Софи хочет учиться в Мюнхене – не важно на кого, но как можно скорее. Для Ганса это не новость, Софи уже говорила о своем желании на Рождество. Она говорила о нем и раньше, но потом выучилась на воспитательницу в детском саду, чтобы избежать обязательной трудовой повинности. После ей все же пришлось отбыть трудовую повинность, потому что законы изменились, и теперь воспитателей детских садов тоже заставляли работать на благо так называемого национального единства. Когда Софи оставалось отработать всего несколько дней, трудовую повинность продлили еще на полгода. Софи была в отчаянии. Дальнейшей службе она предпочла бы любую несмертельную болезнь. Ганс сестру урезонил: здоровье и силы ей еще понадобятся. Оставалась последняя надежда – убедить власти в том, что без Софи родители не справятся, однако вскоре погасла и она. Теперь Софи сидит в захолустье на швейцарской границе и присматривает за детьми, родители которых – по крайней мере большинства – сидят в тюрьме, но, как метко выразилась Софи на Рождество, «неплохие люди, особенно по сравнению с моим верным фюреру начальством».
Слова о том, что без Софи родители не справятся, нельзя назвать ложью. Вот Ганс держит в руках письмо матери, написанное нетвердым и дрожащим почерком. С осени колики не прошли, а стали только хуже, врачи разводят руками и могут сказать лишь то, что это не рак. Мать пишет, что им нужна помощь Софи по дому, ведь сама она с трудом передвигается из-за боли, а Инге занята бумажной работой в канцелярии отца. К тому же нельзя забывать о том, что у Софи есть жених! По крайней мере, так мама всегда называет Фрица, как всегда называла Трауте невестой Ганса. Когда закончится война и Фриц будет освобожден от офицерских обязанностей, первое, что нужно сделать, – это жениться и создать семью… Однако, несмотря на все разумные доводы, Софи больше всего на свете хочет учиться в Мюнхене. «Что же делать?» – спрашивает мать.
Ганс знает, что это он виноват – по большей степени. Это он рассказывал Софи о студенческой жизни в Мюнхене, рассказывал о лекциях и дискуссиях, рассказывал о своем русском друге. Говорил, что она зачахнет, если станет домохозяйкой или секретаршей.
А еще Ганс знает, что он прав. Однообразная домашняя жизнь, которая делает Инге такой несчастной, погубит Софи – с ее стремлением к созиданию и жаждой знаний. Ганс знает это, но все равно сидит сейчас у окна и смотрит на заснеженный соседский сад, задумчиво прикусив ноготь. На рождественских каникулах он находился в приподнятом настроении и предвкушал перемены, хотел сделать первый шаг к чему-нибудь и чувствовал, что серьезность Софи может оказаться тем, чего так не хватает ему и Алексу. Однако сейчас его настроение испортилось, и он думает: почему именно Софи? Почему не Вернер, с которым они в детстве делили комнату и уже тогда хорошо ладили? Почему не Инге? Да, почему ей не приехать? Ганс мог рассказать Инге что угодно – она держала все его тайны при себе. А когда отец злился, Инге всегда вставала на сторону Ганса. И Гитлера, но сейчас он предпочитает об этом забыть. Ганс думает о Софи и ее попытках его образумить – сестренке не нравится, что Ганс вечно гуляет с девчонками, а ведь она знает далеко не о всех его похождениях! Говоря языком философии, Софи можно было бы назвать ригористом – человеком, который строг к себе и столь же строг к другим. Ганса это в ней, конечно, восхищает – когда она применяет свои моральные нормы не к нему.
Из задумчивости Ганса выводит металлический привкус на языке, и только через секунду приходит боль. Ганс прикусил ноготь настолько, что пошла кровь. Громко выругавшись, он встает и подходит к столу, в одном из ящиков которого хранятся пластырь и бинт. Пока он стоит там, нагнувшись над столом, засунув одну руку в ящик, а другую – неловко подняв, чтобы ничего не запачкать кровью, он вдруг думает: как же хорошо, если рядом кто-то есть. Несмотря ни на что. Хорошо, если рядом кто-то есть, когда в душе Ганса наступает осень, кто-то, кто знает все черты его характера – особенно плохие. Кто-то, кто может поддержать. Кто-то вроде Софи.
Ганс находит пластырь, торопливо наклеивает на палец – впрочем, ранка совсем крохотная и кровь уже засохла. Потом берет ручку и пишет матери: «Я настаиваю на том, чтобы сестренка как можно скорее приехала ко мне в Мюнхен. Во время рождественских каникул я подробно изложил свое мнение на этот счет, с тех пор оно не изменилось. Софи нельзя отказывать в учебе. С наилучшими пожеланиями, Ганс». И приписка: «Мы пойдем друг другу на пользу». Он кладет письмо в конверт, пишет на нем адрес, надевает пальто и сапоги.
За окном до сих пор лютая зима, мороз, и страшно даже представить, каково сейчас на Восточном фронте. Где там сейчас Фриц, так называемый жених Софи? Ганс не слишком хорошо знает этого Фрица – они никогда особо не общались, пусть даже ходили в одну школу. Однако в те немногие разы, когда им довелось перекинуться словечком, Фриц всегда казался славным парнем, даже разумным – и чего связался с нацистами? И тут Ганс вспоминает свои офицерские брюки – хорошие, дорогие брюки, купленные всего за несколько недель до Рождества, которое ему пришлось провести в тюрьме вдали от семьи, и при мысли об этих брюках у Ганса вырывается горький смешок. Он опускает письмо матери в ближайший почтовый ящик – теперь назад дороги нет.
Ганс договорился встретиться с Алексом во второй половине дня – вместе они хотят прогуляться в лесу Перлахер-Форст. О каком-то определенном времени не уславливались: так сложилось, что они всегда приходят примерно в одно и то же время независимо от того, куда и зачем. Наверное, поэтому говорят, что некоторые люди живут в одном ритме, словно часы.
И действительно: подойдя к тропинке, Ганс видит двоих – да, двоих человек, приближающихся с противоположной стороны. Алекса легко узнать по странной меховой шапке и размашистой, пружинистой, несмотря на глубокий снег, походке. Другой человек одет в форму, и Ганс узнает его только тогда, когда они подходят чуть ближе: это Кристель, старый школьный друг Алекса, брат Ангели. У обоих во рту трубки, но дым выходит только изо рта Алекса.
– Я бросил курить, – говорит Кристель вместо приветствия.
Алекс смеется:
– Но от трубки все равно не отказывается. Мол, так воздерживаться легче.
– Ты уже вернулся из…? – удивляется Ганс и чувствует неловкость из-за того, что даже не может вспомнить, куда сослали Кристеля. В любом случае, куда-то далеко – слишком далеко для семейного человека.
– К сожалению, речь всего лишь о коротком отпуске, – вздыхает Кристель, – я уже возвращаюсь в Страсбург.
– По крайней мере в Страсбурге красиво, – отвечает Ганс и ободряюще улыбается.
– Даже не знаю, – говорит Кристель, – мне кажется, во время войны ни один город не может быть по-настоящему красивым.
Втроем они пробираются по заснеженному лесу. Под ногами хрустит едва расчищенная тропинка. Алекс срывает с куста длинную ветку и принимается рисовать на снегу узоры – волны и закорючки.
– Как поживает Миша? – интересуется Ганс, гордый тем, что вспомнил хотя бы имя сына Кристеля.
– Замечательно поживает, – отвечает Кристель, и лицо его сияет. – И у Винсента тоже все хорошо.
– Кто такой Винсент? – спрашивает Ганс и в следующую же секунду вспоминает слова Алекса о втором ребенке Кристеля.
– Мой сын, – улыбается Кристель, – родился всего три дня назад. Поэтому я и приехал – по такому случаю меня отпустили домой.
Ганс рассеянно кивает, погруженный в раздумья. Алекс выбрасывает ветку, оглядывается и укоризненно смотрит на Ганса, и тот сразу же понимает, что нужно делать:
– Поздравляю, – торопливо бормочет он и выдавливает улыбку – слишком напряженную, чтобы быть искренней.
Кристель разочарованно вздыхает:
– Значит, ты думаешь так же, как остальные.
– О чем? – спрашивает Ганс, все еще пытаясь изображать на лице радостную улыбку.
– Что в такие времена нельзя рожать детей, – отвечает Кристель.
– Нет, я никогда бы не подумал о таком! – восклицает Ганс, возможно излишне поспешно, излишне громко, излишне горячо.
Алекс приходит на помощь:
– Я хорошо знаю Ганса. У него всегда мрачный вид, даже когда он искренне радуется…
– Да-да, – бормочет Кристель, – я все понимаю. Быть может, вы и правы. Но вы не знаете, что значит быть отцом. Заботиться о семье. А у меня только одна жизнь, и я не позволю Гитлеру отнять ее.
Ганс не мог не заметить, что Кристель обращается во множественном числе, а Алекс виновато опустил взгляд.
– Я поздравляю тебя, – повторяет Ганс, и на этот раз ему удается улыбнуться. Кристель прав, нельзя позволить войне лишить нас всякой радости и уж тем более – самой большой радости на земле. Он вспоминает Рождество из Евангелия, Христа в яслях.
– Спасибо, – отвечает Кристель, и по голосу слышно, что говорит он серьезно.
Алекс поднимает веточку и рисует на снегу что-то похожее на счастливое детское личико или улыбающееся солнышко. Они идут дальше, бок о бок, начинается легкий снег, несколько снежинок попадают на меховую шапку Алекса и блестят, как волшебная пыль.
Время от времени Ганс настороженно поглядывает на Кристеля, однако тот больше не кажется обиженным, напротив, даже улыбается, словно погруженный в приятные мысли. Возможно, о Мише и его братишке.
На кладбищенской стене сидят и чирикают два тощих воробья. Как и всегда, Алекса на прогулку собирала дорогая Njanja, поэтому в кармане пальто у него лежат два больших бутерброда. Алекс крошит хлеб и бросает крошки себе под ноги. Воробьи набрасываются на них, как будто они хищные птицы, голод заставляет их забыть о страхе. Из-за стены слышен тихий перезвон колоколов, издалека доносится музыка. Похороны.
– Кстати, у меня тоже есть новости, – говорит Ганс, пока Алекс крошит и второй кусок хлеба, хотя воробьи еще не доели первый. – Моя сестра скоро приезжает в Мюнхен.
– Погостить? – спрашивает Кристель.
– Учиться, – отвечает Ганс.
– Она красивая? – спрашивает Алекс, не отрывая взгляда от воробьев. Это настолько неожиданный вопрос, что Ганс не может сдержать смеха. Воробьи взлетают, однако вскоре возвращаются на прежние места – такое пиршество нельзя пропустить.
– Неужто отказался от сестры другого своего друга? – спрашивает Ганс, продолжая смеяться. Кристель предостерегающе пихает его локтем в бок, давая понять, что с такими вещами шутить не стоит.
Сам Алекс лишь смотрит пустым взглядом на воробьев, жадно клюющих крошки у его ног.
– Ангелика не оставит мужа. По крайней мере, не навсегда, не ради меня, – бормочет он осипшим голосом. – Не правда ли, Кристель? Она ведь никогда этого не сделает?
Приходит черед Кристеля отводить взгляд.
– У Ангели курсы, – наконец отвечает он, – стенография, французский и так далее. Думаю, она останется в Мюнхене до Пасхи…
– Да, до Пасхи, – грустно повторяет Алекс и трогается с места, оставляя позади воробьев и кладбищенскую стену, Ганс и Кристель молча следуют за ним.
– Я познакомился с одной художницей, – через некоторое время говорит Алекс. – На художественных курсах. Ее зовут Лило, она очень милая. И замужем.
– Везет тебе на замужних, – замечает Ганс.
Алекс оборачивается, у него на щеках вспыхивают красные пятна.
– Это совсем не то, что вы думаете, – торопливо объясняет он. – Она не… Не в этом смысле. Она просто друг, не более того.
Алекс встряхивается всем телом, словно отбрасывая всякую возможность того, что в его сердце когда-либо появится кто-то, кроме его обожаемой Ангелики. После этого с него как рукой снимает любую меланхолию, он снова шагает пружинистой походкой, весело машет перед собой веткой, пародируя капельмейстера, и произношение его разительно напоминает гитлеровское:
– Р-р-р-раз, два, тр-р-ри, четы-р-р-ре! Р-р-р-раз, два, тр-р-ри, четы-р-р-ре!
Ганс с Кристелем смеются и маршируют так исправно, как только возможно на таком снегу, маршируют, как подвыпившие гитлерюгендцы. На повороте Алекс резко останавливается и веткой рисует на снегу большую свастику.
– А это еще зачем? – весело спрашивает Ганс.
– А ты как думаешь? – отвечает Алекс. – Мне нужно отлить.