45

Наконец-то!

Я проснулся с хорошим настроением. Будто бы влюбился, да вот не знаю в кого. Я часто напевал про себя одни и те же песни – я думал, что их авторство принадлежит чему-то внутри меня, бессознательному, как выражаются психоаналитики, но позже я выяснил, что такие песни уже выпущены каким-то слащавым молодым исполнителем, которого я не то чтобы не слышал, но и в глаза-то его даже не видел.


Забегая вперед…

Они уже стояли у входа в тоннель. Было довольно жутко.

– Дамы вперед, – сказал Рон.


Возвращаясь назад…

Я шел к гаражу и по-прежнему напевал песни, авторство которых все так же не хотел отдавать какому-то молодому безымянному, как у нас грубовато говорят, «певцу ртом».

Поймай ритм и цепляй на него любые штуки, весело говорил себе я:

Ту!

Ту!

ту-ту

ту-ту

ту-ту

ту-ту ту-ва

ту-ду-ду-ду

ту-ду-ду-ду

ту-ду-ду-ду

ту ту-ва ту

ту-ту

ту-ту

И так далее.

В этом ритме я дошел до гаражей. Безработный Рон – вовсе его за это не попрекаю – обещался прийти сегодня к двенадцати. Если учесть, что Рон был совой пуще меня, то такой ранний приход не мог бы считаться подвигом – громко сказано – но достижением солидным мог бы.

По пути никто интересный мне не повстречался, разве что маленькая девочка. Она шла и говорила сама с собой. Это забавно, думал я. Своим поведением эта девочка мне напомнила вчерашнего мальчика, вслух подсчитывающего что-то, ведомое только ему одному. Только умные не стесняются вслух говорить сами с собой. Кстати, в детстве, когда я был маленьким, я думал, что в среднем ребенок стоит 3000 рублей. Мальчики – по 3100, девочки – по 2900. Думал, что именно так появляются на свет дети. Посредством покупки в колбасном киоске. Помилуйте, никаких задних и циничных мыслей в моей детской голове и быть не могло. Просто киоск, где продавали колбасу, и киоск, где желающие стать родителями покупали себе детей, выглядели в моем представлении одинаково. Большие, белые, как американские трейлеры, разве что без колес.

Ну, в общем, я открыл дверь гаража, повесил замок на ручку и сел в свое кресло. В прошлый раз я избавил вас от описания гаража, но в этот раз извините, не получится. Потому что мне хочется, чтобы вы нарисовали в своей голове низкий потолок с еще более низкой болтающейся лампочкой, с ее тенью, прыгающей по стене, постоянно прыгающей, а не только когда я задеваю ее головой, а задеваю я ее постоянно. Хочу, чтобы вам в гараже первым делом бросился в глаза не барабан, а две лежащие на полу гитары – одна со сломанным грифом, акустическая, в ее розетку, или, как правильно это называется, в резонаторное отверстие, частенько стряхивал пепел Левый и вторая, красная, бас-гитара Рона, на ней я обожал не умеючи бренчать. Кирпичи на задней стене гаража скрывались под советским плакатом «Кенгуру-боксёр». Машины в гараже не было, зато было колесо с летней резиной у стены, в ногах кенгуру, а еще домкрат, два аккумулятора, от одного из них Рон холодными зимами умудрялся получать тепло, и ящик с инструментами. Также хочу, чтобы помимо моего кресла в гараже вы увидели два старых дивана, стоящих буквой «Г» и обнимающих собой простенькую барабанную установку – два альта, «бочка» и двойная тарелка (хай-хэт). Без установки гараж казался бы совсем пустым, а так барабан, именно он один, создавал здесь атмосферу андеграундного уюта. Здесь также был когда-то синтезатор, именно по клавишным я был каким-никаким, но специалистом, не Владиславом Шпильманом, конечно, но мои непритязательные компаньоны не жаловались. Но синтезатора нет уже второй месяц, причем про его исчезновение впору бы написать постмодернистский детектив, в самом конце которого следователю так и не удается поймать злоумышленника. Пропажа инструмента являлась некоторое время нашей любимой темой для дискуссий, но теперь эта тема лишь иногда используется в виде нашей внутренней шутки – когда у кого-то что-то пропадает и долгое время не может найтись, кто-то из нас может сказать: «Она (потерянная вещь) там же, где и синтезатор», причем нужно говорить это при тех, кто ни про синтезатор, ни про нашу группу не имеет ни малейшего представления.

И вот теперь, когда мы резво пробежались по гаражу и его составляющим, так физическим, так и отчасти метафизическим, позвольте мне представить нашу группу:

Левый – барабанщик.

Рон – бас-гитарист, очень редко и очень жидко бэк-вокал.

Юля – бэк-вокал и перкуссия в виде хлопанья в ладоши.

И ваш покорный слуга – автор текстов (текстист), вокалист и клавишник (без клавиш).

Группе нашей чуть более трех месяцев, ровно столько же, сколько и моим отношениям с Юлей, и название для нее, для группы, а не Юли, мы пока не придумали. Юля желала, чтобы мы именовались «Десной» – в честь нашей реки, что мило и патриотично. Я бы хотел название по-английски, вроде «Warehouse», или «Rosmary Babies», или «Unit 731» или на худой конец, чтобы угодить эстетическим предпочтениям своей fille, «A Study in Scarlet». Левый предложил название «Internethead», и на этом его предложения иссякли. Рон же хотел пойти авангардным путем и оставить группу без названия, даже название «Без названия» или «Untitled» его не устраивало. Он часто любил мечтать вслух об афише, на которой нет названия, но которая без усилий собирает Лужники, Олимпийский, да что там Олимпийский, Madison Square Garden. «А не замахнуться ли нам на Мэдисон Сквер Гарден?» – любил перефразировать Евстигнеева Рон, особенно после стаканчика пива, смешанного с водкой. Рон был идеалистом, как и я, поэтому-то я с ним и дружил, покровительствуя любому бреду, слетающему с его пьяных губ.

В самом дальнем углу гаража рос дикий подорожник. Я встал и сорвал один лист. Всего один – потому что не хотел рубить на корню все героическое стремление природы произрастать в непогоду подорожником сквозь гаражный фундамент. Я сел обратно в кресло и стал проговаривать вслух мной вчера написанный стих, посвященный Лизе.

На словах «Пусть светятся твои глаза любви лучами» в гараж вошли. Вошла Юля. И посмотрела так, как будто бы я кого-то убил.

– Ты что, молишься? – спросила она с подозрением. – И добавила:

– Привет.

– Нет. Привет.

– Стихи читаешь?

– Да.

Юля убрала в сумочку ключи, которые ей не понадобились.

– Помнишь, что ты вчера мне говорил? Про сегодня?

– Что я говорил?

Юля улыбнулась мне, и презрительно, и заискивающе.

– Ковыряка, ковыряться вновь будем? «Экзамены…", «Нагрузили так, что спины трещат…", или как-то по-другому, это твои слова?

– Мои.

– И что сегодня на репетицию не придешь, тоже твои?

– Тоже.

– Что же ты тут делаешь?

Я вскочил с кресла, сжимая подорожник как гранату.

– Да как ты смеешь? – драматически я возопил. – Вместо того, чтобы возрадоваться неожиданной встрече с любимым, ты начинаешь устраивать ему допросы!

Юля опешила, но моя фамильярная драма ее не смутила.

– Еще скажи, что притащился сюда, чтоб встретиться со мной, ага. Сделать мне сюрприз!

– Я же не знал, что ты придешь. – Я уселся обратно в кресло. – Я ждал Рона.

– С Роном хочешь видеться, а со мной нет? Тебя он, как я, не раздражает, правда?

Я грубо зарифмовал слово «правда». Получилось не то, что непристойно, а как-то глупо. О таких своих проколах я могу жалеть часами.

– Поэт! – воскликнула Юля даже торжествующе. – Артист, текстист и шовинист! Слабо сказать, что не хочешь видеть меня, боишься?

– Не боюсь, мне нравится, когда ты на меня злишься, – искренне сказал я.

– Вот так значит! – Юля картинно уперлась руками в бока. – Я для тебя маленькая злая собачонка, так что ли?

Удачное сравнение, подумал я, но вслух не сказал.

– Просто тявкаю, всерьез меня можно не воспринимать?

– Чего ты завелась? – устало спросил я.

– Ты мне врешь постоянно. Все три месяца ты врал, что не пришел поэтому и из-за этого, врал, что кто-то тебе как-то чем-то помешал, врал, что никакой Маши нет, врал, врал, врал все это время, не переставая. И постоянно выкручивался. – Юля произнесла это спокойно, подражая моему тону и делая такие же интонации. «Назло мне, чтобы лишить меня удовольствия видеть ее злой!» – подумал я довольно.

– Я позволяла тебе выкручиваться! – добавила Юля с видом озарения и какого-то самомнения.

Я покачал головой. Она безапелляционно кивнула.

– Да. Позволяла.

Затем села на дальний от меня диван, боком ко мне, лишая меня взгляда своих глаз.

– Мы здесь договорились встретиться с Витей, порепетировать, – сказала Юля тоном, к которому многие женщины прибегают, стараясь вызвать ревность. – Он обещал прийти чуть позже, он помогает брату с ремонтом. Но раз уж ваше высокоблагородие тут…

Тут она резко подскочила на диване, да и я дернулся, потому что в гараж с шумом ворвался Рон. У него были дикие и возбужденные глаза. Таким он иногда выглядел, когда был пьяным, но сейчас, рассмотрев его повнимательнее, я понял, что он абсолютно трезв. За яростно закрытой дверью гаража слышались какие-то голоса. Я хотел узнать у Рона причину его взбудораженности, но от вопросов он меня избавил сам.

– Такое расскажу, – начал он, задыхаясь, как будто бы бежал, – не поверите…

– Ну? – поторопила его Юля.

– Сашу Рори убили.

Юля остолбенела, а я для виду спросил:

– Когда?

– Вчера.

Я стал вспоминать последние слова Саши.

– Но главное где! – продолжал в это время Рон. – В школе!

Придется добавить, что о «кружке» Линдяниса и том, где он собирается, Рон ничего не знал. Как и Юля.


44


Рон был высоким, чуть ниже меня, худым светловолосым юнаком, зимой и летом носящий один и тот же трепаный комплект из свитера и джинс. Да и не только в одежде, во всем его облике сквозила какая-та неопрятность, которую он интуитивно старался поддерживать. Он был бледен даже жарким летом, когда любой, и не любящий загорать человек тоже, обретает смугловато-бежевый оттенок кожи. Вся его жизнь, по крайней мере, та ее часть, что известна мне, была пронизана странной философией смирения к этому миру. И она не была какой-то глупой, как у большинства, – она была обдуманной, отрефлексированной и перерефлексированной, выстраданной, если хотите – поэтому к этой философии, глубоко мне чуждой, я не мог относиться без уважения. Наверное, это потому, что наши замечательные инструменты, которыми мы с Роном вырабатывали свои мировоззрения и которыми продолжаем их вырабатывать, корректируя их, как минимум, до самых своих телесных смертей, были одинаково отличны от первобытных зубил адептов общепринятого, чьи философии мне и Рону глубоко омерзительны.

Что известно о Роне грубым глазам и ушам? Его по-настоящему редкое русское имя и такое же редкое русское отчество – Бронислав Брониславович. Что он сын доброго алкаша, которого собутыльники в глаза и за глаза называли Брониславом Потемкином. Проявили, вычудив сие прозвище, остатки советской интеллигентности. Прозвище, кстати, уместное. Бронислав, если не ошибаюсь, Александрович любил спотыкаться по брянским окраинам поздними вечерами, фактически в потемках. Мне он нравился хотя бы тем, что он не пытался поставить своего сына на те рельсы, на которых и сам долго проездить на смог. В те редкие минуты, когда он показывался в гараже, он любил полемизировать с нами о какой-нибудь ерунде, и мы, вся наша группа не отказывала ему в этом удовольствии. Пил он, как и любой русский мужик, беспощадно. Беспощадно как к себе, так и к своим невидимым врагам, с которыми он ежедневно и еженощно боролся. Долго он не протянет, говорил по этому поводу Рон со стоическим взглядом горца. Каюсь, что я незаметно для себя перешел от Рона к его отцу, поэтому возвращаюсь обратно к Рону.

Он, то есть Рон, сообщив свою новость, сел на край дивана – таким образом, края буквы «Г» из диванов оказались наполнены людьми. Вся его взбудораженность исчезла, он стал столь спокойным, как гонец, пытавшийся в сжатые сроки доставить посылку в тридевятое царство и, доставив ее, мигом избавился от профессионального адреналина, сменив его на столь же профессиональное, но уже умиротворяющее чувство выполненного долга. От Юли же, напротив, повеяло непривычным волнением. Оно же, это волнение, усилило ее женское существо, я посмотрел на Юлю, как на проявившуюся в воде фотографию, и прямо-таки увидел, насколько мы, мужчина и женщина, не похожи друг на друга, и как же это прекрасно. Ободренный этим старым-новым открытием, я оставил свое кресло и сел рядом с Юлей, просто чтоб почувствовать тепло ее тела и наверняка участившийся пульс. Букве «Г» таким образом не доставало еще четырех или пяти людей, чтобы полностью стать людской.

Я вспомнил о голосах снаружи и спросил у Рона:

– Кто это там?

Рон равнодушно махнул рукой.

– А, это девицы. – Он слегка виновато скользнул глазами по Юле. – Девушки. Они знали Сашу лучше нас с вами.

– Да, – повторил я, обманывая, – лучше вас с нами…

– Сколько их? – спросила Юля. Тепло ее тела начало покалывать меня. – Чего они ютятся снаружи?

– Я решил зайти один, думал, что ты тут с Левым, а тут…

– …а тут ты с ультралевым, – подхватил я, и мы с Роном заговорщически рассмеялись.

Юля чуть порозовела, но спросила повелительно:

– Чего ты их сюда притащил?

– Почему и нет? – спросил Рон невинно и тут же ответил:

– Мне захотелось.

– И откуда ты узнал, что мы с Витей собирались встретиться?

– А сама как думаешь?

Юля агрессивно закачалась на диване.

– Понятно. А еще нас, женщин, называете болтушками и сплетницами…

Рон, да и я молчаливо, поддержали ее.

– Мужики те еще трепачи, – вслух сказал Рон. – У них этого на одиннадцать ребер, когда у вас – лишь на одно.

Юля не поняла этой секвенции – или поняла, но восприняла нашу искреннюю с ней солидарность как пошлую лесть, ну в общем, так или иначе, она не подобрела ни единым мускулом.

– Это вы слишком рано пришли, – сказала она. – А Витя не опаздывает. Он, в отличие, от некоторых, делом занят, работает.

– Да проста люба работа, как два енота, – сказал Рон. – Я создан для удовольствия. Работа для рабов, не умеющих развлекаться.

– Мира не было, думай бы все, как ты.

– Ты не правильно поняла, – стал пояснять Рон. – Все в этом мире тянется ко мне. Да, да, не смейся, детка, я обшибаюсь редко. Гитлер был, чтобы я в шутку вскидывал вверх правую руку. Мерилин Монро была, что ее сменил секс-символ, которую сменил секс-символ, которую сменил секс-символ, о которой я, возможно, мечтал. Боуи поет, чтобы потом, слушая его песни, я чувствовал себя лучше остальных. Наполеон был, чтоб я просто так его сейчас упомянул. Мои родители появились, чтоб меня родить. Вселенная задумывалась ради меня. Возможно, ради этого момента. Самое смешное, что против этого нет никаких убедительных доводов, так что я могу продолжать выдумывать неопровержимые аргументы, что все действительно так. Глупо чувствовать себя маленькой песчинкой на бескрайнем пляже, когда хочется обнять целый мир.

Юля с пренебрежением отнеслась к этому монологу. Я же был согласен с Роном, только бы его праздный эгоцентрический посыл я бы разбавил серьезностью воли и стремлением развить глубину своего человеческого духа. Чтобы умная дорога, являющая собой математическую логику, обычный здравый смысл, была окружена живыми полями со вкусно пахнущими цветами и статными зелеными деревьями, все вместе являющими собой чувственные возможности человека. И даже нежеланные черные в небе тучи, вдали иль вблизи, пошли бы этому полю на пользу. Одну такую полутучку я увидел в себе, когда понял, что Юле не по силам узреть всю суть человеческого духа, пусть и в шутливой, но все же честной интерпретации Рона. Я обещал себе кое-что с ней сегодня сделать.

– Может, все-таки позовешь дам? – спросил я у Рона. – На улице не май.

– Они не босиком, не замерзнут.

Они, то есть дамы, наверное, услышали мои и Роновы слова, поскольку в гараж все же вошли. Не ворвались так взбалмошно, Роном, а по-девичьи аккуратно вплыли и, как леди, закрыли за собою ворота. Их было трое. Они действительно были не босиком, а полностью одетые, в куртках, точнее, две из них в черных, почти сестринских куртках, а одна в пальто. Что в пальто, та была очень красивой. Такой, молодой женщиной, еще не утратившей девичьей сладости, но уже обретшей терпкость взрослой женщины. Bittersweet belle, подумалось мне на межъязычье. Вторую, в красной куртке, я не знал, а вот третью, в желтой, знали все мы точно. И потому-то с ее приходом Юля не сводила с меня изучающих глаз. В их голубой глубине, нежно сочетающейся с белым оттенком кудрявых волос, был поиск и опровержение чего-то своего. И эту девушку в желтой куртке и наверняка с чем-то синим под ней я давненько не видел. И не скажу за двух других, но она, она-то точно знала Сашу Рори «лучше вас с нами».

Это была Маша.

Я, кажется, упоминал, что Маша и Лиза являются сестрами и что у Маши фамилия Петренко. Так вот, у Лизы фамилия – Андржейчик. Они родные сестры. Еще Маша рассказывала мне, что младшей сестре в роду Андржейчиков, то бишь ее самой, дали девичью фамилию матери, желавшей в то время порвать с их отцом раз и навсегда. Решилась на это сама мать. Вспоминаю, что звали матерь Симоной – несколько армянское, в моих ушах, имя сложно забыть. В итоге Симона и Иван вновь оказались вместе, то есть материнское «раз и навсегда» продлилось, со слов Маши, чуть более года. Однако сошлись, но фамилию дочери, из-за тягот бюрократии и не слишком железноволевого отца, оставили материнской, дав тем самым брянским мещанам ключи к бесконечным разговорам о степени родства сестер. Я же, услышав нетривиальную историю, частенько говорил Маше, что именно украинская, а не польская фамилия больше подходит ее любимым сине-желтым одеждам.

Девушке в пальто, помимо того описания, что я давал ее ранее, ничего другого пока добавить не могу. Не хочу снимать с себя тот флёр взрослой и красивой таинственности, который напустило на меня ее появление. Могу лишь сказать, что она похожа чем-то на Ларису Матвееву – того же, наверняка, возраста, так же хороша, только выше, ну и глаза у нее серые, а не карие. Я лучше сосредоточусь на описании третьей девушки, той, что в красной куртке, потому что чем больше я на нее смотрел, чем больше я понимал, что это та самая Марина, на которую я обратил внимание вчера, стоя с Бельчагиным у дверей восьмого кабинета. Стало быть, она еще школьница, Марина. Вряд ли в школе был еще один «кружок», куда приводились уже не школьники и уже не школьницы.

Марина, если глаза ее попадали на меня, смотрела так, как будто бы впервые меня видит (так и есть), а я смотрел на нее, как на Машу или как на Юлю, то есть как на женщин, которых уже хорошо знаю. Самое первое, что я в ней отметил, хоть это и сущая мелочь, – длинный ноготь на мизинце правой руки. Заметно длиннее прочих, тоже не коротких, не спиленных под корень. Такая мода – растить один ноготь – была еще во времена моей учебы, я этого, честно, никогда не понимал, да и мода эта для более младших классов актуальна. А Марина – слишком рослая для девочки. Как бы сказал брянский мужик – баба. Не солидным должно ей это казаться, ну да ладно. Право дело, творите что хотите, лишь не вторгайтесь грубо в чужие души. С секретной отмычкой да с изяществом опытного вора – другое дело, ну это я уже съезжаю с темы, забудьте.

В общем, Марина. Я старался смотреть на нее, когда был уверен, что Юля смотрит на меня. Подлым делом может это показаться, но я с этим категорически не согласен, особенно, если принять во внимание то, что я собираюсь сегодня сделать с Юлей. Маша – она села между Мариной и незнакомой – ух какой! – женщиной, Маша, в общем, новых эмоций в душе моей не вызывала, лишь проснулись милые воспоминания. Они маленькие, что ли – ну маленькие в той модели жизни, в которой она считается сложным этаблисмоном2, где нужно иногда закалять себя лишениями, разочарованиями и проч.. Но в мелочах, как я думаю, вся суть, концентрат искренности человека, так что мне кажется правильным благодарить милую Машу за милые воспоминания.

Все следующее действо, в плане разговоров, будет принадлежать троим прибывшим, Рону и Юле. Я же буду только молчать. Могу только сказать, что в «первой стадии», как говорят врачи, своего молчания я ни о чем таком важном не думал – порой кажется, что молчащие при разговорах самые умные и думают они о чем-то таком важном, но это не всегда так. Но мой случай – мой случай требует пояснения. Если вкратце, то я из частности пришел к «первородному», к «сути вещей». Если подробнее…

В самом начале мои мысли, действительно, ничего важного из себя не представляли. В самом начале я думал о троице пришедших к нам в гараж девушек. Мысли о двух и воспоминания с мыслями о третьей сходились в моей голове в какую-то паутину, переливчатую на свету, а я, как игривый паук, наперед изучивший свою паутину, перебегал на двух лапках с одного пути на другой, скакал – не уместное для паука слово, но самое верное здесь – и шестью оставшимися лапками выделывал в воздухе какие-то несусветные и богонепристойные кренделя. Паук в моей голове воображал себя барменом, подбрасывающим вверх и в самый последний момент грациозно схватывающим невидимые и дорогие коктейли. Что это может значить? Не знаю. Вру, знаю, но не скажу, ибо это глупо. Могу лишь сказать, что ниточки каждой из девушек, и Юля в их число входит тоже, и, если подумать, в это число входят также и ниточки всех живущих и когда-либо живших девушек, женщин, матерей и бабушек, самок, самчих, бухгалтерш и пловчих, надзирательниц и прости-господи, в общем, каждая ниточка каждого Ян, каждой femme, woman, frau, женщины, ЖЕНЩИНЫ, сходятся в центре паутины, которая и не паутина вовсе, паутина это так, упрощение, это сеть, и даже не сеть, это жизнь во всем ее проявлении, и в центре всего этого, к чему, собственно, вели все женские нити, я увидел что-то светлое, возможно даже синее, музыкальное – я увидел смысл всего. Единственный и объективный. Первородный. Это не бог. Бог – мужчина. Это смысл. Созданный Богом. И в этом синем и светлом сиянии я вижу одну – лишь одну – женщину. Но она неуловима. В ней есть и Лиза, и Маша, и Юля, и Марина, и незнакомая – ух! – женщина – пока я думал, она сказала, что зовется Катериной. Я вижу всех этих женщин, как они есть, в синем калейдоскопе. Поймать четкий кадр в своем воображении я не могу. Я наслаждаюсь частой сменой женских молодых лиц и, чего греха таить, их прочих частей тела. Я люблю не женское лицо. Люблю не женский ум. Люблю даже не женские ноги. Я люблю женщину всю – и кончается эта не там, где кончаются ее тело и ум. Я пока не могу поймать в своей голове ее один четкий образ. А если и поймаю, то мне кажется, как бы это плохо не звучало, образ этот будет мешаниной из разных женщин. Симпатичная каша. Теперь я знаю, в кого я влюбился, когда проснулся. В женщину. В идею, в суть, в галлюцинацию, ее можно называть как угодно, но она… Женщина. Сегодня утром я умом влюбился в то, во что моя природа – не только физическая, но и духовная – была влюблена всегда. Женщина. Первобытно-современная. Нежно-злая. Отдающая-предающая. Женщина. Я хочу тебя. Я люблю только тебя. Я хочу убить каждого мужчину в этом мире, ибо в мире этом только я – мужчина!

Я пребывал в этом откровении, молча, один, пока трое – вы их знаете – говорили примерно следующее:

– Я тебе что, артишок?..

– …!

– Кетчуп – более агрессивная форма майонеза. Майонез может исправить проблему в жизни, но сделать тебя по-настоящему злым или счастливым способен только кетчуп.

– …?

– …Базилик – это Вася, наш почти по-тарелочке-барабанист… …!

– Как твоя шизофрения?

– Заживает.

– Я тогда выкину этот подорожник.

Услышав это, я – я тогда, танцуя, продвигался к центру паутины – посмотрел на свои руки. Кто-то вырвал из моих ладоней подорожник. Из того, что я знаю о характерах пятерых, могу предположить, что вырвала его Юля. Не Рон, он как раз-таки получил его – это само собой! Но вырвала подорожник из моих думающих рук, скорее всего, Юля. Это ничего не значит – я уже обещал себе сегодня кое-что с ней сделать.


43


Все три девушки уселись на один диван. Слева направо от меня – Марина, Мария и незнакомка (ух!). Рон, рядом с незнакомкой на другом диване, перпендикулярно с ней, так сказать. На этом же диване, на другом его конце – я и Юля. Де-факто мое кресло пустовало. Вы знаете, о чем я думал все это время. Юля же… с приходом троицы наши с Юлей тела касались не как тела мужчины и женщины, а как тела двух друзей. Градус их касания понизился. Мой правый локоть даже чувствовал что-то колючее – наверное, очередной дьяволёнок в теле Юли колол своей вилочкой мою кожу сквозь ее. Откуда-то я уверен, что кожа Юли не чувствовала этих колючек.

– Отвечая, Юла, на твой вопрос, – начал Рон. – Я нечаянно брякнул, что у нас группа в гараже имеется. А красивые девушки любят музыку, и поэтому все они тут. И мы все тут, только Виктора нет.

«Виктор» было произнесено по-французски, с ударением на «о».

– Слава, спасибо, конечно, – усмехнулась незнакомка, – но мы, я-то точно, тут не поэтому.

Она взглянула на меня и Юлю, но посмотрела только на меня и сказала:

– Вы меня не знаете, меня зовут Катерина.

– Юлия, – сухо представилась Юля, затем ткнула в меня, назвав мое имя.

– Я с удовольствием послушала бы вашу группу, но пришла я сюда не для этого, – продолжала Катерина. – Я пришла к вам.

Она взглянула мне в глаза. Ух!

– К тебе, – поправилась она. – На ты же можно?

– Можно, он же младше вас, – сказала Юля и издала смешок, как бы смягчая эту полугрубость.

В серых глазах Катерины, когда они переметнулись на лицо Юли, я увидел огонек, который я бы назвал так: «ставящий на место стержень». Рон тоже что-то подобное почувствовал, поэтому он представил нам Марину. Я сделал вид, что не знал ее имя. Юля – наоборот, как если бы Марину она знала и считала скучной.

– Зовите меня Ришей, – сказала Марина.

– Ришей? – переспросила Юля с намеком на пренебрежение. В глазах Маши я увидел тот же намек.

– Да, – невозмутимо подтвердила Марина. – Или вы знаете другое уменьшительное имя для Марины?

– Рина. – Юля взмахнула руками в воздухе. – Мара.

– Лучше уж Риша, – грустно усмехнулась Маша, не видя в Юле соперницу. Юля же в ней видела, поэтому промолчала.

– Да, лучше уж Риша, – застенчиво, как бы виня себя за свою искренность, сказала Марина.

Мои симпатии в тот момент оказались полностью на стороне Марины, Риши, я даже хотел ей невербально сообщить: «давай погуляем по железной дороге? давай потанцуем на снегу?» и подобные глупые романтичные вещи, но затем мои глаза, точно по велению Катерины, оказались на лице самой Катерины. Я понял, что она терпеливо дожидалась, когда тема с именем Марины прекратится, чтобы сказать мне что-то важное. И когда, после реплики Юли: «Вы меня, конечно, простите, но я всегда путаю Марин с Мариями», эта тема благополучно отправилась в черную дыру на том конце галактики, Катерина мне сказала:

– Лев Станиславович хочет тебя видеть.

Если бы не моя «паутина», я бы сильно взволновался.

– Зачем? – спросила Юля.

– У него трагедия. Как вы знаете, убили его сына. Прямо в школе. Зарезали. Это и трагедия, и резонанс, для Брянска так точно! Это ведь единственный сын Льва Станиславовича, у него еще есть дочь, но смерть сына, да смерть любого юноши, да так внезапно, это же ужасно! Лев Станиславович хотел, чтобы его сыну посвятили стихи. А Лев Станиславович знает, что вы пишете стихи…

– Откуда? – спросила Юля.

– Да какая разница, откуда?! – вспылила Катерина. – Его сына убили! Мне кажется, будет несложно выполнить его прихоть, тем более, стихи – это же красиво. Вы же ведь правда поэт?

Юля – чуть пристыженно – и Рон – обыкновенно – за меня кивнули.

– И поэт, и музыкант, – начала почему-то возвеличивать меня Юля.

Затем изучив мое лицо и найдя в нем нужный ей ответ, добавила:

– Все-таки поэт. Но все же, извините меня, Екатерина, как мог знать Лев Станиславович про его стихи? Он даже мне их не показывает.

Катерина будто б задумалась перед ответом.

– От Ларисы Васильевны. Она ведет музыку.

Этот ответ и меня удивил. А Юлю так вообще разозлил, что приятно. Она-то знает свою однофамилицу, понимает, что она чрезмерно красива. Но ее реакция была такой, словно Лариса была мне как Маша. А Машой она, к сожалению, не была. Реальная Маша, замершая в центре, кроме единственной реплики, так и ничего не сказала. И судя по ее лицу, силы даже на эту реплику она нашла кое-как. Лицо ее было грустным, почти слезным. Ее лицу буквально не хватало слез для пущей фактуры. Ее можно понять – она не так давно встречалась с Сашей Рори. А его взяли и убили…

– А Лариса Васильевна откуда знает? – возвращаемся мы к разговору. Спрашивала, само собой, Юля.

Катерина пожала плечами, а Рон сказал, с озарением глядя на меня:

– Этот, из школы твоей, Марин, учитель, богатый, как новый русский… как же, дрить-колотить, его…

– Стайничек? – спросила Марина.

– Да, я же помнил его интересную фамилию! – хлопнул себя по лбу Рон. – Тайничок…

Я кивнул всем и каждому, подтверждая, что только от Стайничека кто-то посторонний мог узнать о моем стихотворчестве. Еще когда я учился в школе, Стайничек считал меня поэтом, и именно поэтому он «в моих успехах не сомневался». Тогда, правда, я еще не писал стихи, но тогда я и не опроверг догадок учителя. И правильно сделал – выяснилось, что он был прав, считая меня поэтом, просто он поспешил с ответом лет на пять. Пророки никогда не называют точных дат.

– Да, хорошо. Мы это выяснили, – сказала Катерина. Я чувствовал, что ей важна суть, а не окольные разговоры о тех, кто мог знать, а кто не мог о моих стихах, но только чувствовал, поскольку наблюдать глазами ее молчаливое раздражение было делом сложным. – Вы сможете написать стихи…

– Некролог, – зачем-то сказал Рон.

– Стихи! – уверенно возразила Катерина, и я с ней согласился. – Сможете? – с надеждой взглянула она на меня.

Юля за меня кивнула.

– Спасибо, – с чувством сказала Катерина. – К завтрашнему дню сможете? Утром?

Тут уж я кивнул сам.

– Спасибо вам большое…

Затем на некоторое время воцарилось молчание. Пытливые Юлины глазки искали в девушках и пространстве между ними какую-то дополнительную причину их здесь появления, и поиск ее оказался вполне уместным, потому что Рон, указав на Марину, сказал:

– Риша поделилась с моей личиной кой-чем интересным. Про тоннель… да ведь?

– Да-да, – живо откликнулась Марина. – Про туннель. Это, наверное, тайник…

– Тайничок, – вставил Рон.

– … там очень много монет. Откуда – я не знаю, но я сама видела, честное слово. Шла через железную дорогу, ну, знаете, я живу на Карла Либкнехта, мне нужно на 76 садиться, чтоб сюда доехать. И прямо между путей – вдруг туннель. Раньше же я его не видела, хотя много лет этим путем ходила, а теперь он вырос там, вчера, словно из ниоткуда. Да, вчера, ребят, только вчера. Я туда заглянула – а там море-преморе монет в воде…

– Копеечных? – спросила Юля.

– Не знаю. Даже если и копеечных, то их настолько много, что хватит всем и надолго. Я одна побоялась туда лезть.

– Мы хотим полезть туда все вместе, – беспечно сделал вывод Рон.

Я понял, что Марина уже заранее рассказала Рону об этом монетном тоннеле, и вывод этот давно уже колотился в безмятежной Роновой голове, просто сейчас подвернулся случай выпустить этот вывод вслух, наружу.

– Я с вами не смогу, – сказала Катерина голосом мамы, понимающей всю нашу безделицу, но участия в ней не принимающей. – Мне, правда, пора идти. Спасибо, – напоследок сказала она еще раз.

И в самом деле, ушла. Я даже не успел проводить взглядом ее взросло-девичью красу. Мне стало вдруг тошно – а вдруг я ее больше не увижу? Она пришла миражом, стала на мгновение человеком – и ушла опять миражом. Кто она, что она, откуда знает Ляндиниса? И Ларису она знает, как будто бы учительницей в той школе работает, но я уверен, что она не учительница, я бы такую обязательно встретил хотя бы раз, обязан был хотя бы раз увидеть. Ну а она… она ушла, и на ее месте вдруг сразу появился Левый. Так появился, будто он и был Катериной, но сейчас почему-то решил снять и оставить за дверью женскую кожу и мистическое очарование спелого плода. Юля подчеркнуто долго на него глядела, подчеркивая мне какую-то свою цель. Левый же, со всеми поздоровавшись, со мной и Роном рукопожавшись, встал за барабан, никакого стула или ведра для барабанщика мы не имели, и стал играть самый ненавязчивый ритм, на который только был способен барабан. На меня он не смотрел, как будто он виновным в чем-то был, хотя вины на нем нет. Он больше смотрел на Машу, выражая взглядом и блюзовой мелодией ударных свое сочувствие. Наверное, из-за Левого я тоже стал большую часть времени отдыхать глазами на Маше. Мы, трое, (Я, Л, М) погружены были в свой, у каждого особый, молчаливый транс, пока трое других (Р, Ю, М) обсуждали денежный тоннель, разбавляя сие обсуждение громадными, к нему не относящимися вставками.

Р: Жрать хочу. Навернуть бы щас супа с пельменями.

Ю: Лучше овощи, салаты, а то пузо вырастет, как у всех мужиков.

Р: Я тебе что, артишок? Лучше уж пузо, чем смерть.

Ю: Лучше уж смерть, чем пузо!

Р: Вегетарианша злая, вот кто ты! Мужик агрессией мяса вас пленит, завоюет и простит. Трава на лужайке – для зайчиков махровых!

М: (следя за игрой Левого) А в вашей группе не менялся состав. (Левому) Я не к тому, ты очень хорошо играешь!

Р: (все о своем) Страшну тайну тебе открою, Юла-юла, пельмени можно даже и без супа есть. С маныезом. А лучше – и кровавее – с кетчупом! Кетчуп – есть более агрессивная форма майонеза. Майонез может исправить проблему в жизни, но сделать тебя по-настоящему злым или счастливым способен только кетчуп.

Ю: Чегоо?

Р: (отвечая М) У нас до Левого был средний Базилик. (В ответ на непонимающий взгляд М) Базилик – это Вася, наш почти по-тарелочке-барабанист. Он уехал в Орёл не так давно. Неплохой был парубок, но для группы нашей так даже лучше. (На манер лозунга) Левый лучше всех!

(Подтверждающий, протяжный звон тарелочки)

Ю: (вторгаясь пальчиками в мои ладони) Как твоя шизофрения?

Р: (уверенно) Заживает.

Ю: Я тогда выкину этот подорожник. (Выбрасывает в сторону).

М: (по делу). Давайте собираться, что ли?

Р: На поиски клада?

М: Да. К туннелю. Я бы и одна, но мне страшновато.

Р: Я Шарик. Ты дядя Федор. Юла – Матроскина.

Ю: Ты не Шарик. Ты собака.

Р: (задумываясь). Да. Я ужасный человек.

Ю: Тебя надо убить гаечным ключом. (Озирается по сторонам в поисках ключа).

М смотрит на М и кивает Р и Ю плечами, мол, слово «убить» сейчас лишнее.

Внезапно витиеватое соло барабана меняет тему разговора.

Ю: А как у тебя на личном фронте. А?.. Брониииик?!

Р: (после паузы) Мы играли в города. Я, Мария Магдалина и Соня Мармеладова, но вместо городов у нас были венерические болезни. И я победил.

Ю: (с презрением) Все с тобой ясно.

М: (понимая всю бездельность и бесцельность нынешнего бытия, с явным намеком) А как вы относитесь к пустым разговорам?

Р: Я? Ох, как ненавижу говорливых, ах, как ненавижу! Говорят о своей пустой ерунде бессмысленной, многословно говорят, говорят, говорят, не остановишь разговоры их, без капли смысла разговоры, скучные, неумные, неуемные, проблемы их никому не интересные в разговорах их, ох, самоповторы бесчисленные в их разговорах, ругательства они бездарно применяют, слова ими связывают. Беспомощны в жизни они, ох, как беспомощны, а со слов их, с поведения – всемогущи-то как, батюшки, невероятно всемогущи! Тараторят о бедности своей любимой, тараторят о работе вынужденной и глупой, ох, как это долго продолжается, не остановишь их, не грубый ты, слушаешь и слушаешь их, как бы, о своем интересном думаешь, сам бы не стал бы столько слов пустых говорить и разговаривать ими, как они, понапрасну повторять бы их не стал бы ты, не стал бы, ой-ой-ох, не стал бы ты.

Ю: Надо развиваться, чтобы разговоры пустыми не были.

Р: Скажи-ка как? Послушаю-ка лишний раз про то, как надо развиваться, вместо того, чтобы развиваться.

Ю: Не буду. Не здесь. Как по мне, глупо, что все мы здесь, а репетирует только Витя.

Р: Меня это все устраивает.

Ю: А меня нет. Я хочу уйти.

(Внезапная тишина, затем чье-то урчание в животе)

Р: Извините, я просто голоден. (оборачиваясь к Ю) Можешь идти куда подальше, но раз тебе все равно, то принеси, пожалуйста, скороводку. Там котлетки. Я жрать хочу. Я тебе ключи от хаты дам. Там только батя, пьяный, спит.

Ю: (качает головой) Я ухожу. (обращается к Я). Встретимся позже у пруда, хорошо?

(Я кивает головой)

Р: Давай тебе напоследок анекдот про Пиноккио расскажу. Хочешь?

Ю: Нет.

Р: Правда, что длина мужского достоинства сопоставима с длиной носа? – спросили у Пиноккио. Правда, ответил Пиноккио, и после этого у него вырос нос.

(Простенькая игра на барабане разбавляется жиденьким смехом носатого барабанщика)

Ю: Я ушла. (Ю ушла).

Р: (словно очухиваясь). А вы, девчонки, правы. Пойдем клад искать? Прям щас?

М: (радостно сжимая кулачки). Да-да, идемте!

(Ударные становятся тише, блюзовые ноты сменяются джазовыми)

М: (радостно) Время собирать деньги!

Р: (как всегда) Время собирать камни.

(Блюзовые ноты сменяются джазовыми, только чтобы исчезнуть совсем)


42


Мы все пятеро сели на автобус. Номер его, желтый, на черном фоне – 76. Уже через семь минут мы на нужной нам остановке. Улица Карла Либкнехта. Социализм, думаю я, не умрет до тех пор, пока останется хоть одна улица, названная по его лекалам. А в Брянске почти каждая первая улица – социалистическая. Во времена нынешнего капиталистического курса это выглядит совсем сюром. Вечный 1984 год на Брянщине. Ну да ладно.

Нас пятеро. Три мужчины, две женщины. Это плохо. А ведь сегодня мы имели ситуацию из четырех женщин и двух мужчин. Почему плохо? Ну вопроса такого у меня не стоит, в свете моего сегодняшнего откровения. Со мной и сейчас, где-то надо всеми прочими мыслями, пребывает синяя, музыкальная и неуловимая женщина, и эту бесконечно свою женщину хочется усилить, вкусить, «уловить», в конце концов, а сделать это быстрее можно только имея рядом с собой как можно больше женщин из молодой плоти. И чтобы соответствовать своему открытию, я стараюсь шагать между Машей и Мариной, но время от времени между мной и Мариной вклинивается Левый, и тогда я стараюсь всеми путями сузить пространство меж Венерой и Афродитой, чтобы одному только Марсу, в виде меня, было уготовано меж ними место. Получилось у меня так единожды, в самом конце пути, к сожалению, когда мы уже оказались возле туннеля.

– И «это» ты называла тоннелем? – выпучил глаза Рон. – Риша ты Мариша, энто самый обыкновенный люк!

– Нет, – сказала Марина так, как будто бы «да». – Неет! Я бы люк узнала, я не настолько глупая.

– Это люк, – уверенно сказал Левый. Он, кстати, не Маша, он всегда малословен.

– Обычный люк без крышки, – сказал Рон. – В первый раз, что ли? Это ж Брянск! Необычно, если люк с крышкой.

– Открытый люк технически является тоннелем, – сказал я.

– Аааа, не путай, – скрючился Рон. – Что горизонтально – то туннель, а вертикально – то люк.

Но лицо Марины чуть повеселело, будто б моя фраза ободрила ее. Уже рад, что реплика моя хотя бы не была впустую.

Про траурную Машу можно забыть, но она все еще здесь, все время с нами, тихий ангел. Ее Лиза называла болтушкой, и по делу, но сегодня она разговорчива прямо как Левый. Я вот что подумал, и это напугало меня: а вдруг смерть Саши Рори была воспринята ими, как настоящая трагедия? Ну Маша, это понятно, она с Сашей встречалась, но вот Левый-то куда? Не помню, чтобы он с Рори дружил. И еще Линдянису надо стихи показывать. Тот тоже будет в трауре. А чтобы стихи показать, их еще нужно написать. А писать я не хочу, я только о женщинах теперь могу писать, а тут? Воздвигнуть памятник мужчине? Врагу? Нет уж! Раз уж я дал обещание Катерине, то ради нее, ради ее красоты, я согласен воздвигнуть – но не памятник, а скелет, как у той церкви, которую у нас на районе строят.

Со стороны я, наверное, казался мрачным. Молчаливым-то точно. «Разговорчивым, как Левый» и проч. Поэтому ответственность за вслух произносимые слова в нашем квинтете упала на плечи Рону и Марине.

И они ответственно решили не произносить их в обилии.

Они уже стояли у входа в туннель. Было довольно жутко.

– Дамы вперед, – сказал Рон.

– Шутишь? – отозвалась Марина. – Я вас и позвала оттого, что мне страшно. Вам не страшно?

– Мне – нет.

– А вам? – Марина повернулась к немым.

Мы, немые, стояли чуть поодаль. Левый пожал плечами, Маша кивнула, я же подошел к самому краю тоннеля и посмотрел на запорошенные быстро тающим снегом и монетами трубы. Обычные трубы обычной канализации, но действовали они сейчас почему-то удручающе. Я даже как-то не мог сосредоточиться на, собственно, цели нашего сюда визита – на монетах. Марина не врала, их в самом деле было очень много, но не думаю, что их хватит «всем и надолго».

Я вдруг понял. Наш страх был вызван пустотой железной дороги. А я свои, да и чужие жуткие мысли стал связывать с убийством в туалете. Что за дурак? Надо бы, решил я, перед самим собой как-то реабилитироваться. И как по велению судьбы сердце мое оказалось окутанным не то облаком, не то пеленой. Я решил назвать это состояние «равнодушием героя».

Назвал и тотчас опустился в люк.

– Ну, почему ты, ну… – расстроился Рон.

Его недовольство понятно – я же украл его лавры.

– Ты же так одежду испачкаешь, – сказала Марина так, будто бы на мне была ее одежда.

Одежду я и вправду испачкал, но решил не мучиться от этого угрызениями совести. В люке я словно бы очнулся, кровь разгорячилась, как на войне, хотя на войне я ни разу не был. Под ногами было горячо, но мне хватило ума не становиться на трубы подошвой ботинок. Я стал подбирать монеты, рассматривать их. Достоинства они были разного. Больше всего было пятидесятикопеечных, меньше всего – пятирублевых. Логика в этом какая-та есть, подумал я и привязал эту мысль к тому самому вселенскому и непостижимому замыслу. Некоторые монеты были холодными от еще не успевшего растаять снега, а некоторые – горячими от труб. Какие-то даже прилипли к трубе и растаяли, как шоколадные. Я повертел монетки в руках, и не сразу, но заметил, что к моим пальцам прилипла краска. И эти растаяли, решил я. Я взглянул наверх, на свет. Четыре головы смотрели на меня, как наверное смотрят на лежачий труп солдата. Но голова Рона, если делать рейтинг веселья, была самой веселой из них. Я согнулся к монетам, которые полностью были погружены в водянистое снежное одеяло. Краска снежных монет тоже прилипла к моим ладоням. После этого я вспомнил, как вчера расплачивался в автобусе, когда уезжал из школы. Тогда с одной из монет тоже слезла краска. Вспомнил того, кто мне давал эти монеты, и в моей голове родилась блестящая теория.

Я в охапку подобрал несколько монет и стал вылезать из люка. Пока я лез, одной рукой держась за поручни для ремонтников, а другой держа монеты, вниз мне раздавалось:

– Почему так мало? Там же много, бери больше!

– Сейчас сюда кто-либо опустится и все заберет, меценатом себя воображаешь?

Я сунул в руки Рону все монеты. Некоторые упали и затанцевали на асфальте. Их подобрала Марина и так же, как и Рон, стала рассматривать. Она же первая заметила краску на своих ладонях.

– Что с ними? – спросила она голосом испачкавшейся чистюли. – Почему они такие?

– Они все там такие? – потрясенно спросил Рон.

Я оглядел свою кожаную куртку. Вся в грязи, хорошо, что я сегодня ее застегнул, иначе бы и свитер пришлось бы стирать. Не думал я вчера, что и сегодня мне придется стирать.

– Монеты – фальшивые, – наконец сказал я. – Все. Поэтому их и выбросили в люк.

Лицо Левого и личико Маши, оба понурые, оживились. Но этого внутреннего оживления оказалось недостаточно для того, чтобы их губы открылись и изо рта воробьями посыпались вопросы. Но у Рона внутреннее оживление присутствовало всегда.

– Кому придет в голову подделывать монеты? Они же не золотые.

– Бумажки нужно печатать, сторублевые, – подтвердила Марина. Неумышленно, но ее голос будто бы призывал к фальшивомонетчеству. Я невольно улыбнулся и взглянул на нее по-другому. Она была совсем юной, самой юной из тех, что мне нравились, и была, разумеется, красивой, и красота ее была приятной сладостью, ничего терпкого от Екатерины в ней не было, не те еще годы. Вечная розовость щек и ее полуобиженные интонации только сейчас умудрились пристроиться рядом с моей синей музыкой в душе, не в самой ее глубине, но очень близко. Я подумал о глупых романтичных вещах, появившихся во мне, когда я впервые почувствовал к Марине симпатию. Следом подумал о Юле и своем обещании… Что ж, милый Бог, кое-что сделать с моей Юлей я смогу только завтра. Извини.

– Я расскажу только вам, Марина… Риша, только вам. Извините, друзья, – обратился я к остальным.

Левый и Маша все еще молчали, и это вызывало какое-то подозрение, а Рон, с лицом поэта, нашедшего новую рифму, сказал им:

– Ничего он не знает. Он тащит в пропасть Ришу. Пошли обратно.

Левый и Маша сразу же пошли, а Марина замешкалась:

– Куда? Какая пропасть? Ты… – Она взглянула на меня внимательнее. – Я думаю, что где-то тебя уже видела…

– Пропасть! – крикнул Рон в ухо Риши. Та, понятное дело, вздрогнула, и обернулась к Рону с заготовленными ругательствами.

Но спина Рона уже шагала вровень со спинами Левого и Маши. Марина в непонимании вздохнула и повернулась ко мне, чтобы услышать:

– Давай погуляем по железной дороге? Станцуем на снегу. Согласишься?

Она еще раз посмотрела на Рона и тихо сказала:

– Это и есть твоя пропасть? – Она была явно чем-то расстроена.

Я, решая, что ее расстройство связано все-таки с пустотой собственной находки, а не с предостережением Рона и моим приставанием, стал приободрять ее:

– Я тебе скажу, кто подделывает монеты.

Она, стесняясь, улыбнулась:

– Я не жадина, но мне нужны монеты, а не преступник.

Я, веря в лучшее, посчитал, что ее слова связаны не с обычной меркантильностью, а с чем-то большим, поэтому спросил напрямик:

– Если тебе нужна помощь, я помогу. От тебя я хочу лишь немного времени и следов твоих ног у железных дорог.

Она улыбнулась уже более расковано:

– Ты действительно поэт. – Это не вопрос. – Пойдем.

Мы перешли на железнодорожные пути. Наш люк был точным центром меж железных дорог, от него до любой ветки десять моих шагов и семнадцать Марининых. Я не считал, назвал примерно, навскидку. Мы стали бродить, молча, пока она не спросила:

– Так кто же, по-твоему, подделывает монеты?

– Лев Ляндинис.

Она аж остановилась.

– Зачем?

Я продолжал путь, и она была вынуждена поспешить за мной.

– Я постараюсь узнать об этом завтра, – сказал я, – когда принесу ему свой стих.

– Почему ты решил, что именно он?

Я не смог придумать отговорку, чтобы скрыть свое участие в «кружке», но и врать я тоже не хотел. Поэтому я пообещал Марине, что правда вскоре откроется, и все поймут, что именно Линдянис замешан во фальшивомонетчестве, и самой первой поймет она, Марина, потому что она самой первой о моих подозрениях и узнала.

Я хотел проследить ее реакцию на мои слова, но, шагая сбоку, я мог видеть только ее рыжую косу, которая скрывала ее лицо подобно откровенной одежде, скрывающей тело. То есть, я видел лицо Марины, но саму его суть я увидеть не смог.

– Вообрази себя канатоходчицей.

Она засмеялась.

– Предсказуемые слова ты не говоришь из принципа, да?

– Для меня все мое предсказуемо. Я имею в виду вот что – стань на рельсы, как на бордюр, и возьми меня за руку.

– Ах, вот оно что! – улыбнулась она. – Канатоходчица. И впрямь!

Она выполнила мою просьбу, таким образом, я, шагая впереди, был к ней полубоком, и мог видеть и читать ее лицо, следить за глазами, за крыльями носа, трепещут ли они еле-еле уловимо от какого-либо волнения. В данный момент ее носик краснел от сырости. Ноги ее, в сапожках, с изяществом балерины, играющей в классики, опускались на рельсы, пока мы шагали вдоль низкорослых полузаброшенных застроек, которые, как мы, брянчане, знаем, предвосхищали вокзальную платформу.

– Я обещаю тебе, Риша, – сказал я, – что ты первой поймешь, что Ляндинис фальшивомонетчик.

В одних ее глазах я прочитал несогласие с моими подозрениями, смешанное с подчинением той уверенности, что звучит в моем обвинении.

– Почему ты так хочешь быть правым? – спросила она. – Тебе так сильно не нравится Линдянис?

– Отчего же не нравится? Может, мне как раз и нравятся фальшивомонетчики.

– Но почему именно он? И почему монеты, а не бумажные деньги? Знаешь, – она замерла на рельсах, – все это настолько нелогично, что мне кажется, что ты чего-то мне не договариваешь. Но с другой стороны, – она вновь пошла, еще сильнее сжав мою руку, – ты и не обязан быть со мною искренен…

– Верно, не обязан. А ты обязана пооткровенничать со мной, и тогда я тебе помогу.

Она вновь остановилась.

– Это звучит нагло. С чего ты решил, что мне вообще нужна помощь?

– Тебе нужны деньги, и если я узнаю на что, я найду их для тебя.

Она покраснела, и не от сырости воздуха, и выпустила свою ладонь из моей. За секунду до этого я ощутил, что пальцы ее стали горячее, нагрелись изнутри невидимой горелкой. Одну свою ногу она держала на рельсе, другую, чтоб не упасть, поставила на шпалу.

– Деньги нужны всем, – сказала она после некоторой паузы.

– Тебе они нужны на что-то такое, что мне интересно будет знать.

Марина уперла руки в бока, по-хозяйски. Я даже на мгновение увидел в ней Юлю.

– Ты Нострадамус? Чтец мыслей? Гу…, го…, как его там…

– Гуддини, – подсказал я.

– …да, Гуддини? Откуда в тебе эта уверенность? И про Ляндиниса, и про меня?

– Но ты же знаешь, что в случае с тобой я прав.

Марина смотрела на меня долго-долго. Ее серые, отливающие зеленью, глаза, точнее, их взгляд в данный момент мог принадлежать следователю или криминологу. Где-то вдалеке прогудел поезд. Это сбросило наш гипноз. Марина стала идти вдоль путей. Я протянул ей руку, указав на ближний к ней рельс. Она согласно мотнула головой и вновь стала моей канатоходчицей.

– Мой отца зовут Семеном, – начала говорить она под раскаты приближающегося поезда. – Семен Семенов, недурно да? Так мой отец любил говорить. А я думаю, что это безвкусно, как и Иван Иванов. Он болеет сейчас, мой отец. Его ранили под Навлей какие-то бандиты. Он не любит говорить об этом, я не знаю, как и кто. Отец просто говорит, что работа у него такая. Но его принятие не может утешить нас с мамой. Первые дни, когда его ранили, мы очень испугались, но рана была неопасной, врачи нам говорили, что все заживет быстро. Но в организм что-то попало, вредное, началось заражение. В этом вся проблема. У нас нет денег на операцию. Его могут прооперировать в Москве, но с этим не надо тянуть.

– Сколько денег тебе нужно?

Марина назвала сумму и продолжила:

– Не так много, да, я понимаю, но я еще не могу полноценно работать, мне восемнадцать исполнится только осенью. А маме тоже нездоровится, у нее варикоз. Она и на одной работе сильно устает, так еще и на подработку хочет устроиться. Поэтому на подработку устроилась я – не хочу для мамы новой усталости. Месяц я искала работу. Брать меня из-за моих семнадцати лет нигде не хотели. Вот, бистро на «Мечте» недавно открылось, мне повезло туда устроиться.

Я опустил ее руку и замер. Она пошатнулась, но стала ровно на шпалы – если бы я знал, что она упадет, я бы не выпускал ее руку.

– Я работаю там официанткой, – сказала Марина так, словно бы мое ожидание именно этой информации вынудило меня остановиться.

– Все-таки пора сойти, – сказал я, имея в виду «сойти с путей». И мы сошли с путей и стали меж двух железных дорог, пребывая в молчании, будто давая время высказаться поезду.

И тот не замедлил себя ждать. Его рокочущая мелодия жанром «индастриал» пронеслась в моей голове, а следом, перед нашими глазами, пронесся он сам. Зеленый, с двумя полосами в середине и потными окнами. Все люди, чьи локти или иные их части были у окон, казались землистого цвета. Небо над нашими головами стало сероватом. Солнце куда-то спряталось, хотя тучи и облака, созданные как раз-таки для уединения солнечного диска, были где-то в другом месте, и спрятать наше солнце не могли.

– Ту-ту, ту-ту. Ту-ту, ту-ту, – повторял поезд и скользил по рельсам старым змеем.

Я подождал, пока его речь станет настолько тихой, что позволит мне говорить не поднимая голоса, и после этого тихо сказал:

– Я постараюсь не тянуть. Я помогу тебе. Мне не сложно.

– Я буду… мы будем очень рады, – с чувством сказала Марина. Свет ее розоватых щек стал объемнее – могу это сравнить только с девочкой, символизирующей Благодать, у которой вырастает грудь.

– Как все будет, я найду тебя или в школе или в бистро.

– Да… Спасибо… Но ты… ты не обязан этого делать, – сказала Марина смущенно, проверяя серьезность мною сказанного.

– Конечно, не обязан. И, честно, мне даже не жалко твоего отца. Просто в моем сердце появилось желание дать какое-нибудь обещание и благодаря какому-то небесному ходу крота – крота, а не коня – я решил дать обещание именно тебе.

Странная, ранее не виданная мной эмоция отразилась на лице Марины – мне было приятно видеть, как ее уже изученные мной черты в том же количестве и в том же порядке дали новую сумму. Я знал причину нового лица и поэтому сказал:

– Я могу повторить – мне не жалко твоего отца. Жалость должны вызывать только слабые. А твой отец… пусть он остается сильным.

Зеленое в ее серо-зеленых глазах стало насыщеннее, и сами глаза стали дождливее. Растрогана бедная девчонка… Как добрый человек, коим я не являюсь, я протянул Марине руки для объятий. Мы обнялись, и довольно тепло. В мои ноздри попал снег с ее рыжих волос. Я поцеловал ее в щеку – увы, мои губы ничего соленого не почувствовали. Ее слезы так и остались в глазах. А я уж успел представить на губах вкус соленой воблы к пиву. И этого мимолетного и низкого сравнения оказалось достаточно, чтобы во мне исчезло возвышенное чувство. Я не хотел видеть красоту Марины. Мне сейчас не нужна красота женщины, оказавшейся столь близко к центру мироздания. Я хотел идти один. Домой. Пешком. И в ад 76 маршрут!

– Спасибо, – только и могла сказать Марина, когда я вырвался из объятий. – Ты все-таки хороший.

– Нет, – сказал я и махнул ей рукой вперед, чтоб она уходила.

Она чуть виновато улыбнулась и пошла, тоже махнув рукой, но в свою очередь, использовав этот взмах в качестве жеста прощания. Ее слабая виноватость и это смирение какое-то, почти как у Лизы, задели меня, изящно полоснув по желудку. Я решил окликнуть Марину и хотя бы на несколько секунд задержать ее, спросив первое, что придет в голову:

– А Маша при тебе сегодня разговаривала?

Она остановилась и развернулась. Нас уже разделяла железная дорога. Марина ненадолго задумалась и ответила:

– Я не знаю ее. Она пришла с Катериной, а потом тут же появился Рон, он нас сразу же повел в гараж… Пока!

Я махнул рукой – сейчас тоже в качестве жеста прощания. Но перед тем, как окончательно уйти, Марина решила сказать:

– Крот, может, и слепой – но он знает, куда идет.


(дорога)

Еще не было и пяти вечера, темнеет сейчас после семи, но в сыром воздухе уже чувствовалось наступление тьмы. Желтая и выглядевшая безжизненной трава кое-где показывалась из-под снега. Новые снежинки кружились в воздухе, совсем как старые, и их легко было принять за старые, по одним и тем же траекториям опускались снежинки на разбитую дорогу, осыпая своим не соленым узором мешанину из грязи и талого снега, тоже новую, мешанину то есть, но тоже кажущуюся знакомой, но не приятной знакомой, в отличие от снежинок, а знакомой соседкой, которой непонятно что, но должен. Белый, нетронутый снег, и смешанный с грязью, серый обнимали мою ходьбу у рельсов. Я смотрел на разные снега и думал – кто-то из них не успел уйти? Или кто-то пришел слишком поздно? Смотрел на снег – ведь его земле обетовало небо, что у него во чреве. Поистине, нет лучше замыслов безмерной щедрости Владыки! Он дал мне инструмент видеть красоту даже в мрачном городе заводов и железной дороги с его нечистотами, внешними и внутренними. И ощущение этой странной красоты; и знание, что есть где-то города, более радостные, более понятные и сильные в своей красоте и более величественные в своей истории; и надежда, что ты можешь оказаться в одном из этих городов со своей любимой женщиной – эти три вещи воистину способны поднять настроение. Мне, кстати, они ничего не подняли, а только возвеличили меня в моих собственных глазах. Или подняли и слегка распрямили.

Железная дорога была почти прямой, чуть наклоняясь влево. Редкие фонари не горели, рано еще, но что-то в них все равно отражалось, наверное, это от того, что все в этом мире отражается и, так или иначе, имеет свою тень. Метафизика бесцельной дороги обострила мои слух и зрение. Я даже услышал далеких птиц, что для индустриального района считается надеждой, я видел силуэты чужих домов, белых в тумане расстояния. Я уделил чуткое внимание далекому и не сразу понял, что уже оказался на вокзале. Понял я это, скорее, по зеленому мосту, чем по бирюзовому зданию вокзала с его белым кругом в виде глаза. Проходя под мостом, я остановился. Зеленая краска казалась влажной и не казалась, а была потрескавшейся. Мост над железной дорогой воспринимался мною детским знамением: когда я был маленьким и с родителями проходил по мосту, то часто воображал себя прыгающим с него в пустой вагон товарного поезда или даже на оранжевую цистерну для перевозки нефти, что абсурднее: я очень хотел быть героем. Прыгнуть на вагон, пробраться в кабину машиниста и убить там всех врагов и женщин. И женщин тоже. Я, когда был маленьким, ненавидел женщин. Да. Из-за того, что в фильмах, которые смотрел мой отец, чаще всего погибали мужчины, а женщины отделывались лишь испугом, не легким, но все же. Где справедливость, спрашивал я тогда себя. И только потом понял, где же она. Нигде. И расстроился из-за этого. Потом подумал, что это даже хорошо, что справедливости нет. И обрадовался. Сейчас вот думаю, что справедливость одновременно и есть, и нет, и так для всех и для каждого, и вот не знаю, как к этому относиться.

Я оставил мост за собой. Прошел мимо вокзала. Его затем сменила пустота, а пустоту затем сменили желтые дома, которые затем сменились белыми. Двухэтажные коробочки для обуви с квадратными дырками. Самые нижние дырки уходили под землю и были заштопаны деревянными досками. Один торчащий гвоздь напомнил мне что-то среднее между буквами «Г» и «Л». Эту же букву я увидел в светофоре. Две-три неясные тени игнорировали его, и правильно делали, поездов и машин на переходе не было. Я стал смотреть себе под ноги, и долго. Из первого вида снега – зимнего – я выращивал взглядом Альпы и Эльбрусы. Из второго снега – весеннего – я делал яблони и кусты с неопознанными, точнее, не до конца придуманными ягодами. Додумать я так и не успел, потому что поднял глаза. Забор, отделяющий железную дорогу от прочего мира, сменился колышками, которые скоро исчезли. Начался пустырь, по сторонам которого, в удалении, дымили и не дымили предприятия. Близость заводов, комбинатов, фабрик, цехов и подобного сделала скудость природы в моих глазах богаче. Эти следы природы в городе теперь для меня оказались ближе к девственной природе, чем к городу. И сохраняя это в своей голове, я принял решение расстаться с железной дорогой. Я не сказал «пока!» коричневым рельсам, я молча вернулся к переходу, с его ранее примеченным мной светофором, и вышел на дорогу, на улицу Карла Либкнехта, чтобы затем на улицу Почтовую, а по ней прямым путем до своего дома.

Когда я оказался в комнате, сумерки на улице уже грозили ветреной ночью. Я включил свет и стал искать пистолет, не надеялся его найти и не нашел.

– Он там, где синтезатор, – сказал я вслух.

Я вспоминаю все то, о чем хотелось вспомнить, и сажусь за написание стихов.

Загрузка...