50

Наконец-то!

Я дочитал эту книгу до конца и отложил в сторону. Затем встал, лениво потянулся, вышел на кухню, к крану, и набрал в чайник воды. Поискал глазами спички – ага, вот они, на бежевой скатерти, привычно грязной и в новых коричневых кругах от чьей-то кружки. А искомые мной «балабановские» спички у плиты, прямо возле самой большой горелки. Их легко можно было бы заметить, если бы на горелке не стояло большое ведро, серое, цвета свитера, в который я сейчас одет. Кто-то из моих соседей грел воду – горячей воды в общежитии не было уже второй день, и поэтому частенько и я и мои соседи пользовались одним и тем же ведром для ее подогрева. Сейчас зима – и лишь недавно я понял эту изощренную логику отсутствия горячей воды в холодную зиму и отсутствия в жаркое лето воды холодной. И кроется она вовсе не в прорыве труб или очередном капремонте.

В дверь секции постучали. Я быстро подошел к окну и увидел на парковочном месте то, чего сегодня видеть не хотел – замызганные еще осенней грязью «Жигули» 74-го, наверное, года. Именно по рисунку этой грязи я и мог определить, что это именно те «Жигули», приезд которых к моему дому сегодня ну вот совершенно никак не уместен – я ведь хотел пойти сегодня к Юле, а Юлия и без моего очередного отсутствия будет на меня сердиться. В дверь секции постучали вновь. Жигули, gigouli – есть нечто, почти французское, в этом слове. Собственно, только эта сторона автопрома – названия марок – и могла меня интересовать. В машинах и годах их выпуска я ориентируюсь хуже любой девчонки. Я считаю, что мне можно – я поэт, если что. А вот тот, кто приехал на «Жигулях», представлял собой мою contraire.1 В нашем мире равновесия он избытком знания в области машин покрывал мой долг машинного незнания и, напротив, его дворовый юмор ограждал наше строгое равновесие от переизбытка в нем поэзии. И пока я об этом равновесии думал, в дверь секции постучали в третий раз, и стук этот был ощутимо яростнее предыдущих двух.

Чтобы избавить своих соседей от открывания двери пришедшему не по их честь гостю, я рванул к двери, повернул тугой, хоть и недавно смазанный замок и открыл скрипучую дверь секции. Ох, как же я был бы не прочь, чтобы на этих «Жигулях» приехал сегодня убийца Бельчагина! Раз и навсегда избавился бы от этого следующего за постоянным скрипом двери постоянного вопроса:

– Когда же ты отсюда съедешь?

– Мне здесь кое-кто нравится. Ее комната прям нарочно соседствует с моей.

– А Юля? – спросил Бельчагин.

– А не твое дело.

– А не передергивай! Снислаич хочет тебя видеть. Поедешь со мной.

– Мне больше нравятся желтые автобусы.

– Бесплатные автобусы нравятся всем. Но Снислаич хочет, чтобы ты приехал со мной. Он тебе не доверяет.

Я вспомнил, что спички-то я нашел, а вот чайник на газ не поставил.

– Сейчас, – сказал я Бельчагину, важно подняв руку и ею погладив бы воздух.

Быстренько сбегав на кухню, сделав нехитрое и обыденное дело, вернулся к Бельчагину. Он уже стоял в самой секции. На моей, фактически, территории.

– Так что же случилось?

В ответ Бельчагин равнодушно пожал плечами.

– Не знаю, но лучше поторопись.

– А…

– Большой Латыш тебе все объяснит.

Я не стал говорить Бельчагину в очередной раз, что Лев Станиславович Линдянис – не латыш и даже вообще не прибалт. Как говорили под Дубровкой, «и с разбега коленом бревно не сломаешь». Мало того, что «Ляндинис» не обязательно должна быть балтийской фамилией, так она может и не быть фамилией вовсе, а псевдонимом, как и «Большой Латыш». Вот только «… Латыша» придумал Бельчагин, а вот «Линдянис», может, придуман ради какой-то коварной и мне пока неизвестной цели.

– Я только выпью кофе и позвоню Юле, – сказал я.

– С городского?

– Откуда? С таксофона.

– Нам к трем. – Бельчагин выставил перед собой часы. В глаза мне бросился натянутый на мясистое запястье потрескавшийся «кожаный» ремень. Чтоб увидеть циферблат, мне пришлось чуть повернуть в свою сторону плохо поворачиваемую, прямо скажем, руку Бельчагина. Два сорок. Юле придется меня простить, успокоил я себя. Я подошел к плите и выключил горелку, взял чайник с холодной водой и на пути в комнату сказал Бельчагину:

– Подожди в подъезде, я скоро.

Бельчагин кивнул и вышел, не прикрыв за собой дверь.

Из комнаты напротив моей вышла старуха – имени я ее не знаю – видать, она запоздало откликнулась на троекратный вдверостук. Я ей кисло улыбнулся, зашел в свою комнату, захлопнул дверь и стал искать пистолет. Куда я мог его деть? Точно не соседи, я всегда закрываюсь на замок, даже если выйду лишь справить нужду.

Спустя пять минут я вышел. Пистолета я не нашел.


49


– Ты имел в виду эту каргу? – засмеялся уже в машине Бельчагин.

– Нет, губошлёп, я же сказал, что ее комната соседствует с моей, а не нагло смотрит в мою.

На этом весь наш разговор. Бельчагина я бы дураком не назвал, но говорить нам с ним было не о чем.

Уже через пятнадцать минут, если часы Бельчагина не врали, мы подъехали к зданию школы. Школа была из красного кирпича, даже оранжевого, их матовость оттеняла либерально окружающий ее по периметру ненадежный забор, в сетке-рабице, давно не крашенный, он был сегодня в снегу, природа поплевала на него по-верблюжьи. Здание школы всегда мне напоминало казарму – возможно, потому что я сам некогда в этой школе учился, а теперь хожу туда «в кружок» подрабатывать, наверное, постоянные обязанности что-то делать в этом здании и вызывают в моей душе такие ассоциации. Я вылез из «Жигулей» – дебелый Бельчагин в ней остался.

– Ты иди. Я пока пристрою свой драндулет.

Я с подозрением на него посмотрел. Если глядеть на сидящего за рулем Бельчагина сверху вниз, он кажется еще больше, чем в вертикальном положении. Плюс двойной подбородок – Бельчагину двадцать четыре года – по одному на дюжину.

– Ты не проводишь меня к Ляндинису? А вдруг я сбегу?

– Грешок за тобой все-таки есть?

Задав вопрос, Бельчагин стал как бы изучать меня. Умные голубые глаза и большие крылья его носа своей теперешней комбинацией прямо мне сказали о наличии у него некоего неведомого мне знания.

Мотор «Жигулей» тарахтел жестокую мелодию. Зимний ветер сменил свои кулаки на иголки. Я думал о «грешке», но ничего не ответил.

Тот ухмыльнулся (Бельчагин то есть) и по-недоброму подмигнул.

– С Сашей Рори лучше не ругаться. И он ровный, без теней, не то, что ты.

Саша Рори – сын Линдяниса. Одна четвертая нашей команды. Мы с Сашей друг друга недолюбливаем – это если смягчать. Если не смягчать, то все дело в Маше. Давно ее, кстати, не видел…

Бельчагин напоследок обвел меня выпуклоглазым взглядом и, убедившись, что я не смею никуда бежать, повел свой драндулет парковаться. Прям возле забора все имеющие машины учителя парковались, и Бельчагин стал пристраивать свой кар прям возле черной, как пистолет, и дорогой (марку я не знаю) машины Стайничека, делая моим любившим контрасты глазам контраст незаслуженно новый. Я же пошел ко входу в школу. Прошел мимо девчонок, восьмиклассниц по-видимому, хотя что ни девочка, то выглядит старше своих лет – в общем, пара неизвестноклассниц обсуждали открытие карусели в Майском парке. Я-то помню, что эту карусель открывают уже пятый год, поэтому на месте девчонок так радужно на эту тему не разглагольствовал бы. Прошел мимо младшеклашки – тот трогательно смотрел себе под ноги и что-то отсчитывал, я даже приостановился и попытался поймать ритм между его открыванием рта и следующим шагом и понял, что отсчитывает он не шаги. Затем мальчик остановился, посмотрел на что-то черное на снегу и в том же темпе пошел дальше. Не знаю, что меня дернуло, но я подошел ближе к вызвавшему интерес мальчика черному объекту. Этим объектом оказался нож. В лениво покрытой снегом проплешине асфальта. Такие проплешины не редкость, а вот ножи в них не каждый день попадаются. В груди, как кипяток, булькнула какая-та тревога, связанная с утерянным мной пистолетом, и именно это, скорее всего, дернуло меня положить нож к себе в карман.

Почему чувствующие себя хорошо люди в конце концов способны совершить самоубийство? Они не принимают во внимание хорошее прошлое и возможное будущее хорошее? Не знаю почему, но найденный нож навел меня на один из тех бездельных вопросов, периодически возникающих в моей голове.

У дверей школы я столкнулся с высокой женщиной – я так спешил на эшафот, что был неосторожен. Женщина, глазами, всегда мне интересными, проскользнула по мне, как по незнакомому существу (а я таковым ей и был) и пошла дальше. Ветер сделал из ее черного шарфа, накинутого поверх пальто, вороные, слишком женственные, крылья. Я эту женщину знал, она меня понравилась с первого же взгляда. Ей было тридцать, она учила детишек музыке и звали ее Ларисой Матвеевой. Иногда мы ее называли гирляндой – так мы называли каждую девушку Ляндиниса, и самому Линдянису, как я слышал, это очень нравилось. Некоторое время я смотрел вслед уменьшающейся и расплывающейся в снежном ветерке Ларисе, пока ее силуэт не загородила белая куртка и крупное лицо Бельчагина.

– А ты не спешишь. Большой Латыш щас пеной изойдет. – Бельчагин проследил за направлением моего взгляда. – Или не изойдет, коли она от него. – Он посмотрел на меня. – Хороша, да не твоя?

– Ты так говоришь, будто бы она тебе не нравится.

Сказавши это вслух, я молча произнес: «Она-то к своим ногам относится хозяйски, а вот я к её ногам – с упоением!».

– Нравится так да, да вот куда нам, простым смертным, до таких. – Бельчагин вздохнул и изобразил лицом презрение, мол, не нужны мне, молодому Бельчагину тридцатилетние Ларисы. – Пойдем, там все уже собрались.

Мы вошли. Черноусый охранник отвлекся от газеты, но услышав от Бельчагина знакомое «Мы ко Льву Снислаичу», вернулся к ней вновь. Бельчагин шел впереди, я чуть поодаль. Расстегнул куртку, руки в карманах, под правой – черный нож. Судьба благоволит мне? Не знаю. Мы с Бельчагиным обошли многие кучки школьников, как я понял, у них перемена, и пошли к восьмому кабинету, Бельчагин шел уверенно-бодро, я – настороженно. Прошли мимо шестиклашек – они сговорились, чтобы один толкнул второго, дабы второй якобы случайно, в падении, потрогал какую-то девочку за грудь. Рядом с нами прошел Стайничек, он ободряюще улыбнулся шестиклашкам, и те расценили улыбку солидного учителя, как повод к незамедлительному действию. Мы с Бельчагиным сказали басовитое «Здрасьте!» Стайничеку, тот отмахнулся, так как не любил глупых формальностей, и стал шагать рядом с нами. Лишь у самой двери восьмого кабинета мы с Бельчагиным поняли, что Стайничеку тоже нужно туда.

– Опять кружок? – спросил он у нас.

– Ага, – ответил Бельчагин.

Я что-то буркнул.

Стайничек обратил на меня свой дружеский взгляд. Ныне завуч, он меня помнил, он преподавал моему классу биологию, плюс еще географию, когда Жанна Александровна уходила рожать. Вдруг я вспомнил собственную реплику, когда-то сказанную Стайничеку.

– Талант должен быть выше морали. Нужно вознестись к цветному небу или спуститься в ад из мусора, если талант того потребует.

Стайничек в моих успехах никогда не сомневался. Он смотрел снисходительно на Жанну Александровну, которая тогда стояла рядом, и снисходительность эта, принимаемая женскими глазами, как только я сейчас понял, адресовывалась все же мне.

Шесть лет прошло… А у меня до сих пор ощущение такое, будто б это было лет сто назад.

– Ну, господа мои хорошие, – обратился к нам Стайничек, – я долго вам мешать не буду.

Он вошел, без стука, в кабинет. Мы с Бельчагиным остались возле двери.

– У тебя нет сердца, зато есть лишняя хромосома! – крикнула какая-та девчонка в коридоре. Мы с Бельчагиным на нее взглянули – она была рослая, красивая, явно старшеклассница. Юнака, которому она отводила сей нелестный комплимент, видно не было, но это и хорошо, я в это время думал, исполнилось ли ей восемнадцать, или она, как обычно, просто старше нужного выглядит.

– Ну, Марииин… – а дальше неразборчиво-самооправдательное бормотание от оскорбленного юнака. Уже хорошо, подумал я, – ее зовут Мариной.

В это время дверь восьмого кабинета открылась, задев меня по плечу, – показался Кривко-Гапонов, наш, так скажем, коллега по «кружку». Он повращал глазами, указывая куда-то вглубь кабинета, и сказал:

– Заходите. Это надолго.

Я сразу понял, что под этим «надолго» Гапонов – я буду сокращать его двойную фамилию – имел в виду философский диспут Стайничека и Ляндиниса, разверзавшийся Везувием посредь намыленной доски.

– …возможно, искусство – лишь обманчивая даль от биологии. Сексуальный, то есть движущий аспект искусства, незримо, а порой и зримо присутствует в работах, сотворенных искренне. Признанный ум или талант дает право высказывать то, что в устах недалеких или непризнанных прозвучит лишь очередной глупостью. Старость отходит от бескомпромиссной молодости в сторону понятийности и смирения. Молодость глупа в своих порывах, но безошибочна в миропознании. Молодости проще откопать «первичную логику вещей» в общественных и предрассудочных нагромождениях. И молодежная ненависть к существующему не более чем ненависть к неправильному, появляющаяся у молодости в отсутствие выработанных годами жизни смирения и понятийности пожилых.

Мне жутко стало интересно, что за прелюдия была перед этим монологом Стайничека, и я вновь вспомнил свою реплику шестилетней давности про талант. Сексуальный аспект искусства… Обычно Линдянис и Стайничек спорили о политике, а тут две мои любимые темы в одной. С чего бы это? Как бы там не было, стоит сказать, что из их многочисленных споров я выяснил, что Стайничек – левых взглядов, а Ляндинис – правых. Они постоянно пытались упрекнуть друг друга в неправоте, и часто это происходило прямо на наших глазах, во время собрания нашего «кружка».

Я за безвластие, высшую любовь и крах цивилизации, поэтому я вроде как ближе к Стайничеку, но ультралевый, Ультрастайничек. Безыдейный сосуд для нового миропереустройства – можно и так сказать. Как есть:

Хотя мой идеал жизни для всех недостижим.

Хотя мой идеал жизни для всех недостижим.

Пока Стайничек и Линдянис сотрясали, как мне кажется не понапрасну, воздух, Саша Рори, уже упоминавшийся ранее сынуля Ляндиниса и присутствовавший сегодня на «собрании кружка», попросил меня помочь ему сдвинуть парты к доске, так как у первоклашек намечалось в этом кабинете какое-то выступление, посвященное первым дням весны. Честно сказать, праздновать было нечего, эти дни весны, если перефразировать нашего земляка, еще не стучались в окна и не прогоняли зиму со двора. Хотя уже 11 марта, что ж ты тянешь-то, зима? А? Не работаешь по понедельникам? Как бы там ни было, парты я хоть с неохотой, но передвинул, а после сел особняком от троицы Рори, Гапонова и Бельчагина, прям возле окна, в котором сквозь хлопья снега я увидел фигурку, одетую в точно такую же, как у Юли, куртку, – может быть, саму Юлю – но думал я вовсе не о ней.

Что же такого мне скажет Линдянис, когда выпроводит-таки из кабинета своего оппозиционера Стайничека? Почему он не доверяет мне настолько, что заставляет приезжать к нему в колымаге Бельчагина? Было жарко, верхнюю одежду в гардероб мы не сдавали по распоряжению Ляндиниса, и я, в отличие от «сотоварищей», не спешил ее снимать и класть на парту – гораздо надежнее для меня было сидеть в душной куртке и потной рукой сжимать в кармане только что найденный на улице нож.


48


«Перемены в одной сфере жизни, постоянство – в другой» – так можно было бы озаглавить онтологический монолог Стайничека, высказанный им перед самим уходом. Мол, если человек меняет свою, например, прическу, часто меняет или выбрасывает свои вещи, или у него неуловимый круг знакомых и вообще, кажется, что он неугомонный, как ветер в поле буйном, то у него обязательно – обязательно! – найдется минимум одна сфера жизни, в которой он будет консервативен до безумия. Очередное подтверждение баланса в этом мире, думал я и мысленно соглашался со Стайничеком. Я старался слушать все, о чем он говорил с Линдянисом, но далеко не со всем сказанным я соглашался. Мои «напарники», если мои выводы безошибочны, особого интереса к фигуре Стайничека, всегда отвлекающей и приходящей всегда не вовремя, не питали, ну кроме разве что Саши Рори – он, если взглянуть на него мимоходом, либо слушал Стайничека, либо это его невидящий, устремленный сквозь Стайничека взгляд, а хозяин этого взгляда думал о чем-то своем, не знаю.

Как бы там ни было, Стайничек ушел, а наша «банда» в составе четырех человек и пятым, Ляндинисом, в голове, осталась в восьмом кабинете без лишних свидетелей.

Ларису Васильевну (Матвееву) можно понять – Лев Станиславович был для своих лет, мягко говоря, мужчиной красивым. Ему где-то пятьдесят – пятьдесят пять, точно не скажу, лысины нет, да и седых волос ровно столько, сколько нужно для мужчины, чтобы казаться солидным, а не просто седым. Внешность его имела нордический, как во «…мгновениях…", характер, то есть, северная, приморская, вот только бледности северных широт не было, кожа была загорелой даже сейчас, в марте. Он мне напоминал Понтия Пилата – именно Линдяниса я представлял, когда читал «Мастера и Маргариту». И вот сейчас, подождав некоторое время после ухода Стайничека, Понтий обратил на меня свои бледно-серые очи и вопросил – черт, как же ему сейчас не хватает римской тоги! – в общем, Ляндинис спросил:

– Где ты был?

Я действительно не совсем понимал, что именно вкладывал в этот вопрос Линдянис, но «Снислаич» считал, что недоумение на моем лице показушное.

– В каком смысле?

– Тебя не было на последнем собрании.

– Ах, это… – Я тогда повздорил с Юлей, и у меня не было настроения идти.

– У меня была личная жизнь, – сказал я Ляндинису.

– Знаем мы твою личную жизнь, – вмешался Саша Рори, что не удивительно – обида за Машу не проходит бесследно.

Я покачал ему головой и повернулся к Линдянису. Лицо того выражало грядущую суровость. Я видел в его сощуренных глазах натиск горных камней, грозящих придавить меня.

– Мне придется выгнать тебя.

За один прогул? Это даже не смешно. Наверное, с моей стороны прогул, пусть даже единственный, был поступком легкомысленным, но, черт побери, за полтора десятка раз, или сколько там раз я посетил эти собрания, я так и не понял, в чем, собственно, суть этих собраний состоит, и почему щедрый Ляндинис постоянно за них платит, по сто рублей монетами за раз, и почему он устраивает эти собрания в школе, собирая одних и тех же четырех (теперь, видимо, трех) молодых людей, которые уже и школьниками-то не являются. Только любопытство, понять, что в этой школе происходит или собирается происходить и заставляло меня приходить в каждый раз разное и непременно сообщаемое мне Бельчагином время. Приезжать на бесплатном школьном автобусе к школе (пропуск в автобус достигался все теми же сакраментальными словами: «Ко Льву Снислаичу») или, как сегодня, быть довезенным Бельчагиным на «Жигулях».

– Я думаю, Лев Станиславович, – начал я, – что вы меня выгоняете вовсе не из-за прогула последнего собрания. Не хочу строить из себя обиженного, мне не обидно, мне просто хочется понять – при мне Денис отсутствовал три раза, однако ему это не ставится в вину, а я прогулял лишь раз, и меня за это выгоняют.

На этих моих словах Кривко-Гапонов – его-то и зовут Денисом – сделал довольную гримасу и злобную. А я окончил:

– Вы меня выгоняете не из-за прогулов.

В Линдянисе мельком просквозило уважение к моей понятливости и раздражение к ней же.

– Официальная, если можно нам так выражаться, причина твоего выдворения – твой прогул.

Очевидно, этим отсекающим лишнее тоном бюрократа Ляндинис хотел заставить меня самого найти истинную причину моего «выдворения».

– И что вы мне предлагаете делать?

– Уйти.

Я постарался возмутиться, но внутренней для возмущения силы во мне в данный момент не было, поэтому я пошло улыбнулся и тут же улыбку мне пришлось с лица убрать – я обнаружил, что лезвием ножа нечаянно проделал дырку в кармане куртки, и теперь мелкие вещи, типа монет, могут свободно скакать во всей ее «обивке» – ну да ладно, это мелочи. Я по очереди посмотрел в остроносое и лопоухое южное лицо Кривко-Гапонова, в бледное широкое и лжеинтеллигентное лицо Бельчагина и по-отцовски красивое, чуть ассиметричное лицо блондина Саши Рори – блондином он был в случае, если цвет волос, напоминающий цветом шар для тенниса, попадал под определение блондинистости. Я как бы запоминал тех, с кем в последнее время имел хоть какое-никакое, но дело. После повернулся к Линдянису и сказал:

– Хорошо.

Я встал и направился было к двери, но Ляндинис жестом руки остановил меня.

– Если вы вновь понадобитесь, Григорий вас найдет. – Он указал на Бельчагина, тот сухо кивнул.

– Я ведь имею право не прийти, правда же?

– Не глупите, вам ведь интересно.

Он был прав – мне было интересно. Я попрощался коротенькими кивками с «напарниками» и рукопожатием с Линдянисом и покинул кабинет.

Но не покинул школу.

Я поднялся на второй этаж и бесцельно походил по коридору, ни на чем определенном не сосредотачивая свою мысль. Конечно, Ляндинис оставил место для возврата в его загадочную организацию, но почему же он выгнал меня, если таки оставил возможность вернуться? «Георгий вас найдет», ага. Если я перееду, где ж он меня найдет?.. Или Григорий?.. Да, Григорий – он же Гриша, а не Гоша…

– Гардероб работает, че ж в куртке-то? Замерз?

Это была Жанна Александровна, красивая, но не настолько, как Лариса Матвеева, и не такая же молодая, но минимум единожды мать и по-прежнему учительница географии – по всей видимости, она, в отличие от Стайничека, не помнила, что когда-то учила меня.

– Я не школьник, я ото Льва Станиславыча.

– Аааа… – понимающе протянула учительница и застучала каблуками дальше.

А я зашагал дальше по коридору. Уткнулся в дверь туалета, находящуюся в самом конце коридора. Человечек, обозначающий мужчину, все тот же, что и шесть лет назад, просто намного бледнее. Я вошел в туалет и сходил по-маленькому, особенно того не желая, и если выражаться по-военному, то сходил превентивно, затем сел на подоконник, в туалете, что хорошо, по-прежнему было окно со всегда полуоткрытой форточкой. Холодный ветер хозяйничал в сортире, но я-то в куртке, мне все равно. Я сижу и как будто жду чего-то важного. На стене, над одним из унитазов, кто-то написал маркером «No way». Я без смысла всматривался в букву «W», пока наши с ней гляделки не прервал звук открывающейся двери.

В туалет вошел Саша Рори. Он вел себя так, словно ожидал меня здесь увидеть. Будто бы пришел в туалет не за тем, зачем обычно сюда ходят, а за разговором со мной.

– Сказать тебе, почему отец тебя выгнал?

– Будь любезен, скажи.

– Для начала скажи мне, что у тебя с Машей.

Я слез с подоконника, развел руки в стороны.

– Теперь ничего, да и никогда ничего серьезного не было.

– Для тебя, я так понял, любовь и привязанность – ничто?

Я кивнул – кивнуть было гораздо проще, чем объяснять, чем именно для меня являются любовь и привязанность. Саша Рори смотрел так, словно бы в любой момент мог ударить.

– Давай ближе к делу, – сказал я. – Почему твой отец выгнал меня?

Саша ответил, и я его зарезал.

Не из-за ответа вовсе – я чувствовал, что поступаю правильно, хотя я так не поступал ни разу в жизни, да и поводов не было.

Желчь. Кровавые разводы оказались повсюду на стене, на окне, на туалете. Ничего нет в грехе, сказал я себе. Так надо. Я вытер кровь со своей куртки. Вывернул ее наизнанку, чтоб никто ничего не понял. Затем понял, что сглупил, – я же не вымыл ее, как следует, – и постарался вытереть ее изнутри первой подвернувшейся под руку тряпкой, уделяя особенное внимание рукавам. Саму тряпку затем смыл в унитазе. Кровь врага, получается, тоже смыл. На самого врага не бросил и единого взгляда. Теперь его часть в виде крови будет покоиться в канализации. Кровь превратится в воду и попадет в школьную столовую. Из нее сделают суп, а суп, так или иначе, попадет в канализацию – часть врага будет блуждать по сточным водам, пока окончательно в них не растворится. Прокрутив в голове это плохое веселье, я открыл окно – ветер пахнул на меня своим свежим зимним перегаром, и я, держа под мышкой испачканную куртку, вскочил на окно, едва не ткнулся глазом в угол полуоткрытой форточки, затем выпрыгнул и прямо в воздухе подумал и испугался, что не замел все следы. Порою я волнуюсь по мелочам. Но меня легко успокоить. Скажите только что-нибудь утешающее, даже то, во что я сам не верю – и мне сразу же станет легче. Я вонзился ногами в сугроб, взглядом нашел мусорку, потопал к ней – со стороны мой путь к мусорке мог показаться превозмоганием, карабканьем на Эльбрус. В одном свитере мне должно быть холодно, но холода я не чувствовал. Я нашел в мусорке относительно чистый и бесхозный пакет и сунул туда свою куртку. Почесал нос, обогнул здание школы, чтобы выйти за школьную территорию тем же путем, которым приходил.

– Ко злу идешь – к козлу придешь, – сказала бабка, чье имя я так и не узнал. Она частенько сидела с закатками прямо возле входа в школу. Насмешливое и, хочется верить, не серьезное предсказание бабушки на улице, прямо возле места убийства. Она действительно часто здесь бывала, бабка то есть, как достопримечательность, и ругала девушек за непристойные, по ее мнению, наряды. Сейчас она никого за это не ругала, так как был зимний март, но наверняка она ругала кого-то еще за что-то другое. Меня сейчас она ругала за то, что я в холодную погоду иду по улице в свитере. Приводить все ее слова здесь не стану, потому что я запомнил только ее вопрос:

– Сбежал с уроков?

Для бабок что семнадцать лет, что двадцать три – все едино.

– Ага, и ничуть об этом не жалею. – Я имел в виду Сашу Рори.


– Тебя даже бить не хочется, такой ты забавный.

Саша Рори, издевательским шепотом, пока мы переносили парты.


– Мой сын сейчас в школе. Пришел посмотреть на выступление первоклашек. Я его пригласил. Кто-то из вас с ним дружит, верно?

– Мы оба дружим, – в один голос говорят Кривко-Гапонов и Бельчагин.

Из самого первого собрания, в котором я принимал участие.


– Он больше похож на дядю, чем на меня.

– Ну, просто твоему сыну передался тот же набор генов, что передался и дяде. И тебе он тоже передался, но у дяди и твоего сына они раскрылись, а у тебя нет, поэтому и кажется, что твой сын похож на дядю больше, чем на тебя.

– Правда? А я уж подумал, что прихожусь своему сыну дядей, – смеется Ляндинис.

– Необязательно.

Из разговора Стайничека и Линдяниса.


Мое сознание блуждало во тьме и хаосе впечатлений, пока я шел к автобусной остановке. Уезжал я к себе платным автобусом, а не школьным желтым. С собраний я всегда уезжал именно так. Заплатил я за проезд рублями Ляндиниса. С одной из монет, как мне показалось, слезла краска. Я стоял в самом углу автобуса, возле заднего окна, в котором сквозь снег медленно уменьшалась моя школа, и со значением смотрел на депрессивный металл автобусного салона. Пассажиры, большей части бабульки, и кондукторша с ними, смотрели на меня совсем как бабка с закатками, то есть как на идиота, я же в одном свитере катаюсь в минусовую температуру. Куртку я не выкинул – надеюсь, отстирать ее в душе – она у меня в пакете, том же, найденным в мусорке. Я испытывал к мусорному пакету благодарность, прежде всего не за его чистоту, а за его непрозрачность.

Спустя некоторое время, во время которого ничего, заслуживающего вашего внимания, не произошло, я оказался в общем душе. Он, как и положено, находился на первом этаже, но в крайнем подъезде. То есть мне, как обитателю среднего подъезда, чтобы помыться, нужно было выйти из подъезда на улицу, затем зайти в крайний подъезд, так как проход между двумя подъездами зацементировали из-за грядущей установки домофонов, только вот самих домофонов жители уже с полгода как не дождутся. В общем, я отстирываю кровавую куртку. Душ полутемный, так что я особо за себя не опасаюсь. На левой от меня перегородке написано мелом 72.ru. По-моему, это тюменский регион. А у нас 32 – брянский. Кто-то либо напутал с целевой аудиторией, либо что-то еще. Прямо напротив меня, под лейкой, еще одна надпись – Died at 69 – но не мелом, а краской.

Помимо меня и непонятных надписей, в душевой еще есть люди, и они не одетые, как я. Через две кабинки от меня моются вместе две женщины и мужчина. Я вдруг подумал, что мужские и женские отношения подчиняются и моральному и животному праву. Следом же вспомнил об ирландском правиле, о котором рассказывал Стайничек, правилом придуманным, наверное, им же самим, а не каким-нибудь умным и горячим дублинцем. Короче, ирландское правило гласит, что правило с четырьмя условиями уже не является правилом. То есть, даже минимально сложная система не является системой, чем-то упорядоченным, она является хаосом, пусть и с определенными, проторенными в этом хаосе путями. По крайней мере, я рассматривал это ирландское правило именно в такой канве.

Куртка моя уже чистая и, понятное дело, мокрая, из нее точно можно выжать полведра воды. Ведра не было, я выжимал куртку в маленькую решетку на полу, в которую стекала вода. Постоянный звук льющейся из-под крана воды вызвал бы у меня медитативное состояние, если б не беспорядочное влажное шебаршение мужского, пьяного, и женских, глупых, голосов, через две кабинки от меня. Откуда же к этой болтовне прибавлялся раздражающий острый звук, вызываемый, я так понимаю, выскочившим из плиточного узора на полу куском плитки. Вдруг в душ ворвалась какая-та женщина. Видеть я ее не мог, мог только слышать. И слышать не только голос, но и запах кухни, а точнее запах жареных овощей, и лука, и еще свеклы, как будто бы женщина провела немалое время за приготовлением еды и, если мои ноздри меня не обманывают, этой едой был борщ. Я хотел есть, я бы сейчас надышался борщом рядом с этой женщиной, даже будь она не красавицей. Мои уши тотчас отсканировали грубую ругню новоприбывшей и сообщили мне, что она является женой этого чистоплотного прелюбодея. Дамы высыпали наружу, а его жена, как и любая жена, свой гнев выпустила не на чужих самок, а на собственного самца. Самец, пьяный, недовольный, послал свою жену куда подальше. Имел, мол, право. Я в это время усердно отмывал давно отмытую кровь и старался, пока все не разойдутся, из душевой кабинки не высовываться. На свитере, кстати, кровь тоже была. Она попала на краешек правого рукава. Хорошо, что не куда-нибудь на грудь, а то к словам бабки про козла я отнесся бы куда более серьезно. Семейная ругня набирала обороты, и по ее пассажам нельзя было предсказать, когда же она окончится. Но я убедил себя, что супругам нет до меня дела, выключил воду и, не оглядываясь, быстрым, даже прыгучим шагом вышел из душевой. Вышел из чужого подъезда, зашел в свой, поднялся по измученной и изученной лестнице, по которой мог бы передвигаться и вслепую, на свой этаж, в свою комнату, в свой шкаф, надел затем из шкафа осеннюю кожаную куртку и вновь вышел из дома – пошел к нашим любимым гаражам. Да, я не имел привычки долго у себя бывать. Хотя сегодня не помешало бы – может, нашел бы наконец свой пистолет. Ладно. В другой раз. Гаражи.


47


У нас была музыкальная группа, но подробней о ней я расскажу как-нибудь в другой раз. Главное, что сейчас нужно знать, что в этой группе вокалисткой была моя Юля. Юлечка. Июниюлия, как единожды назвал ее Рон, а я запомнил и называл так Юлю периодически, в особые моменты. По большому счету Юле была безразлична музыка, она просто хотела петь, выпускать певучего ангела из глубин своей души по велению своего маленького, злобного и склочного сердца, из-за которого, собственно, я так Юлю и не бросил.

Фамилия у Юли – Матвеева. Она не родственница Матвеевы Ларисы, у той фамилия от предыдущего мужа, а вот у Юли фамилия пока ничем не испорчена. Юля училась на бухгалтера. Второй курс РГСУ, или как там этот филиал называется. Познакомился я с ней три месяца назад. Я пришел к Левому, барабанщику нашей группы, на квартиру, хотел, если правильно помню, забрать забытый у него кошелек, а там, на диване, сидела Юля и что-то долго и упорно и упоенно рассказывала про свои бухгалтерские курсы, будто б это в конечном итоге не скучные цифры отчетностей и недоверия, а сплошные висячие сады Семирамиды. Левый окончил тот же профиль, пару лет обратно, и говорил Юле, что ничего людского и свободного в бухучёте нет, но Юля и слушать не хотела, а хотела идти по этому выстраданному родителями пути. Я увидел ее, сказал что-то приветственное, посидел некоторое время молча рядом с бухгалтерском трёпом и спросил затем Юлю: «Пойдешь со мной?». Она заинтересовалась и спросила: «Куда?». Я указал рукой куда-то в воздух и что-то сказал. Она на это сказала: «Да». Мы оставили Левого и пошли гулять, но перед этим Юля любезно позвала меня в свою квартиру и угостила бабушкиным юбилейным тортом, да.

Ключи от гаража были только у меня, Рона и Юли. Левый ходил реже и ключ себе делать не стал. Я пришел в гараж, сел в свое пыльное кресло – по частоте сидения на нем это кресло впору называть моим – и стал думать. Никого в гараже не было, но я рассчитывал здесь встретить Юлю – она обычно именно здесь и именно в это время отчитывает меня, когда я веду себя плохо. А сегодня я повел себя плохо – но не по своей прихоти, а из-за Бельчагина – ведь я не пришел на свидание.

Я взял гитару Рона, моего самого большего друга, басиста точно лучшего, чем Сид Вишес, и попытался напеть собственные стихи под медленную мелодию, пока в гараже никого не было, с людями бы я на такое не решился. Получилось плохо – хуже чем у Сида – но это не страшно. В следующий раз получится лучше. Напевал я полчаса, потом мне стало скучно, захотел смену деятельности – Юля тоже, молодец, удивила меня, в нашем тандеме обычно она пунктуальна и верна себе и своим привычкам. В общем, я положил низкоголосую гитару на место, вышел из гаража, повернулся к нему передом и стал закрывать его на замок.

Затем развернулся и увидел перед собой Юлю. От неожиданности я выронил ключи. Обычно у меня чуткий слух, и всякие шаги я слышу, но вот если б сейчас за спиною Юли я б не увидел цепочки девичьих волнистых снежных следов, то серьезно подумал бы, что Юля выросла березой из-под земли.

– Что, испугался? – с ложной задиристостью прошипела Юля, нагнулась, подобрала ключи (они к ней были ближе) и всучила их мне. – Привет. Ты опять не пришел.

– Привет. Не хочу обвинять, но и ты позже обычного.

– Ты и не имел никогда пра…

– Извини, но я был занят по работе, – перебил я. – Надеюсь, ты без меня не скучала.

– Не особо, – начала Юля таким тоном, будто бы хотела разочаровать меня рассказом об отсутствии скуки в моем отсутствии. – Читала рассказ о Барти Крауче. Младшем. О событиях «Кубка огня»…

– …с перспективы Барти Крауча, я понял. Понравилось?

– Понравилось. Рассказ вряд ли экранизируют, но хоть бы книгу экранизировали поскорей! Но, блин, еще и третий фильм не вышел, только второй.

– Я считаю, что книги вовсе не нужно экранизировать. Это же книги, а не сценарий, они и так самодостаточны.

– У тебя на все свое чудакова…

– Что с репетицией? Как там Левый?

Голубые глаза в обрамлении белых кудрей уставились на меня злым волчонком, желающим казаться злым волком.

– Перебиваешь…

Я довольно кивнул. Sinful pleasure. Мне нравилось ее доводить.

– Я за ним не слежу. Мне больше интересно, как там ты.

Я махнул рукой и риторически спросил:

– Ну что со мной может произойти?

– Маша?

Я посмотрел на Юлю взглядом, говорящим: «ну хватит!»

– Маша произошла со мной раньше тебя. Сейчас она для меня как индейцы, как Союз, как дронты, как… как динозавровы яйца!

Я наклонился к Юлиному лицу, вперился в ее плохо сдерживаемую улыбку, выпучив глаза.

– Ее нет. НЕЕЕЕТ!

– Ладно, успокойся. – Она оттолкнула меня в сторону. – Но знай, что не только ты умеешь ковырять и доводить. – Ее глаза за что-то зацепились, справа от меня. – Что это на руке?

– Где? – Я посмотрел на правый рукав и все понял. Рукав кожаной куртки оказался чуть короче рукава свитера и на самом краю рукава свитера находился так и не отмытый мной до конца кровавый ободок. А я был так уверен, что очистил все лучшим образом! Может, и куртка моя все еще в крови?

– Я убил человека, – сказал Юле, а она кивнула и сказала:

– Ясно. Грязнуля ты несусветная!

Я с облегчением вздохнул.

– Ты что-то говорил про репетицию, – продолжала Юля, – так вот, слушай, – Витька я не видела, как я сказала, но видела Броника. Он может притащиться сюда завтра со своими великовозрастными профурсетками. Ты, я знаю, – презрительно добавила Юля, – это любишь.

Стоит заметить, что Витёк – это Виктор, тот самый Левый, а Броник – это Бронислав, Рон, мой самый большой приятель. Плотников его фамилия.

– Я не смогу завтра репетировать, – говорю я Юле. – Я… мне нужно готовиться к экзаменам. Нагрузили так, что даже лентяи, вроде меня, что-то да делают по учебе.

– Хорошо, – сказала она, даже обрадовавшись. – Но когда ж мы все-таки хорошо посидим? А то мне кажется, что я тебе безразлична…

Я сделал подлый ход – я тепло обнял Юлю. Более подлым было б с моей стороны взять в руки котенка, желательно одноглазого, но таковых у гаражей в наличии не было. И я усилил свою подлость – мало того, что тепло обнял, так еще и тихо процитировал Лермонтова, прямо в холодное ушко:

– Я целый мир возненавидел, чтобы тебя любить сильней.

Затем поцеловал ее в мочку. Ухо осталось красным, но теперь не холодным красным от ветра, а горячим, от романтического притока крови.

– Возненавидел, да, – сказал я, отпуская Юлю и указывая ей на кровавый рукав. – Видишь? Видишь? Это кровь! Весь мир!

– Да, Блок, я поняла. – Она перепутала поэтов. – А послезавтра? Послезавтра сможем?

– Конечно, – сказал я и выставил перед ней скрещенные пальцы.

Ее волчья лапка врезалась в мое плечо, и на этой милой ноте мы решили пройтись. Прошлись мы до ее подъезда. Там я поднял ее, поставил на лавку (я был сильно выше ее, да и вообще выше себя никого в жизни не встречал, хотя мой рост меньше двух метров), итак, поставил ее на лавку, оттуда она, высокая, снежная королева, поцеловала меня в губы. Она пошла к себе, а я пошел в магазин бытовой химии – за чистящим средством.

Дорога была так себе. Такой она всегда бывала в Брянске. Снег как следует запорошил собой сей эксгибиционизм провинциальности, и на том спасибо. Дороги неровные, но без гололеда, это радует. Вокруг – хрущёвки и еще бритые и порою побитые природой деревья, с белой краской у их корней в полметра высотой. Чуть поодаль, если вглядываться, можно увидеть строительные леса и скелет будущей церкви. В свое время я изучил кости, еще не обросшие куполами и белокаменными сводами – архитектуру в движении я уважал – поэтому сейчас не стал останавливаться и шел дальше, шел, пока не остановился возле серого здания с нужной мне табличкой.

«БЫТОВАЯ ХИМИЯ»

Белые буквы на синем фоне.

Я вошел, прошел под звук колокольчика сувенирный отдел и стал против кассы. Продавщица, чей силуэт был молод и хорош, стояла ко мне спиной, лицом к чистящим средствам. На продавщице был рабочий сине-зеленый халат, их обычно носят все продавщицы, уборщицы и тому подобные.

Продавщица повернулась ко мне лицом и замерла. Я тоже замер. Мы узнали друг друга. Это была сестра Маши, именно с ее помощью я познакомился с самой Машей полгода назад. Я тогда не был прочь узнать и ее саму поближе, но тогда кое-кто нам помешал, другая злая женщина, но говорить о ней я не хочу, как и думать о ней тоже. Но сейчас – сейчас нам мешает лишь разделяющий нас прилавок, судьба зачем-то, с определенным смыслом, который я обязан понять позже, сводит нас вместе вновь. Я вновь вижу прямые волосы, длинные, хоть детей с них как с горки спускай, цвета молочного шоколада, округлое личико и синие, с еле уловимым оттенком зеленого, теплые глаза.

Это была Лиза.

В это время какая-та рыжеволосая девушка покупала щелочь для стирки. Она прервала наше торжественное молчание, разделив собой меня и Лизу и обозначив свое присутствие покупкой, монетами, бумажкой и сбором сдачи. На меня она, эта девушка, посмотрела так, словно уже смотрела на меня где-то раньше. Я же ее не видел, я не отрывался от Лизы, пытаясь всем своим взглядом передать будто бы имеющуюся во мне внутреннюю магию.

– Привет, – обратился я к Лизе, когда покупательница под звон висящего над дверью колокольчика покинула магазин. – Мне нужен супер-порошок, чтобы отстирать незамеченное, но уже успевшее засохнуть пятно крови.

– Я посмотрю, но ничего не обещаю, – заулыбалась Лиза.

Заулыбался и я, пока она перебирала пластмассовые бутыли, щелочи, мыла всевозможные, растворы, конденсаты, хозяйственные кирпичи мыл, розовые женские овалы мыл, щетки, могущие разъесть пол химикаты, активы-реактивы, соды, глицерины, но нужного она мне супер-порошка так и не нашла. Я остановил Лизу, попросив ее не утруждать себя поисками. Она замерла и спросила, не хочется ли мне купить что-нибудь еще, не обязательно бытовое, а какой-нибудь сувенир. Я подошел к полке с брелоками, выбрал один, со слоном. Лиза пробила мне этот брелок, я отдал ей деньги, она мне слона, но тут же слон оказался в ее гибкой ладони.

– Помнишь меня? – я спросил.

– Конечно.

– Пойдешь со мной в кино?

Она бы точно отказалась, если бы я задал этот вопрос после череды других и менее важных вопросов. Но неожиданность ситуации вынудило ее бессознательно сказать:

– После работы. – Со своим тайным и женским значением она сжала слона во ладони.

– Хорошо. Я приду.

Я тут же ушел, но перед уходом посмотрел на режим работы магазина. Его цифры были выведены краской на стеклянном окошке двери. Лиза работает до семи. У меня еще есть два часа. Я почесал нос и стал вглядываться сквозь стекло, стремясь увидеть Лизу, но кроме редких полок с сувенирами (брелоками, вазами и проч.), я ничего не увидел. Я ушел.

Пока я иду к себе домой, стоит сказать несколько слов о Лизе и о ее неоднократно упоминавшейся сестре Маше. Она, то есть Лиза, всюду была гнобима за свою правду и веру в идеалы, близкие идеалам моим. Лечила брошенных кошек и собак, отводила их в приют. Со слов Маши, была гаденьким утенком в детстве, претерпела из-за этого множество скорбей и страданий, но в итоге осталась равнодушной ко всем издевательствам и непониманиям, потому-то в двадцать лет и не превратилась в гадкого лебедя. Отец ее, Иван, рыбак, ветеран Военно-Морского флота, часто брал на рыбалку Лизу и Машу, и сестрам, как говорила когда-то мне Маша, очень нравились частые рыбалки с отцом.

Мария же напротив не была столь сильной в своем спокойствии, граничащим со смирением. Она была своенравной, агрессивной, и они, две сестры, всегда были окружены одними и теми же людьми, словно жизнь сама хотела, чтобы стали они ловцами человеков. Маша, не знаю почему, любила желтые и синие наряды, я к этому привык настолько, что комбинация этих цветов ассоциировалась у меня в первую очередь не с Украиной, а с Петренко Марией.

После того, как я оказался в комнате и привычно, почти параноидально, закрыл дверь на замок, я стал искать свой пистолет. Посмотрел в шкафу, под шкафом, в диване, под диваном, глянул в те пыльные закоулки, что доселе никогда не встречались моему глазу, но пистолета я так и не нашел. Посмотрел даже самые видные места – потерянные вещи обычно любят скрываться именно там – но все без толку. Спустя час безрезультативных поисков мне пришлось смириться с тем, что пистолета в этой комнате быть просто не может. Следующие полчаса я посвятил бутербродам и кружке кофе. Переодел свитер на другой, крови на другом быть не могло по определению. Подкрепившись и основательно прокляв себя за утерю оружия, я двинулся в направлении магазина бытовой химии.

Простояв несколько минут у входа и вдоволь надышавшись мартовским ветром, я увидел Лизу, в зеленой дутой куртке покидающую магазин. Она увидела меня, застенчиво улыбнулась, и мы, обменявшись общими фразами, пошли к кинотеатру, благо на пути к нему нужно было пройти лишь небольшую лесополосу.

Лиза:

– Что за фильм? – задала в середине дороги мне резонный вопрос.

– Тайная комната. – Говоря это, мне вспомнилась Юля. Она любила Гарри Поттера, но эту милую любовь мне было сложно разделить.

– А я на прошлой неделе его видела.

– Можем тогда посидеть в лесу. – Я окинул беглым взглядом сумеречный лесок. – Вон на том пеньке.

– Не надо, вдруг ты маньяк, – засмеялась Лиза.

Гораздо быстрей, чем ожидалось, мы заняли места на девятом ряду. В кинотеатре было темнее, чем в лесу, и так же холодно. Все, кто в кинотеатре был, сидели в верхней одежде, хотя гардероб работал. Перед нами сидел взрослый мужчина в пальто из викуньи – подобное пальто носит Стайничек, и я ненароком подумал, что и в кинотеатре мы с ним пересеклись. Но это был не Стайничек. Мир тесен, но не постоянно тесен. Он сжимается и разжимается, как всякое живое тело.

Лиза была поглощена «Тайной комнатой», несмотря на то, что видела ее, «была в ней», неделей ранее. Я же сквозь фильм думал о Юле и через ее общую с Ларисой фамилией подумал и о Ларисе и вспомнил свой вчерашний сон. В нем Лариса, которая выглядела еще лучше, чем в реальности и которая, очевидно, является голой не только в моих фантазиях, убеждала меня, что я завалю выпускной экзамен. Да хоть бы и так, с другой стороны.

– О чем-то задумался?

Лиза, как вы поняли, могла непринужденно перестроиться с погружения в фильм на мою бледную фигуру. Я внимательно посмотрел на нее, дорисовал в своей голове то, что хотел дорисовать, и сказал ей то, что пришло мне первым на ум при взгляде на нее:

– У тебя будут очень красивые дети.

Затем я ей сказал, что это одно-единственное свидание, но это хорошо, мол, прими его и радуйся и, пожалуйста, не драматизируй. Лизе показались мои слова заслуживающими доверия, драматизировать она, к счастью, и не собиралась, и под сражение с василиском мы поцеловались.

Когда фильм кончился, мы пошли тем же путем, через лесополосу, но уже к дому Лизы. Она жила в пятиэтажке, в родительской квартире. Маша же обитала в съемном жилище, и родные, с разными фамилиями, сестры виделись не так часто, особенно если учесть их общий круг знакомых. Обратный путь прошел в разговорах и оттого казался короче по времени, хоть и шли мы тем же шагом, не спеша. Я, в обществе любой женщины, хочу же замедлить время, расширить вокруг себя мир, чтобы понадобилось больше времени сей расширенный мир преодолеть.

Но в этот раз у меня не получилось. Мы уже вошли в Лизин район, с его белыми домами буквами «П» и зелеными домами-коробами, обклеенными прошлогодней рекламой. Я ни с того ни с сего вспомнил Маркса, бесполезность многих затрат, сочетаемую с бесплатностью многого труда.

– Мы с отцом раздавали пойманную рыбу соседям, – говорила в это время Лиза и нечаянно тем самым усиливала мои антикапиталистические мысли. – Около нас, через пруд, жили цыгане, семья, родители и три сына, и я бегала туда с ведерком пескарей. Давала им к рыбе хлеба, хлеба всегда в нашем доме было много. Не для позерства я так делала, – добавила она, будто б я собрался обвинить ее в позерстве, – мне было только тринадцать, а так… – она вдруг замялась, – что-то заставляло нас с отцом так поступать.

– Помочь одному – это уже немало, а тут пятеро, – пробормотал я.

Тут же я из Лизиных губ получил историю, подтверждающую рассказы Маши о ее спокойной, как штиль, натуре. В четырнадцать она спасла двух кошек от трех или четырех малолетних хулиганов, чье малолетство давало им право на жестокие вещи. И жестокость эта, обращенная к животным, после вмешательства Лизы, была тотчас перенаправлена на нее, но в облике ее было что-то такое смиренное, ясное и сильное, из-за чего хулиганы оставили Лизу и кошек в стороне и начали задирать друг друга. Это было не у нас, говорила Лиза, а в новгородской деревне на берегу Волхова, откуда отец родом, «я сделала холмик на могилке одной из тех кошек», говорила она, долго она (то есть кошка), увы, не протянула…

– Почему ты это все мне рассказываешь? – спросил я.

Лиза остановилась; остановился и я.

– Если тебе обо мне не интересно, то давай о тебе.

– Мне-то интересно, просто это было давно, и на нас оно уже влиять не может, ну на меня так точно. Ты пойми, я-то не против, мне действительно интересно тебя слушать, просто хочется знать, почему именно мне ты решила доверить часть своего прошлого.

– Ты так уверенно говоришь, будто бы знаешь, что я никому об этих кошках не рассказывала, – задумчиво протянула Лиза и взглянула на меня как-то по-новому.

– Но это же так?

– Да. Даже Маше я об этом не говорила.

– Ну вот, тем более. Так почему же?

Она ответила, и мы пошли дальше.

Совсем скоро мы оказались у дома Лизы. Это была суровая пятиэтажка, но зная теперь, кто живет в одной из ее квартир, пятиэтажка эта стала как бы светлее, чем соседние. Я искал повод задержать Лизу подольше, почесал переносицу раза три от выдумывания разных предлогов, но после, поняв, что так будет лучше, я сказал Лизе, что когда-нибудь я вновь приду в ее магазин, чтобы что-нибудь купить. Она приняла мои слова как должное, как хорошее должное, и мы обнялись на прощание. Она достала из сумки ключи с уже нацепленным слоном в качестве брелока. Усиливался снег. Я помахал Лизе рукой, а она послала мне воздушный поцелуй. Через мгновения многоэтажка растворилась в цепи иных домов. Я пошел к себе домой. Искрящийся в ночи снег…

Не хочу вспоминать то, чего не изменить. Хочу просто идти навстречу тому, что неизвестно.


(город)

Я решил пойти домой не коротким путем, а окружным. Чтобы проще было представить, условимся, что общежитие, где я живу – это Аляска, а дом, где сон у Лизы, я надеюсь, будет сладким, – это Чукотка. И вот я решил сегодня попасть из Чукотки в Аляску не через Берингов пролив, а пройдя Восток Дальний, Сибирь, Урал, Центральную часть России, Европу, Атлантику и Америку. Я недоколумб. Темнеть стало быстрее; как вращения монеты, ребром брошенной на пол, ускоряются и сливаются в один тонкий фон, пока вовсе не стихают. Я решил пойти через автостоянку. Мокрый мартовский снег падал на нее кругами. Следы машин стерли снег до грязи, как порой кожу сдирают до крови. Осенняя грязь и зимние лужи смешивались под моими ногами, а справа от меня, у металлического с проплешинами, подарком для любого угонщика, забора высились вполне себе декабрьские сугробы. Лысые ивы поодаль не могли своими безлистыми и тонкими ветвями сокрыть наготу своего ствола. Слева от меня была рощица. Она, совсем как ивы, не могла в такое время года скрыть собою под копирку сделанные многоэтажки, высившиеся вдали. Справа от меня был хлебокомбинат. Его здание как нарочно было цветом с буханку хлеба. Добрую, свежую, теплую, с легко сминаемым и вкусно пахнущим мякишем, буханку. Я хотел есть. Купил бы себе сосиску в тесте, но ни один съестной киоск в такое время не работал. Я повернул налево, в рощицу, фактически ту же лесополосу, что я сегодня пересекал с Лизой, но только по другой тропе пошел я, шел себе, шел и, к счастью для себя, убедился, что впереди более-менее ровная тропинка безо всяких препятствий в виде, к примеру, низких (для высокого меня) веток деревьев. Почему к счастью? Потому что я стал смотреть в небо. Пытался отыскать в нем звезды. Но видел только небо. Цветом оно напоминало плохой кофе, серого цвета, такой бывает, если на ложку кофе приходится слишком много воды. Под кофейным небом плавали чернильные облака. Светилась сырная луна, маленькая, полная, в легкой дымке. В детстве казалось, что на луне сидят мужчина и женщина и о чем-то друг с другом разговаривают. Я пытался представить себя в этом лунном мужчине, а на месте лунной женщины я хотел видеть Юлю. Не получилось. Попытался представить на ее месте Лизу – тоже нет, не она, но Лиза все же больше подходила на роль той лунной незнакомки, что попивала небо со мной. Этот образ дополнял еще и снег под моими ногами, тающим сахаром отыгрывающий ритмичную мелодию. Я шел и вспоминал медитативность, почти достигнутую мной в душе, пока я чистил куртку. Тогда мне помешали, но сейчас подобных препятствий и возникнуть не могло, так что можно смело заявить, что в искомой мною медитативности я в данный момент преуспевал. Мне было хорошо, усталости от долгой ходьбы я не чувствовал… Оглянулся по сторонам. Лесополоса заканчивалась. Впереди – остановка, у поворота, и пятиэтажные дома с их магазинами на первых этажах. Редкие в моем районе девятиэтажки с презрением смотрели на более низкие дома взглядом младшего брата-переростка. В моем районе грязи на дороге было больше, чем снега. По этой причине я предпочел вновь обратиться к небу. Луна была в том же участке неба, что и в Лизином районе. Но сейчас мужчину (себя) и женщину (незнакомку) я не смог там увидеть.

До моего общежития оставалось менее трехсот метров, и я, по велению мозга, требовавшего подвести хоть какой-то итог, вспоминал сегодняшний день. Как провожал милую Лизу до ее дома. Следом подумал про свои пустые волнения. Если принять за истину, что жизнь – хорошая штука, то проясняется природа этих самых пустых волнений. Когда они проходят, жить становится чуточку лучше.

Ну, вот я и дома. Я вспоминаю все то, о чем хотелось вспомнить, и сажусь за написание стихов.

Загрузка...