Ежели случится вам путешествовать Пермско-Тюменской железной дорогою – на перегоне от Тюмени до Тобольска поглядите в окошко вагона. Увидите справные дома под тесовыми крышами, за ними поля, засеянные пшеницею, а еще дальше – бурую равнину с чахлыми березками, синюю тайгу, топи, буераки… Наезженные тракты, уводящие в дебри. По этим трактам и ныне ездят, как встарь. Да что там встарь – еще совсем недавно, до тысяча восемьсот восемьдесят пятого года, железная дорога кончалась в Екатеринбурге, а дальше – извольте на почтовых лошадях или уж как сумеете. Один путь до Тобольска, другой – до Ялуторовска и от него на Ишим и Тюкалинск. Где-то среди этих дорог пролегла еще одна, через самые что ни на есть глухие места. И на дороге этой городок – Егорьевск.
Не слыхали?
И что за беда. Не вы одни – едва ли не вся Российская империя понятия о нем не имеет. Еще лет с полсотни назад стояло здесь сельцо в полтора десятка дворов, жители коего мало чем отличались от окрестных хантов да самоедов; а путники, проезжая зимой по тракту, пугливо прислушивались к волчьему вою.
Да и ныне Егорьевск невелик. Обитателей от силы тысячи полторы. Имеется полицейский участок, куда изредка наезжает из Ишима уездный исправник; почтовая станция; четырехклассное училище; церковь Покрова Богородицы с голубыми луковками; Крестовоздвиженский собор да трактир «Луизиана» с номерами для приезжающих. Местное общество, состоящее из десятка чиновничьих и купеческих семейств, изнывает от скуки, полирует друг другу кости, да мечтает о путешествии в большой город – как на иную планету.
В те времена, о коих идет речь – как раз года за два до проведения от Екатеринбурга до Тюмени железной дороги, – общество это отнюдь не было бесформенно. Имелся у него центр, глава, начало и конец, источник благ и, пожалуй что, самого существования. Помещался оный центр в трехэтажном бревенчатом доме, обросшем разнообразными пристройками, флигелями и службами, и носил имя – Иван Парфенович Гордеев.
Собственно, не будь Ивана Парфеновича – не было бы и Егорьевска. Чести основателя он себе, впрочем, не присваивал, отдавая должное купцу Даниле Егорьеву, первым наладившему в этих местах прибыльную торговлю лесом. Гордеев начинал при нем – в приказчиках, понемногу сделался правою рукой, преемником дела, а по-настоящему разбогател уже потом, на золотодобыче.
Золота в здешних местах прежде никто и не искал, а смутные слухи о россыпях вдоль болотистых берегов речки Чуйки числились по разряду бабьих сказок, вместе с девицей-огневицей да медведем на костяной ноге. Однако же вот, оказалось – не сказки! Гордеев, что называется, поймал фарт. Помогли ему, по слухам, местные самоеды, с которыми он водил дружбу, еще когда скупал пушнину для Егорьева; а пуще других – маленький плосколицый человечек, родом из дальней северной тайги, обвешанный колдовскими амулетами, что не мешало ему, впрочем, откликаться на христианское имя Алеша. Этот Алеша и теперь обретался в Егорьевске – вроде при Гордееве, а вроде и сам по себе.
Остальные городские обыватели, впрочем, точно так же существовали: вроде сами по себе, а на деле – при Гордееве. Ибо его прииск, лесопильный завод, подряды и мастерские давали заработок, его деньгами питалась местная культура, с его пожертвований процветали собор и Покровская церковь. Да, капиталами он ворочал увесистыми. А между тем не имел даже купеческого звания – писался крестьянином. И не выказывал никакого стремления перебраться из Егорьевска в места более цивилизованные. Почему? Возможно, если б ему задали такой вопрос, он ответил бы как тот древний римлянин, о существовании коего, ясное дело, и не подозревал: лучше быть первым в деревне, чем вторым в Риме! А, может, привел бы и другие резоны…
Прииск Иван Парфенович назвал Мариинским – по имени жены, умершей лет двадцать назад. Второй раз он так и не женился. Детей, Петрушу и Машеньку, поднимала сестра – Марфа Парфеновна, отказавшаяся ради братниной семьи от мечты о монастыре. Мечта эта и ныне ее манила. Да на кого переложишь обузу? Петя, достигший уже тридцати годов, жениться покамест не собирался; а Машенька… Машенька не уродилась ни хозяйкой, ни рукодельницей. Болезненная, как чахлое деревце: ветер дунет, она и поникла, – к тому ж еще и хромоножка. Вот кому в монастырь прямая дорога!
Леокардия Власьевна Златовратская имела на этот счет иное мнение. Дама сия, отменно образованная, приходилась покойной супруге Ивана Парфеновича младшей сестрой. Гордеев ее выучил в Екатеринбурге на свои деньги, выдал замуж и приспособил вместе с супругом к делу просвещения егорьевского юношества. С тех пор вот уж много лет она яркой звездою сияла на егорьевском небосклоне.
– Ладан! – провозглашала Леокардия Власьевна в сердцах, вперяя обличающий перст в супруга или в прислугу – киргизку Айшет, ходившую за ней преданной тенью. – Ладаном все пропахло – невозможно вздохнуть. Мон шер, справедливо ли это, когда женщине – или замуж, или в монашки? Должна же быть эманципация!
– Терциум, радость моя, нон датур, – не особенно вникая в суть жениных переживаний, отвечал г-н Златовратский – который, в отличие от Ивана Парфеновича, о древних римлянах знал если не все, то уж куда более, чем о современниках, живущих по соседству.
Современники, понятно, вовсе не заслуживали пренебрежения. Сторонний взгляд мог бы обнаружить здесь целую галерею типов, достойных пера бытописателя. Да вот беда: откуда ему взяться, взгляду-то? Приезжих издалека в Егорьевске считали на единицы за год. Номера в «Луизиане» (в которых, благодаря стараниям хозяйки, не водилось не только пыли, но и, как это ни удивительно, даже клопов) бывали заняты мелким торговым людом, а чаще пустовали. Немногочисленные егорьевские барышни томились и чахли от недостатка женихов, в условиях коего даже угрюмый политический ссыльный Петропавловский-Коронин смотрелся завидным кандидатом.
Если принять на веру, что населяли Егорьевск обычные живые люди, каковые издавна имеют привычку любить, болеть, дружить, завидовать и ненавидеть, то любому сделается понятно, что в каждый отдельно взятый момент кипели в городке свои, егорьевские страсти, быть может, далекие от судьбоносности столиц, но тем не менее…
В просторном бревенчатом доме анфиладой располагались три комнаты, в которых самым причудливым образом воссоздана была атмосфера московского салона тридцатилетней давности. Казалось, вот-вот колобком вкатится незабвенный Фамусов, раздастся треснутый бас Скалозуба, нестройный гомон других гостей… Впрочем, гостей не наблюдалось вовсе, а из хозяев можно было видеть двоих: средних годов женщину со следами былой значительности на лице и молодого, схожего с ней человека лет около тридцати.
Женщина расположилась в кресле, возложив опухающие ноги на низенькую скамеечку, и раскрыв на коленях растрепанный том, писанный по-французски. На низком столике рядом – чашка чаю и две надкусанные ватрушки, одна с творогом, другая с брусникой. Молодой человек стоял посреди комнаты и имел вид усталой томности и вежливого, слегка раздраженного ожидания. Видно, впрочем, было, что ничего хорошего для себя он не ждал.
– Николя, – слегка гнусавя, произнесла дама (несмотря на разные нестыковки, только так нам и следует именовать находящуюся в комнате женщину). – Я давно хотела с тобой поговорить. Вот случай. Я думаю, что пора уж тебе бросить все эти мальчишеские выходки, скачки, штуцера, и серьезно подумать о своем будущем. Как ты себе мыслишь? Или тебя все устраивает в этом… – дама картинно обвела окружающее полной, все еще красивой рукой. Кроме уже упомянутого «салона», в «это» несомненно попадала виднеющаяся за окном широкая улица, по колено утонувшая в черной грязи, и деревянные домики, на две трети скрывшиеся за покосившимися заборами, на остриях которых висели перевернутые горшки. Сюда же входило и низкое, разноцветное, похожее на замаслившееся одеяло небо.
– Разумеется, нет, – грассируя, отвечал молодой человек и приподнял бровь, картинно, словно пробуя на матери ужимку, предназначенную для кого-то другого. При виде гримаски сына по губам дамы скользнула едва заметная удовлетворенная улыбка. – Но я не вижу, что можно было бы сделать. Потому и пропадаю на охоте, в разгуле… Ты знаешь меня лучше всех, мне тесно здесь, но ведь отец не отпустит меня от себя, не даст денег… Он хочет, чтоб я учился жить на его манер, рыбу мороженую возить, соль, торговаться из-за экономии гроша на казенных поставках. Я… Я пытался… Мне тошно это, сам не знаю почему, – в процессе речи молодой человек утерял позу, позабыл о ней, заговорил горячо, делая выразительные жесты руками. – Бывает, поедешь на болота уток стрелять, присядешь где-нибудь на пригорке, смотришь в небо и думаешь: вот, кабы улететь отсюда… Куда? Да черт его разберет… Может и там нет ничего…
– Есть, Николя, есть, верь мне! – с не меньшей горячностью перебила сына мать. – Есть другая жизнь, без этого сонного прозябания, без запаха прогорклого жира, без этих тупых рож, каждая из которых мнит себя пупом земли… О, там они знают свое место! – лицо дамы заклубилось воспоминаниями, задергалось какими-то мелкими жестокими судорогами, а рука сама собой сжалась в кулак. Наблюдая за ней, можно было рассудить, что раньше, в прежней жизни она командовала, по меньшей мере, ротой гренадеров.
– Ты, Николя, рожден для той, далекой жизни. Потому тебе и тесно здесь… Настало, впрочем, время сказать. Знаешь ли ты, что Викентий Савельевич не родной тебе отец? Понимаешь ли, что это значит?
– Понимаю ли я? – жесткая гримаса, мужское отражение материнской мимики, перекосила в целом привлекательное лицо Николая. – Да что ж тут знать-то? Каждому, кто не дурак, видно. Мой-то родной папаша не захотел, видать, на вас жениться, вот и пришлось… Правда, не совсем ясно, какая отцу корысть была… Я ведь, если правильно понимаю, уже в браке рожден? Фамилию рода Полушкиных ношу…
– Я, между прочим, по молодости красавицей считалась, – с остатками былой надменности произнесла дама. – Викентий до всей этой истории глянуть на меня прямо не смел. Посылал корзины с цветами, фрукты к праздникам и даже записки не писал… Не смел… К тому же он честолюбив был. Когда понял, что к чему…Знатная фамилия, связи в Москве, да и приданое немалое… Расчет тоже имелся, чего теперь скрывать…
– Это – да, это – понятно, – Николай кивнул. – Ваш грех он прикрыл, и все обещания сполна исполнил…
– Верно. Хорошо, что ты понимаешь. Это признак аристократии – уметь быть благодарным. Разве чернь может? Ни-ког-да. Ты это знаешь? Благодарность, Николя, – вот знак, по которому всегда можно отличить благородного человека от неблагородного. Поэтому все господа прогрессисты со своими проектами улучшения жизни народа обречены изначально. Плебс понимает только силу. А любые уступки воспринимает как слабость. Слабые ненавидят сильных – это закон. А когда сильные начинают подлизываться к слабым и бросать им подачки, последние их еще больше ненавидят, но при этом еще и перестают уважать. В результате напряжение между классами увеличивается. Вот это мы и имеем в Сибири, на приисках. Сколько бы подачек им не кидали, они все равно будут бунтовать, потому что чувство благодарности им органически неведомо. Иван Парфенович Гордеев это на своей шкуре испробовал, теперь, небось, поумнел. Викентий, надо отдать ему должное, изначально по этому поводу не обольщался и с народом не либеральничал. Все-таки, что ни говори, но купеческое сословие свой разум и опыт имеет издавна. Гордеев же – из грязи в князи…
– Мама, мы о чем с вами говорим? – Николай счел возможным выразить свое недоумение. – Вы хотите рассказать мне об устройстве общества, как вы его понимаете? Может, я лучше книгу прочту?
– Не дерзи матери! Я о тебе забочусь, а больше и некому. Викентий Савельевич тебя как родного воспитал, что да, то да. Но ведь ты-то все равно наособицу получился. Теперь ему только на Ваську надеяться. А Васька, прости Господи, полный дурак вышел. Ох те-те, грехи наши тяжкие…Ах, Николя… В России все по-другому… Древняя земля, древняя культура. Каждый знает свое место… Разве можно в Сибири найти хорошую прислугу? Ты ей даешь указания, а она вылупит на тебя глаза и орешки лузгает… Стыд один!.. Знаешь ли, кто твой настоящий отец?
– Нет… а вы мне сейчас сказать хотите? – в ореховых глазах Николая зажглись разом: мальчишеское любопытство, тревога, надежда непонятно на что.
– Иди сюда, – мать подозвала сына поближе, заставила наклониться и что-то прошептала ему на ухо.
– Вот так даже?! – Николай отпрянул от матери, задумался, явно прикидывая, можно ли верить сказанному. По всему получалось, что можно. Некоторое время по лицу молодого человека, словно отблески фейерверков, пробегали самые разнообразные мысли и прожекты. В конце концов иллюминация погасла. – Он никогда не признает меня, даже если и знал…
– Знал, – кивнула Евпраксия Александровна. – И принимал деятельное участие в моем устройстве… А насчет признания… Смотря в каком качестве ты перед ним явишься. К старости, знаешь ли, многие люди становятся сентиментальными. Тем более, что, по моим сведениям, других сыновей у него нет. Только две дочери…
– А в каком же качестве я могу явиться? – Николай взглянул на мать с искренним недоумением. – Николаша Полушкин, сын сибирского подрядчика. Что ж еще? В университетах мне учиться уж поздно, пожалуй, да, если честно, то и охоты нет… Да отец меня и не отпустит никуда. То есть, отпустить-то отпустит, конечно. По его понятию, пусть бы я и вовсе катился с глаз, коли к казенным поставкам меня не приставишь… Но ведь денег-то не даст. А что в столицах без денег?
Крайняя дверь анфилады приотворилась, в проеме, диковинно высоко над полом, всунулась веснушчатая, почти мальчишеская физиономия:
– Маменька! Я вас спросить хотел…
– Поди! Поди сейчас, Вася! – раздраженно крикнула Евпраксия Александровна. – Видишь же, я с Николашей разговариваю! После спросишь!
Физиономия обиженно сопнула и скрылась из глаз.
Евпраксия Александровна обернулась к старшему сыну. Глаза ее блестели возбужденно и торжествующе. Пальцы скомкали бочок от ватрушки, на поджаристой корочке остались следы ногтей. Казалось, она скинула добрый десяток лет.
– Об этом и разговор, если ты не понял, – усмехнулась она. – Чтобы иметь должное положение и необходимые в столице финансы, прежде ты женишься на дочери Гордеева. Все равно уже возраст пришел. А она когда-то по тебе сохла…
– На хромоногой Машке? Да вы что, мама?! На что вы меня толкаете? А еще говорите на всех углах, что любите меня, дескать, без памяти… Да я лучше… Я лучше на младшей дочери остяка Алеши женюсь! Она пусть косоглазая, зато не хромает и ладаном от нее не несет. Пусть дурочка, пусть смеется все время… С ней хоть позабавиться можно. А Машка… она, мало что калека, она же скучная и холодная, как зима без снега. А Гордеев – самодур из самодуров, почище Викентия Савельевича в сто раз. И этакую долю вы, маменька, своему любимцу… Ну, не ожидал!
– Николя! Я думала, ты умнее, – Евпраксия Александровна дернула самым уголочком губ.
Более позволить себе не могла, слишком много на карту поставлено. А ну как Николаша взаправду заупрямится! Другого шанса не будет. Зачем тогда дальше жить? Один взгляд на старшего сына, на его породистое, нервное, надменное лицо – и сразу вспоминается московская жизнь, молодость, сверкание огней… Кудрявая зелень тихих садиков, подвешенные на цепях качели, нежный шепот и как бы случайное прикосновение горячей руки… Даже снег в Москве пах удивительно и тонко – только что распустившимися ландышами. Тройка, запряженная в расписные сани, нетерпеливые лошади опускают головы, потряхивая длинными гривами и покусывая снег. Взбитая пена серебристых мехов, из которых, словно из гнезда, высовываются хорошенькие девичьи личики, раскрасневшиеся от мороза.
Тронулись. След от саней, края которого заботливо окопаны лопатой, возвышается над очищенными тротуарами более, чем на полметра. Взгляд сверху. Москва, деловая пестрота Китай-города, все у девичьих ножек, обутых в белые фетровые валенки. Встречные кавалеры учтиво раскланиваются. Прохожие из простых, милые, румяные, с ясными светлыми глазами и русыми бородами в инее, улыбаются вслед тройке, машут меховыми рукавицами. Легкие сани несутся как ветер, а копыта лошадей отбрасывают назад твердые, как град, ледышки, барабанной дробью стучащие о защитный фартук. Над домами, прямо в безмятежном небе то и дело круглятся лазурные, в золотых звездах купола…
В Сибири же снег пахнет репой и мороженой рыбой. И лица даже у мастеров и инженеров тупые и плоские, как будто только вчера вытесали их из сырой деревяшки…
– Я объясню тебе, а ты постарайся выслушать и понять… Не морщись, я долго думала, потому знаю, что говорю. Гордеевский единственный сын Петька – остолоп еще покруче твоего, и на спиртное слаб. Надежды на него у Гордеева никакой, да и ты при случае сможешь им вертеть как захочешь. Вы ж друзья с детства. А Машеньку все равно пристраивать надо или в монастырь везти, как эта сушеная старуха, гордеевская сестра, хочет. Теперь смотри: хочет ли Гордеев отдавать в монастырь единственную дочь, которая хоть и калека, но не дура, которую он на свой лад любит, и которую на «пиванинах и по-хранцузски» выучил? Ясное дело, не хочет. Петя в своем дому не хозяин, значит – что? Что, я тебя спрашиваю?
– Я слежу, мама, за вашей мыслью…
– Очень хорошо, что следишь… Если кто к Машеньке посватается, Гордеев будет рад-радешенек каличку пристроить. И к делам подпустит, и к кошельку…
– Мама, вот здесь я не уловил. Какая мне выгода в том? Что я подрядами стану заниматься, что приисками – все одно. Зачем же мне на Машке-то жениться?
– Я думала, ты уж понял. Если ты Машу за себя возьмешь, она у тебя с руки есть будет. Отец отцом, но муж-то для женщины всегда ближе. Тем более для такой, какая и на замужество-то не надеялась. Вот и поведешь ее так, что здесь, мол, в Сибири, не жизнь, и надо вам с ней перебираться в Россию…
– Мама! Да зачем она мне в столице? Только свяжет по рукам и ногам… Да и не согласится она никогда папеньку оставить. Она же трусиха жуткая, всю жизнь за печкой просидела…
– Николя! Ты все-таки дикарь порядочный! Да чем она тебе помешает! Что она, по-твоему, в свет там выезжать будет? На гуляния? Окстись! А поедет, потому что ты, муж, так захотел. Здесь за печкой сидела и там сидеть будет. Только тут папенька Гордеев под боком, а там и вовсе никого. А ты будешь жить на гордеевские деньги в свое удовольствие… Отец твой, я имею в виду родного отца, по слухам, не то, чтобы в опале, но… в несколько стесненных нынче обстоятельствах. Я думаю, познакомившись с сыном, зятем сибирского золотопромышленника, он не откажет тебе в некоторых рекомендациях, которые откроют для тебя двери… Ох, Николя! Ты вырос в глуши, и представить себе не можешь… Я никогда не прощу ни тебе, ни себе, если ты упустишь такую возможность… Да и я сама не хочу доживать здесь свой век…
– То есть, мама, если я вас правильно понял, вы желали бы отправиться со мной и моей предполагаемой женой в Москву или Петербург? А как же Викентий Савельевич? Васька?
– Оставь, Николя. Ты должен осуществить свою часть плана. Со своими делами я разберусь сама.
– Но что, если Машка, соскучившись жить со мной, нажалуется Гордееву? Ведь я ее любить не могу. Он отзовет ее назад, а мне без его денег…
– Не будет такого!
– Отчего же?
– Во-первых, оттого, что никогда Машенька жаловаться не станет. Гордость не позволит. Такие, как она, жизнь несут, как крест, да еще, дураки, и гордятся тем. Они, как радость какую заполучат, так в церковь бегут, прощения у Бога просить, что вот, мол, повеселиться довелось. Так что ей, в каком-то смысле, чем хуже, тем лучше. Встречала я таких, породу их знаю. Исполать им. А во-вторых, безгрешных людей Господь сразу на небо забирает. А мы, все здесь, – грешники. И Гордеев – грешник не из последних. И некоторые его грехи нам известны. И доказательства имеются. И можно эти доказательства при случае и передать…
– Ма-ама… Вы, однако, и вправду все продумали… Я удивлен. Но только вся здешняя полиция у Гордеева с рук ест…
– Имеются и повыше инстанции. А золото – это все же казенный интерес. И каналы, по которым оно в Китай уходит… Найдутся такие, кто заинтересуется… Гордеев собственную дочь и собственное дело подставлять не станет и никаких денег на то не пожалеет. А если супруга и вправду захочет в Сибири жить, то в чем твоя беда? И в перспективе, гляди: оба наследника гордеевских у тебя на короткой веревочке, как захочешь, так и станешь капиталом распоряжаться. Захочешь, превратишь все в деньги и за границу уедешь… Мне-то к тому времени уж все равно будет…Ну, что теперь скажешь? Любит тебя мамочка или как?
Уходя из комнат матери, Николай оставался задумчив. Весьма кстати вспомнился недавний разговор с Петей на охоте… Да, пожалуй, штуцера и свору пока придется забросить. Тут поинтересней охота намечается. Если, конечно, все обмозговать как следует и очень тонко разыграть…