ЧАСТЬ II

«Господи! Бабы-то какие стрёмные! Как же среди них тут обитаться?» – первое, что пришло на ум Борису, когда он оглядел толпу в аэропорту имени Кеннеди. И Семён, встречавший их, тоже не смог скрыть разочарования. А его можно понять. Прикид у семейки чудовищный. На жене мутоновая шубка и красные сапожки «ни в п… у, ни в красную армию», на нём кожаное пальто, ондатровая шапка кустарного пошива, лапти, купленные в качестве презента, висят на груди на липовой бечевочке, в руке подержанный чемодан допотопного фасона; на дочери дубленка – «снегурочка», а в Нью-Йорке плюс пятнадцать. И хоть расцеловал их Семён и с дочкой тепло познакомился – он её впервые увидел, но по тому, как торопливо провел их к машине, и по его излишне доброжелательной болтовне было видно, что он стесняется гостей. И все это просек по-еврейски чуткий на отношение к себе Борис, но не обиделся – десять лет все-таки не виделись.

«Вполне нормальное отчуждение, – успокаивал он себя, – через пару дней всё пройдет».

Ехали на новеньком «Джипе» по ночному городу, им надо было в Бостон. Семён на выезде из мегаполиса остановился, сказал, что на минутку и исчез на час. Задремали гости даже с устатку, вернулся, наконец, пахнущий буфетом, сказал, что забежал к друзьям и «похавал у них жареной картошки».

«Ел без меня, и в дом с собой не пригласил, и с друзьями не познакомил, – переваривал информацию Борис, – стесняется нас, как пить дать стесняется».

И с этого момента он стал стремительно взрослеть, в сорок с лишним стал ума набираться. Он был уверен, что жене друга нельзя задавать вопросы типа:

«А ты Борьку долго после контакта помнишь?»

Вернее, не так. Задать вопрос такой можно, но, во-первых, только в присутствии мужа, во-вторых, если вопрос в тему, и, в-третьих, поинтересоваться предметом можно только в тоне ироническом. Семён же, бездарно изобразив игривость, спросил об этом тогда, когда они на минуточку остались наедине.

Он что от неё хотел услышать?

«Ой, Сеня! И не говори, соколик! Забываю сразу же начисто, вроде, как и не было близости, а вот тебя бы, милый, помнила бы всю оставшуюся жизнь после сближения».

Так, что ли, жена ответить ему должна? Не хотел Борис даже думать об этом, пытался найти оправдание козлику: все мы, мужики, – кобелино, но включил однажды автоответчик, без всякой задней мысли, а там:

«Что у тебя под халатиком?» – интимно так, как только могут спрашивать любовницу, интересуется Семён.

И узнал Борис по голосу жену старого Сенькиного приятеля (ещё в Одессе Семён в друзьях дома ходил). Он, оказывается, всегда в этом плане дефективным был, оттого и не женат поныне. Значит, смолоду неполноценен был, но тщательно порок свой скрывал и в жён своих друзей тайно влюблялся. Ах ты, пакостник! Но ведь не скажешь, даже виду подать нельзя, он что-то там все время про свингернов втирает, мол, есть такое модное сейчас течение в Америке, когда семью объединяют только экономические соображения, а постельные отношения строятся на абсолютной свободе партнеров. Борис слушал, не возражал, а как себя иначе вести? Еще обвинят в домостроевщине. И потом, постоянное сознание того, что в кармане всего четыреста долларов, очень даже дисциплинирует, отсутствие языка тоже весьма способствует сговорчивости. Все брошено к такой матери, все сбережения угроханы на поездку, теперь сиди и терпи. Семён обещал в письме во Флориду вместе поехать, а теперь объявил, что работы много, отпуск, дескать, шеф не предоставляет, и потому поездка на американские юга отменяется. Стал сутками где-то пропадать. Семейка сидит на кухне: куда идти, если ни слова по-английски? Вот тебе и Флорида! А главное – страдание от ощущения собственной беспомощности. Ну, что? Начистить харю старому приятелю, – так вроде бы и не за что. Он же явно за женой не волочился, а может быть, и правда работы много, и потому нет времени гостям внимание уделять. И как его бить, когда он сдачи не даст, конечно, в жизни своей не дрался друган – слабоват от рождения. Утешала неумная мысль, что всё это приключение скоро закончится и он – Борис – будет потом друзьям и знакомым рассказывать про свои злоключения, и все будет ему сочувствовать, и всем будет это очень интересно. Даже губами доктор шевелил – беседовал с воображаемыми слушателями. Репетировал скорое представление. Потом испугался, что позабудет кой-какие детали, решил всё это безобразие на бумаге зафиксировать. Написал пару строчек, прочитал – застыдился. Серо, плоско, убого, стилистически отвратительно. Вспомнил, как рожал путевой очерк мопассановский Жорж Дюруа: «Алжир – город белый!», и дальше ни строки. Проза у Жоржа явно не шла. Не шла она и у Бориса.

«А кому это надо? – оправдывал Борис досадную творческую импотенцию. – Людям интересно только то, что происходит лично с ними, и горести и беды трогают их лишь тогда, когда их самих персонально жареный петух в задницу клюнет. Человек не кричит, когда другого пытают, а лишь тогда воет, когда ему самому помидоры в дверях зажало. Вот ужинает гражданин, а по телевизору умирающих с голоду конголезских детишек показывают. Ну и что? Аппетит утратил, несварение желудка от жалости к погибающим получил, чревоугодие прекратил, на почту помчался: деньги, посылки продовольственные слать? Ничего подобного, а вот нападет дрисня с пережору, порвет штанину о гвоздь в штакетине, и сразу огорчится безмерно, и всем про своё несчастье рассказывать станет. И что интересно? Чем больше несчастий обрушивается на других, тем он радостней, что это не с ним, не с его детишками происходит. Отвалится от стола, обобщит впечатления, поковыряется в зубах, темпераментно обнюхает зубочистку и бормочет благодарно в промежутках между отрыжками: «Слава Богу, что мои детки сыты, слава Богу!»

Откуда-то выплыла и стала смешить давно прочитанная в Литературке хохма:

Графоман: «Вчерась написал роман. Куды послать? Послал в редакцию – не берут!»

Редактор: «Попробуйте писать стихи».

Графоман: «А чё?»

Попробовал и Борис, но с чего начать?

Разумеется, с того момента, как он лучшего друга в Штаты из Одессы провожал:

Садилось солнце за вокзал,

Несло мочой из туалета,

К перрону поезд подползал,

Стоял июль – макушка лета.

Не хило! Но метафоры маловато. Им сейчас «горячий снег» подавай, «пьяный туман», «горчит на донышке сознанья» или еще что-нибудь в этом роде. Имям – современным читателям – читать такую преснятину будет скучно.

Желание писать остыло, и от мысли осчастливить человечество путевыми заметками в стихах он тоже отказался, хотя в минуты наибольшего удивления происходящим кой-какие рифмочки в мозгу возникали, и всегда почему-то вспоминался при этом милый душевнобольной из омской психушки. Он так счастливо свихнулся, что стал излагать исключительно в рифму.

– Коля, как дела?

– Шоколадно!

– Но почему не мармеладно, не медово?

– Как это почему? Вам я объяснить могу.

Я с больницы убегу. Только няне – ни гу-гу.

Мне как шизику применили физику.

Делали электрошок, ой, какой от вас душок!

И теперь мне ладненько! Просто шоколадненько!

И пошел Коля прочь, приплясывая и напевая на ходу: «Шок, и ладно, будет – шоколадно! Будет мне отрадно! Будет не накладно! Будет мне наградно!»

Во даёт! Завидно даже.

Семён появлялся дома всё реже. Длинными-предлинными, как фильмы Тарковского вечерами Борис потерянно слонялся по большому, дорого обставленному, но плохо обжитому дому. Внимательная тоска российского провинциала, лишенного привычной среды обитания, способствовала размышлениям:

«Без женщин уют не создать, и почему это у одиноких мужиков, даже если они душ трижды в день принимают, дух такой уплотненно холостяцкий в помещении? А стоит только ему жениться, и сразу же воздух свежее. Почему это? Наверное, это оттого, что дамские гормончики самцовские тестостероновые выделения нейтрализуют, а кроме них, нет противоядия от мужского хорькового амбре, хоть с ног до головы духами облейся – все без толку».

Жена его с дочерью, не знавшие английского, осмеливались ездить на трамвае только до остановки «Паркстрит» и шлялись там по магазинам, пытаясь купить что-нибудь во время сэйла 3подешевле. У Семёна сломался магнитофон, пришлось для увеселения купить двухкассетник. Гоняли музычку. Борис возился у плиты. Любимое занятие на какое-то время отгоняло скуку. Капиталистический ассортимент продуктов подпитывал кулинарную фантазию, а когда Семён изредка появлялся к ужину – радовался, если тот ел с аппетитом, и одновременно клял себя за впервые появившуюся в нём, угодливость. Что делать? Как достойно выйти из создавшегося положения? Уехать раньше времени домой? Знакомые засмеют, скажут: выгнали, небось, из Штатов за неуживчивость. Продолжать прислуживать на кухне – унизительно. Стыдно было перед семьей: «Кто угодно скурвится, только не Семён». Скверно всё получилось, очень скверно.

* * *

О Семёне Куяльнике ходили мифы, легенды и, как он сам выражался, «саги и форсайды». Рассказывали не о подвигах. Он их не совершал. Семён, он же – Сеня, Сенюля, он же – Плохиш был непревзойденным мастером мелких пакостей, воспринимаемых друзьями как смешные, милые и невинные шалости.

Встретил как-то Семен известного своей патологической ревностью приятеля с беременной женой. Дотронулся Сенюля по-свойски распутным пальчиком до тугого живота никогда не принадлежавшей ему женщины, заглянул ей ласково в глаза и спросил душевно: «Ну, и как мы назовем нашего ребёнка?» Последующая за тем семейная сцена описанию не поддается. И ведь не охальника гонял потом семейный изувер, а верную ему жену. Вот ведь что интересно.

Впрочем, один подвиг Семён все-таки совершил. Занес на спор на второй этаж общежития трехлитровый чайник с водой, держа его на корне небольшого, кривого, как у поросенка, но, как оказалось, очень стойкого членика. Вся прелесть состояла в том, что во время эксперимента среди присутствующих находились восторженные особы женского пола.

Воодушевленный грузоподъемностью органа, Семён, никогда не работавший физически, подрядился на другой день опорожнить вагон с двумя хорошо тренированными студентами. Первые полчаса он бегал резвее всех, таская ящики с помидорами, через сорок минут он смертельно устал, а через час упал на грязный от раздавленных овощей пол и обездвижился.

– Вставай! Падла! Предатель! Плохиш! – притворно свирепели артельщики.

– Пристрелите меня, – томно, голосом безнадежно раненого партизана попросил Семён, закрыл глаза и не встал.

И опять на него никто не обиделся, потому что было так смешно, что деньги, заработанные вдвоём, поделили с предателем по-братски.

Семён первым узнавал и доносил до аудитории смешные выражения, анекдоты и каламбуры: Не Шехерезада, а Шехерезадница, Нефертитька, Марчело Менструяни, гимен4 Советского Союза, не свежо, а свежопавато, воздух не спёртый, а спёрнутый.

Даже то, что было всем давным-давно известно, Борис, приехавший в Пермь из маленького таежного городишка, впервые услышал от Семёна и восхитился, решив, что весёлый одессит является автором смешных изречений: «А он взял мои девичьи груди и узлом завязал на спине», «Был жидкий стул, но я не испугалась», «Нет повести печальнее на свете, чем повесть о минете в туалете», «Лучше стоя, чем на коленях» – лозунг Долорес Ебарури, «Ты похудел, но возмудел», «Крошка сын пришел к отцу, и спросила кроха: вот бы няне засадить – было бы неплохо», «До свиданья, милая, уезжаю в Азию! Может быть, последний раз на тебя залазию».

Семен знал наизусть Бабеля, цитировал Игоря Северянина, Сашу Черного, Вознесенского. Вся общага знала:

Он бьет её, с утра напившись,

Свистит костыль его над пирсом.

И голос женщины седой:

«О милый мой, любимый мой!»

Борис так и не прочитает этих строк, он просто запомнит их со слов Семёна, и всю жизнь будет потом сомневаться, а так ли это написано у поэта, но так и не удосужится проверить память Плохиша. Семён первым отыскал и принес для чтения «Алмазный мой венец» Катаева, безошибочно выбрал из творчества Эренбурга самое хулиганское: «Хулио Хуренито» и «Тринадцать трубок» – и заразил своей любовью к вышеперечисленному окружающих.

«Один томик «Одесских рассказов» Бабеля, – утверждал он, – представляет большую ценность, чем десять килограммов «Войны и мира», или «У Есенина всего пять стихотворений, остальное – плохо рифмованная белиберда», или «Ярослав Смеляков написал только одну вещь, достойную восхищения, – это «Если я заболею», весь его остальной комсомольско-патриотический бред можно смело использовать в туалете», или «Поздний Маяковский предпочтительнее раннего, потому что написал бессмертное:

А я достаю из широких штанин,

Толщиною с консервную банку,

Смотрите, завидуйте, я – гражданин,

А не какая-то там гражданка!

Или «Самый эротичный баснописец – это дедушка Крылов, потому что он написал басню «Однажды лебедь раком щуку».

На проводы Семёна съехались в Одессу со всей страны. В то время казалось, что уезжают навсегда, как на тот свет, и что возврата нет, и не будет. Борис с молодой женой прилетел из Омска. Вечером было безумно весело, а утром столь же грустно. Ревели хором, как на похоронах диктатора, но горше всех и безутешней плакали двое – Борис и друг детства Семёна – Игорь Георгиевич Раевский. Он – потомок столбовых дворян, только в предпоследнем поколении смешавших русскую кровь с еврейской, вырос с Плохишом на одной лестничной площадке, стремительно поднялся по служебной лестнице до должности проректора престижного ВУЗа, и теперь, сидя в кабине персональной «Волги», он – номенклатурщик – боялся подойти к самому близкому человеку на земле с прощальным лобзанием, справедливо опасаясь, что многочисленные филеры, снующие по перрону и наблюдающие за толпой провожающих «этих предателей родины», тут же стукнут на него «куда следует», и ему эти проводы будут стоить карьеры.

Дворяне умели пить, и Игорь, унаследовавший от предков благородную толерантность к алкоголю, мог принять ведро на грудь, не хмелея, но в тот вечер он надрался с горя так, что ему, человеку здоровому, не курящему, привычному к выпивке, стало так плохо, что пришлось сунуть ему таблетку валидола под язык. Он опрокидывал рюмашку, клал, кручинясь, лицо на подставленную ладонь, потом резко вскидывал породистую голову, бил себя в грудь, каждый раз повторяя при ударе: «Тяжело, тяжело!» и все вспоминал проделки Плохиша, не замечая, что все чаще употребляет слово «был», как будто он говорил об усопшем. Вспомнили про «расстрел».

Изя Веленский, мальчик из хорошо упакованной еврейской семьи, покорил-таки неприступную, как Эверест, Татьяну К. Эту Таню в нежном возрасте совратил еще в школе гнусный растлитель – преподаватель физкультуры, и с тех пор ни один мужчина не удостоился Таниного внимания и не прикоснулся к ней даже пальчиком. Только Изе, благодаря его внешности, галантному обхождению и тонкой душевной организации, удалось растопить лед в сердце этой мужененавистницы. И родители Изи были от невесты без ума, и купили за свои деньги обручальные кольца, и даже дали в лапу заведующей отделом регистрации браков, дабы как-то ускорить процесс, потому как Изе было уже невтерпёж.

«Она же а нэкейвэ5, – ударил наотмашь по загаженной любви мерзавец Куяльник Семён Яковлевич, а когда бедный Изя побледнел от разочарования в жизни, сжался, сник и прослезился, он добил его подробностями, рассказав о том, как жарил на кухонном столе Вовка Кадкин его возлюбленную, и как то же самое проделывал с ней Борис в комнате, где присутствовали еще четверо бодрствующих, но бездарно притворяющихся спящими студентов.

«Да не психуй ты, поц6 – утешил Семён убитого горем Изю, – этих шикс7 в базарный день – рупь пучок, только свистни, ты – молодой, у тебя все спереди, как говорят у нас в Адесе8

Борис лежал на кровати с учебником гистологии в руках, когда в комнату без стука вошла Таня. По тому, как она была одета: легкий плащик в крещенский мороз, по лихорадочному румянцу и по нехорошему блеску глаз Борис понял, что произошло нечто экстраординарное, но большого значения этому обстоятельству не придал, зная наверняка, что уложенная в кроватку старая любовница быстро успокоится и сама расскажет про все неприятности. Он хотел встать, но с изумлением услышал:

– Лежать! Жить хочешь?

И в следующую секунду студент увидел дуло, направленного на него украденного у папеньки-гэбэшника пистолета.

– С Семёном я разберусь позже, я его найти не смогла, а ты сейчас поедешь к Изе и скажешь, что между нами ничего не было, скажешь, что все наврал Семён. Такси внизу, попытаешься бежать – застрелю.

– Останусь живой, – лелеял мечту Борис, спускаясь к машине, – придушу гада своими руками, чтоб знал, Плохиш, как болтать.

Однако, блестяще выполнив задание и помирив Изю с невестой, Семёна он так и не наказал. Он подошел к его комнате, вставил лезвие ножа между косяком и дверью, отжал без труда язычок английского замка и вошел внутрь. Пьяный, судя по опорожненной бутылке на столе Семен лежал в объятиях прехорошенькой, чуть тронутой легким, невинным псориазом, спровоцированным очередным обострением хронической любви к этому негодяю, студентки-разведенки из Соликамска. Борис постоял немного, рассматривая жирненькое, в меру волосатенькое тельце Семена и вышел, улыбаясь собственным мыслям: «Дорого бы я дал, чтобы узнать, какие ощущения испытывает Плохиш, прикасаясь своим поросячьим хвостиком к псориатической бляшке на пышном бедре его подружки».

«Но это же подло!» – подумала жена Бориса, услышав в то время рассказ, но промолчала, зная по опыту, что у мужчин несколько иные представления о порядочности. А плачущий Раевский через десять лет бросит чудную квартирку в Аркадии и эмигрирует с семьёй в Израиль.

* * *

Семён привел в гости одного из своих приятелей, того, жене которого он вопросик по телефону задал: «А что у тебя под халатиком?» Они сидели на кухне, о чем-то вполголоса разговаривали и, когда вошел Борис, паскудно замолчали. Семен молчал многозначительно, рогоносец – почти вызывающе.

«Про меня говорили», – и, чтобы как-то разрядить возникшую неловкость, Борис, с отвращением к себе за недостойное мужчины поведение поинтересовался у рогоносца: «Как эта ткань на твоем пиджаке называется? Я бы купил такой же».

Гадко самодовольненький, неприятно-умненький рогоносец неприлично долго молчал и, наконец, процедил, неуважительно, не глядя на собеседника: «Это твид». Добавил что-то тихо по-английски, и они оба рассмеялись.

«Нет, это невыносимо! Вот козлосрань! Устряпать оленя вместе с этим штопаным гондоном, – смаковал желание Борис, – уложить сучар прямо тут на кухне? Но как потом полицаям объяснишь инцидент? За что, собственно? Даже с переводчиком не объяснишь».

Вскоре Семен организовал пати, благо жилплощадь позволяла. Приехали два бардика из Чикаго. Так себе бардики – примитив. Слушаешь и Губермана вспоминаешь:

Умельцы выходов и входов,

Настырны, въедливы и прытки,

Евреи есть у всех народов,

А у еврейского в избытке.

Сам Наум Коржавин присутствовал. Толстенные линзы очков. Производит впечатление человека, мучительно борющегося со сном. Задекламировалось восторженно в голове от неожиданной близости со знаменитостью:

Пати! Присутствует Коржавин!

Почетный мэтр и диссидент.

Двух юных бардов, как Державин,

Благословляет на концерт.

А мэтр, как только узнал, что свеженькие из России имеются, так сразу сам и подошел.

– А что? Правда, что литовская делегация в качестве протеста съезд покинула?

– Правда, – подтвердил Борис.

– Совсем обнаглели! Да их на карте не видать, и туда же, да они должны молиться на Горбачева....

И дальше что-то в том же духе опальный поэт понес, мол, военная форма наших солдатиков заставит этих прибалтов нас уважать.

«И это говорит человек, по вине большевиков девять лет, загоравший в Карагандинской области, – не верил своим ушам Борис, – это говорит умница, написавший гениальное: «Какая сука разбудила Ленина, кому мешало, что ребенок спит?», это говорит непредрешенец, как он сам себя называл, изрекший: «Революция – это несчастье!»

Хотелось спросить, прямо вертелся вопрос на языке: «Наум Моисеевич! Вы за кого? Вы пострадавший за идею диссидент или великодержавный шовинист?»

Хотелось спросить, но не спросил. К этому времени концерт закончился, все направились к столу, налили себе быстренько, разбились на группы. Борис подумал, что российское застолье, пожалуй, предпочтительней, налил себе тоже и стал ходить по залу, прислушиваясь к разговорам.

Семён извелся, готовясь к пати:

«На хрена я только согласился? Они же жрут на халяву, как троглодиты и обязательно какая-нибудь падла на стол с бокалом усядется, мне уже его ломали, тащи его к стене, там он устойчивей будет». Борис тащил тяжеленный стол, прокручивая в уме фрагменты будущих воспоминаний:

Ты был веселым хлебосолом,

Душой компании, и вот!

На сытом Западе хваленом

Меня встречает грустный жмот.

А может, ты им был всегда?

Печально это, господа.

Семён долго ломал себе голову, чем поить и кормить эту ораву, наконец, остановился на недорогом румынском вине, используя по старой студенческой привычке правило левой руки – это, когда в ресторанном меню закрывается ладонью весь ассортимент и выбирается сначала наиболее приемлемая цена для кармана, а только потом, уже, убрав левую руку, прочитывается название блюда.

Так и Семён, зная, что на нижних полках громадного, как стадион, винного отдела цены гораздо ниже, чем на верхних, устремился туда. Решено было купить три пятилитровые бадейки дешевого румынского вина и столь же дешевого сухого печенья. После долгих раздумий и тщательного подсчета общей стоимости банкета решено было из экономических соображений часть печенья заменить на галеты. «Им хоть что выставь! Все сожрут!» И, правда! Пили с удовольствием кислое пойло, хрустели на весь дом галетами и говорили о том, о чем обычно говорят в эмиграции. Тот, кто ничего не добился в Америке, вспоминал, вернее, напоминал, какое высокое положение он занимал в России, и окружающие делали вид, что верят ему, думая при этом: «Какого черта ты тогда уехал?», а тот, который зря уехал, рассказывал о гонениях, о происках проклятых антисемитов, сам себя, заставляя верить в эти басни, чтобы было не так мучительно осознавать всю глубину совершенной им глупости. Точно так же ведут себя переселившиеся в Израиль, только они, используя слово «анахну», что на иврите обозначает «мы» (ударение обязательно на второй букве «а» ), делают то же самое гораздо остроумнее. Они говорят, с показным удивлением оглядывая окрестности, сладострастно расчленяя ивритское слово:

«А на хну мы сюда приехали?»

Ну, и конечно, сплетничали для оживляжа, сладостно содрогаясь от удовольствия, получаемого в процессе обсирания ближнего, а потом уселись на стол и наджабили-таки ножки у стола, негодяи.

– Я слышала, Саймон «Мерседес» продает, – заводила публику одесситка, знавшая Семена с рождения. – И правильно делает, он же яхту хочет покупать, зачем ему две машины, холостому?

– Какого цвета?

– Белого.

– Сколько на спидометре?

– Да он на нем и не ездил. Купил неизвестно зачем, а теперь он у Д. гниет.

– С жиру бесится.

– Говорят, Нора картины свои выставила, болтают, что грандиозный успех.

– Не знаю про успех, но машина у нее вэлферовская9 – смотреть стыдно.

– И ту М. купил.

– Ой! Не смешите меня. Он от неё давно сбежал.

А в другом месте, молодой человек, подозрительно белесый для иудея, с жёсткими прямыми соломенного цвета волосами и с носом уточкой, очень похожий на мультипликационного Емелю-дурака, говорил гневно: «Будь моя воля, я бы в обязательном порядке, объявляя песню, напоминал: русская песня „Катюша“, музыка еврея Матвея Блантера, популярная песня „Ландыши“, музыка еврея Оскара Фельцмана, чтобы знали, а за слово „жид“– в тюрьму всю эту сволочь!»

«Эх, баклан ты мой московский, – укоризненно, но незаметно для окружающих покачал головой Борис, по интенсивному аканью говорящего безошибочно определяя место предыдущего проживания Емели на его якобы неисторической родине.

Загрузка...