Глава VI. Кориолан

Ученица Гортензии была в то утро на редкость рассеянной. Она поминутно забывала объяснения своей наставницы и со смиренным видом выслушивала вполне заслуженные выговоры. Она сидела у окна, залитая лучами солнца, которое, казалось, дарило ей вместе с теплом и частицу светлой радости, – оттого-то она и выглядела такой счастливой и кроткой. В эту минуту нельзя было не залюбоваться ею.

Природа не обидела эту девушку красотой. Чтобы полюбить ее, не требовалось долгое знакомство, она с первого взгляда располагала к себе. Девически стройная, гибкая и легкая фигурка поражала изяществом и соразмерностью линий; лицо было нежное и выразительное, тонко очерченный рот, бархатистая кожа; прекрасные большие глаза излучали сияние, проникавшее в душу человека и будившее теплое чувство. Она красиво причесывала свои густые шелковистые каштановые волосы, – локоны рассыпались по плечам в живописном беспорядке, что очень шло ей, – и одевалась со вкусом. Каролина не гналась за модой, но ее непритязательные, сшитые из недорогих тканей платья хорошо сидели на ее тонкой фигурке и по тонам гармонировали с нежным цветом лица. Сейчас на ней было зимнее шерстяное платье того же оттенка, что и каштановые волосы; его украшала только розовая лента, подложенная под небольшой круглый воротничок и спереди завязанная бантом.

Вот вам портрет Каролины Хелстоун. Что касается свойств ее ума и характера, то они проявятся в свое время.

Историю ее жизни можно рассказать в двух словах. Родители Каролины вскоре после рождения дочери расстались из-за несходства характеров. Мать ее приходилась сводной сестрой отцу Мура, так что Каролина считалась родственницей Роберта, Луи и Гортензии, хотя кровного родства между ними не было. Отец ее, брат Хелстоуна, был из тех людей, о которых их близкие предпочитают не вспоминать, после того как смерть разрешит все земные споры. Жена была несчастлива с ним. Слухи о его семейной жизни, вполне правдивые, придали вид достоверности ложным слухам, ходившим о его брате, – человеке куда более добропорядочном. Каролина совсем не знала своей матери, она была увезена от нее в младенчестве и с тех пор ни разу ее не видала. Отец ее умер сравнительно молодым, и вот уже несколько лет ее единственным опекуном был дядя, мистер Хелстоун. Однако ни по складу характера, ни по привычкам он не годился в воспитатели юной девушке; он мало заботился о ее образовании, да, пожалуй, и вовсе не позаботился бы, если бы она сама, видя, что никто ею не занимается, не встревожилась и не попросила дядю дать ей возможность приобрести хоть какие-нибудь знания. Каролине было грустно сознавать, что она невежественна, менее образованна, чем девушки ее круга, и, когда приехала ее родственница Гортензия Мур, она с радостью воспользовалась любезным предложением научить ее французскому языку и рукоделию. Мадемаузель Мур тоже была довольна – эти занятия придавали ей вес; кроме того, ей нравилось командовать послушной и понятливой ученицей. Мнение Каролины о себе самой как о неразвитой и даже невежественной девушке она полностью разделяла и потому, видя, что ученица ее делает большие успехи, приписала это отнюдь не ее способностям и усердию, а только своему умению преподавать; даже обнаружив, что Каролина, не получившая систематического образования, все же обладает довольно разнообразными, хотя и случайными познаниями, она не удивилась, ибо решила, что девушка, сама того не замечая, почерпнула эти ценные крупицы знания от нее же – из бесед; она продолжала так думать даже после того, как обнаружилось, что ученице известно о некоторых предметах много больше, чем самой наставнице; это было уже совсем нелогично, но разуверить Гортензию никому бы не удалось.

Мадемуазель гордилась своим esprit positif[45] и питала пристрастие к сухому методу обучения, который она неукоснительно применяла, занимаясь со своей юной кузиной. Она заставляла ее усердно зубрить французскую грамматику и заниматься бесконечными analyses logiques[46], самым полезным, по ее мнению, упражнением в языке. Все эти «analyses» основательно докучали Каролине; ей казалось, что отлично можно было бы изучить французский язык, не тратя столько времени на propositions principales et incidentes[47] и прочие тонкости французского синтаксиса. Иногда, совсем запутавшись, она отправлялась за советом к Роберту (без ведома Гортензии, которая нередко чуть не полдня просиживала у себя наверху, неизвестно зачем роясь в комодах, раскладывая, укладывая и перекладывая свои вещи), и все непонятное сразу становилось ясным. Мур обладал ясным логическим умом; стоило ему заглянуть в книгу – и маленьких трудностей как не бывало; в одну минуту он все объяснял, в двух словах разрешал все загадки. «Вот если бы Гортензия так преподавала, – думала Каролина, – насколько быстрее можно было бы все узнать!» Поблагодарив кузена улыбкой, полной восхищения и благодарности, и, как всегда, не поднимая глаз, Каролина неохотно возвращалась в белый домик и, заканчивая упражнение или решая задачу (мадемуазель Мур преподавала ей и арифметику), досадовала, что не родилась мальчиком, – Роберт взял бы ее тогда в помощники и сидела бы она около него в конторе, вместо того чтобы сидеть с Гортензией в гостиной.

Иногда, правда очень редко, она проводила в домике целый вечер. Однако Мур не всегда бывал с ними: он уезжал на базар или к мистеру Йорку или сидел в соседней комнате, занятый деловым разговором с посетителем; но когда он бывал свободен, то посвящал свой досуг Каролине. Тогда вечерние часы пролетали быстро, словно на светлых крыльях, увы, слишком быстро.

Во всей Англии не найти было уголка приятнее этой гостиной, когда в ней собирались Каролина, Гортензия и ее брат. Гортензию в те минуты, когда она не преподавала, не сердилась, не стряпала, нельзя было назвать женщиной неприятной. К вечеру она обычно становилась добрее и обращалась ласковее со своей молоденькой родственницей-англичанкой; если же ее просили спеть что-нибудь под аккомпанемент гитары, она и совсем смягчалась и приходила в прекрасное расположение духа; к тому же играла она неплохо и обладала приятным голосом, так что слушать ее можно было с некоторым удовольствием, – именно некоторым, ибо присущий ей церемонный и натянутый вид и тут не оставлял ее и портил впечатление.

Мур, отдыхая от обычных забот, хотя и не казался особенно оживленным, но с удовольствием смотрел на Каролину, слушал ее болтовню, охотно отвечал на ее вопросы. Каролине доставляло удовольствие быть около него, сидеть рядом с ним, говорить и даже просто смотреть на него; а если ему случалось развеселиться, то он становился почти приветливым, внимательным и любезным.

К сожалению, на следующее же утро он снова замыкался в себе. По-видимому, эти тихие семейные вечера были ему по душе, но он почти никогда не высказывал желания повторить их. Это очень озадачивало его неискушенную кузину. «Если бы у меня была возможность доставлять себе радость, я бы делала это как можно чаще, пользуясь любым случаем», – говорила она себе.

Однако сама она не решалась следовать этому правилу; как ни радовали ее вечера, проведенные в белом домике, она никогда не ходила туда без приглашения. И даже если ее приглашала Гортензия, а Роберт не поддерживал сестру или поддерживал, но не очень настойчиво, девушка отказывалась. Сегодня же утром он впервые сам предложил ей остаться; вдобавок он так ласково говорил с ней, что Каролина почувствовала себя счастливой, и это счастливое настроение не покидало ее весь день.

Утро прошло как обычно: Гортензия хлопотливо бегала из кухни в столовую и обратно, то отчитывая Сару, то проверяя упражнения, заданные Каролине. Но даже если девушка безупречно знала урок, она никогда ее не хвалила, придерживаясь правила, что уважающей себя учительнице не подобает хвалить ученицу и что необходимо всегда бранить ее; мадемуазель Мур полагала, что бесконечные замечания только укрепляют авторитет преподавателя, и, если в ответе ученицы нельзя было обнаружить ни одной ошибки, она находила изъяны в ее манере держаться, наружности, одежде или выражении лица.

Обычная сцена разразилась по поводу обеда, когда Сара, внеся наконец суповую миску, в сердцах чуть не бросила ее на стол, всем своим видом как бы говоря: «В жизни не подавала такой гадости! Собаки и те есть не станут!» Однако обед, столь презираемый Сарой, был довольно вкусен; на первое суп-пюре из сушеного гороха, который мадемуазель готовила, непрерывно сетуя на то, что в этой разнесчастной Англии не найти белых бобов. На второе мясо, неизвестно какое, – вероятно, смесь, – перемешанное с кусочками хлеба, запеченное в тесте и своеобразно, но вкусно и остро приправленное; это замысловатое блюдо, поданное с гарниром мелко нарубленной зелени, отнюдь не было несъедобным. Обед завершал пирог с вареньем, приготовленный на патоке вместо сахара по особому рецепту, унаследованному госпожой Жерар Мур от ее бабушки.

Каролина охотно ела эту бельгийскую стряпню, столь непохожую на ее обычный стол; и хорошо, что это было так, – выкажи она неодобрение, она навсегда лишилась бы благосклонности Гортензии, которая простила бы что угодно, только не отвращение к своему национальному блюду.

После обеда Каролине удалось уговорить свою наставницу подняться наверх и переодеться, однако это потребовало умелого подхода. Намекнуть, что папильотки, юбка и блуза отнюдь не украшают женщину и что их нужно снять, было бы непростительной ошибкой и только привело бы к обратному: Гортензия из упрямства не снимала бы их весь день. Осторожно обходя все подводные камни и водовороты, Каролина под благовидным предлогом увела свою наставницу наверх, в спальню, и убедила ее переодеться, чтобы не подниматься вторично; и, пока мадемуазель произносила торжественную проповедь в осуждение женских прихотей по части нарядов, ставя себе в заслугу свое пренебрежение к капризам моды, Каролина сняла с нее блузу, облачила ее в приличное платье, прикрепила воротничок, пригладила волосы и превратила в довольно благообразную женщину. Однако Гортензия настойчиво пожелала сделать завершающие штрихи сама, а эти завершающие штрихи в виде плотной косынки, завязанной под самым горлом, и большого черного, как у служанки, фартука сразу все испортили. Мадемуазель ни под каким видом не соглашалась показываться в своем собственном доме без этой плотной косынки и широченного фартука: первая была атрибутом строгой нравственности – она считала неприличным ходить с открытой шеей, второй – отличительным признаком хорошей хозяйки, – она как будто и вправду верила, что, нося фартук, экономит деньги своего брата. Гортензия преподнесла Каролине косынку и фартук, сшитые своими руками; и единственная серьезная ссора между кузинами, оставившая неизгладимую обиду в душе старшей, возникла из-за того, что младшая отвергла эти изысканные подарки.

– Я ношу закрытые платья с воротничками и совсем задохнусь, если надену еще и косынку; а мои короткие фартучки ничуть не хуже, чем этот длинный, и мне не хочется их менять.

Упрямая мадемуазель Мур, безусловно, настояла бы на своем, заставив Каролину одеваться по своему вкусу, если бы ее брат, случайно услышав их разговор, не вмешался, заявив, что, по его мнению, Каролине вполне подходят ее короткие фартуки и что ей, совсем еще девочке, незачем носить косынку, тем более что ее длинные локоны закрывают плечи.

Мнение Роберта было законом, и сестра уступила скрепя сердце; но втайне она не одобряла кокетливые, опрятные платья Каролины, так же как и женственное изящество ее облика; побольше простоты, побольше степенности – вот что было, по ее мнению, beaucoup plus convenable[48].

После обеда дамы занялись шитьем. Мадемуазель, как и большинство бельгийских дам, была искусной рукодельницей. Бесчисленные часы, посвященные тонким вышивкам, утомительному для глаз плетению кружев, затейливой вязке или больше всего искусной штопке чулок, не представлялись ей потерей времени. Она могла просидеть целый день за штопкой двух-трех дырочек и, заштопав их, чувствовать, что ее миссия достойно выполнена. Для Каролины же было сущей мукой обучаться этой сложной манере штопанья и аккуратно класть стежок за стежком, подражая ткани чулка; это утомительнейшее занятие считалось как самой Гортензией, так и всеми ее предками по женской линии одной из первых обязанностей женщины. Ей и самой еще в ту пору, когда она носила детскую coif[49] на темной головке, дали в руки изорванный чулок, штопальную иглу и нитки; когда ей было всего лишь шесть лет, ее мать с гордостью показывала дамам hauts faits[50] дочери по части штопки, и, естественно, что, обнаружив полное невежество Каролины в столь важном искусстве, она готова была заплакать от жалости к несчастной девушке, воспитанием которой столь преступно пренебрегали.

Не теряя времени, она извлекла никуда не годную пару чулок с начисто сношенными пятками и засадила свою родственницу за починку; но, хотя с того знаменательного дня прошло уже целых два года, эта пара чулок все еще не покинула рабочей сумочки Каролины. Делая по нескольку рядов каждый день, она видела в этом занятии наказание за свои грехи и не раз уже готова была бросить чулки в огонь; однажды Мур увидел, как она томится и вздыхает над ними, и предложил тайно предать их сожжению у себя в конторе, но Каролина понимала, что это не поможет, – Гортензия тотчас же найдет новую, быть может, еще более сношенную пару, а потому лучше из двух зол выбрать меньшее.

Обе женщины просидели за шитьем немало часов; наконец у младшей устали глаза и пальцы и она вся поникла. Небо во второй половине дня заметно потемнело; пошел проливной дождь. Каролину втайне терзала тревога, что Сайкс или Йорк уговорят Мура подождать в Уинбери, пока не пройдет дождь, а он лил все сильнее. Вот уже пробило пять часов, стрелка двинулась дальше, а дождь все не переставал; в ветвях деревьев, осенявших крышу дома, шелестел ветер. Сгущались сумерки, огонь в камине горел багровым пламенем.

– Теперь не прояснится, пока не взойдет луна, – заметила мадемуазель Мур, – значит, брат до тех пор не вернется, да и незачем ему возвращаться. Давай-ка пить кофе, ждать его бесполезно.

– Я устала, можно мне теперь отложить работу?

– Конечно, уже стемнело, и ты все равно не сможешь делать ее как следует. Положи шитье аккуратно в сумочку да пойди на кухню и попроси Сару принести gowter.

– Но ведь шести часов еще нет. Роберт может и приехать.

– Не приедет он, говорю тебе. Я всегда предвижу, как он поступит, уж я знаю своего брата.

Всем известно, как тягостна неопределенность и как горько разочарование. Каролина послушно направилась на кухню. Сара, сидя у стола, шила платье.

– Вас просят принести кофе, – безучастно сказала молодая девушка; она подсела к кухонному столу, склонила голову и замерла.

– Что это вы такая грустная, мисс? Ваша кузина совсем замучила вас работой. Как ей только не стыдно!

– Вовсе нет, Сара! – коротко ответила Каролина.

– Как бы не так. Вот вы готовы заплакать, и все потому, что просидели не сходя с места целый день. И котенок бы затосковал, если бы его держали взаперти.

– Сара, в непогоду ваш хозяин, наверное, задерживается в городе?

– Да, почти всегда. Но только не сегодня.

– Что вы хотите сказать?

– А то, что он уже вернулся. Сама видела минут пять тому назад, когда ходила за водой, как Мёргатройд вел его лошадь во двор. Сейчас он, кажется, в конторе с Джо Скоттом…

– Да вы ошиблись…

– С чего это мне ошибаться? Разве я не знаю его лошадь?

– Но вы не видели его самого?

– Нет, зато слышала его голос. Он говорил Джо Скотту, что уже насчет всего распорядился и не пройдет и недели, как на фабрику прибудут новые машины, и что на этот раз он потребует для их охраны четырех солдат из гарнизона Стилбро.

– Сара, это вы платье шьете?

– Да, хорошо получается?

– Превосходно! Вот что: вы готовьте кофе, а я скрою вам этот рукав. У меня найдется и отделка, – узенькая атласная ленточка подходящего цвета, – я ее вам подарю.

– Вы очень добры, мисс.

– Поторопитесь, милая; но сперва поставьте к огню его туфли, он, конечно, захочет снять сапоги. Вот и он, я слышу его шаги.

– Мисс, да вы не так кроите!

– Верно, верно, но я только еще надрезала, ничего страшного.

Дверь в кухню отворилась, и вошел Мур, промокший и озябший. Каролина оторвалась было от материи, но сейчас же опять склонилась над работой, словно хотела скрыть лицо и придать ему спокойное выражение; однако это ей не удалось, и, когда глаза их встретились, она вся сияла радостью.

– А мы вас уже не ждали, меня уверили, что вы задержитесь.

– Но я обещал вам вернуться пораньше, и уж вы-то, надеюсь, меня ждали?

– Нет, Роберт, и я уже отчаялась, ведь шел такой дождь. Но вы промокли, озябли, скорее переоденьтесь; если вы простудитесь, я… мы все будем виноваты.

– Я не промок, ведь я был в плаще. Все, что мне нужно, – это сухие туфли… До чего же приятен огонь после того, как проедешь несколько миль под дождем и ветром.

Мур стоял рядом с Каролиной у плиты, грелся, наслаждаясь благодатным теплом, и смотрел на медную посуду, блестевшую на полке. Случайно опустив взгляд, он увидел раскрасневшееся личико, обрамленное шелковистыми прядями волос, сияющие от счастья лучистые глаза. Сары в эту минуту в кухне не было – она понесла поднос в гостиную и теперь выслушивала там очередной выговор хозяйки.

Мур положил руку на плечо кузины, наклонился к ней и поцеловал в лоб.

– Ах, – вырвалось у нее, словно этот поцелуй придал ей смелости, – я чувствовала себя такой несчастной, когда думала, что вы не приедете. Зато теперь я счастлива! А вы счастливы, Роберт? Вам приятно возвращаться домой?

– Да, – во всяком случае, сегодня.

– Вы в самом деле не думаете больше о машинах, о делах, о войне?

– Сейчас нет.

– Значит, вам уже не кажется, что ваш домик слишком тесен и беден для вас?

– В эту минуту нет.

– И вас уже не печалит мысль, что богатые и влиятельные люди забыли вас?

– Хватит, Лина. Вы напрасно думаете, что я добиваюсь милостей сильных мира сего. Мне нужны только деньги, прочное положение, успех в делах.

– Вы всего добьетесь своими достоинствами и талантом. Вам суждено стать большим человеком – и вы им станете!

– Если вы говорите от чистого сердца, то укажите мне способ достичь такого благополучия. Впрочем, я и сам знаю этот способ не хуже вас, но выйдет ли что из моих усилий? Боюсь, что нет!.. Мой удел – бедность, невзгоды, банкротство. Жизнь совсем не такая, какой она представляется вам, Лина.

– Но вы такой, каким мне кажетесь.

– Нет, не такой.

– Значит, лучше?

– Гораздо хуже.

– Нет, лучше, я знаю: вы хороший.

– Откуда вам это известно?

– Я вижу это по вашему лицу; и я чувствую, что вы на самом деле такой.

– Вы это чувствуете?

– Да, всем сердцем.

– Вот как! Ваше суждение обо мне, Лина, идет от сердца, а должно бы идти от головы.

– И от головы тоже; и тогда я горжусь вами, Роберт. Вы и не представляете себе, что я о вас думаю!

Смуглое лицо Мура покраснело; легкая улыбка скользнула по его сжатым губам, глаза весело заискрились, но он решительно сдвинул брови.

– Не преувеличивайте моих достоинств, Лина. Мужчины в большинстве случаев порядочные негодяи и весьма далеки от вашего представления о них; я не считаю себя ни выше, ни лучше других.

– А иначе я бы вас не уважала, именно ваша скромность и внушает мне уверенность в ваших достоинствах.

– Уж не льстите ли вы мне?

Он порывисто повернулся к ней и стал внимательно вглядываться в ее лицо, словно стремясь прочесть ее мысли.

Она засмеялась и только мягко уронила «нет», как бы не считая необходимым оправдываться.

– Вам все равно, что я об этом думаю?

– Да…

– Вам так ясны ваши намерения?

– Мне кажется, да.

– А каковы же они, Каролина?

– Высказать то, что у меня на душе, и заставить вас лучше думать о самом себе.

– Убедив меня в том, что моя кузина – мой искренний друг?

– Вот именно; я – ваш искренний друг, Роберт.

– А я… впрочем, время и обстоятельства покажут, кем я смогу стать для вас.

– Надеюсь, не врагом, Роберт?

Мур не успел ответить – в эту минуту Сара и ее хозяйка распахнули дверь в кухню, обе в сильном волнении. Пока мистер Мур беседовал с мисс Хелстоун, у них возник спор относительно cafe au lait[51]. Сара утверждала, что в жизни еще не видела такой бурды и что варить кофе в молоке – это расточать понапрасну дары Божьи; что кофе должно прокипеть в воде, – так уж ему положено. Мадемуазель же утверждала, что это – un breuvage royale[52] и что Сара по серости своей не способна оценить его.

Мур и Каролина перешли в гостиную; Гортензия еще с минуту задержалась на кухне, дав Каролине возможность повторить свой вопрос: «Надеюсь, не врагом, Роберт?», и Муру серьезно ответить ей тоже вопросом: «Возможно ли это?» Затем он сел за стол, усадив Каролину рядом с собой.

Каролина едва слышала полные негодования речи Гортензии; пространные тирады относительно conduite ingigne de cette mechante creature[53] почти не достигали ее ушей, сливаясь со звоном посуды. Роберт вначале посмеивался, затем очень мягко и ласково принялся успокаивать сестру, предлагая ей взять в служанки любую девушку из фабричных работниц; правда, они вряд ли ей подойдут, так как большинство из них не имеет никакого понятия о ведении домашнего хозяйства; дерзкая, своевольная Сара, по всей вероятности, не хуже большинства женщин ее сословия.

Мадемуазель с этим согласилась: по ее мнению, ces paysannes Anglaises etait toutes insupportables[54], и она много отдала бы, чтобы иметь в услужении bonne cuisinifre Anversoise[55] в высоком чепце, короткой юбочке и подобающих служанке скромных сабо, – девушку куда более приятную, чем эта наглая кокетка в пышном платье с оборками и даже без чепца на голове! Сара, не разделяя мнения св. Павла, что «женщине непристойно ходить с непокрытой головой», решительно отказывалась прятать под полотняным или муслиновым чепцом свои пышные золотистые волосы и любила укладывать их в высокую прическу, скрепляя сзади изящным гребнем, а по воскресеньям еще и завивала спереди.

– А в самом деле, не выписать ли тебе служанку из Антверпена? – предложил Мур; суровый на людях, он был, в сущности, очень добрым человеком.

– Merci du cadeau![56] – был ответ. – Антверпенская девушка не выдержит здесь и десяти дней, ее спугнут насмешки фабричных coquines[57]. – Затем, смягчившись, она добавила: – Ты очень добр, дорогой брат, прости, что я погорячилась, но уж очень мне тяжко приходится; что ж, видно, так мне суждено; помнится, и незабвенная наша матушка немало с ними мучилась, хотя к ее услугам были лучшие служанки Антверпена. Служанки всегда и везде народ испорченный и грубый.

Мур тоже помнил кое-что о страданиях незабвенной матушки; она была ему хорошей матерью, и он чтил ее память, но не мог забыть и о том, сколько жару задавала она у себя на кухне в Антверпене так же вот, как и преданная ему сестрица здесь, в Англии. Поэтому он промолчал, и разговор оборвался, а как только посуда была убрана, Мур принес Гортензии ноты и гитару, чтобы немного утешить ее, – он знал, что это было лучшим средством ее успокоить, когда она выходила из себя, – заботливо расправил у нее на шее ленту и попросил спеть любимые песни их матери.

Ничто не действует на человека столь благотворно, как участие; раздоры в семье ожесточают, а согласие смягчает. Гортензия, довольная и благодарная брату, выглядела в ту минуту даже изящной и почти красивой: кислое выражение лица исчезло, его сменила sourire plein de bonte[58]. Она с большим чувством спела несколько песен. Они напомнили ей о матери, к которой она питала искреннюю привязанность, напомнили о днях ее юности. Она заметила, что Каролина слушает ее с простодушным удовольствием, и еще больше повеселела. А восклицание: «Если бы я могла петь и играть, как Гортензия!», вырвавшееся у Каролины, окончательно довершило метаморфозу и сделало мадемуазель Мур очаровательной до конца вечера.

Правда, Каролине пришлось выслушать небольшое поучение о том, что только хотеть недостаточно, что необходимо добиваться желаемого. Было сказано, что, подобно тому как Рим был построен не в один день, так же и музыкальное образование мадемуазель Мур было приобретено не за одну неделю и не только благодаря желанию, – для этого потребовалось немало усилий; она всегда славилась усердием, прилежанием, и учителя отмечали в ней редчайшее и приятнейшее сочетание таланта и трудолюбия. Мадемуазель всегда становилась словоохотливой, как только речь заходила о ее достоинствах.

Наконец, исполнившись блаженного самодовольства, умиротворенная Гортензия взялась за вязание. Вечером, при спущенных шторах, озаренная ярко пылавшим камином и мягким светом лампы, маленькая гостиная выглядела веселой и уютной. Это, видимо, чувствовали все трое, и все они казались счастливыми.

– Чем же нам теперь заняться, Каролина? – спросил Мур, снова садясь возле своей кузины.

– Чем же нам заняться, Роберт? – шутливо повторила она. – Решайте сами.

– Не сыграть ли в шахматы?

– Нет.

– В триктрак или в шашки?

– Нет, нет, оба мы не любим таких игр, когда приходится молчать.

– Пожалуй, вы правы; так посплетничаем?

– О ком? Мы никем не интересуемся настолько, чтобы разбирать его по косточкам.

– Что верно, то верно. Может быть, это звучит нелюбезно, но, должен признаться, меня никто не интересует.

– И меня тоже. Но вот что странно: хотя нам не нужен сейчас третий, то есть, я хочу сказать, четвертый, – она поспешно бросила смущенный взгляд на Гортензию, – как все счастливые люди, мы эгоистичны, и нам нет дела до остального мира, все же нам приятно было бы кинуть взгляд в прошлое, вызвать к жизни тех, кто проспал не один век в могилах, – хотя и от их могил, наверное, давно уже не осталось и следа, – услышать их голос, узнать их мысли, их чувства.

– Кого же мы выберем в собеседники? И на каком языке будет он говорить? На французском?

– Нет, ваши французские предки не умеют говорить таким возвышенным, торжественным и в то же время волнующим сердце языком, как ваши английские праотцы. На сегодняшний вечер вы станете чистокровным англичанином. Вы будете читать английскую книгу.

– Старинную книгу?

– Да, старинную книгу, любимую вами, а я выберу в ней то, что созвучно вашей натуре. Книга эта разбудит вашу душу и наполнит ее музыкой, подобно искусной руке, коснется струн вашего сердца, и струны эти зазвучат; ваше сердце, Роберт, – это лира, но жребий ваш не исторгает из него сладостных звуков, подобно менестрелю; оно часто молчит; пусть же великий Вильям коснется его, и струны зазвучат прекрасными английскими мелодиями.

– Вы хотите, чтобы я читал Шекспира?

– Вы должны приобщиться к его мыслям и услышать его голос своим сердцем; вы должны принять в свою душу частицу его души.

– Словом, это чтение должно сделать меня чище и возвышеннее? Должно повлиять на меня так, как влияют проповеди?

– Оно должно взволновать вас, вызвать в вас новые чувства; вы должны увидеть себя во всей полноте: не только свои хорошие, но и дурные, темные стороны…

– Dieu! Que dit-elle![59] – воскликнула Гортензия. Она считала петли, не прислушиваясь к разговору, но эти два слова неожиданно резанули ей слух.

– Оставь ее, сестра, пусть говорит свободно все, что ей хочется, – она любит пожурить твоего брата, но меня это очень забавляет, так что не мешай ей.

Каролина тем временем взобралась на стул, порылась в книжном шкафу и, найдя нужную книгу, снова подошла к Роберту.

– Вот вам Шекспир, – сказала она, – и вот «Кориолан». Читайте, и пусть чувства, которые он пробудит в вас, откроют вам, как велики вы и как ничтожны.

– А вы садитесь рядом со мной и поправляйте меня, если я буду неправильно произносить слова.

– Я буду вашей учительницей, а вы моим учеником?

– Ainsi, soit-il![60]

– А Шекспир – предмет, который нам предстоит изучить?

– По-видимому, так.

– И вы откажетесь от своего французского скептицизма и насмешливости? И не будете думать, что ничем не восхищаться – признак высокой мудрости?

– Ну, не знаю…

– Если я это замечу, я отниму у вас Шекспира и, оскорбленная в своих лучших чувствах, надену шляпу и тут же отправлюсь домой.

– Садитесь, я начинаю.

– Подожди минутку, брат, – вмешалась Гортензия. – Когда глава семьи читает, дамам следует заниматься рукоделием. Каролина, дитя мое, бери свое вышивание; ты успеешь вышить за вечер две-три веточки.

Лицо Каролины вытянулось.

– Я плохо вижу при свете лампы, глаза у меня устали, да я и не способна делать два дела сразу. Если я вышиваю, я не слышу чтения; если слушаю внимательно, я не могу вышивать.

– Fi, donc! Quel enfantillage![61] – начала было Гортензия, но тут Мур, по своему обыкновению, мягко вступился за Каролину:

– Позволь ей сегодня не заниматься рукоделием; мне хочется, чтобы она как можно внимательнее следила за моим произношением, а для этого ей придется смотреть в книгу.

Мур положил книгу между собой и Каролиной, облокотился на спинку ее стула и начал читать.

Первая же сцена «Кориолана» захватила его, и, читая, он все больше воодушевлялся. Высокомерную речь Кая Марция перед голодающими горожанами он продекламировал с большим подъемом. Хоть он и не высказал своего мнения, но видно было, что непомерная гордость римского патриция находит отклик в его душе. Каролина подняла на него глаза с улыбкой.

– Вот сразу и нашли темную сторону, – сказала она. – Вам по душе гордец, который не сочувствует своим голодающим согражданам и оскорбляет их. Читайте дальше.

Мур продолжал читать. Военные эпизоды не взволновали его; он заметил, что все это было слишком давно и к тому же проникнуто духом варварства; однако поединок между Марцием и Туллом Авфидием доставил ему наслаждение. Постепенно чтение совершенно захватило его; сцены трагедии, исполненные силы и правды, находили отклик в его душе. Он забыл о собственных горестях и обидах и любовался картиной человеческих страстей, видел, как живых, людей, говоривших с ним со страниц книги.

Комические сцены он читал плохо, и Каролина, взяв у него книгу, сама прочла их. Теперь они, видимо, ему понравились, да она и в самом деле читала с тонким пониманием, вдохновенно и выразительно, словно природа внезапно наделила ее этим даром. Да и вообще, о чем бы она ни говорила в этот вечер: о вещах незначительных или серьезных, веселых или грустных, – в ней светилось что-то своеобразное, непосредственное, самобытное, порывистое, что-то неуловимое и неповторимое, как неповторимы огнистая черта падающей звезды, переливный блеск росинки, очертание и окраска облачка в лучах закатного солнца или струящаяся серебристая рябь ручейка.

Кориолан в блеске славы, Кориолан в несчастье, Кориолан в изгнании – образы сменяли друг друга подобно исполинским теням; образ изгнанника, казалось, потряс воображение Мура. Он мысленно перенесся к очагу в доме Авфидия и видел униженного полководца – еще более великого в своем унижении, чем прежде в своем величии; видел «грозный облик», угрюмое лицо, на котором «читается привычка к власти», «могучий корабль с изодранными снастями». Месть Кая Марция вызвала у Мура сочувствие, а не возмущение, и Каролина, заметив это, снова прошептала: «Опять сочувствие родственной души».

Поход на Рим, мольбы матери, длительное сопротивление, наконец, торжество добрых чувств над злыми, – они всегда берут верх в душе человека, достойного называться благородным, – гнев Авфидия на Кориолана за его, как он считал, слабость, смерть Кориолана и печаль его великого противника – сцены, исполненные правды и силы, увлекали в своем стремительном, могучем движении сердце и помыслы чтеца и слушательницы.

Когда Мур закрыл книгу, наступило долгое молчание.

– Теперь вы почувствовали Шекспира? – спросила наконец Каролина.

– Мне кажется, да.

– И почувствовали в Кориолане что-то близкое себе?

– Пожалуй.

– Вы не находите, что наряду с величием в нем были и недостатки?

Мур утвердительно кивнул головой.

– А в чем его ошибка? Что возбудило к нему ненависть горожан? Почему его изгнали из родного города?

– А как вы сами думаете?

– Я вновь спрошу:

То гордость ли была, что при удачах

Бессменных развращает человека;

Иль пылкость, неспособная вести

Весь ряд удач к одной разумной цели;

Иль, может быть, сама его природа

Упорная, не склонная к уступкам,

Из-за которой на скамьях совета

Он шлема не снимал и в мирном деле

Был грозен, словно муж на поле брани?[62]

– Может быть, вы сами ответите, Сфинкс?

– Все вместе взятое; вот и вам не следует высокомерно обращаться с рабочими; старайтесь пользоваться любым случаем, чтобы их успокоить, не будьте для них только неумолимым хозяином, даже просьба которого звучит как приказание.

– Так вот как вы понимаете эту пьесу! Откуда у вас такие мысли?

– Я желаю вам добра, тревожусь за вас, дорогой Роберт, а многое, что мне рассказывают в последнее время, заставляет меня опасаться, как бы с вами не случилось беды.

– Кто же вам обо мне рассказывает?

– Дядя; он хвалит вашу твердость и решительность, ваше презрение к подлым врагам, ваше нежелание «подчиниться черни», как он говорит.

– А вы считаете, что я должен был бы подчиниться?

– Вовсе нет! Я не хочу, чтобы вы унижались; но мне кажется несправедливым объединять всех бедных тружеников под общим и оскорбительным названием «черни» и смотреть на них свысока.

– Да вы демократка, Лина; если бы вас услышал дядюшка, что бы он сказал?

– Вы же знаете, я редко разговариваю с дядей, тем более о таких вещах; по его мнению, для женщины существуют только стряпня и шитье, а все остальное выше ее понимания, и незачем ей вмешиваться не в свое дело.

– А вы думаете, что разбираетесь в этих сложных вопросах достаточно хорошо, чтобы давать мне советы?

– В том, что касается вас, я разбираюсь; я знаю, для вас лучше, если рабочие будут любить вас, а не возненавидят; уверена и в том, что добротой вы скорее завоюете их уважение, чем гордостью. Будь вы холодны или надменны со мной или с Гортензией, разве мы любили бы вас? Когда вы бываете холодны со мной, как это подчас случается, я и сама не отваживаюсь быть приветливой с вами.

– Что ж, Лина, вы уже преподали мне урок языка и морали, слегка коснувшись и политики. Теперь моя очередь: Гортензия говорила мне, что вам пришлось по вкусу одно стихотворение несчастного Андре Шенье, «La Jeune Captive», и вы его выучили наизусть; вы все еще его помните?

– Мне кажется, да.

– Ну так прочитайте, не торопясь, тщательно следя за произношением.

Каролина начала декламировать пленительные стихи Шенье, и ее дрожащий голос постепенно становился все более уверенным; особенно выразительно прочитала она последние строфы:

Я только вышла в путь, – он весь передо мной,

Зовет и манит вдаль тенистых вязов строй,

Я первые лишь миновала.

Пир жизни закипел, роскошен и широк,

Но я пока смогла всего один глоток

Отпить из полного бокала.

Покамест для меня еще цветет весна,

А мне хотелось бы все года времена

Познать и увидать воочью;

Цветок, сверкающий росой в родном саду,

Я утро встретила, теперь полудня жду,

Чтоб опочить лишь с солнцем, ночью.

Мур слушал, опустив глаза, затем украдкой поднял их на девушку; откинувшись в кресле, он незаметно для нее принялся ее разглядывать. Разрумянившаяся, с сияющими глазами, она была полна того оживления, которое скрасило бы и невзрачную внешность; но здесь такое слово неуместно. Солнце проливало свой свет не на бесплодную сухую почву, а на нежное цветение юности. Все черты ее лица были изящны, весь ее облик дышал очарованием. В эту минуту – взволнованная, увлеченная, полная воодушевления – она казалась красавицей. Такое лицо способно было пробудить не только спокойные чувства, уважение или почтительное восхищение, но и более нежные, теплые, глубокие – симпатию, увлечение, быть может, любовь.

Окончив читать, она повернулась к Муру, и глаза их встретились.

– Ну, как я читала – хорошо? – спросила она, и на губах ее заиграла беззаботная улыбка счастливого ребенка.

– Право, не знаю…

– Как не знаете? Вы не слушали?

– Слушал и смотрел. Вы очень любите стихи, Лина?

– Прекрасные стихи не дают мне покоя, пока я не выучу их наизусть и не сроднюсь с ними навсегда.

Мур ничего не ответил, и несколько минут прошло в молчании. Пробило девять часов; вошла Сара и сказала, что за мисс Каролиной пришли.

– Вот и окончен наш вечер, – заметила Каролина. – Не скоро еще удастся мне провести здесь другой такой же.

Гортензия давно уже клевала носом над вязаньем; в полудремоте она, очевидно, не расслышала слов Каролины.

– А почему бы вам не оставаться у нас почаще? – заметил Роберт. Взяв со столика ее зимнюю накидку, он заботливо укутал кузину.

– Я люблю приходить сюда, но навязывать свое общество, добиваться приглашений мне не хочется, – вы и сами это понимаете.

– О, я все понимаю, девочка. Подчас, Лина, вы журите меня за желание разбогатеть; но ведь если бы я стал богатым, вы всегда жили бы здесь, вернее, вы были бы со мной, где бы я ни жил.

– Это было бы хорошо, но, даже если бы вы остались бедным, очень бедным, мне было бы хорошо с вами! Спокойной ночи, Роберт!

– Я обещал проводить вас.

– Да, но мне показалось, что вы об этом забыли, и я не решалась напомнить вам, хоть мне и очень хотелось. Стоит ли вам идти? На дворе холодно, и, раз за мной пришла Фанни, право, нет никакой необходимости…

– Вот ваша муфта. Не станем будить Гортензию, идемте.

Быстрым шагом прошли они короткий путь и расстались в саду, даже не поцеловав друг друга, а только обменявшись коротким рукопожатием. И все же, когда Роберт ушел, Каролина продолжала ощущать радостное возбуждение. Он был необычно внимателен к ней весь этот день, но проявилось это не в громких словах, комплиментах или признаниях, а в ласковом обращении, взгляде и теплых нотках голоса.

Сам же Роберт вернулся домой сумрачный, даже угрюмый; прислонясь к калитке, он постоял некоторое время в саду, погруженный в глубокую задумчивость, глядя на залитую бледным лунным светом лощину, на обступившие ее холмы, на безмолвную темную фабрику, и вдруг громко воскликнул: «Нет, с этим надо покончить! Все это может оказаться губительным. – Затем добавил уже спокойнее: – Ничего, это мимолетное наваждение, оно пройдет, как проходило и раньше, я знаю, завтра от него не останется и следа».

Загрузка...