Я стоял на парадном балконе пятого этажа.
Наш бабулилизинский дом построили до Отечественной войны. Он был пятиэтажный, из красного туфа, и что самое примечательное – он стоит до сих пор. Вокруг снесли все, что могли снести. Притом сносили и при СССР, и после. Около него были дома одноэтажные, которые охранялись государством, – последние остатки старого Еревана. Предполагалось, что они должны сохраниться как памятник, но как только Армения получила независимость, и их снесли. Вместо них там появились многоэтажки – как символ прогресса в никуда. Наш дом, который был самым большим и возвышался на улице Свердлова среди малюток, вдруг сам стал ветхим домишкой сталинского периода. Совсем затерялся. Потом на нем выросла огромная мансарда – гигантский жировик на голове когда-то красивого дома.
А тогда у нас был маленький висячий балкончик. Он смотрел на улицу.
Мне было лет пять. Передо мной был кусочек старого Еревана. Маленькие, невзрачные постройки, они переплетались улочками, и во многих домах не было даже канализации. Зато вокруг них росли тутовые и ореховые деревья. А во дворах были беседки из виноградных лоз.
Я особо не помню подробностей, но поскольку в городе, когда я уже был взрослым, еще оставались такие районы, могу предположить, как это было. Дворы были общие, тутовые деревья были общие, виноград был общий; вода, которая текла из крана в середине двора, была общая, и даже дети были общие. Мелких только под конец дня разбирали каждый своего и загоняли по домам. Такой была старая жизнь Еревана. А наш дом стоял как символ советской власти, которая пришла, чтобы построить новую жизнь. Под новой жизнью подразумевалось снести старый город, провести всем воду, газ, срубить тутовые деревья и виноградники, заасфальтировать дворы.
Я стоял на балконе, и прямо передо мной экскаватор рушил эту старую жизнь. Людям, которые жили ею, дали новые квартиры. Кто-то этому был рад: больше не придется ходить в общий туалет. А кто-то жаловался, что в квартире не сможет держать кур.
Экскаватор загребал старые стены с желтыми обоями, поднималась пыль. Когда-то за этими стенами пряталась жизнь. Рождались дети. Бабки купали младенцев в медном тазу после первого крика. На столах стояли гробы с покойниками, эти же столы накрывались для свадеб. Мужчины выходили покурить на деревянные балконы, чтобы жены «не воняли». Бабульки взбивали шерсть в общем дворе и проклинали детей, если в кучу шерсти влетал мяч. На проводах сидели вороны и какали на нарды, которые мужики забыли убрать с вечера. Кошки удирали от мальчишек, чтобы их не мучили. Собаки на привязи хрипели на чужих. Мальчики подглядывали за девками, которые выходили на веранду. Девок лупили отцы за то, что поздно пришли домой. Во дворах разжигали костры и заставляли молодоженов прыгать на Трндез. Поливали друг друга из ведер на Вардавар.
Матери у окон ждали сыновей с войн.
Продавали воду во дворах, где не было крана. Ходили мужики с точильным станком на плече, точили ножи и ножницы. Меняли орехи на старую одежду. Парни били друг другу морды из-за пустяков…
Работал советский экскаватор! С камнями вместе выгребал обломки старой, уже никому не нужной мебели. А до того срубили все деревья и виноградники.
Я ничего не понимал, не имел никакого мнения на этот счет – мне было просто интересно, как работает экскаватор. Дед Айк стоял на балконе и тоже смотрел.
– Гляди, Ёжик-джан, прям как на войне во время бомбежки.
Дед часто рассказывал про войну, и теперь я мог представить, что такое бомбежка, как рушатся дома. С грохотом. Экскаватор скрипел
и ревел, как зверь, напавший на беззащитную жертву. Притом было совершенно непонятно, зачем он так свирепствует, ведь жертва вообще не защищается. Она просто стоит и ждет своей очереди. Как стадо овечек за сеткой в загоне у езидов, – с одинаково испуганным взглядом.
Экскаватор был похож на однорукое чудовище. Я потом вспоминал дядю Диму. Мужа Веры Григорьевны, ветерана Великой Отечественной войны Дмитрия Яковлевича. Близкие люди моих родителей, они жили в Москве. У дяди Димы была одна рука – как у экскаватора. Большая рука, широкая ладонь – как ковш. Он этим «ковшом» отстроил себе дачу. От второй, правой руки остался обрубок, которым он иногда, чтобы меня рассмешить, бодро вертел. Его каждый год звали в военкомат на переучет, решали: продлевать ему инвалидность или нет. Он шел туда важно, по повестке, показывал свой обрубок и с сожалением восклицал:
– Эх, блин… пока не выросла! Придется продлевать.
Человек он был русский, пьющий, но мирный, громко не говорил, не ругался при детях. Только когда его жена тетя Вера забирала у него – на компрессы – бутылку водки, в которой еще оставалось граммов тридцать, он прищуривался и говорил:
– Бога не боишься!
Потом упирался локтем в стол, обхватывал своим «ковшом» лоб… Так и сидел. Долго.
Дед Айк говорил, что на месте этих трущоб будет сад. В школе то же самое говорил Маяковский. Не знаю, как он, но дед не врал: землю выровняли. Посадили маленькие веточки, тополя. Дед говорил, вырастут красивые деревья. Бабуля Лиза хлопала себя по коленкам.
– Боже, а тебе-то что? Мы на ладан уже дышим. Сколько ты будешь жить?
Дед обычно отвечал:
– Сто лет!
Почти так и вышло, недотянул всего четыре года. Вот здесь он мне соврал.
– Сто лет… Так сколько же мне осталось? – Я доставал деда этим вопросом.
Он серьезно считал и говорил:
– Ну, Ёжик-джан, если тебе сейчас пять, значит, еще девяносто пять впереди. И чтобы прожить сто лет, тебе надо есть вареный лук. Это очень полезно.