Милая тетушка Бринкер! Как только убрали со стола после скудного обеда, она в честь святого Николааса надела свое праздничное платье. «Это порадует детей», – подумала она и не ошиблась. За последние десять лет праздничное платье надевалось очень редко, а раньше, когда его хозяйку знали во всей округе и называли хорошенькой Мейтье Кленк, оно хорошо служило и красовалось на многих танцевальных вечеринках и ярмарках. Платье хранилось в старом дубовом сундуке, и теперь детям лишь изредка позволялось взглянуть на него. Полинявшее и поношенное, им оно казалось роскошным. Плотно облегающий лиф был из синего домотканого сукна; его квадратный вырез открывал белую полотняную рубашечку, собранную вокруг шеи; красно-коричневая юбка была оторочена по подолу черной полосой. В шерстяных вязаных митенках[13], в нарядном чепчике, который, не в пример будничному, позволял видеть волосы, мать казалась Гретель чуть ли не принцессой, а Ханс, глядя на нее, превратился в степенного и благонравного молодого человека.
Заплетая свои золотистые косы, девчурка в пылу восхищения чуть не плясала вокруг матери.
– Ой, мама, мама, мама, какая же ты хорошенькая!.. Смотри, Ханс, прямо картинка, правда?
– Прямо картинка, – весело согласился Ханс, – прямо картинка!.. Только мне не нравятся эти штуки у нее на руках – вроде чулок.
– Тебе не нравятся митенки, братец Ханс?! Но ведь они очень удобные… Смотри, они закрывают все красные места на коже… Ах, мама, какая у тебя белая рука там, где кончается митенка! Белее моей, гораздо белей! Послушай, мама, лиф тебе узок. Ты растешь! Ты положительно растешь!
Тетушка Бринкер рассмеялась.
– Он был сшит очень давно, милочка, когда талия у меня была не толще мутовки[14]. А как тебе нравится чепчик? – И она повернула голову сначала в одну сторону, потом в другую.
– Ах, ужасно нравится, мама! Он такой краси-и-вый! Гляди, на тебя отец смотрит!
Неужели отец действительно смотрел на мать? Да, но – бессмысленным взглядом. Его вроу[15] вздрогнула, обернулась к нему, и что-то похожее на румянец заиграло у нее на щеках, а глаза испытующе сверкнули. Но загоревшийся взгляд ее тотчас же погас.
– Нет-нет… – вздохнула она, – он ничего не понимает. Ну-ка, Ханс, – и слабая улыбка вновь мелькнула у нее на губах, – не стой так целый день, уставившись на меня, ведь в Амстердаме тебя ждут новые коньки.
– Ах, мама, – отозвался он, – тебе нужно столько разных разностей! Зачем мне покупать коньки?
– Глупости, сынок! Тебе дали деньги или дали работу – это все равно, – чтобы ты смог купить себе коньки. Иди же, пока солнце еще высоко.
– Да, и не задерживайся, Ханс! – рассмеялась Гретель. – Нынче вечером мы с тобой посостязаемся на канале, если мама отпустит.
Уже на пороге Ханс обернулся и сказал:
– На твоей прялке нужно сменить подножку, мама.
– Ты сам можешь сделать ее, Ханс?
– Могу. На это денег не надо. Но тебе нужны и шерсть, и перья, и мука, и…
– Ладно, ладно! Хватит. На твое серебро всего не купишь. Ах, сынок, если бы деньги, которые у нас украли, вдруг вернулись сегодня, в этот радостный день накануне праздника святого Николааса, как бы мы обрадовались! Еще вчера вечером я молилась доброму святому…
– Мама! – с досадой перебил ее Ханс.
– А почему бы и нет, Ханс! Стыдно тебе упрекать меня за это. Ведь я поистине такая же набожная протестантка[16], как и любая благородная дама, что ходит в церковь. И если я иногда обращаюсь к доброму святому Николаасу, так ничего худого в этом нет. Подумать только! На что это похоже, если я не могу помолиться святому без того, чтобы мои родные дети на меня не напали! А ведь он как раз покровитель мальчиков и девочек… Замолчи! Жеребенок кобылу не учит!
Ханс слишком хорошо знал свою мать, чтобы возражать ей хоть словом, когда голос ее становился таким резким и пронзительным, как сейчас (а это случалось всякий раз, как она заговаривала о пропавших деньгах), поэтому он сказал ласково:
– А о чем ты просила доброго святого Николааса, мама?
– Я просила, чтобы он не давал ворам спать ни минуты, пока они не вернут денег, если только это в его силах, или же чтобы он прояснил наш разум и мы сами смогли найти деньги. В последний раз я видела их за день до того, как ваш милый отец расшибся… Впрочем, тебе это хорошо известно, Ханс.
– Это мне известно, мама, – грустно ответил он, – и ты чуть не перевернула весь дом, пока искала их.
– Да, но все напрасно, – жалобно промолвила мать. – Как говорится: тот найдет, кто спрятал.
Ханс вздрогнул.
– А ты думаешь, отец мог бы сообщить о них что-нибудь? – спросил он с таинственным видом.
– Конечно, – ответила тетушка Бринкер, кивнув. – То есть я так думаю, но это еще ничего не значит. На этот счет я меняю свои мнения чуть ли не каждый день. Может, отец отдал деньги за те большие серебряные часы, что у нас хранятся с того самого дня. Но нет… этому я никогда не поверю.
– Часы не стоят и четверти этих денег, мама.
– Конечно нет, а твой отец до самой последней минуты был рассудительным человеком. Он был такой степенный и бережливый, что не стал бы делать глупости.
– Но откуда же у нас эти часы? – вот чего я не могу понять, – пробормотал Ханс не то про себя, не то обращаясь к матери.
Тетушка Бринкер покачала головой и бросила скорбный взгляд на мужа, который сидел, тупо уставившись в пол. Гретель сидела рядом с ним и вязала.
– Этого мы никогда не узнаем, Ханс. Я много раз показывала часы отцу, но для него они все равно что картофелина. В тот страшный вечер он пришел домой ужинать, передал мне часы и велел бережно хранить их, покуда он сам их не попросит. Едва он открыл рот, чтобы добавить еще что-то, как к нам ворвался Броом Клаттербоост и закричал, что плотина в опасности. Ах! Страшна была вода в том году в неделю Святой Троицы! Мой хозяин схватил свои инструменты и убежал. Последний раз видела я его тогда в здравом уме. В полночь его принесли домой полумертвого; голова у него, бедного, была вся порезана и разбита. Со временем лихорадка прошла, но разум к нему не вернулся, нет… Ему становится все хуже и хуже с каждым днем… Никогда мы ничего не узнаем…
Ханс все это слышал и раньше. Не раз он видел, как мать в дни острой нужды вынимала часы из тайника, почти решившись продать их, но так и не поддалась этому искушению.
«Нет, Ханс, – говорила она, – мы ведь еще не умираем с голоду. Не будем же нарушать доверие отца!»
Сейчас сын ее вспомнил несколько таких случаев и тяжело вздохнул. Потом покатил кусочек воска по столу в сторону Гретель и сказал:
– Да, мама, ты молодец, что сохранила часы… Многие давным-давно променяли бы их на золото.
– И тем позорнее для них! – негодующе воскликнула тетушка Бринкер. – Я бы так не поступила. К тому же знатные господа до того несправедливы к нам, бедным людям, что, стоило бы им увидеть такую ценную вещь у нас в руках, они – даже расскажи мы им все, – чего доброго, заподозрили бы отца в…
Щеки Ханса залились гневным румянцем.
– Они не посмели бы это сказать, мама! Посмей они только… я бы…
Он сжал кулак, видимо решив, что последние слова этой фразы слишком страшны, чтобы произнести их в присутствии матери.
Тетушка Бринкер улыбнулась сквозь слезы, гордясь негодованием сына.
– Ах, сынок, ты честный, славный мальчик!.. С часами мы никогда не расстанемся. Перед смертью дорогой ваш отец, быть может, придет в себя и спросит о них.
– Придет в себя, мама! – повторил Ханс. – Придет в себя… и узнает нас?
– Да, сынок, – почти шепотом ответила мать. – Такие случаи бывали.
За разговором Ханс чуть не позабыл о том, что собирался идти в Амстердам. Мать редко говорила с ним так откровенно. Теперь он чувствовал себя не только ее сыном, но и ее другом, ее советчиком.
– Ты права, мама, с часами мы не должны расставаться. Мы всегда будем хранить их ради отца. Да и деньги, может, найдутся когда-нибудь… неожиданно.
– Никогда! – воскликнула тетушка Бринкер, рывком снимая последнюю петлю со спицы и тяжело роняя недоконченное вязанье на колени. – И думать нечего! Тысяча гульденов![17] И все пропали в один день! Тысяча гульденов… Ох! И куда они только девались? Если они пропали дурным путем, вор признался бы в этом перед смертью… Он не посмел бы умереть с таким преступлением на душе!
– Может, он еще не умер, – сказал Ханс, стараясь успокоить ее. – Может, мы когда-нибудь узнаем о нем.
– Ах, дитя, – промолвила мать другим тоном, – какому вору взбрело бы в голову прийти сюда? У нас в доме, слава богу, всегда было чисто и опрятно, но небогато, ведь мы с отцом всё экономили да экономили, чтобы скопить кое-что, как говорится: «Понемножку, да часто – вот и сумка полна». Так оно взаправду и вышло. Кроме того, у отца уже были немалые деньги, полученные за работу в Хеернохте во время большого наводнения. Каждую неделю мы откладывали гульден, а то и больше, ведь отец работал сверхурочно и получал немалую плату за свой труд. Каждую субботу вечером мы сколько-нибудь добавляли к отложенным деньгам, не считая того времени, когда ты, Ханс, болел лихорадкой и когда родилась Гретель. Наконец кошелек был так набит, что я заштопала старый чулок, и мы начали класть деньги в него. Теперь мне кажется, будто денег в нем набралось до самого верха – и всего за несколько недель. В те годы жалованье платили хорошее, если рабочий кое-что смыслил в технике. Чулок все наполнялся медью и серебром… и золотом тоже. Ну да, можешь открыть глаза еще шире, Гретель. Я, бывало, со смехом говорила отцу, что не из бедности ношу свое старое платье… А чулок все наполнялся и был так туго набит, что я не раз, проснувшись ночью, тихонько вставала и при лунном свете шла пощупать его. Потом на коленях благодарила Господа за то, что со временем дети мои получат хорошее образование, а отец сможет отдохнуть от своих трудов на старости лет. Порой за ужином мы с отцом поговаривали, что хорошо бы, мол, заново переделать камин и построить хороший зимний хлев для коровы. Но мой хозяин метил куда выше этого. «Большой парус ловит ветер, – говорил он. – Скоро мы сможем позволить себе все, что захотим…» И потом мы вместе распевали песни, пока я мыла посуду. Ах… «На тихом море за рулем легко…» С утра до ночи не было у меня никаких огорчений. Каждую неделю отец вынимал чулок, клал туда деньги, а сам смеялся и целовал меня, пока мы вместе завязывали тесемки… Ступай-ка, Ханс! Сидишь тут разинув рот, а день на исходе! – резко закончила тетушка Бринкер, краснея при мысли о том, что слишком откровенно говорила с сыном. – Давно пора тебе в путь.
Ханс все время сидел, устремив серьезный взгляд на мать. Теперь он встал и спросил почти шепотом:
– А ты когда-нибудь пыталась, мама?..
Мать поняла его:
– Да, сынок, часто. Но отец только смеется или смотрит на меня так странно, что у меня пропадает охота спрашивать. Когда в прошлую зиму ты и Гретель заболели лихорадкой и хлеб у нас почти вышел, а я ничего не могла заработать – ведь я боялась, как бы вы не умерли, пока меня не будет дома, – ох как я тогда старалась! Я гладила его по голове и шептала ему о деньгах, ласково, как котенок: «Где они?.. У кого они?..» Все напрасно! Он только дергал меня за рукав и бормотал такую чепуху, что вся кровь у меня застывала. Под конец, когда Гретель лежала белее снега, а ты бредил на кровати, я крикнула ему, и мне казалось, что должен же он услышать меня: «Рафф, где наши деньги?! Знаешь ты что-нибудь о деньгах, Рафф? О деньгах в кошельке и чулке, что в большом сундуке лежали?» Но это было все равно что говорить с камнем… это было…
Голос матери звучал так странно и глаза ее так горели, что Ханс, снова встревоженный, положил ей руку на плечо.
– Успокойся, мама, – сказал он. – Забудем об этих деньгах. Я уже большой и сильный. Гретель тоже очень ловкая и работящая. Скоро мы опять будем зажиточными. Знаешь, мама, для меня и Гретель приятней видеть тебя веселой и радостной, чем иметь все серебро, сколько его есть на свете… Ведь правда, Гретель?
– Мама знает это, – ответила Гретель, всхлипывая.