Часть первая

1

В детстве поздними вечерами, когда родители уже спали, я кралась по коридору. Закрывшись в ванной, я забиралась на пластиковый шкафчик, чтобы подобраться к самому зеркалу, пока не оказывалась нос к носу со своим собственным отражением. Это не было проявлением обычного детского самолюбования. Занятие казалось мне чрезвычайно важным. Кто знает, как долго стояла я на коленках, глядя в глаза самой себе. Я искала то, чего не могла даже выразить словами, однако всегда чувствовала. Я смотрела на себя и ждала, пока мое лицо наконец не преображалось. Мне восемь лет, потом десять, тринадцать. Щеки, глаза, подбородок и лоб – черты смягчались и меняли форму, и вот вместо моего лица – другое, казавшееся мне самой более настоящим.


Сейчас раннее утро, я в маленькой гостиничной ванной почти в пяти тысячах километров от дома. Мне пятьдесят четыре года – прошло много лет с тех пор, как я была той девочкой. Но и сейчас, как тогда, я все вглядываюсь в свое отражение. Из зеркала в ответ на меня смотрит незнакомое лицо.

Вот координаты: я в Сан-Франциско, а точнее в Джапантауне, после длительного перелета. Вот факты: я женщина, жена, мать, писатель, педагог. Дочь. Я моргаю. Незнакомое лицо в зеркале моргает в ответ. За одни сутки все родное исчезло, испарилось. Родной: состоящий в прямом (кровном) родстве. За тонкой стеной слышно, как муж разворачивает газету. Пол будто уходит из-под ног. Или это я дрожу всем телом. Не знаю, что чувствуют при нервном срыве. Возможно, сейчас у меня как раз нервный срыв. Провожу пальцами по скулам, сверху вниз вдоль шеи, касаюсь ключиц, словно хочу убедиться, что все еще существую. Меня накрывает волной головокружения, я хватаюсь за шкафчик. В последующие недели и месяцы это ощущение не раз повторится. Оно будет охватывать меня на улице, в аэропортах, на железнодорожных вокзалах. Для меня это станет знаком сбавить скорость. Передохнуть. Физически ощутить гармонию со своим телом. «Ты не изменилась, это все еще ты», – говорю я себе снова и снова.

2

За сутки до этого я была дома и собиралась в поездку на Западное побережье. На лестнице послышались торопливые шаги Майкла. Было пол-одиннадцатого вечера, а нам затемно предстояло выехать в аэропорт Брэдли[3], чтобы не опоздать на ранний рейс. Я составила список вещей, которые требовалось взять с собой. Я всегда составляю списки, и сборы предстояли основательные. Бюстгальтеры. Трусы. Джинсовая юбка. Полосатый топ. Кофта/куртка? (Посмотреть погоду в СФ.) Я хорошо распознавала настроение мужа по звуку его шагов. В этих было что-то безотлагательное, хотя я и не могла определить, была эта безотлагательность хорошей или плохой. Как бы то ни было, времени на догадки у меня не оставалось. Средства для кожи. Щетка/расческа. Наушники. Он ворвался в кабинет с раскрытым ноутбуком в руках.

– Пришли результаты от Сюзи.

Сюзи – моя сводная сестра, она намного меня старше, дочь моего отца от первого брака. Мы не были близки и пару лет не общались, но не так давно я написала ей, чтобы узнать, не делала ли она когда-либо генетического исследования. Я раньше не интересовалась подобными вещами, но припомнила, что однажды Сюзи обмолвилась, что планирует сделать тест, чтобы выявить риск каких-нибудь наследственных заболеваний. Она работает психоаналитиком в Нью-Йорке и, конечно, держит руку на пульсе всего, что касается медицинских новшеств. Мой мейл застал ее на конференции TED в Банфе. Она тут же ответила, что действительно сделала генетическое исследование, и обещала посмотреть, не сохранились ли результаты у нее в компьютере.

Уже много лет, как наш отец погиб в автомобильной катастрофе: мне было двадцать три, а Сюзи тридцать восемь. Благодаря отцу мы были частью огромного традиционного иудейского клана. Я гордилась историей своей семьи и любила ее. Наш дед был основателем синагоги на Линкольн-сквер, одного из самых престижных ортодоксальных институтов. Наш дядя был президентом Союза ортодоксальных еврейских организаций Америки[4]. Наши бабушки и дедушки стояли у истоков еврейских религиозных общин как в Америке, так и в Израиле. И хотя в сознательном возрасте я вообще не отличалась религиозностью, у меня с детства сохранилось мощное, даже романтическое представление об истории моей семьи.


Прошлой зимой Майкл заинтересовался своими предками, ему захотелось узнать больше о корнях. Он знал о предыдущих поколениях своей семьи гораздо меньше, чем я о своих. У его матери была болезнь Альцгеймера, и не так давно она упала и сломала бедро. Травма вкупе с потерей памяти способствовала резкому и быстрому ухудшению ее состояния. Отец Майкла был физически слаб, но в трезвой памяти. Внезапный интерес мужа к генеалогии был для меня удивителен, но понятен. Майкл надеялся побольше узнать о корнях предков, пока еще жив отец. Он мог бы даже укрепить семейные связи, найди он четвероюродных или пятиюродных братьев и сестер.

«Не хочешь тоже сделать тест? – возможно, спросил он. – Я как раз посылаю заказ на набор для исследования. Всего-то сто баксов». Точно не помню, что именно я ответила. Скорее всего, бросила короткое, произнесенное без выражения, банальное «ну давай», которое я с тем же успехом могла заменить на «спасибо, не надо», а могла просто пожать плечами.

Присланные наборы много дней или даже недель лежали нераспечатанными на кухонной стойке. Они стали частью интерьера, как и растущие стопки книг и журналов, которые копятся до тех пор, пока мы не отвозим их в местную библиотеку. По утрам мы готовили кофе, наливали сок, жарили яичницу. Мы ужинали за кухонным столом. Мы кормили собаку, что-то записывали, составляли списки на доске покупок. Мы разбирали почту, выносили мусор. И все это время наборы оставались запечатанными в своих зелено-белых коробочках с причудливой графикой в виде трехлистного клевера: «РОДОСЛОВНАЯ: ИССЛЕДОВАНИЕ ДНК ДОПОЛНИТ ВАШУ ИСТОРИЮ».

Наконец как-то вечером Майкл распечатал обе коробочки и протянул мне пластиковую пробирку.

– Плюй, – сказал он.

Я почувствовала себя несколько глупо и даже унизительно, но все же наклонилась над пробиркой. Зачем я вообще это делала? В голове бродили разные мысли: не повлияют ли на результат только что съеденная мной баранья отбивная, бокал вина или остатки губной помады? Как только нужное количество слюны собрано, я снова принялась убирать со стола обеденную посуду. Майкл обернул этикетки вокруг обеих пробирок и запаковал их в специальные пакеты, присланные организацией Ancestry.com.

Прошло два месяца, я почти не думала об исследовании ДНК. С головой ушла в правку своей новой книги. Наш сын как раз начал выбирать университет. Майкл работал над новым кинопроектом. Я напрочь забыла об исследовании, пока однажды на почту не пришло электронное письмо с результатами. Результаты нас озадачили. Озадачили – это мягко сказано, но в тот момент я почувствовала себя именно так. Из письма Ancestry.com следовало, что в моей ДНК пятьдесят два процента от восточноевропейских евреев-ашкеназов. Остальное составляла сборная солянка от французов, ирландцев, англичан и немцев. Странно, но мне было не с чем сравнивать результаты. Я не встревожилась. Результаты меня не смутили, хотя процент и показался уж очень низким, если принять во внимание, что все мои предки были евреями из Восточной Европы. Я решила, что разумное объяснение подобному наверняка существует и связано с переселениями народов и войнами за много поколений до меня. Мою уверенность подкрепляло знание о собственном происхождении.


В ящике под телевизором у меня хранится несколько копий документального фильма «Образ перед глазами»[5] о жизни польского местечка до войны. В нем есть архивные кадры, снятые моим дедом во время поездки в 1931 году в Городок, на родину его семьи. Дед, к тому времени владелец преуспевающей ткацкой фабрики, взял с собой в поездку моего прадеда. Фильм еще и потому так мощно действует на современного зрителя, что он понимает, какая судьба вскоре ждет этих мужчин c раздвоенными бородами, женщин в скромной темной одежде, детей, окруживших американских гостей. В чьих-то – дедовских – руках подрагивает камера, а обреченные жители местечка танцуют, их круг все шире. Кадр сменяется, звук стихает – зернистое черно-белое изображение: мои дед и прадед молятся на могиле прапрадеда. Я буквально слышу модуляции их голосов – голосов, которые я никогда не знала, но которые пробирают до костей своей музыкой – дед и прадед читают поминальный кадиш. Дед утирает слезы.

За год до бар-мицвы сына я показала ему эту часть фильма. «Видишь?» Я поставила запись на паузу: на экране застыло изображение старого могильного камня с надписью на иврите. «Вот откуда мы произошли. На этом месте захоронен твой прапрапрадед». Мне было крайне важно, чтобы Джейкоб знал о своем генеалогическом родстве, о той земле, откуда он родом, чтобы ему передались истоки этой духовности и сохранилась связь. Конечно, несколько лет спустя надгробие сровняют с землей. Но в тот момент, запечатленный моими предками на века, я связывала их со своим мальчиком, а его – с ними. Сын не знал моего отца, но я могла по крайней мере предоставить Джейкобу что-то, формирующее воспоминание о нем, то, с чем росла сама: чувство семьи. Он единственный ребенок единственного ребенка, но это было огромной и богатой частью его наследия, которого у него не отнять. Мы смотрели, как мужчины на экране раскачиваются в знакомом ритме, в танце, который я знаю всю свою жизнь.

Вот почему те пятьдесят два процента показались мне довольно странными, только и всего, незначительные и безобидные, как и сами нераспечатанные зелено-белые коробочки. Я решила разобраться во всем, сравнив свою ДНК с результатами Сюзи. И теперь, накануне поездки на Западное побережье, я и мой муж опустились на обитую тканью с гобеленовым рисунком кушетку в моем кабинете. Мы сидели бок о бок, прижавшись друг к другу, и смотрели в экран ноутбука. Позже он расскажет мне, что уже знал то, о чем у меня даже и мысли не было. На стене за нашими спинами висел черно-белый портрет моей бабушки по отцу: расчесанные на прямой пробор и туго собранные на затылке волосы, прямой и спокойный взгляд.


Сравнительный анализ набора M440247 и A765211:


Крупнейший участок = 14,9 сМ[6]

Всего участков > 7cM = 29,6 сМ

Расчетное количество поколений до БОП = 4,5


Для сравнительного анализа было использовано 653 629

ОНП[7]

Сравнение сделано за 0,04538 секунды


– Что это значит? – Я говорила каким-то не своим голосом.

– Вы не сестры.

– Не сводные сестры?

– Вообще не сестры.

– Откуда ты знаешь?

Майкл указал на строку, где рассчитано количество поколений до нашего ближайшего общего предка:

– Вот здесь.

Числа, обозначения, незнакомые термины на экране – непонятный для меня язык. Эти 0,04538 секунды – доля секунды – перевернули мою жизнь. Теперь и навсегда будет «время до». Список вещей. Подготовка к обычной поездке. Портрет бабушки в золоченой раме. В голове прокручивались расчеты. Если Сюзи не была мне сводной сестрой – не была вообще сестрой, – это могло означать одно из двух: или мой отец не был ее отцом, или мой отец не был моим отцом.

3

Детское фото отца цвета сепии висит у нас перед входом в гостиную, я хожу мимо него по десять раз в день. Он позирует в пальтишке с рисунком в елочку и котелке, белых гольфах и ботинках, с озорным видом держа трость. У него круглые глаза и шаловливая улыбка. Он был старшим сыном в семье, одержимой увековечиванием себя, семье, осознающей свое историческое наследие. По всему нашему дому то тут, то там развешаны фотографии дедушек и бабушек, двоюродных дедушек, двоюродных бабушек, даже дальних родственников из Европы. Но больше всего мне нравится портрет отца. «Кто это?» – спрашивают друзья. «Мой папа, – отвечаю я». Больше половины моей жизни его нет в живых, но я чувствую то же, что и раньше: тихую душевную гордость, связь, привязанность, принадлежность.

История портретов и фото в сепии моих предков тянется из Восточной Европы. Моя девяностотрехлетняя тетка Ширли – младшая сестра отца – наш семейный архивист. Давным-давно она поручила мне и Майклу оцифровать содержимое толстенного семейного альбома в кожаном переплете. По фотографиям с неровными краями прослеживался путь из пыльного местечка в процветающую Америку рубежа веков. Майкл вынимал каждую из альбома и оцифровывал, открывая доступ к ней внукам, правнукам и праправнукам, и фотографий были уже сотни. Вот бабушка и дедушка перед отплытием в Европу. Мои царственные прародители роскошно смотрелись возле тележки, доверху нагруженной чемоданами. Вот ребе Соловейчик и дядя Мо с Линдоном Джонсоном[8]. А вот Мо с Джоном Кеннеди. Мужчины в ермолках рядом с президентами, гордые лица озарены великой целью.

Эти предки и были фундаментом, на котором я построила свою жизнь. Я мечтала о них, боролась с ними, тосковала по ним. Пыталась их понять. В творчестве они были моей святыней, можно даже сказать, я была ими одержима. Как сплетенные корни – толстые, сочные и сильные, – они держат меня в этом мире, на этой вращающейся Земле. В молодости, когда я чувствовала растерянность – особенно после смерти папы, – они стали моим ориентиром, внутренним компасом. Я спрашивала их, как поступить, в какую сторону повернуть. Внимательно прислушивалась и получала ответы. Конечно, я говорю не про метафизику, нет. Не знаю, верю ли я в загробную жизнь, но могу с определенностью сказать, что ощущаю присутствие давно покинувших наш мир людей, когда бы они мне ни понадобились. В частности, когда мне является папа, я чувствую наэлектризованное покалывание по всему телу. Я убеждена, что отец способен дотягиваться до меня через время и пространство благодаря тысячам связывающих нас людей.

L’dor vador – так на иврите звучит один из фундаментальных догматов иудаизма, он переводится как «от поколения к поколению». Я десятая и младшая внучка Иосифа Шапиро, состоятельного фабриканта, добившегося успеха собственными силами, общественного деятеля, лидера современного движения ортодоксов – председателя президиума Месивта Тиферет Иерусалим[9], казначея «Тора Умесора»[10], вице-президента Любавичской[11] иешивы, члена национального совета Союза ортодоксальных еврейских конгрегаций. Я десятая и младшая внучка Беатрис Шапиро, его красавицы жены с добрым сердцем, которой восхищались и которой подражали религиозные женщины целого поколения со всего мира. Я дочь их старшего сына, Пола. Все, что я собой представляю, все, что я знаю о жизни, начинается именно с этих фактов.


Тем утром я проснулась, и в моей жизни все было так же, как раньше. В ней была определенность, предсказуемость. Глядя, например, на свою ладонь, я понимала, что это моя ладонь. Нога была ногой. Лицо – лицом. Моя история – моей историей. В конце концов, будущее предсказать невозможно, но о прошлом у всех нас есть определенное представление. Вечером того дня, когда я ложилась спать, вся моя история – вся прожитая жизнь – рассыпалась, превратилась в руины, подобно заброшенному древнему городу.

Медитация дзен, популяризированная индийским мудрецом двадцатого века Раманой Махарши, проходит так: ученик для начала задает себе вопрос «Кто я?». Я женщина. Я мать. Я жена. Я писатель. Я дочь. Я внучка. Я племянница. Я двоюродная сестра. Я есть, я есть, я есть. Смысл в том, что постепенно «Я есть» растворяется. Стоит нам перебрать многочисленные ярлыки и штампы, делающие нас тем, кем мы сами себя считаем, и становится понятно: нет никакого «я», нет никакого «мы». Так постигается истинная природа скоротечности времени. Такое упражнение положено делать еще долго после того, как будут перечислены наиболее очевидные столпы нашей идентичности, до тех пор, пока мы не исчерпаем всех возможных понятий, которые считаем применимыми к самим себе. Но как быть, если «Я есть» исчерпывает себя в самом начале списка?

4

Существует много видов шока. Человек этого не знает, пока не переживет несколько серьезных потрясений. Мне довелось ответить на телефонный звонок, в котором мне сообщили, что мои родители попали в автокатастрофу и, возможно, не выживут. Мне пришлось, сидя в кабинете врача, услышать диагноз, поставленный нашему сыну: редкая болезнь с часто фатальным исходом. Это было как удар, как порез, как стремительное падение – как если бы меня физически вытолкнули назад, в бездну. Сейчас все было совершенно по-другому. Меня, будто плащ, окутала пелена нереальности. Я чувствовала отупение, не верила в происходящее. Воздух казался густым, как слизь. Ничего не сходилось.

– Может, они ошиблись?

Майкл молча посмотрел на меня.

– Пробирки перепутали? Не те этикетки наклеили?

Я хваталась за соломинку, за единственно возможное объяснение. Человеческий фактор. В тот момент мне казалось вполне возможным, что произошла большая ошибка, о которой я однажды, оправившись от ненужного стресса, буду рассказывать друзьям.

– Давай я попробую туда позвонить, – предложил Майкл.

Он помедлил у двери кабинета:

– Ты в порядке?

– Все нормально. – Голос резкий, натянутый как струна.

Оставшись в комнате одна, я рьяно принялась за сборы. Вынула из розетки зарядку от мобильного и аккуратно смотала вокруг нее провод. Сложила в дорогу компактные туалетные принадлежности и галочкой отметила их в списке. Проверила погоду в Сан-Франциско и положила в чемодан запасную кофту.

Расчетное количество поколений до БОП = 4,5

Меня и Сюзи разделяло четыре с половиной поколения до ближайшего общего предка. Поначалу мне показалось, что не так уж велик разрыв, однако в пределах одной и той же этнической группы, такой как восточноевропейские евреи-ашкеназы, почти каждый будет иметь общего предка в четырех с половиной поколениях. Близкие родственники – родители, дяди, тети, двоюродные, троюродные и даже четвероюродные братья и сестры – устанавливаются сайтами по исследованиям ДНК с большой степенью точности. Если у двух людей один и тот же отец, результаты бы это точно показали. Мы с Сюзи родственниками не были.

Где-то глубоко внутри меня словно протянули опасный и наэлектризованный оголенный провод. Я понимала, что означали результаты теста, будь это правдой. «Будь это правдой» – слова, которые я стану повторять себе снова и снова. «Будь это правдой» – слова, за которые я буду постоянно цепляться в каком-то детском неверии, которыми буду захлебываться, будто густой слизью.

Будь правдой то, что мы с Сюзи не сводные сестры, это бы значило одно: мой отец не был мне отцом. То, что он был отцом Сюзи, сомнений не вызывало. Она была на него похожа. У нее были его глаза и такой же овал лица. Она, получившая образование в иешиве жительница Нью-Йорка до мозга костей, походила на него манерой говорить, даже модуляциями голоса. Я же, наоборот, совершенно не была похожа ни на отца, ни на других родственников по отцовской линии. Я была светлокожей, очень светловолосой и голубоглазой. Всю жизнь мне приходилось отбиваться от замечаний, что я не похожа на еврейку, но у меня не было причины сомневаться в своей биологической связи с папой. Это был мой папа. Но теперь – среди минного поля сомнений – я не сомневалась в происхождении Сюзи по отцу. Только в своем собственном.

Чем беспорядочнее становились мысли, тем более выверенными были действия, будто аккуратно сложенными футболками и джинсами можно было все поправить. Снизу до меня доносился голос Майкла. Неужели в столь позднее время кто-то ответил на звонок? Где хотя бы находится эта самая Ancestry.com? Я представила себе огромный склад, заполненный тысячами пластиковых пробирок.

Я старалась все обдумать, но восприятие было притупленным, как будто по голове ударили кувалдой. В книге «Память, говори» Владимир Набоков задумывается над вопросом, как проанализировать затуманенное сознание, когда в арсенале только и есть что затуманенное сознание. Я начала с того, что было мне известно. Прежде всего, в моей ДНК пятьдесят два процента от восточноевропейских евреев-ашкеназов. Это же уму непостижимо! Я, безусловно, чистокровная еврейка, ведь оба моих родителя евреи. Меня воспитали в ортодоксальных традициях. То есть я была до мозга костей еврейкой. Свободно говорила на иврите, пока училась в старшей школе. Я всю жизнь парировала непрекращающуюся череду вопросов о моем этническом происхождении безупречным изложением истории своей семьи. Мою пластиковую пробирку случайно перепутали с пробиркой какой-нибудь полуеврейки, которая сейчас тоже поставлена в тупик результатом своего ДНК-теста.

В результатах также числился некий двоюродный брат, о существовании которого я не подозревала. Он был обозначен голубым значком, какие бывают на дверях мужского туалета, рядом со значком были инициалы. Именно этот факт, как позднее расскажет мне Майкл, стал для него настоящим сигналом тревоги. Но не для меня. Я, конечно, знала всех своих двоюродных братьев и сестер. Наличие еще одного лишь убедило меня, что произошла ошибка.


Когда Майкл снова поднялся ко мне, была уже почти полночь. Через четыре часа надо было выезжать в аэропорт. Мне было холодно. Он обнял меня, но я успела заметить его взгляд. И осознать, что никогда раньше не видела, чтобы он так на меня смотрел. Ни когда умерла моя мать. Ни когда заболел наш сын. Если описать этот взгляд, в нем было что-то граничащее с жалостью. Наше открытие бесповоротно переиначило не мое будущее, а мое прошлое. Разумеется, Майкл это понял до того, как нашел номер горячей линии на сайте Ancestry.com. Он понял это, как только увидел расшифровку моей этнической принадлежности. Как только узнал про двоюродного брата, который пробрался в нашу жизнь, словно лазутчик из чужого мира.

– Никакой ошибки нет, – тихо сказал он.

В последующие недели каждый, кому я рассказывала об этом вечере, говорил примерно одно и то же: «Перепутали, наверное. Не может этого быть». Они говорили покровительственно. С негодованием. Они говорили из добрых побуждений. И ошибались. Миллионы людей проводили исследования ДНК в Ancestry.com, и ни одной подобной ошибки не случилось.

5

Вскоре после сделанного открытия я явственно припомнила один случай. Это произошло в 1988 году. Мне было двадцать пять, прошло ровно два года со смерти папы. В той автокатастрофе погиб мой отец, мама получила множество травм, и я на протяжении двух лет ее выхаживала. Одновременно с этим я училась в магистратуре Колледжа Сары Лоренс и писала свой первый роман – работала над ним так, будто от этого зависела вся моя жизнь, – собственно, так и было. Писательство было для меня попыткой придать своему горю некую форму. Меня то охватывало оцепенение, то раздирала боль. Казалось, этими двумя состояниями и определялось мое существование. Я отрезала волосы, рассталась с бойфрендом, бросила курить и пить. Все свободное время я посвящала чтению поэзии Адриенны Рич. Мне приходило в голову, что, возможно, я лесбиянка. Я сама себя не узнавала, была как неприкаянная.

Я не хотела оставлять маму одну во вторую годовщину смерти папы и позвала ее в университет на чтения, устроенные студентами магистратуры. Я заехала за ней на Уэст-Энд-авеню, и мы вместе продолжили путь на север, ехали около получаса.

По дороге нам не о чем было разговаривать. Как, впрочем, и раньше. Наши отношения дочки и матери были напряженными и противоречивыми, они были лишены той непринужденности любви, которую я испытывала к отцу. По злой иронии судьбы, когда я была маленькой, я мечтала и даже надеялась, что на самом деле она не моя мама. Безмолвие наше было не столько свойским, сколько напряженным и неловким. Но после аварии мы ступили на новую, незнакомую территорию. Она оправилась от травм намного быстрее, чем предсказывали врачи. Однако была слаба и ходила с палочкой. В аварии у нее очень пострадало лицо, которое собрали заново, нос теперь был немного набок и глаза чуть разной формы. Она часто напоминала мне, что, кроме меня, у нее никого нет.

Перед началом чтений студенты и сотрудники факультета собрались на прием в гостиной дома на территории кампуса, где каждому из нас вскоре предстояло читать отрывок из своей рукописи. Именно во время приема я представила маме свою сокурсницу по имени Рэйчел.

– Откуда вы родом, Рэйчел? – спросила мама.

– Из Филадельфии, – отозвалась Рэйчел.

– Ой, а моя дочь была зачата в Филадельфии. Произнесла уверенно, без запинки. За свои двадцать пять лет я этого ни разу не слышала. Воображение нарисовало отель, романтическую поездку на выходные. Но мама уже перешла к восхвалению достоинств «города братской любви».

– Как это я была зачата в Филадельфии? – переспросила я.

– Ах, тебе лучше не знать, – ответила мама. – История не из красивых.


В тот вечер – уже после усердных чтений, пенопластовых стаканчиков травяного чая, бумажных тарелок с печеньем – я в зимней темноте везла маму по автостраде Со-Милл-Ривер. За два года до этого, пока мама в критическом состоянии лежала в больнице Нью-Джерси, я похоронила отца на семейном участке Шапиро на кладбище в бруклинском районе Бенсонхёрст. Это были мои первые похороны. Папины сестра, брат, все мои двоюродные братья и сестры и даже Сюзи, похоже, знали, что делать. Строгую службу провели исключительно на иврите. Ее проводил один из двоюродных братьев, раввин. Ритуалы скорби были мне незнакомы – хотя меня и воспитали в ортодоксальных традициях, ортодоксия связана с разными учениями и может принимать разные формы, – и на похоронах собственного отца я чувствовала себя непрошеной гостьей и не в своей тарелке среди родных. «Пройди сюда», – направлял меня один из братьев. «Вот лопата, – подсказывал другой. – Теперь пора мыть руки».

– Мам.

– Да, милая?

– Мам, ты обмолвилась о моем зачатии, намекнула вскользь. Расскажи же мне, о чем шла речь.

Мы обе смотрели вперед, не встречаясь взглядами. Она сидела в машине, как в исповедальне или как в склепе.

– В Филадельфии мы были у врача – там был целый институт, – сказала мама. – У нас с твоим отцом не получалось зачать.

Она замолчала. До ее дома было еще минут двадцать.

– У него было мало сперматозоидов, – добавила она. – У меня случилось несколько выкидышей, – проговорила она мгновение спустя. – Мне к тому времени было уже сильно за тридцать.

– И что же вы делали?

– Я отправлялась в Филадельфию – там был институт, всемирно известный, специалисты мониторили фазы моего цикла. Когда наступал нужный момент, я звонила твоему отцу прямо в зал Нью-Йоркской фондовой биржи, и он несся ко мне, чтобы мы могли провести процедуру.

– Какую процедуру?

– Искусственного оплодотворения.[12]

Не будь я за рулем, я бы просто закрыла глаза. Каждому хочется, чтобы история его зачатия была по крайней мере телесной. Мужчина и женщина, сплетенные конечности. Сперматозоид плавно скользит к яйцеклетке. А не стерильность больницы, которую внезапно представила я, пробирочный ребенок, медицинский вариант кухонной спринцовки. Не папа, сидящий один в комнате с порнографическим материалом и картонным стаканчиком.

– Я же говорю, история некрасивая, – заключила мама.

Что же в тот вечер так обострило мои чувства, что я смогла потом, тридцать лет спустя, полностью восстановить этот разговор? Тогда откровения матери показались мне странными, немного удручающими, но не меняющими суть дела. Ну на самом деле, какая разница, как меня зачали? Я появилась на свет. Кому какое дело, как сперматозоиды отца попали в яйцеклетку матери?

Сейчас события того вечера так ясны в памяти, будто возникли из «капсулы времени»: река Гудзон в темноте, вереницы огней поперек моста Джорджа Вашингтона, ровный тембр маминого голоса, ее высокие скулы. Покоящиеся на коленях руки с длинными сцепленными пальцами. Институт. Всемирно известный. Филадельфия.

6

Аэропорт Брэдли неподалеку от Хартфорда я знаю хорошо. Я часто путешествую и уже выработала определенные привычки, когда нахожусь в разъездах. Миновав службу контроля безопасности, я первым делом останавливаюсь у небольшого, футуристического с виду стеклянного цилиндра, где за два доллара можно было под высоким давлением вымыть очки. Удовлетворившись чистотой очков, я обычно иду к киоску, чтобы запастись журнальным чтивом. Потом, если позволяет время, захожу в Lavazza и выпиваю средненький капучино у выхода на посадку. Меня успокаивает знакомый распорядок дел в поездках. Он помогает преодолеть растерянность, которая охватывает меня вдали дома.

Однако моя обычная тревога во время поездок, которую не назовешь незначительной, была, как я теперь поняла, ничтожной по сравнению с тем, что я испытывала на этот раз. Нетвердой походкой оправившегося после болезни пациента я бродила по просторным залам аэропорта. Майкл не отходил от меня, пока мы шли вдоль спроецированного на стену изображения: это была реклама страховой компании – множество красных зонтов из роз разлетались сотнями лепестков, как только кто-нибудь проходил мимо. Разнокалиберные люди бередили зонтичный порядок, и лепестки рассыпались в разные стороны. Особенно сильно эти картинки действовали на детей. Те останавливались, подпрыгивали, размахивали руками. Tohu va’vohu. Слова на иврите – второе предложение Бытия[13] – явились мне, как всегда являлся этот язык: будто поднявшаяся пыль из подвала, который долгое время держали закрытым. «Тоху ва-боху» означает хаос. Перевернутый мир. Даже скорее мир до того, как он стал миром. Мое тело стало чужим и невесомым. Жива ли я на самом деле? Вдруг меня не существует? Вдруг вся моя жизнь – выдумка, игра моего воображения? Проходя мимо красных зонтов, я обернулась, удостоверившись, что мой силуэт запечатлелся на экране – лепестки разлетелись.

К выходу мы подошли за сорок пять минут до начала посадки. Майкл сидел с ноутбуком на коленях, искал в Google любые зацепки, клиники бесплодия и репродукции в Филадельфии, работавшие в начале шестидесятых. Он журналист по образованию, и подобные задачи для него привычное дело. Не прошло и нескольких минут, как он установил наиболее вероятное место, где я была зачата.

– Институт отцовства и материнства Фарриса, – объявил он. – В кампусе Пенн[14].

Институт, говорила мама. Не клиника. Не больница.

Еще пару ударов по клавиатуре, и мы уже читали про доктора Эдмонда Фарриса, первопроходца – всемирно известного, по словам мамы, – в области бесплодия и искусственного оплодотворения. Всплыла еще одна упомянутая в тот вечер деталь. Знаменитый врач стоял у истоков метода, позволяющего точно определить, когда у женщины наступала овуляция. Я звонила твоему отцу… и он несся.

Вокруг нас аэропорт гудел голосами путешественников, разъезжавшихся в разных направлениях. Были рейсы в Атланту, Детройт, Майами, Чикаго. Мимо нас, таща за собой небольшой чемодан, прошла усталая стюардесса. Солнце только еще всходило, и взлетная полоса казалась оранжевой. Слова на экране сливались в кашу: бесплодие, стерильность, оплодотворение. Встретилось и еще одно словосочетание, связанное с Институтом отцовства и материнства Фарриса: донор спермы. Я подняла взгляд от экрана и смогла смотреть лишь на мужчин: молодых, пожилых, старых. Мужчин с младенцами. Полных мужчин в бейсболках. Мужчин в майках и тренировочных штанах. Мужчин в рубашках и пуловерах. Если мой отец не был мне отцом, то кто был? Если мой отец не был мне отцом, кем была я?


В тот февральский вечер тридцать лет назад, высадив маму у дома и проводив до квартиры, я приехала домой и позвонила Сюзи:

– Ты знала, что у папы с Айрин было расстройство детородной функции?

– Вроде было что-то такое. Я была подростком, но понимала, что возникли проблемы.

Я сообщила Сюзи, что рассказала мама. Про Филадельфию, институт, знаменитого врача, мало сперматозоидов, неотложность, ее тикающие биологические часы, неистовый рывок отца из Нью-Йорка, чтобы они смогли заделать дитя.

Сюзи помолчала.

– А она сказала тебе, что сперма, которую они использовали, точно принадлежала папе?

Я невольным жестом крепче сжала в руке мобильный. Сердце ухнуло, как это часто бывало при общении со сводной сестрой.

– Безусловно, это была папина сперма!

– Все-таки советую тебе перепроверить, – настаивала она. – В те годы сперму часто смешивали.

Смешанная сперма. Услышав подобные слова, их уже никогда не забудешь. Два слова ударятся друг о друга, как в бессмыслице Mad Libs[15] – будто вставленные в предложение пропущенные слова. Сюзи произнесла это так, как говорила всегда, – безапелляционно, будто обронила невзначай. Но за ее небрежным тоном скрывалось некое чувство. Она не исключала возможности того, что мы не были сестрами. Что наш папа был ее, но не моим отцом. Моя сводная сестра-психоаналитик выражала свое сокровенное и, вероятно, не совсем осознанное желание: она бы предпочла, чтобы я вовсе не рождалась.

Помню, как почувствовала гнев и горькую иронию. Только осмыслите это, предлагала я друзьям. Встретившись с мамой, я снова подняла тему. Здесь память меня подводит. Может, мы гуляли по Верхнему Вест-Сайду. Мама много ходила в то время, укрепляла мышцы ног.

– Мам, я тут кое-что слышала – про историю, произошедшую в Филадельфии…

Мама была недосягаема для меня не только в ту, но и в любую минуту. Она никогда не открывала себя настоящую. Темные глаза часто бегали от смущения, и когда она улыбалась, делала это осторожно, будто долго в одиночестве репетировала улыбку.

– Я слышала, что иногда сперму смешивали?..

Я могу не помнить, находились ли мы на Бродвее, в Вест-Сайде или на Риверсайд-драйв, но точно знаю одно: от моих слов она не шелохнулась, не напряглась, не моргнула. У мамы на лице не отразилось ни тени удивления или переживания. Она не проявила никакого замешательства от неожиданно заданного вопроса.

– Не думаешь ли ты, – ответила она, – что твой отец согласился бы на это? Ведь тогда он не мог быть уверен, что у ребенка еврейское происхождение.

Жизнь моего отца зиждилась на правилах, предписанных иудаизмом. Он мыслил категорично. Хорошо, плохо, правильно, неправильно. Кроме того, он был человеком с ясной головой, и его интересовала правда. Смешать его сперму с той, что принадлежала какому-то незнакомцу, было уму непостижимо. А в случае незнакомца нееврейского происхождения – просто невозможно, в этом я была абсолютно уверена. Его религиозность была глубочайшей и самой неизменной частью его идентичности, а иудаизм был не только религией – он был этнической принадлежностью. Его ребенок был бы другим. Отделенным от той самой родословной, из которой происходил отец.

– Ты же знала своего отца, – продолжала мама. Мне помнится, что она смотрела мне прямо в глаза. – Можешь себе такое представить?

7

Во все века великие философские умы бились над вопросом идентичности. Что делает личность личностью? Что в итоге и в каком соотношении память, история, воображение, опыт, убеждения, генетический материал и то неизъяснимое, что называют душой, делает нас теми, кто мы есть? И являемся ли мы такими, какими сами себя считаем? Философы, любимое занятие которых – спорить друг с другом, похоже, согласны в одном: длительное и непрерывное осознание себя как личности, «того неделимого, что я зову собой», неизбежно подразумевается под осознанием собственной идентичности. «Тождество личности – это совершенное тождество: там, где оно реально, оно не допускает степеней; и невозможно, чтобы личность была отчасти той же самой, а отчасти другой; потому что личность… не делится на части»[16] – так писал философ начала девятнадцатого века Томас Рид.

Могло бы случиться так, что я узнала правду о том, кто мой отец, находясь – как часто бывает – дома. Я могла бы целыми днями молча сидеть в своем кожаном кресле в библиотеке, окруженная тысячами книг, из которых, по крайней мере частично, состоит мое самосознание, книг, научивших меня думать и жить. Я могла бы ходить с собаками на длительные неторопливые прогулки. Могла бы относиться к себе как к послеоперационному больному, человеку, которого сначала разделали, как тушу, а потом сшили. Сын бы находился на другом конце страны, проходил летний учебный курс по кинематографии, и дома было бы очень тихо. В конце июня зацвели бы посаженные вдоль задней стены пионы.

Загрузка...