4 Что было раньше

Когда я вспоминаю свое детство до Синанона, мама появляется в воспоминаниях отрывочно, отдельными кадрами. Вот она читает мне сказку, а я сижу у нее на коленях. Она ведет пальцем по строчкам, длинные русые волосы падают на страницу. От бумаги исходит сладкий, чуть мускусный запах, от которого сразу становится так спокойно. Вот мама на кухне в нашей квартирке-студии. Она готовит тосты с корицей на завтрак и подает их на салфетке. В моей маме всегда было что-то неуловимое, почти детское. Она всегда была очень уязвимой и хрупкой – я понимала это, хотя мне было всего три года.

Чаще всего мы были вдвоем, два человека в человеческом море Лос-Анджелеса. Никому не было дела до нашей городской нищеты. Мы часто переезжали – из Голливуда в Лонг-Бич, потом в центр города. Однажды, когда мы жили в многоквартирном комплексе, к нам как-то пришла соседка.

– Это семейный дом, – сказала она.

Руки у нее были сложены на груди, а волосы уложены в идеальный, блестящий шлем, обрамлявший ее темное, исполненное праведного гнева лицо. По ее виду сразу было ясно, что она ближе к Богу, чем мы когда-нибудь станем.

– Нам не нужны здесь шлюхи и их ублюдки! – орала она. – Ты меня слышишь? Таким, как ты, здесь не место! Ты всего лишь желтый ниггер с зелеными глазами и хорошими волосами! Тебе никого не одурачить!

Мама показалась мне в тот момент особенно хрупкой. Улыбка, с которой она открывала дверь, исчезла. Мама захлопнула дверь.

– Почему эта леди кричала на тебя, мамочка?

Единственным ответом стало объятие.

Я была слишком мала, чтобы понимать, как тяжело нам живется. Я не представляла, что мама от многого меня защищает. Она придумывала для меня сказочные фантазии. У нас не было денег – хватало только на самое необходимое. Но мы могли рассматривать витрины, и отсутствие денег превращалось в игру. Мы могли притвориться, что покупаем то, что видим на манекенах. Мы устраивали пикники в парках, общались со спокойными, беззаботными женщинами в кружевных топиках и домотканых платьях, загорали, я играла со своими ровесниками. Когда дождь заставал нас в нескольких кварталах от дома, мы слушали, как капли барабанят по нашим зонтикам, или прыгали через лужи. Мама играла со мной, чтобы отвлечь от холода и тоски из-за долгих прогулок в плохую погоду. Когда я уставала, мама брала меня на руки и обнимала. Длинные темные волосы лежали на моих руках или развевались на ветру, закрывая от меня машины, проносившиеся мимо. А иногда мы добирались до дома автостопом.

Моя привязанность к маме была первобытной, экзистенциальной, чувственной пуповиной тепла, касаний и запахов, царивших в минимальном пространстве между нами. Я наслаждалась мягкостью ее кожи, теплом ее тела и влажным, слегка кисловатым ощущением слюны, когда я сосала два средних пальца.

Иногда я ходила в детский сад, иногда нет. Однажды мама сказала, что бросила очередную временную работу, потому что не может будить меня по утрам до ухода на работу – я всегда плакала, просыпаясь. Она хотела, чтобы мы были друзьями, и была готова жить со мной в моем детском мире, где все было новым, прекрасным и достойным внимания и изучения. Возможно, она хотела вернуть собственное детство, прожитое не так, как следовало. В четырнадцать лет маме пришлось стать настоящей матерью для своих братьев, поскольку моя бабушка, Глэдис, страдала тяжелейшей депрессией, которая на годы приковала ее к постели. Тоскливая печаль преследовала Терезу и тогда, когда она сама стала матерью.

Я смутно помню мужчин, в домах которых мы жили. Дом на сваях, дверь кухни, выходящая в настоящий лес, никаких балконов, откуда можно было бы упасть. Передо мной поставили миску с пророщенными бобами, а мама со своим другом исчезли за закрытой дверью спальни. Оставшись одна в тишине, я следила за тем, как пылинки танцуют в меркнущем свете. Когда дверь открылась, появился мамин друг, его длинные темно-русые волосы рассыпались по бледным плечам. Я тут же бросилась к матрасу, где под одеялами лежала мама. Она укрыла меня, а я прижалась к ее теплому телу.

А потом мы, скрестив ноги, сидели на кровати, принимая принесенную маминым другом еду – маленькие белые коробочки, аккуратные и компактные, как подарки на день рождения. Крышечки открылись, появились длинные тонкие палочки. Внутри одной коробочки лежало что-то скользкое и желеобразное. В другой – рис с морковкой и какими-то розовыми полумесяцами. Я окунула палец в скользкое вещество.

– Китайская еда, – пояснил мамин друг.

Он тоже уселся, скрестив ноги. Его пенис съежился и обмяк, скрывшись под густыми лобковыми волосами.

В доме другого друга мама постоянно мыла посуду на кухне. Я гуляла на дворе: заросли кустарников, сухая трава, грязные прогалины. На внутренней стороне левой руки у меня до сих пор сохранился маленький бледный шрам – меня укусила его собака. Я не помню, как она на меня бросилась. Помню лишь, что мужчина так резко встряхнул меня, что я не смогла даже заплакать.

– Что я тебе говорил? А? – орал он. – Ты дразнила его. Вот почему он тебя укусил! Я говорил тебе, чтобы ты не дразнила мою собаку!

Мама стояла за ним и с ужасом наблюдала за происходящим. Когда она попыталась подойти ко мне, он меня не отпустил:

– Я сам обо всем позабочусь.

Мама ничего не сказала. Она страшно побледнела и стояла очень спокойно, пока он тащил меня через коридор в ванную и совал пальцы в рану на руке. Из раны текла кровь. Я держалась из последних сил. Мужчина поднял меня, сунул мою руку под кран, открыл воду и стал промывать место укуса жидким мылом.

– Маленькая дрянь, – шипел он.

Потом он вытер мою руку, заклеил рану пластырем, притащил в свою спальню и усадил на кровать, жесткую, словно набитую камнями.

– Будешь сидеть здесь, пока я не разрешу выходить.

Я дрожала, затаив дыхание, пока он не ушел и не закрыл за собой дверь. Минуты тянулись очень долго. Я не осмеливалась пошевелиться.

Дверь скрипнула и открылась. Я затаила дыхание, уставившись в ковер. Но в комнату с улыбкой вошла мама. Она словно извинялась передо мной.

– Привет, – прошептала она.

Я молчала. Мысль о том, как ее друг будет орать на нас, лишала меня дара речи.

– Он не хотел этого. – Мама вошла в комнату, осторожно закрыла за собой дверь и села рядом. – Хочешь жвачку?

Она сунула руку в карман джинсов, достала пачку Juicy Fruit, вытащила тонкую пластинку в серебристой обертке, разломила ее пополам и протянула мне мою половину.

Я взяла ее, не говоря ни слова, сняла обертку и сунула бледную пластинку в рот.

– Все хорошо, – сказала мама чуть громче. – Просто сиди здесь, как он сказал. Скоро мы уедем.

Довольная тем, что я успокоилась, мама улыбнулась, приложила палец к губам и вышла так же тихо, как и вошла.

Иногда мы останавливались у бабушки Глэдис, которая вечно лежала на своей софе. Я не могла оценить бабушкиной веселости в Рождество, ее любви к джазу и того, что Майлз Дэвис нравился ей больше Бинга Кросби. Только став старше, я начала ее понимать. Она по-девичьи любила танцевать и, считая, что ступни – это самое красивое, что есть в ее теле, вечно украшала пальцы ног кольцами.

Когда я была маленькой, то видела только унылую Глэдис, с головой, замотанной широким шарфом, в потрепанной одежде, с огромной плоской сумкой, которая свисала с ее плеча, как у старухи. Я много дней провела в ее квартире – настоящем царстве бледности и скуки. На журнальном столике и на обеденном столе стояли пластиковые искусственные цветы. Они должны были служить для украшения, но лишь подчеркивали ощущение безжизненности. Помню, как она часами сидела в кресле-качалке и чему-то хмурилась. Чтобы я ей не мешала, она выдавала мне маленький пакетик леденцов. Бабушка ненавидела готовить, поэтому мы чаще всего питались в кафетериях.

Стоило бабушке увидеть на маме голубые джинсы, как она разражалась слезливыми тирадами.

– В чем я нагрешила? – стонала она. – Господь, смилуйся надо мной! Ты же добрая католичка, Тереза! Я не так тебя воспитывала! Ты должна общаться со своими – с креолами!

Мама закатывала глаза, а я начинала смеяться. Страдания бабушки были настолько преувеличенными, что становились смешными.

– Этот ребенок одержим дьяволом, Тереза! – возмущалась бабушка, увидев, что я смеюсь над ее словами.

– Она всего лишь ребенок, мама, – отмахивалась мама.

Я начинала плясать вокруг бабушки, корчить рожи и дразнить ее. Мне хотелось, чтобы она вышла из себя. А мама тем временем валялась на диване.

– Видишь? – спрашивала бабушка. – Видишь, что она творит? Этой маленькой дряни следует преподать урок! Отшлепай ее как следует!

Когда бабушка пыталась схватить меня, я уворачивалась, слишком быстро, чтобы она могла меня поймать. Она бросалась вперед, но потом разводила руками и разражалась мелодраматическими слезами.

Ее отчаяние веселило меня. Бабушка раздражалась из-за сущих мелочей – ее злили мои непокорные косички, перетянутые на концах разноцветными резинками. По ночам я просыпалась оттого, что она расплетала их и молилась святым о спасении моей души, а потом отправлялась спать.

Она часто стояла над раковиной, сгорбившись и бормоча под нос молитвы. А порой долго раскачивалась в кресле-качалке, перебирая стеклянные бусины и хмурясь из-за несправедливости жизни.

Католические церкви, куда она меня водила, отлично соответствовали ее меланхолическому настроению: полутемные, похожие на пещеры, с витражами и портретами опечаленных святых. За алтарем на кресте висел Иисус – воплощение вечной скорби.

Я должна была всю службу тихо сидеть на жесткой скамье. Постепенно я начинала болтать ногами, и бабушка больно щипала меня жесткими пальцами. Мы поднимались, преклоняли колени, поднимались, садились и пели с другими прихожанами. Наши голоса взмывали к высокому потолку и летели прочь, эхо напоминало скорбных призраков. Если я снова начинала баловаться, бабушка хватала меня за запястье с такой силой, что кровь переставала циркулировать в пальцах.

Загрузка...