Глава 6. Лунная Тропа

1


Это называлось свободным соло. Восхождение без страховки, строго говоря, не относилось к альпинизму, оно не относилось к скалолазанию и не относилось к восхождению вообще. В среде профессионалов говорили о нем неохотно, кто-то с недоумением, кто-то со сдержанным преклонением, как о нехорошей примете, восхождение в таком виде даже для подготовленного мастера не обещало ничего хорошего. Статистика в этом вопросе оставалась такой мрачной, что те, кто решался на подъем без специальных средств, полагаясь лишь на свои тренированные пальцы, составляли особую категорию избранных. Правда, оценить их усилия могли лишь совсем немногие. В живых они оставались недолго. Но спуск без страховки не входил в планы Гонгоры даже во сне. Он не был профессионалом, и чтобы оказаться одному на отвесной стене в том положении, в каком он висел на ней сейчас, должно было не повезти не просто, а самым исключительным образом. Он больше не строил планы на вечер и не строил планы на годы вперед. Все, что он хотел, это спуститься вниз. Прожить тихую незаметную жизнь и больше никогда об этом не вспоминать. Но он уже знал, что эта стена будет приходить к нему в снах до конца его дней. Если сумеет остаться в живых.


Внизу под ногами блестела излучина речки. Она тихо шуршала в разломе камней и выглядела снятой с поздравительной открытки. До нее было далеко.

Сверху мохнатые пихты напоминали низкорослый кустарник, он подступал к самой скале, стоял плотной стеной и был непроницаем. Если бы удалось спуститься здесь, удалось бы сэкономить массу времени. Есть, в общем-то, было уже нечего. Еще час назад спуск к тем пихтам выглядел предисловием к палатке, чаю, заслуженному отдыху у костра и долгой счастливой жизни. Теперь он больше таким не выглядел. Он состоял из террас, разделенных отвесными участками, вполне преодолимыми кое-где даже без снаряжения, пара мотков веревки позволяла без большого труда спускать рюкзак и Улисса, спуститься следом, собрать тросы, для страховки привязаться самому и повторить все сначала. Все просто. Другое дело, что всех подробностей сверху было не разобрать.

Стертые пальцы требовали ухода. Гонгора вернул их на исходное место и повторно облился холодным потом. Удобные ступени и выступы дальше оказались издевкой, чистой фикцией. Перед ними висел ни на что не годный голый участок, где не за что зацепиться. Эти ступени были сейчас все равно что обман зрения. Последняя пара крючьев осталась на прошлой стене, и тогда он спустился быстро и без помех. Здесь надо было думать и думать быстро. Он пятками чувствовал, что стоять тут нельзя. Нужно двигаться. Только он не знал, куда.

Прижавшись мокрым виском к холодной стене, он закрыл глаза. Он не раз слышал, что паника убивает больше, чем реальные катастрофы. Он даже был уверен, что его это не коснется. И о том, что не следует строить планы спуска, полагаясь лишь на везенье, он слышал тоже, за самым обычным склоном могла лежать осыпь, которая скрывала оползень, обрыв и все, что внизу. Оползень мог увлечь за собой. Именно желание свести риск к минимуму толкнуло его на спуск в этом месте, он ясно отдавал себе отчет в уровне своей подготовки и пообещал самому себе, что, спустившись в долину, от всех восхождений с Улиссом в будущем он воздержится. Все так бы и было. Если бы не этот голый участок.

Он смотрел вверх, смотрел долго, потом снова шел по краю карниза, перебирая руками и ногами, холодея и уже понимая, что не пройти. Стена оказалась ловушкой. Вот это жизнеутверждающее начало, опрометчивость, просыпалась в нем не часто, но всегда в самый неподходящий момент, безжалостно ловя на беспечности. Она казалась давно пережитой, она с детства преподавала многочисленные уроки, но их оказалось мало. Натура великого экспериментатора требовала жертв. Он понимал, что приступ раскаянья лучше оставить на другое время, и он вначале нащупал над головой, потом вставил в щель по одному целых три пальца. Это было уже хорошо, но этого было слишком мало, нужно было что-то еще. Чтобы попытаться найти дорогу в обход, нужны были силы. Больше их не было.

Пробовать уйти назад не имело никакого смысла. Это давно уже стало его привычкой – идти вперед, только если можно вернуться назад, но здесь уже приходилось рисковать. Дальше шли поступки, лишенные обратимости.

Сейчас следовало взять себя в руки. Назад нельзя, стоять нельзя, значит, остается идти вперед. Его уже не первый раз посещала мысль, как бы выглядел прыжок до парапета, до которого нет возможности дотянуться. Он знал, что срываются вниз именно так, что когда начинают посещать мысли о прыжках в скалах, силы уже на исходе. Гонгора потрогал ногой камень рядом. Он представил, как бы смотрелись в трещине стальные зубцы креплений, воображение промотало несколько кадров вперед, кадры состояли из роя осколков, они все вместе неторопливо удалялись в сопровождении камушков помельче и чего-то еще, на что он не хотел смотреть. Наверное, это была его беспечная половина. Уступ не имел четких оснований. Сюда наступать не следовало. Со своей интуицией он был полностью согласен. Но наступать больше было не на что. Подошва мокасина держалась на нем лишь в силу своего строения.

Мокасин сорвался как раз когда он успел вставить пальцы в новую щель, он держался на одних руках, пропустив один такт удара сердца и облившись адреналином, подтянулся, нащупал ногой опору и заставил себя дышать ровно и глубоко. Дышать ровно, размеренно, аккуратно и глубоко сейчас было важно. Как на тренировке. Были дополнительно проиграны очень важные полтора шага. Здесь больше нечего было делать, и он стал глядеть вниз.

Эта стена оказалась сложнее, чем он думал.


Под ним ниже, на нешироком парапете, свободном от кустов и камней, флегматичным аксакалом восседал Улисс. Он потерял последние остатки интереса и к высоте, и к горам, и к лесу, он был на все согласен, если в конце дня ждала кастрюля. Мягкий ветерок овевал ему макушку, ерошил шерсть на ушах и, по всему, не содержал ничего нового. Если прицелиться, в него можно было попасть камушком.

Он с ленцой осматривал панораму гор, бросал на Гонгору рассеянно-одобрительные взгляды и только изредка, когда совсем уж начинал донимать сыпавшийся сверху песок, выворачивал шею, приоткрывая пасть и показывая красный язык. Лис не торопился никуда.

Гонгора прикинул расстояние сверху и в обход неприступного участка. Получалось что-то длинное и запутанное.

Перед глазами прошло видение уютной полусферы палатки, костра и Улисса, лежавшего рядом. Гонгора видение суеверно прогнал и двинулся в обход. Пальцев он уже почти не чувствовал.


Теория биоритмов учила, что в неудачный день следует сидеть дома и пить чай. Этот день нельзя было назвать удачным. Восемь стрел. Восемь крепких, обработанных каждая, как маленький шедевр, – и ни одной не найти. Утки закончились сразу, как только закончились озера, и это было даже еще не начало. Так заработать на ужин оказалось сложнее, чем он себе рисовал. Впрочем, до него человечество то же самое делало десять тысяч лет и он не сомневался, что при надлежащем уходе, усидчивости и терпении у него все получится. Это как с седлом лошади. Ничего принципиально невозможного тут не было. В конце концов, вместо стрел с железным концом он стал использовать стрелы с концами из обсидиана или просто с заточенными концами. Теперь с пальцев не сходили кожаные ремешки под тетиву и под древко стрелы. Это был его следующий эверест. Всё предприятие требовало исключительного терпения. Это было то, что ему подходило полностью. Везенья оно требовало тоже. Он знал, как это будет выглядеть. Разжечь огонь, поставить чай и взять книгу. Чай следует пить смакуя, с вареньем из виктории, можно из абрикосов, но лучше из виктории. Книга будет старой, умной и хорошо написанной. Я очень люблю камин, подумал он. Никто не может любить камин так, как это делаю я. Это именно то, что прогрессивным человечеством придумано на случай неудачных дней. Кресло, камин и запись старинных флейт. Все, что нужно, это закрыть глаза.

Никогда не сдавайся, произнес он про себя, передразнивая многочисленных экспертов по вопросам как устраивать в жизни дела. Об этом легко говорить, стоя внизу или сидя в кресле. Больше скромности. Больше самоиронии. Снизу требовательно рявкнул Улисс. Камушки надоели. А уж как они мне надоели. Иду, мой хороший.

Теперь все движения были экономичными и единственно возможными.

Весь ужас состоял в том, что здесь ждал точно такой же голый участок, с которого Гонгора едва не сорвался.

Он не выдержал, закрыл глаза.

В нескольких метрах дальше выступ изображал профиль угрюмого зверя. Волка, вывшего на луну. Гонгора бы дорого дал, чтобы до него добраться. Дорога за ним была много проще, но его опыту не соответствовал отвесный участок перед ним. Ни его опыту, ни везенью.

Каждый следующий шаг, новое движение и попытка остаться в живых словно инструментом высшей арбитражной комиссии отмечался тонким звоном металла. Он даже помогал ему. Нож на ремне под рукой и сварное кольцо на нем что-то считали, то ли время конца, то ли время начала. Лестницы, говорил Зено. То, что иногда бывает меж этажей. Он уже знал, что, если несмотря ни на что сумеет дойти, с этой стены уйдет уже не он. С нее сойдет кто-то другой. Сейчас он был убежден, что больше такой ошибки не допустит. Он очень уcтал.

Стальное кольцо на резной голове грифа звякнуло, нога ушла вниз, он этого ждал, но не того, что рука сорвется вниз тоже. Он стоял на одной ноге, держась за стену рукой, и пытался разглядеть, есть ли до профиля «волка» хоть что-то, кроме невзрачного уступа. На него еще можно было встать подошвами, если расположить их одна за другой. Но там не было ничего, за что зацепиться. Он представил себе, как топором вбивает в трещину нож и пропускает через сварное кольцо узорчатый трос. Вбитый по самую рукоять нож должен выдержать. Поздно, подумал он. Спускаться вниз без ножа очень не хотелось.

Он сделал шаг, перенес центр тяжести и бросил взгляд на парапет, до которого не дотянуться. Все чувства орали, требуя убираться отсюда, не важно куда, только как можно скорее, но он не двигался. Возвращаться поздно, дважды такой фокус не пройдет, дотянуться нельзя тоже. Вверх дороги не было. Может быть, со страховкой и с новыми силами. Разве что прыгнуть. Положиться на везенье.

Он стоял, прижавшись к стене, на узком уступе, зная, что теперь достаточно одного неточного движения, чтобы уйти в свободное падение. Для пальцев здесь опор не было.

Он занес плечо, вытянул руку и застыл. Это был его предел. Граница возможностей. В таком неудобном положении он мог смотреть, но не мог двигаться. «Пес» висел совсем рядом. Всего лишь сомнение и пара шагов отделяли его от мира живых, и это сомнение – все, что осталось от его беспечной, беспутной, странной, не знавшей покоя жизни. Ему только сейчас стало ясно, что он не только не может вернуться назад. Он не мог просто повернуть голову. Если бы кто-то утром сказал ему, что это его последний день, то этот уступ был бы последним местом, на котором он хотел бы встретить его конец. Он понимал, что стресс отбирал силы сильнее, чем реальная опасность, будь на нем страховочный узел, он бы даже не вспотел. Он двигался миллиметр за миллиметром, сохраняя контакт со стеной, став с ней единым целым, если откажут сведенные судорогой мышцы, все закончится быстро.

Он вдруг предельно отчетливо увидел перед глазами очертания фигуры в альпийской ветровке и летных штанах. Штаны бесновались под ветром, фигура размахивала руками и удалялась, задевая все выступы и края, туда, где торчали макушки пихт и где далекое дно ущелья станет ее последним из эверестов, которых больше не будет уже никогда.

И он видел Улисса, одиноко сидящего на краю парапета, ничего не понимающего, потрясенного и забытого, слышал его жуткий вой-плачь, умноженный мертвым эхом, осмеянный равнодушным небом. Вот этого он не хотел. Это было так страшно, что он перестал чувствовать холод стены. В этот момент показалось, что подошва снова готова уйти в сторону, обе ступни, не дожидаясь разрешения, распрямились и он прыгнул, выбрасывая руки вперед так далеко, как только мог.

Гонгора повисел на руках, приходя в себя, дернулся, закрепляя пальцы, и нащупал ногой опору. Озноб и ожидание длились вечность. Камень выдержал.

Он все еще не верил.


Восстановив дыхание, он осмотрелся. Сейчас нужно было успокоиться, не хватало сорваться, когда терраса лежала совсем рядом. Но он уже знал, что не сорвется. После того, что видели его пальцы, он уже просто не имел морального права не дойти.

Улисс спокойными глазами наблюдал, как взмокший Гонгора ставит на парапет вначале одну, затем другую ноги, опускается, ложится на спину и закрывает глаза. Он щелкал на ветровке застежками, руки не слушались. Потом раскинул в сторону руки и отключил сознание.


Улисс больше не нюхал воздух и не смотрел вниз. Видно было, что ему наскучило здесь сидеть.

Гонгора совсем было собрался заснуть, но тут очень некстати стали мерзнуть на голых камнях спина и зад. Ниже лежала еще одна терраса. Он не хотел сейчас думать ни о ней, ни о том, что лежало дальше.


Он лежал и видел, как, кряхтя, осторожно мнет и тянет застывшие мышцы, достает из рюкзака зрительную трубку и начинает изучать то, что осталось. Выхожу на финишную прямую, вяло отметил он про себя. При мысли о горячем котелке и костре мышцы ощутили унылый позыв действовать. Нельзя сказать, что Улисс, зависая над пропастью, приходил в состояние восторга, но в целом держал себя в руках, все-таки сезоны тренировок не прошли даром. Школа опыта дорого обходится, вспомнил Гонгора старую максиму. Но болваны другой не признают.

Возле лица стало угадываться некое инородное присутствие. Лицо было осторожно и влажно обнюхано, в деликатную область живота уверенно наступили и обнюхали еще раз.

Гонгора, не размыкая век, сильно дунул наугад в направлении, где могло находиться влажное и осторожное, и тяжкий груз исчез. Он думал, что странные вещи иногда познаются за простыми вещами. А обыденным вещам потом не хватает уже той странности. Он был очень скромен здесь сегодня, очень по-своему скромен.

Временами он даже начинал удивляться, неужели он так много хочет от жизни. Большинство все также стояло за скромность, большинство ожидало от него неслыханного проявления скромности, пользовало скромность, сюсюкалось с ней и, напротив, не приветствовало нескромность, но жизнь учила, что, чтобы получить от нее совсем скромный тропический домик на берегу лазурного залива, нужно мечтать как минимум о зеркальном небоскребе в личное пользование.

Он перевернулся, разлепил веки и посмотрел вниз.

Там, где сохли его будущие дрова, лежало солнце и было много свободного места. Голые руки и все тело неприятно знобило. Он опустил рукава. Дальше шли только карнизы. Он уже знал, где поставит палатку.


Вожделенные макушки огромных пихт находились на уровне пяток.

И оставались такими же недосягаемыми.

Их отделяла другая отвесная стена.

Мохнатые макушки совершали медленные, сонные движения, по заданной амплитуде двигались взад и вперед, застывали, потом начинали двигаться снова. За ними однотонно гремела река, но ее было не видно. Лес теперь закрывал собой всё.

Придерживаясь рукой за отвес, Гонгора смотрел и думал, что принято делать в таких случаях. Он не представлял, как отсюда спуститься. Карниз не содержал ничего, на что можно было накинуть трос. Это было даже не обидно. По большому счету, в одиночку он на склон такой сложности не сунулся бы даже имея страховку. Пальцы до сих пор не слушались. Он уже не был уверен, что, оказавшись внизу, когда-нибудь снова найдет в себе силы взять в руки веревку. Но сейчас надо было думать не об этом.

Внизу Улисс бродил в высокой траве, со скукой что-то нюхая и метя новую территорию. Новой территории обещало быть много, но это его не смущало. То есть весь выбор состоял из двух возможностей, и обе заканчивались неприятно. Спрыгнуть сразу и разбиться – или умереть на этой стене от голода и жажды. Его лимит свободного соло на сегодня был исчерпан, и не только на сегодня. Этот обрыв лежал за пределом любых ожиданий. Он даже не стал бы делать попытку, уже зная, чем она кончится.

Он какое-то время лежал и прикидывал, глядя вниз, мысленно принимая все возможные варианты, готовый внимательно изучить каждый, но их не было. То, что лежало под ним, не относилось к числу его возможностей. Гонгора поднялся, отряхивая ладони. Лестницы, сказал Зено.

Он долго топтался на одном месте, согревая остывшие мышцы, подпрыгивая, вертясь, размахивая руками и крутя кисти, потом согнулся, как стайер, готовый взять самый решающий забег в своей жизни. Он повторял это снова и снова, потом проверил на себе все еще раз, все застежки и завязки, ничего не должно было мешать; еще раз повторил всю последовательность шагов и еще раз мысленно воспроизвел в голове траекторию падения тела. Теперь с ним оставался только его нож. Да, подумал он. Конец книги своей жизни он хотел бы встретить рядом с ним.

Сутолока ощущений и нехороших предчувствий. От них захватывало дух. Рассуждать дольше не имело смысла.

Он сказал себе: хорошо, когда нет выбора.

Он сказал себе, что эта жизнь за спиной стоила всех усилий.

Потом сделал на выдохе несколько отчаянных длинных шагов вдоль стены и отделился от края парапета, устремляя вес тела к ближайшему из деревьев, повторяя траекторию, которую составило воображение, скромно обозначив в углу довольно высокий коэффициент вероятности.

Удар был настолько сильным, что вниз посыпалась не то кора, не то его зубы, от боли он едва не потерял сознание, обнимая ствол и от души обращаясь с приветственным словом к небесам. Если бы спуск не был грубо остановлен первым встречным суком, эту лестницу он бы не удержал. Удар снова отдался в руках волной обжигающей боли. Штаны, запястья и ладони…





2


Суровый пес этот всегда отличался склонностью к самостоятельным решениям, скверным нравом и прекрасным аппетитом. Аппетита в нем было даже больше, чем роста. Однако гены скотовода, болезненно воспринимавшего, когда кто-либо в его присутствии брал что-нибудь со стола, одним столом и аппетитом не заканчивались.

Этот бандит, не принимавший нежностей и не терпевший, когда к нему лезли обниматься, к такому мягкому и пушистому, начинавший сразу же наступать на ноги и проситься на балкон, крайне плохо переносил в своей вотчине всякий вид праздных посторонних лиц. Перемещение с ним в общественном транспорте не было сопряжено с большими трудностями, но с учетом этих его генов, которые спустились с гор, было бы крайним легкомыслием не принимать во внимание, что могло быть. Возможные неприятности вытекали из наклонностей его характера, капризного, вздорного и временами просто стервозного. Здесь следовало учитывать, во-первых, чтобы пространство, которое он занимал, включало бы в себя возможно большее количество постоянных людей и, отсюда, постоянных запахов либо не включало никого вообще; во-вторых, чтобы совокупный объем тех запахов, по возможности, не содержал сильных испарений бензина, выхлопов и, разумеется, свежего мяса, от него настроение Улисса портилось очень быстро; и, в-третьих, чтобы рядом не усматривалось какой-нибудь перегородки, которая, не дай бог, могла вызвать ассоциации с параметрами владений, требующими его самого пристального внимания. Все остальное осознавалось без предупреждения и прилагалось. Поэтому путешествие самолетом было более удобным, чем в вонючем автобусе, а езда в любом наземном транспорте – спокойнее, чем в купе вагона.

В пору далеких смутных дней, когда Гонгора жил у родственницы, первое время юного, но уже скандально известного своим строгим характером Улисса в редкие моменты появления гостей запирали в спальне Гонгоры. И все было неплохо, пока его не осенило, как открывать дверь, поддевая ручку носом, а вскоре – и просто потянув за нее зубами. Что неизменно сопровождалось игрой наперегонки солидных немолодых людей с прятанием за двери, грозными командами и собиранием стульев и журнальных столиков. Поэтому Гонгора с известной долей скепсиса смотрел на создателей рекомендаций, утверждавших, что теории о «злых» или «добрых» генеалогиях – это не более чем городской «миф». Расскажите об этом бабушке Лиса, думал он. Если скандальная болонка, которую некому посадить на цепь, видит окружающий мир только через призму своих представлений, то ее генеалогию вряд ли что-то изменит. А мир женщин, объявивший презумпцию псовых об альфа-самце еще одним «мифом», изобретенным мужским шовинизмом, плохо представлял, о чем говорил. Они просто никогда не имели дела с домашним хищником, высматривающим удобный момент, чтобы переизбрать себя на роль вожака стаи. Гонгора не мог забыть один растянутый во времени кадр: холеный сухопарый мужчина, как в страшном сне, слабо перебирая конечностями, из неудобного положения на четвереньках делал попытку и не мог уйти за пределы видимости на фоне парализованного Гонгоры и Улисса, встрепанного, сиявшего энтузиазмом и уже несколько сбитого с толку размахом произведенного впечатления. Словом, то, что урбанистические условия не были созданы для него, лежало на поверхности.

После традиционного послеобеденного отдыха дома Улисс обычно приносил в зубах какую-нибудь тряпочку – чтобы подергали. Улиссу при этом полагалось угрожающе рычать и рвать ее в клочья, Гонгоре – суетиться и проявлять враждебность намерений. Если же с ним почему-то играть не хотели, он становился само послушание. Осторожно клал свою тяжелую голову через ручку кресла на колени и, вежливо стараясь не встречаться глазами, кротко принимался разглядывать то, что лежало вокруг. Тихим, скромным, на все согласным созданием. Как будто это не он переставлял в доме мебель. Ему нужен был лес.

Огромный пакет, который Гонгора принес по случаю дня рождения Улисса, имел широкую желтую наклейку Shaking the Tree и был специально предназначен для собак крупных пород. Удовольствие не было дешевым, но Гонгора решил, что сегодня побаловать можно.

Это было поводом посидеть, покачаться в кресле, размышляя над тем, как из беспомощного щенка размером с носок смог получиться такой негуманоид, хитрое, шкодливое средоточие нечеловеческих интересов – почти сомышленник. Угощение этот бандит принял, как все остальное, остался очень доволен, громко чавкал и гремел посудой. Даже общепризнанная красотка Хари, не удержавшись, почтила событие присутствием.

Привлеченная незнакомыми запахами, она не слышно возникла на пороге, легко ступая пушистыми лапками, вопросительно пискнула и застыла. Приподнятый носик и синие глаза содержали немой вопрос. В общем-то в еде она всегда оставалась сдержанной, не в пример соседским кошкам, круглым, как мячи, повторяя своих хозяев, – ни одна не шла с ней в сравнение, похоже, вопрос сохранения формы имел для нее немаловажное значение.

Лис не был удостоен внимания, даже рявкнув что-то с набитым ртом, она его игнорировала, лишь только поведя одним ухом, она всегда его игнорировала. Впрочем, она была своя стая. Совершая челюстями мощные движения, он только звучно хрустел ломтями в ответ на наставления Гонгоры.


3


Несколько фактов из биографии Улисса. На тринадцатый или четырнадцатый день он был отнят от матери и передан Гонгоре. То ли у нее вдруг обнаружились какие-то осложнения со здоровьем, то ли у него, только было рекомендовано брать сейчас. Хотя и выражали сомнения, что такой щенок на искусственном молоке сможет выжить.

Если все-таки выживет, Гонгоре не советовали лишний раз злить («злая кровь»), разрешать себя кусать, чтобы потом не пришлось подавать еду на швабре, снабдили попутной довольно интересной информацией о воззрениях киноцефалов на чужаков, свою стаю и вожака и порекомендовали быть твердым в намерениях. Под конец рассказали пару поучительных историй из жизни одного из сородственников питомца, полной захватывающих приключений. Сородственник по причине своей неуживчивости к тому времени пребывал на исторической родине. Пожали руку, равнодушно пошлепали щенка по попке и оставили наедине с теплым комком. Комок постоянно спал и лишь время от времени принимался сопеть и хрюкать, требуя еды.

Гонгора учел рекомендации специальной литературы, стараясь подобрать питательный состав как можно ближе к материнскому молоку, выучил наизусть рецепты, мог бы закрытыми глазами прочесть комплекс любой детской молочной похлебки и был уже недалек от того, чтобы стать специалистом органической и неорганической химии: свистение и хрюканье слышались днем и ночью. Пузырек должен был быть в постоянной боевой готовности. Чтобы все вокруг не было в молоке, следовало успеть подвязать под вечно недовольную мордочку салфетку размером с полотенце, и это не было простым делом, Улисс не выносил никаких салфеток.

Гонгора почувствовал себя уверенным в силах, когда тот однажды без посторонней помощи добрался к блюдцу с нашинкованным мясом. Лапки разъезжались, но самое трудное было начать.

Когда Улиссу исполнилось около месяца, Гонгора уложил его в сумку и отправился к знакомому ветеринару. Тот обычно давал консультации заочно либо навещал сам, но в тот день Гонгора решил, что нечего пожилому человеку идти в такую даль. Ветеринара дома не оказалось, прочие домочадцы особой радости никогда не вызывали.

Его встретили: дочка ветеринара и полупес-полуволк – зашедшаяся жиром низкорослая помесь на сухих кривых лапах глядела на мир с обычным своим кислым выражением на узкой морде, помигивая желтыми глазами с навсегда, казалось, застывшими в них скукой и сытостью. Это был далеко не персонаж Джека Лондона. В присутствии хозяина помесь скрывалась в тишине и безвестности, некоторый проблеск интереса у нее вызывали разве только дворовые кошки, было праздником ломать им челюстями хребты. Помесь смотрела и лениво жмурилась под ласковыми шлепками ладони хозяйской дочки.

Задерживаться смысла не было, дочка так же мало разбиралась в биологии живых организмов, насколько уже преуспела в искусстве женских ужимок, оставаясь для Гонгоры олицетворением невинного желания экспозиции – всегда, любыми средствами, не имея ничего ни за душой, ни где-то еще.

Был произведен обмен любезностями, сожалениями и приглашениями, подышали воздухом, подумал он, обуваясь и берясь за ручку двери. И пока он за нее брался, полукровка засунула морду в его спортивную сумку, подвигалась, попятилась, словно желая вытащить, но передумала, выбралась из сумки и отправилась на кухню.

У Гонгоры все оборвалось, когда в сумке взвизгнуло и затихло, словно там раздавили кошку. Дома он достал Улисса, тот дышал часто и прерывисто и не двигался. Гонгора был светлым от бешенства на себя, вспоминая всех дураков и баб, от которых все несчастья. Улисс осматривать себя не дал, начав визжать, детального осмотра и не требовалось, под шерстью пушистых боков и так были видны несколько красных точек.

Гонгора понимал, что, если задет позвоночник, его хватит ненадолго. Ставший за прошедшее время почти одной крови маленький пушистый неуклюжий зверь молчал всю дорогу домой. Гонгора не знал, что это значило. Было видно, что боль приносил каждый следующий вздох.

Гонгора до утра слушал, как щенок гаснет, не представляя, что в таких случаях делают, сгоряча имел странный разговор с медиками и мог помочь только тряпкой и льдом, затих Улисс только под утро.

После периода строгой диеты и сеансов принудительной гимнастики Лис стал передвигаться – ползком, задние лапы не слушались.

Гонгора добавил к мясному рациону больше крови и начал учить ходить заново. Через месяц тот стал бегать, но его долго еще выводили из себя попытки прикоснуться к бокам и загривку.


Чтобы у Лиса не оставалось сил дома переставлять мебель, ему нужен был регулярный полигон и полное изнеможение. И это не было простой задачей. Такой распорядок был под силу только хорошему спортсмену. Они стоили один другого.

Будучи по природе человеком терпеливым и настырным, Гонгора периодически увеличивал норму выкладки, круги, вышки, трамплины и бревна. Они бегали в лесу, к высоте Улисс привыкал на парашютной вышке за лесом, не достроенной и бездействующей. Он довольно скоро разобрался, чего от него хотят, и, оказавшись на большой высоте, уже заранее облизывался. Падать с бумов, барьеров и лестниц он тоже не боялся. Спокойно шел на вторую попытку – в отличие от многих других собратьев, у него на этот счет комплексов не возникало.

Правда, выводы эти делались больше по рассказам со стороны.

Улисс и Гонгора занимались ночами только одни.




4


Плот вязали остаток дня и всю ночь. Зено торопился и Гонгора больше не острил. После того, как Штиис на следующее утро не поднялся, стало ясно, что все планы стали достоянием прошлого. Это могла быть простуда, это мог быть энцефалит, гадать смысла не было. От помощи Гонгоры лесник отказался, это означало бы брать с собой еще Улисса и рюкзак. Это не баржа, сказал он.

Ночь была холодной. Ярко-голубой ломоть луны висел прямо над рекой и делал все нарисованным. Черные стены леса и стены скал больше не притягивали. От самого деда сохранился только голос. Реинкарнация стучала топором, скрипела сучьями и шуршала листьями, укладывая на бревна хвойные ветви.

Гонгора стоял и смотрел, как плот съедает тьма. Он держал в руке мохнатую щеку Улисса, сидевшего рядом, и все еще не мог поверить, что после стольких попыток Лунная Тропа больше не состоится. Когда ее конец совсем рядом. Впереди снова висело небо, полное звезд. Так было всегда, когда он закрывал за собой дверь в нужное время и в нужном месте. Реинкарнация древних стоиков говорила что-то еще, Гонгора уже не слышал. Он знал, что одному этот маршрут ему не пройти.

Дед, не переставая, ворочал шестом, погружая и вынимая, и в самый последний момент только, как исчезнуть совсем, застыл, высоко над головой вскинув ладонь, словно дикий невидимый эльф. Словно концовка к хорошей книге. Если всё, чего ты боишься, слабости, и всё, что ты ненавидишь, глупости, то берегись оказаться на эшафоте их ожиданий. На каждую щепоть зеркального блеска найдется колодец ночи. Он стоял на краю ночи и молчал так, что Гонгоре стало не по себе.

Зено Китийский был прав – как всегда. Если бы Гонгора не оказался здесь, он бы не знал, куда ему деться еще. Штиис, как его положили, так и лежал. Взгляд его упирался прямо в черный зенит. Он прерывисто дышал и читал стихи, голосов извне он не слышал. Вода одиноко шумела, блестела лунной тропой, Гонгора смотрел и не видел ее, напряженно в мыслях листая страницы книги своей жизни, пытаясь найти то, что составляло ее лучшую часть. Но что-то говорило ему, что больше он их не увидит. Книга была закрыта.


И, взращенный в молчании,

Уплывает в безмолвие – прочь

От унылого хель – Нагльфар

из ногтей мертвецов…


5


Выкупавшись в ручье, Гонгора уселся возле огня и стал осторожно заполнять антисептиком ссадины на разбитых руках. Гель работал, как обезболивающее. Это было то, что нужно.

Пока горячий чай остывал, он достал карту. Где-то выше реку пересекал новенький хайуэй и мост, еще дальше имел место некий невзрачный полунаучный городок. О нем Гонгора знал только, что местный мишн академии наук еще недавно числился закрытым. Периферийный монастырь очкариков, бабки под шалями, видевшие шорты только по телевизору, и гарнизон гоплитов. Унылое противостояние контрабанде «цветов» занималось больше своей охраной. Еще выше начинались предгорья, где, как рассказывали, некогда скрывалось пристанище отшельника-даоса. Монах, говорят, был мудр, окончательно слился с природой и успел дальше других уйти по своей Лунной Тропе. Переживших ее было так немного, что на него стоило посмотреть. Гонгора сложил листок. Он больше не претендовал на свою Лунную Тропу и больше не бросал вызовов вечности. Он еще верил, что сам факт того, что кто-то решился на нее встать, в каком-то смысле отделял такого от остального человечества, но это было уже не важно. Он видел черное дно своего оптимизма, и то, что он видел, ему не понравилось.

Предгорья не располагали к пешим прогулкам. Все перемещения здесь осуществлялись либо геликоптером спасателей либо моторной лодкой либо на каноэ. Но эти приключения официально считались опасными. Воды здесь были с характером, быстры и имели дурную славу.

Гонгора отдыхал уже четвертый день. Он все еще не пришел в себя, и первый день почти не двигался. Лежал и ни о чем не думал. По крайней мере, планировал лежать и ни о чем не думать. Он знал, что, если это посттравматический синдром, то одного покоя не хватит. Когда свет дня стал бить по глазам, он заставил себя взять нож, тонкий металлизированный трос, перья и заняться делом. Но перестроиться не получилось. Он не мог сидеть спиной ни к лесу, ни к скале. Он не мог отделаться от ощущения, что за спиной не заперта дверь. Сидеть было нельзя. Нужны были физические нагрузки. Он знал, что они и сеансы медитативной техники все вернут на место, им просто нужно время. Наверное, он себе льстил.

Дальнейший путь он был намерен пройти мелкими шажками, все тщательно взвешивая и останавливаясь на достигнутом. Теперь он ценил каждый день, словно он был последний.


После того, как он утыкал дерево стрелами и всадил в него нож и топор и повторил всё с самого начала, он подумал, сумел бы он сделать тоже самое с седла лошади. Мато. В кланах древних самураев это называлось так. То же самое когда-то делали предки, но это было давно. С другой стороны, он не сомневался, что, накройся вдруг завтра технология большим тазом, это первое, что сделает прогрессивное человечество на пути своего возведения нового светлого будущего.

Улисс наблюдал за развитием событий, лежа или сидя рядом, отдыхая и загнанно дыша. Он рассеянно бегал по сторонам темными бестыжими глазками, неопределенно улыбался и ловил носом запахи, шедшие со стороны котелка. Ему здесь нравилось.

Кукри сидел в дереве, раскачивая стальным кольцом. Он выглядел так, словно отменял все условности, установленные до него миром на нелегкой тропе построения достояний культуры. Гонгора вошел во вкус. Он посылал увенчанною железным жалом длинную стрелу, брал другую, делал шаг назад, нужно было выяснить предел возможностей своих и инструмента. Бритты всаживали стрелу в яблоко с двух сотен метров. Наверное, им помогали потусторонние силы. С усилием оттягивая тетиву до самого плеча, он пытался понять, что чувствовал первобытный мир до него, переживая день и не зная, сумеет ли дожить до утра. Он не давал себе отдыхать. Теперь это стало его повесткой выживания, его меморандумом собирать и восстанавливать из самого себя разбитые и утраченные формы. Он брал лук, вязанку стрел и не разрешал себе думать больше не о чем. Он повторял все снова и снова, надеясь, что то, что поселилось и сидело в нем, ничем себя не выдавая, также незаметно уйдет, растает, отпустит, чтобы никогда не вернуться. В конце концов монотонность дней как будто стала брать свое. Еды почти не осталось, и подошло время всё бестолковое путешествие закрывать. Только пока неясно, куда.


Каменный колодец скалистого ущелья уползал в ночь. Далеко над головой края обрыва горели огнем и тоже готовились отойти ко сну. Ущелье вошло в полосу теней.

На пластиковой бутылке сухих сливок с эмблемкой и эпитафией по окружности »Der Grüne Punkt« сидела полосатая муха. Она прикидывалась пчелой и делала вид, что обычные для всех опасности мира ее не касались. Зеленая эмблемка из пары взаимопроникающих стрелок под ней тоже была полна оптимизма и вселяла уверенность, что силы разума в конце концов победят.

Гонгора долго пил чай на листьях смородины и последних остатках сливок и, задрав голову, смотрел на небо. В небе висела первая звезда, было душно. Он ждал, что заметит росчерк подающего обломка модуля орбитальной системы. Небо было чистым. Звездочка вздрагивала, тучка висела, они никуда не торопились. Гонгора был с ними полностью заодно. Он никуда не торопился тоже. Это была его планета.

Он лежал у костра, Улисс лежал рядом, настигнутый ужином, ни на что не реагировал, тряся мохнатыми щеками и дергая лапами. Спал он теперь ночью на привязи и спал плохо, вызывающе встряхивался на весь лес и на кого-то бросался. Вытянув указательный палец, Гонгора разглядывал усевшуюся на конце пальца желто-полосатую муху, рассматривал на бархатистом затылке насекомого свои отражения и думал, как бы выглядело, если бы он здесь остался. Он и Улисс останутся с каким-нибудь озером, а огромный пустой заповедник останется со своим будущим. Темным, непонятным и чужим. Я слышал, донесся глухой и душный, как из-под земли, голос Штииса, есть такая теория. Убийство – точно такой же пережиток, как каннибализм или инцест. Просто его еще не пережили. Муха то ли в самом деле ничего не замечала, то ли плевала на все условности мира. Он осторожно вытянул палец. Хоботок двигался, брюшко не оставалось в покое. И когда-нибудь в очень далеком будущем нанесение вреда живому будет вызывать такое же внутреннее сопротивление, какое, скажем, может вызвать попытка высосать мозг из человеческой кости.

Гонгора почувствовал, что засыпает.





6


Когда расплавленное солнце взгромоздилось на макушку белой раскаленной скалы и принялось жарить, Гонгора решил, что на сегодня хватит. С этого камня начиналась гряда других камней, неприступных и мертвых, истрескавшихся глыбы уходили за горизонт, под ними блестела речка, шумел лес и приветливо зеленела полянка. Земляничная полянка оказалась на редкость хороша. Гонгора увидел воду, которая сияла сквозь сосны, и сразу стал расстегивать лямки рюкзака. Возвышение, тень и близко к воде. Такой полянки палатка не видела давно.

Стоявший со всех сторон лес был полон крепких запахов, над головой звенели птицы и висело синее небо. Погода выглядела кроткой, но он не верил ни одному ее обещанию. Наученный опытом, он избегал ставить жилую полусферу у самой воды, реки в горах имели нехорошую склонность в сжатые сроки превращаться в ревущий поток, который ворочал деревья и поднимался на несколько метров. Если в горах пройдет гроза, можно остаться без рюкзака и обуви.

Костер громко трещал, Гонгора стоял, широко раскинув руки, растягивая затекшие члены. Оставив влажный котелок качаться, он залез в палатку. В палатке царил идеальный порядок. Зрительная труба в чехле, нож в изголовье, надувной матрац слева, рюкзак справа. Каждый раз, видя аккуратность, с какой встречал его вечер, он с особым смирением планировал пережить все, чем встречал его новый день. Тихая радость и лето в сердце больше не покидали его.


Ужином Улисс был заметно разочарован. Он демонстративно облизал тарелку и удалился, растянувшись под кустом, стреляя сквозь стебли травы осуждающим взглядом. Спал он теперь на привязи.

Нагретый воздух в палатке не двигался. Гонгора улегся, потом попытался понять, чего не хватает. Завтра он собирался целиком посвятить себя рыбной ловле, вопрос с припасами надо решать и решать как можно скорее. Было слишком светло и слишком душно. Полог он оставил распахнутым. Нагретый синий свет давил на глаза.

Спать не дали. Вначале головой был испытан такой натиск мыслей, который не случался неделю. Потом вязанка стрел и ее царапающие концы, как показалось, лежали слишком близко к поверхности ранимого надувного ложа. Потом в бедро что-то уперлось, и распухшую записную книжку, полную денег, документов и больших мыслей для будущей книги пришлось вынимать и убирать в изголовье под нож. Пакетик экстренной помощи он не вынимал никогда.

Потом он представил себе, как засыпает, ближе к концу дня собирается дождь и палатку смывает, а с ней все, что он хранил в изголовье. Чтобы остаться без документов, нужна степень наивности, которой он не располагал. Полиэтилен с паспортом и удостоверением альпиниста-спасателя были ему не нужны, но они были нужны миру, который хотел знать о нем всё в каждую следующую минуту. Документы пришлось вынимать и возвращать в карман на бедре. Потом у самой палатки, почти под ухом, по другую сторону, где лежал Улисс, стал кто-то шуршать.

Пустую консервную банку с бумажной шелухой следовало захоронить, и этот промах он будет вспоминать до конца своей жизни. Настырные и наглые в своих начинаниях послеобеденные птички. Сучки-синички, которые возиться не могли выбрать более удобного момента. Мысли были большие, безвкусные, они не умещались в голове и не хотели этого делать. Эшелоны обрывков, зарисовок, бесценных идей, фраз на трех языках и чего-то еще преодолевали не освоенные кубометры сознания, и не было им видно ни конца ни края. Они уныло бубнили и наступали друг другу на пятки, было ясно, что заснуть сегодня и никогда уже не удастся.

Улисс выглядел каким-то молчаливым.

Сегодня он был воплощение природной скромности, послушания и душевной мягкости, он застенчиво поглядывал снизу вверх и больше не отходил ни на шаг. С ним это случалось.

Откинутый в ногах полог палатки прохлады почти не давал, мокасины следовало бы скинуть, но ожидалось прибытие сна, и менять положение не стоило. То, что создавало почти непреодолимую преграду к забытью, подчинялось какому-то злому умыслу, и продолжалось это целую вечность. Как и планировали, этим утром они пересекли новый железобетонный мост, последнее слово техники, безлюдный свежеуложенный тракт с новым покрытием – и потом маршировали до обеда. Таких безлюдных трактов теперь было много. Как и пустых поселений. У всех стоял указатель и номер телефона отдела миграции.

На этом месте он почти наконец заснул, но тут почувствовал, что ему неуютно по какой-то непонятной причине. Имейте в виду, сказали ему строго, при любом исходе данных соответствие неопределенностей конечного и очевидного остается без изменений.

Он открыл глаза и какое-то время лежал, пытаясь понять, что происходит. Еще до того, как он их открыл, он вслушивался, но ничего нового или подозрительного уловить не мог, собственно, звуков не было. Он еще сквозь сон просто почувствовал неясное беспокойство, и первое, что увидел, это зад Лиса. По обыкновению, тот на широко расставленных лапах занимал собой все подступы и помахивал лохматым хвостом с той замедленной амплитудой, с какой обычно обдумывал следующий шаг.

За деревьями прямо по курсу в направлении водопоя неторопливо проплывали рога. Гонгора не сразу сообразил, что это именно рога, но потом зрение прояснилось, и рука уже двигалась, нашаривая створ лука. Ну конечно, подумал он. Мясо.

Мясо шло, никуда не торопясь, то ли к водопою, то ли от него, теперь все решали секунды. Щуря глаза на апоплексически темный багровый диск солнца, бивший прямо в лицо, Гонгора покинул палатку, как покидает свое гнездо запрограммированная на удачу крылатая ракета, пригибаясь к самой земле и на ходу закидывая за спину тугой куивер со стрелами. Он все еще не проснулся, но уже во всех подробностях видел, каким будет этот вечер. Это был его эверест.

Гонгора совсем уже набрал было скорость, но в последний момент его что-то остановило. Все мысли у него были заняты предстоящим ужином, но он обернулся, проверяя, все ли взял и не забыл ли чего-то, чего не стоило забывать. Улисс смотрел. Он еще не понимал, что их ждет этим вечером. Он смотрел, даже не допуская мысли, что его оставят здесь одного.

Улисс сидел рядом с палаткой черно-серым неприветливым изваянием, как кербер у врат в потусторонний мир. В нее теперь можно было попасть, только его застрелив. Слабый ветерок мял и тормошил ему уши, у него за спиной стоял лес, они отлично дополняли друг друга, и Гонгора с легким сердцем оставлял его за старшего, зная, что что бы ни случилось, его будут ждать – столько, сколько нужно. Потом Улисс стал скулить.

Он понял.

Он даже не пытался догнать, не делал последних рывков и не суетился, это был плачь дикого зверя с сознанием трехлетнего ребенка, до которого дошло, что его бросают одного.

Гонгора очень не любил, когда Улисс начинал скулить, ныл тот по делу и без всякого дела, но вот это детское нытье Гонгора не выносил. Он слышал его не часто, и каждый раз ему от него не хотелось жить.

Гонгора показал ладонью, чтобы лежал и лежал тихо. Улисс словно видел покойника. Он смотрел так, словно видел Гонгору в последний раз.

Бежать было легко и приятно. Гонгора уже забыл, что значит плечи, свободные от груза, и ноги, едва касающиеся грунта. Он перестраивался на долгий бег, на ходу затягивая тесемки и подгоняя лямки, его организм привык уставать, он был готов к первой космической скорости и завоеваниям континентов. Он летел теперь по другую сторону от бесконечно чужого ему старого, больного, вонючего и далекого мира – вне времени, забыв о его грязи; он придерживал контейнер своего боезапаса, своего художественного творения, в другой руке сжимая длинный тугой инструмент, эффективность которого проверялась в течение многих тысячелетий. Он был у себя дома. На планете, принадлежавшей только ему. Свободным от всего, от прошлой тяжести внутри и ожидания удара извне, от всех моральных норм и условностей, чуждых его странным мирам, – от всего и навсегда. Он летел, не сомневаясь, что с той же легкостью будет лететь сквозь время и день, и год – пока не надоест, с непривычным удивлением отмечая легкий озноб и то, как поднимается на загривке шерсть, по лицу хлещет холод и как оживает, согревая, дикая древняя кровь свободного от всего одинокого охотника.





7


То, что в темноте он не попадет даже в дерево, было ясно с самого начала. Солнце готовилось упасть за скалы, и если ужину вообще суждено было состояться, то лишь в эти минуты. Все время, пока Гонгора пялился в одном направлении, лежа в траве, мокрой от росы, бестолковое животное маячило на опушке, не спуская глаз с того места, где он мерз. Темный неподвижный лес стоял, не предвещая ничего хорошего. Потом к делу подключились комары.

Гонгора понимал, что попытка будет только одна, нужно было собраться, но у него из головы не шла картина палатки с распахнутым пологом и лениво шатающимися в ее пределах сонмами паразитов. Гонгора не думал, что все будет просто, но мясо превосходило все представления об осторожности. Оно что-то все время делало, приходило и уходило, сияя белой задницей, ненадолго застывало, продолжая работать челюстями, двигать ушами и глядеть в его сторону. Мясо, наконец, встало. Оно стояло, не переставая жевать, затем перенесло взгляд на заросли рядом и снова вернулось к траве. Гонгора тут же снялся, бесшумной тенью сокращая расстояние и не отрывая взгляда от будущего обильного и уже смертельно надоевшего ужина. Он мягко приник к земле и сделал это как раз вовремя. Теперь до лани было совсем недалеко. Он ждал, слившись с травой.

Было окончательно ясно, что Улисс не оставил бы от этого ужина даже воспоминаний, так что, все взвесив, Гонгора поздравил себя с разумным решением. Он перемещался, прижимаясь к земле, медленно и осторожно, следя за тем, чтобы над головой не тряслись макушки травы, то, что ветер дул в его сторону, позволяло до сих пор оставаться незамеченным. Больше он не отвлекался. Он забыл про сырость и забыл про комаров.

Солнце спряталось за горой как раз, когда рядом с рогатой головой показалась другая и за ней пара шустрых детенышей. Теперь мяса было столько, что он не представлял, как будет его нести. Тень накрыла лужайку, различать силуэты становилось все труднее. По его расчетам, он был уже совсем недалеко от дичи, когда, вновь приподняв глаза над травой, увидел то, во что не мог поверить. Самое крупное из животных двигалось в его направлении.

До предела натянутая тетива говорила, что выше шансов уже не будет, их не могло быть, что он не промахнется, он попадал в более сложные цели и с большего расстояния, это теплое, подвижное, живое существо больше не будет теплым, подвижным и живым. Но что-то мешало. Это был запах боли.

Ее еще не было, но он уже ее чувствовал, как если бы стоял рядом с ней и резал ее ножом. Он знал, что это. Эмпатия всегда отличала его от других, ее аномальный контур, граничащий с аутизмом, и раньше отделял его от мира вокруг, но теперь она грозила оставить его с пустыми руками. Проблема состояла в том, что в рюкзаке по большому счету еще оставалась еда. Это значило, что убийство окажется всего лишь убийством.

И сейчас он уже далеко не был уверен, что свалит это создание с одного выстрела. И если нет, оно будет доживать время своей жизни, роняя за собой на листья травы горячие, крупные, черные капли – как ягоды. Существо стояло и смотрело. И он тоже смотрел, не двигаясь, оно стояло слишком близко. Если бы только оно не стояло так близко, глядя своими большими темными глазами, он бы сделал то, ради чего зашел так далеко. Гонгора прямо видел, как острое металлическое жало, подрагивая от нетерпения, глубоко входит в живое тело, тело дергается и скрывается за темнотой.

Лань дернулась, потом молниеносно вскинулась, высоко задирая длинные ноги, и стремительно унеслась в заросли. Гонгора поднялся.

Он стоял, разглядывая окружающую местность и решая, как поступить дальше. Ночевать придется под открытым небом, и даже без ножа. Не так он все это себе представлял.

Дальше нужно было искать дерево и делать на ней лежанку. Пока не съели. Искать в темноте дорогу назад и заблудиться в его планы не входило. От палатки он ушел слишком далеко.

Он никогда не расстраивался по поводу того, чего нельзя было изменить, это не имело смысла. Он стряхнул с бровей капли пота, потом пошел к дереву, торчавшему на окраине леса. Он все еще не отказался бы выпить чего-нибудь горячего и наваристого.


Дуб понравился сразу. И своими размерами, и размахом замысла. О таких растениях складывали легенды и развешивали на них разбойников. Или, напротив, разбойники складывали легенды и развешивали на них представителей властей. Нижние ветви просто приглашали положить поперек несколько других и завалить их охапками сена. Смолистые еловые лапы и траву он укладывал уже при свете звезд, получилось даже лучше, чем он планировал. На ужин сегодня ожидался мясной бульон.

Он покачался, пробуя на прочность ложе, потом достал из набедренного кармана запаянный полиэтиленовый пакетик аварийного запаса. Пара спрессованных кубиков пищевого концентрата были восприняты желудком, как откровенное надругательство, оставалось дожить до утра. Он придвинул куивер ближе, извлек несколько стрел и положил рядом с натянутым луком. Теперь он был вооружен и очень опасен.

Уже накидывая капюшон, щелкая всеми застежками, затягивая все подвязки и глядя на небо, он подумал, что Лис так же легко может перенести без пищи пару дней, как и неделю. Вода у него была. Это уже хорошо. Но все равно, оставлять его одного не стоило, тем более на привязи. Было неуютно. Они редко разлучались и никогда – на долгое время, Улисс вообще с младенчества не знал никого, кроме Гонгоры, да и не в ком не нуждался. Гонгора просто не видел его в качестве охотника. Он знал, что Лис не будет спать, будет всю ночь слушать ночь и не спускать глаз с деревьев, за которыми скрылся Гонгора.

Он несколько раз просыпался, не столько от холода, сколько от сырости, закапывался глубже в траву и отключался снова. Потом просыпался опять, проклинал застывшее время, оленей и свое безрассудство и давал себе твердое обещание не оставлять больше Улисса одного. На обратный путь в темноте он так и не решился.


Ему снилось, что рядом кто-то смеется, не то под ним, не то над ним. Смех не давал спать, он сердито свешивался с ложа головой вниз, стараясь разглядеть, кто это мог быть, но не мог разглядеть ничего; он смотрел, потом поднимался, до предела натягивал тетиву и отправлял стрелу в темноту. Смех был какой-то странный, в нем не было ничего человеческого, тетива у виска отдавала металлом, пару раз ему казалось, что он во что-то попал, пару раз отправлял стрелу просто так, ответом была тишина, и только в нижнем левом углу пространства из темноты и дубовых листьев одиноко сияла, зябко кутаясь, далекая звездочка.





8


Гонгора с приятным удивлением открыл для себя, что он выспался. Он не только выспался: после проведенной на дереве кошмарной ночи он уже в деталях знал, каким будет его будущее на много лет вперед. Сладко ныли перетруженные мышцы ног, было жарко. Солнце на медленном огне поджаривало щеку, и это было только начало.

Пятно солнца, полыхавшее теплом, цеплялось за сухие ветви и висело над лесом, как обещание долгой счастливой жизни. Гонгора смотрел сквозь прищуренные веки на чистое синее небо и думал, что, если вот прямо сейчас не разденется и не ляжет в холодную воду голым, он взорвется.

Птицы звенели. Он подобрался, шурша листвой и заставляя плясать упругие ветви, беспечный день близился к своей приторной фазе, лес гудел, насекомые беззаботно носились, как будто впереди их ждала вечность. Внизу все выглядело иначе. Часы стояли. Прикинув вероятное время, он сориентировался по солнцу и взял направление на висевший над лесом изъеденный силуэт месяца, на ходу отправляя куивер и лук за спину и перестраиваясь на экономный бег. По его расчетам, расщелина с рекой лежала там.

То, чего он опасался, случилось. Он не помнил эти деревья. Он стоял посреди леса и не мог вспомнить, был он здесь или нет. Он потянулся, широко раскидывая руки, потом взялся ими за голову, озираясь и решая, что принято делать в таких случаях. От прежнего солнечного настроения не осталось следа. Теперь хотелось есть. Проклятое животное увело так глубоко в лес, что сейчас он убил бы его, если мог. С учетом где он стоял, заблудиться было не самой лучшей идеей. Ему лишь сейчас во всем объеме открылась неприятная перспектива тащить мясо непонятно куда. Нужно было найти какой-нибудь ручей.

Пока хватало дыхания, он пробовал на слух речитатив морской пехоты США на пробежке, чтобы отвлечься от мыслей о еде и чтобы создать нужный ритм. Это была дорога домой, остальное было уже не важно. Все, что не было связано с приоритетами приоритетной нации, в армии приоритетных находилось под запретом, поэтому речитатив морской пехоты запрещенной страны стал его гимном. Его эверестом.

Он напевал его молча, про себя и для себя, когда было совсем плохо, когда толпа приоритетных держала его за руки, прижимая к земле и проводя процедуру принудительного кормления, забивая руками и сапогами ему еду в рот и лицо. Процедура не была стандартной, даже в колониях строго режима ее проводили по категории пыток, она требовала санкции приоритетного командира, но была проведена по предложению сержанта – тот стоял у всех за спиной и наблюдал. Они оба стояли и смотрели, зная, что ничего им за это не будет. С едой было плохо, точнее, ее всегда было мало, поэтому молчание при ее раздаче приравнивалось к акту независимости – акту самостоятельности решений. Тягчайшему из возможных преступлений. Акту свободы. Он напевал его, когда был близок к тому, чтобы потерять сознание, когда заставляли ночами стоять в летней одежде на морозе в тридцать градусов, когда запрещали спать, когда не разрешали есть, когда проводили процесс бритья, зажав ему плечи бедрами и полотенцем сдирая ему с лица кожу вместе с кровью, когда запрещали читать и запрещали думать – он сохранял этот гимн, когда сохранять больше ничего не оставалось. Он был его маленькой тайной. Если бы они узнали, что он напевал, когда они старались сделать его собой, он бы не выжил. У него отобрали все, кроме этого гимна далекой свободной страны. Они отняли у него его прошлое и его настоящее, они даже были уверены, что его будущее тоже принадлежит им, что он – их собственность и его будущее их собственность тоже, но его маленькую глубоко спрятанную тайну они отобрать не могли. Наслаждение при виде чужих страданий составляло особенность приоритетной нации, и попадать живым к ним не стоило. Дети зон экстренного контроля аплодировали.

Армейское расположение приоритетных выглядело, как концентрационный лагерь, и, на деле, было им, по сути и содержанию. Исключая случаи, когда было хуже. Забор, ряды колючей проволоки, еда, построения, развод на работы, развлечения «паханов» по отношению к «уркам», буквально воспроизводившие развлечения в колониях строгого режима, – этому гимну за этим забором не оставалось места. Поэтому он хранил его в себе так глубоко, что тот стал его письмом самому себе. Обещанием освобождения. Концом тюремного заключения.

Он так и не узнал, в чем состояло его преступление, и так и не понял, за что он его отбывал, ему так и не сказали, с удивлением, граничащим с недоверием, однажды ему открылось, что сами приоритеты видели во всем том лишь некий естественный порядок вещей, мир, каким тот должен быть. Своим миром. Их концентрационный лагерь был их домом. Они пытались растянуть его на остальные континенты, этот свой дом, все время, одного континента им было мало, они жили ради этого и сваливали трупы бульдозерами в «братские захоронения» только ради этого. Они не видели, что видел он. И это его спасло.

Вокруг стоял один и тот же темный старый лес, и он нигде не кончался. Гонгора чувствовал, что если он в самое ближайшее время не найдет воду, у него начнутся проблемы.


Ah one two, three four

Ah one two, three four

Ah one two, three four

Come on now and lemme sing ya some more…


Сама музыка слов прятала глаза под пеленой влаги. Там, где люди пели такие песни, громко и все вместе, мир не мог быть похожим на то, что видели его глаза. Тот гниющий язык, воняющий трупами, «братскими захоронениями», концлагерями и приоритетами, который приоритеты забивали в него сапогами, не имел места в галерее ценностей будущей планеты. Он просто знал это. Он слишком любил эту планету, чтобы оставить ее одну с тем, что в него забивали сапогами, она и этот гимн все, что у него было, но он не мог ничего. Иногда он в мечтах писал об этом книгу, книгу потом читали на радио, но эта альтернативная история была без продолжения. Сейчас он дарил лесу лето, которое жило в его сердце, – оно поселилось в нем с момента, когда он впервые понял, что пересек границу времени, увидел шмелей заповедника, неторопливо перебиравшихся с цветка на цветок, отмель нетронутого озера и понял, что остался один. Быть может, навсегда. Эта земля чем-то напоминала ему его землю, которой он никогда не знал. Ему не было необходимости петь громко и все вместе. Лес его слышал.

Его организм помнил действительно тяжелые дни. Ему было, с чем сравнивать. Когда он лежал, уставившись в черный потолок и гадая, на сколько еще его может хватить. Однажды приключилась какая-то странная разновидность гриппа с ангиной, когда страшная температура держалась и не падала днем и ночью. Лекарствами он никогда не пользовался, организм должен выкарабкиваться сам, это было его убеждение и его принцип. Тогда же он решил, что потом все будет мерить протяженностью тех дней.


Army Navy was ah not for me

Air force ah just ah too ea-sy

What I needed was a little bit more

I need a life, that is hardcore…


Ручей он нашел довольно быстро. Что делать дальше, он знал.

Профилактика против гриппа, армейская практика сушить на себе в мороз свежевыстиранную одежду, считалась лишь дополнением к пытке будней. К испытанию отвращением. Трудное шло дальше. Он сидел на бесконечных ступенях вальдфорта, балансируя на последней грани между сознанием и его потерей и знал, что если не удастся его удержать на месте, это будет означать конец. Теряющие сознание скатывались в самый низ по лестнице иерархии, и назад не поднимался никто. Выжить там было трудно. Местная грязь его любила, как не любила никого, она этого не скрывала. Она ломала его днем и ночью, во время еды и во время отдыха, запрещала класть в стакан сахар и прикасаться к книгам, она не давала ему спать и не оставляла ни одного шанса, прилагая неимоверные усилия, чтобы стереть, сделать собственностью, тем, кого нет, сделать несуществующим его и его будущее как абстракцию, как личность и как носителя разума. Он держал рот закрытым, он держал его закрытым так долго, что стал терять способность к речи, атрофируя мышцы гортани, но это не помогало. Приоритетный скам просто инстинктами чувствовал, что что-то не так. Что он все еще не вещь, он все еще мыслит и все еще сохраняет способность к логическим построениям. Делает выбор. Сам. Независимо. Про себя. Словно имеет право быть свободным. Он лишал их права собственности. Но до тех пор, пока он не был их вещью, он не закроет своим телом чужой блиндаж. Этот виртуальный блиндаж, остающийся не закрытым, приоритетному сержанту не давал спать. Он означал провал всемирно-исторической миссии его нации. Выпускник техучилища с коркой сантехника и симптомами больного нарцисса видел в Гонгоре личный вызов себе. Проблема состояла в том, что все зоны реальных боевых действий находились далеко. Проблема выглядела неразрешимой. Там, где пели его гимн, это называлось чисткой по генетическому признаку, но в пределах колючей проволоки этот оборот был бы запрещен тоже – если бы только приоритеты знали, что это такое. Для детей зон экстренного контроля, даже читавших лишь с трудом, любая комбинация звуков, лежавшая за пределами рядов колючей проволоки, не содержала смысла. Будущая жизнь за ней казалась нереальной: с этих ступеней ее существование выглядело невозможным. Тогда же он решил, что потом все, что будет требовать его усилий, он будет измерять протяженностью тех ступеней.


PT, Drill, All day long

Keep me runnin' from ah dusk to dawn

Ah one two, three four

Tell me now what you’re waiting for…


Когда из-за деревьев донесся шум воды, он уже и взмок и запыхался. Ручей привел к реке, дальше было дело техники. В какой стороне палатка, он теперь знал.

Было не трудно догадаться, что приоритетного командира с губастым розовым лицом туповатого подростка в военной школе пинали все, кому было интересно, и теперь кусок дерьма, получив власть над другими, восполнял в своих глазах статус иерархии – отрывался. Всякий отброс делает это на беззащитных, но здесь в паре с ним стал работать сантехник. Отдав свой автомат Гонгоре, дохлая и поминутно сдыхающая на таком темпе шавка скакала рядом налегке, исходя красными пятнами и делая мужественное лицо с мужественно играющими уплотнениями на скулах. Она что-то гавкала, Гонгора привычно не слушал, но это было не все. Приоритетный сержант-сантехник обратился к руководству с требованием повесить на Гонгору дополнительный вес, батареи и рацию, и такое пожелание было учтено. Теперь Гонгора знал, что его ждет. Потеря сознания означала наказание в форме противогаза. Ограничение кислорода вело к коллапсу. Дальше шел замкнутый круг.

«А что ты мне сделаешь».

Взгляд сантехника из-под полога кузова удалявшейся армейской машины выражал невозмутимость. Генетическое недоразумение своей нации, за свою жизнь не державшее в руках одной умной книжки, не способное написать на своем приоритетном языке без ошибок двух слов, тупое взглядом, лицом и движениями, должно было определять, сколько Гонгоре можно жить и когда ему следует умереть. Сознание этого, осознание абсолютной власти над тем, в коем все его инстинкты сантехника чувствовали скрытую угрозу не только себе, не только виртуальному блиндажу – всей его национальной централизованной системе концентрационных лагерей, возбуждало в нем не подъем чувств, как следовало ожидать, а вгоняло в крайнюю степень депрессии. Он не мог сломать то, чего не понимал. Ремонтник унитазов по кличке «Квадрат», стремительно взбиравшийся по лестнице всех званий и личных похвал, не покидавший списков заслуг, ставший первым любимцем руководства и образцом, указанным для подражания, оказался не способным сломать всего один случай, спрятавший от него свое право на свободу и прятавший его так глубоко, что оставалось только одно. Необходимо было уничтожить сам случай. Он только не видел, как это сделать, находясь за пределами всех горячих точек. Сантехник при абсолютной власти не знал, в какую позу еще встать и что сделать, он обращался к руководству и подстерегал у своей западни, он считал шаги и сочинял списки преступлений, он деградировал на глазах, выгорая изнутри, купаясь в дерьме, которое поставлял ему его маленький мозг, и спускаясь все ниже и ниже по лестнице клинического социопата. По причине того, что именно такой казус патологии был способен заставить подчиненный состав облепить телами блиндаж неприятеля, у руководства прямоугольный специалист по унитазам стал эквивалентом воинского искусства. Эталон цивилизации насекомых уперли в то, чего он не мог разглядеть, и одно понимание этого разъедало его скромные способности рассуждать, как едкий химический реагент. Запертый в темных тесных стенах своего черепа, он бился в истерике. Вид того, что кто-то сидит, листая страницы, был омерзителен ему до глубины его гнилого сердца – он не разрешал читать. Попытка Гонгоры в секунды свободного времени открыть книгу вызывала в нем бешенство и глухую брызгающую животную злобу, кажется, у него были какие-то счеты с книгами. Кажется, сам процесс извлечения кодированной информации был недоступен его мозгу. Здесь был тот случай, когда даже не имея нужной квалификации, можно здесь было безошибочно предсказать примерный уровень коэффициента интеллекта. Его и его руководства. Память тех ступеней не содержала ничего, кроме чужого мертвого времени.

Потом предстояло взгромоздить себя на верхний ярус кровати и за оставшийся час до подъема попытаться выспаться. Если только кто-то не затянет на своей исхудалой шее крепкий веревочный узел, если только кто-то не совершит попытку к бегству в сторону государственной границы, прихватив две банки каши, если только весь состав не поднимут прочесывать вычерченный на штабной карте квадрат. Если бежавший с кашей прихватит автомат, будить не станут. Вызывалась единица бронетехники, и домой тому уходило официальное письмо о смерти героя при выполнении ответственного задания приоритетного правительства, медалька прилагалась. Служба в армии «пней» оказалась заурядным процессом выживания. И цену нужно было заплатить исключительно высокую. Жизнь человека для цивилизации насекомых не имела ценности – только в пересчете на общий объем. Вагонами, загонами, бараками, пучками и пачками.


First phase, broke me down

Second Phase I started comin' around

Third Phase I was lean an' mean

Graduation standin' tall in my greens…


Звали чучело «Джон».

Набитый песком и опилками, этот мешок был пугалом и проклятьем, средоточием самых худших ожиданий, из которых можно сложить дорогу в ад. Был он одет в форму рейнджера при всех знаках приличия, с планкой «JACK», эмблемкой II-го ОБРКП – Отдельного Бронекавалерийского Полка, и весил 80 килограммов. На самом деле точный вес этого мешка с руками никто не знал, но весил он ровно столько, чтобы смерть увидеть как избавление от бесконечных страданий. На тактических занятиях мешок присутствовал в качестве «тяжелораненого». Транспортировка его в полевых условиях предполагалась только бегом.

Нация генетических алкоголиков, видевшая в страдании тех, кого считала собственностью, путь к своему величию, ставила страдание во главу угла как концепцию. Слова этого она, конечно не знала, это превышало ее лексический лимит, однако, даже ничего не зная о нем, она клала его как фундамент в основу всего, что позднее призвано было наглядно показать, как много жертв она готова возложить к пьедесталу своего величия. Поскольку быть великим очень, сильно и весьма хотел каждый из них, каждый из них в меру доступных возможностей старался сделать жизнь хуже, чем та была. Это получалось даже у тех из них, кто смутно представлял жизнь за пределами унитазов. Так строительство величия на костях концентрационных лагерей становилось в восприятии цивилизации ýрок платой за место во всемирной истории. Все, что они могли строить, они строили на костях своих концентрационных лагерей.

Приоритетный командир скакал рядом, исходил злобой и красными пятнами, но делал это пока на уровне шипения, стесняясь взглядов гражданского населения с чужой фамилией. Гонгора, пересекая улицу и не обращая внимания на присутствие неприоритетных, согнулся, чтобы сделать вдох. Он нужен был, чтобы не упасть. Восемьдесят килограммов не давали дышать. Приоритет что-то привычно гавкал, готовый взойти на фальцет, – Гонгора привычно не слушал, сосредоточив все внимание на том, чтобы не споткнуться. В глазах местного населения, как потом выяснилось, по мнению приоритета восемьдесят килограммов на плечах следовало перемещать, оставив наилучшее впечатление о всемирно-историческом освобождении – бегом и с гордо поднятой головой. Брызганье приоритетного хозяина были привычными, как вонь в туалете. Но хуже всего было не это.

Там не давали читать. Никогда и ни под каким предлогом.

Когда у него под матрацем нашли одну старую немецкую книжку, то командование оказалось в таком шоке, что долго не могло решиться, в какую крайность удариться. Его тогда спасло только то, что кто-то покончил самоубийством.

Концентрационный лагерь, конечная квинтэссенция пресловутой загадки приоритетной души в наколках, о которой они с наслаждением друг другу рассказывали, был и их высшей сутью. Рабочему и крестьянскому населению, за жизнь читавшему самое большее лишь аннотацию к туалетной бумаге, уместить это в рамки своего ума было не под силу. Клеймо, повисшее за Гонгорой, определило все, что его ждало до дня конца заключения.

«Тот, Кто Читает».

Вначале это удивляло. Потом уже делалось страшно. Гонгора прямо физически ощущал, как внутри него умирает то, ради чего он жил, ради чего стоило жить, уходит от больной темноты вокруг и систематического недоедания, умирает медленной, мучительной смертью. Становится изнутри старым мертвым деревом. Он чувствовал, как они делали его собой…

Нейроны его мозга задыхались теперь не только от недостатка кислорода. Цивилизация ýрок готовилась к своей всемирно-исторической миссии. Одежда, от которой еще недавно валил сырой пар, на утреннем морозе твердела, превращаясь в лед. Руки тряслись, и попасть с огневого предела в какие-то исчезающие у горизонта пятна из плохо пристрелянного автомата было невозможно. Не набравшие очков подвергались наказанию: шли к куче гравия набивать им ранец. Походный ранец сползал с плеч, открывая мокрую спину омерзительному сквозняку, лопатки сводило судорогой, вздыбленные мурашки соприкасались с тканью, но хуже всего было то, что завтра нужно было повторить все сначала.

Много позднее из специальной литературы Гонгора узнал, что даже слабая форма стресса моментально замедляет появление и рост нейронов мозга. При создании постоянных условий патологического стресса мозг практически теряет способность воспринимать реальность. Это и было приоритетом.

Вся идея приоритетов была направлена на предотвращение роста новых нейронов мозга.

Даже никогда не слышав об их существовании, цивилизация ýрок делала все, чтобы их не было.

Готовила моря зомби облеплять чужие блиндажи своими телами.


Способность анализа, инстинкт отражать реальность, построение минимально сложных логически связных конструкций – это было тем, чего цивилизация урок и их страна смертельно боялись. Они убивали претендента на разумность. Конфуций, Демокрит, Перикл, Гай Юлий Цезарь, Марк Аврелий и Эрик Грайтенз попросту были теми, кто способен был всё изменить. То есть буквально всё. Спровоцировать будущее, в котором цивилизации урок не было места. Централизованная система концентрационных лагерей защищалась.


Нескольким особям, счастливым обладателям пристрелянных автоматов, разрешалось в форме особого поощрения отбыть назад на грузовике. Забивая в свой ранец гравий, Гонгора старался туда не смотреть. Он уже знал, что закроет собой блиндаж, как только ему скажут.


If anybody, asks me why

I'll be a Marine 'til the day I die

Report for duty at ah Heaven's Gate

Ah motivated and semper fi.1


Музыка гимна была способна свести с ума. Когда было плохо, от нее на глазах выступали слезы. Их никто не видел и их не должен был кто-то видеть, но если бы их кто-то увидел, они были не тем, чем могли показаться. Ледяная, не знающая дна и основания, как преисподняя, стальная ненависть обдавала сознание своим холодом и рисовала, как все должно быть. Он знал, что это неправда, но он хотел верить, что будущее смотрит ему вслед.

Над головой звенели птицы, большие мягкие листья стегали по лицу. Улисс то ли спал, то ли ушел, оставив в назидание огрызок поводка. Гонгора до сих пор не мог поверить и простить себе, что бросил здесь Улисса и нож. С Гонгорой могло случиться все что угодно. Даже бабушка говорила, что нож не обычный и чужим рукам не стоит его касаться. Он ждал, когда Улисс начнет шуметь железом ошейников, мощно встряхиваясь. Он уже знал, что Гонгора вернулся.





9


Поводок был в порядке, Улисс никуда не уходил. Он валялся тут же за палаткой на постромках стянутого тента, куда его пустил поводок, пока он еще мог ползти. Он лежал в бордово-чернильной липкой луже с завязшими соломинками, занеся голову и не двигаясь, над лужей с сумасшедшей скоростью носилась стая зеленых мух.

Стреляли дважды, видимо, в упор. Два раза, то ли экономя, то ли решив, что сам дойдет.

Мир больше не имел звуков. Непонятный пустой мир лег сверху, как бетонная плита, гася все краски и закрывая страницы всех не написанных книг. Не хватало какого-то фрагмента, чего-то, утерянного по дороге, чтобы вернуть время на место. Вся действительность состояла из ладони и того, что лежало под ней. Ладонь была чужой и мир был чужим тоже, нужно было что-то делать, соединять какие-то детали реальности, чтобы вернуть все назад, как было. Ладонь лежала на черно-седой морде неподвижного зверя и ничего не понимала. Голова отдавала страшным жаром, распушенный хвост в траве шевельнулся. Глаза были закрыты, но Лис его чувствовал. На пороге слышимости возник хриплый едва живой слабый звук, обесцвеченный невыносимой болью. Лис был еще жив. Он лежал, подмяв стебли травы, измазанной в ржавом, густые потеки были везде. Ничего не понимая, Гонгора глядел на высохшую щель глаза и судорожно дергавшиеся бока, щурясь от непереносимой боли, и пытался совместить все это с собой.

Пустые глаза Лиса смотрели на что-то в пространстве перед собой и ничего не видели. Он собирался то ли тихо, собрав последние силы, пожаловаться, как горячо и сухо, а вода далеко, то ли хотел еще раз упрямо рявкнуть. Похоже, он лежал тут давно. Каким-то образом он был еще жив. Бессильный долгий звук оборвался, и только тогда Гонгору ударили изнутри.

Спотыкаясь и путаясь в сетчатых крыльях полога, он опрокинул рюкзак, нашел на дне ремень с медициной, выбрался из палатки, распечатывая все рулоны бинтов сразу, вернулся снова за полотенцем, чехлами, носками и одеждой, выбрался, сорвал с себя ветровку с влажной футболкой, притиснул ее к черным запекшимся пятнам на боках Улисса и как умел, крепко наложил поверх бинт. Бинта нужно было больше.

Он не знал, можно ли сейчас давать воды. Он ограничился влажным компрессом. Гонгора не знал, что в таких случаях делают еще.

Способность соображать возвращалась рывками. Запоздалые ненужные сценарии поведения и сюжеты без смысла толпились в голове, мешая друг другу, это был даже не страх. Он даже не знал, что черный, животный, давящий ужас мог быть такой силы. Потом он заставил себя справиться с болью. Недобрые предчувствия гудели что-то, но сейчас было не до них, сейчас важно было не допустить ошибки.

Брызгая водой из котелка на сухие черные губы и шершавые лапы, он думал, как давно Улисс здесь лежит. Он пытался представить примерное положение пуль. Пули нужно было достать. Сейчас важно было только это.

Чем-то не нравилась ему палатка изнутри, которая всегда радовала глаз, что-то было не так. Царапало глаз.

Не сразу, но до него дошло, что он оставлял рюкзак в другом углу. Он смотрел на него, пытаясь понять, в чем дело. В палатке не было порядка, который давно стал привычкой. И не было в изголовье надувного матраца ножа, зато была какая-то чужая бумажка, сложенная на его записной книжке. Она белела на самом видном месте, так, чтобы вошедший не промахнулся взглядом – на его старой зеленой записной книжке с проложенной пачкой его денег – проложенной демонстративно, видимо, не тронутой.

Писали шариковой мажущей ручкой походя, непонятно и некрасиво – обычно. Гонгора глядел и не двигался, он читал, потом читал снова, слова были простыми, но их смысл не доходил. Он сидел скрестив ноги, сжимая ладонями виски, читал и перечитывал еще раз то, что лежало под ним, обращение к нему укладывалось в несколько строк. Предлагалось в недельный срок явиться в местное отделение органов безопасности и охраны общественного правопорядка и зарегистрировать у дежурного свое туристическое удостоверение либо иной документ, его заменяющий. Он сидел с локтями на коленях и в десятый раз пытался собрать чужие буквы в слова, чтобы понять, как оказался в реальности, в которой сидел сейчас.

Предлагалось удостоверить право нахождения в зоне государственного заповедника.

Здесь же коротко указывалось время работы и обеденного перерыва. Чужой листок в клетку предлагал стандартную процедуру регистрации. Предмет личного охотничьего снаряжения мог быть возвращен после заявления и по предъявлении документа, удостоверяющего право на ношение холодного оружия.

Его старого остро заточенного ножа, реликвии сказочного мира с рунами из «Хоббита» и лучшим дизайном морских котиков, который он не оставлял никогда и нигде, не было. Солнце играло на тех рунах днем и свет звезд ночью и не было ничего, что заставило бы их молчать или заставить с ним расстаться. Он был нужен.

Чтобы извлечь пули и чтобы вернуть все назад.

Он знал, все, что для этого нужно, это терпение и согретый на огне острый металл.

С этого момента время шло на минуты. Гонгора выбрался наружу. Наверное, Улисс не хотел их.

Гонгора чувствовал, как капля за каплей истекает отпущенное время, когда еще дозволено вмешиваться в равнодушный ход событий. Надо было что-то делать.

Из оставшихся кубиков экстренного запаса он взял два, съел то, что оставалось в палатке и не требовало огня, готовить времени не было.

Через четверть часа Гонгора сменил повязку и сделал это уже основательнее. Улисс визжал, не переставая, тихо и хрипло.

Еще через четверть часа он достал со дна рюкзака то, что не трогал никогда, запаянный пакет жаренных орехов. Улисс потерял слишком много крови. Ждать больше смысла не было.

Он напился из речки, собрал в горсть все, сколько нашел, таблетки аскорбиновой кислоты и глюкозы, запил водой, накинул на голый торс ветровку и закатал рукава. День обещал быть жарким. Потом отвязал от рюкзака и накинул поверх себя моток троса, – пока без конкретного плана, скорее по привычке, без веревки в горы он уходил редко, – затянул на штанах пояс и сунул за него сзади охотничий томагавк Штииса. Все это время он представлял, как острое лезвие ножа взрезает упругую седую шкуру и погружается в поисках кусочка металла. Наверное, Улисс очень не хотел их, это у него всегда получалось хорошо.

Он оглянулся на солнце. В синем небе висела одна тучка и больше ничего. Шкуру в таких случаях сшивают тонкой шелковой нитью – как в моем кармане.

Не обращая внимания на громкий визг, он лег, подсунул голову под забинтованный бок, как получилось, медленно и осторожно взвалил себе бандита на плечи и поднялся. Пока двигаться было можно, но до моста слишком далеко, конечно. Жарко, подумал он. Выбора не было.

Плохо, когда нет выбора. Гонгора обернулся, с сожалением и тоской, – элитный горный рюкзак и канадского приготовления сверхлегкий тент были слишком хороши, чтобы бросать. Полусфера палатки одиноко жалась к деревьям, и лучшее время его бестолковой жизни было связано с ней. Он сказал себе: как хорошо иметь свой дом.

Он осторожно двинулся вдоль отмели, переходя на экономный походный бег, попутно прикидывая, все ли взял и не оставил ли чего-то, крайне необходимого ему и его бестолковой вселенной, он не знал, сколько у него времени. И не хотел об этом думать.


10


Нельзя сказать, что методика горных пастухов в вопросах выведения крупного, сильного и злобного киноцефала, способного обходиться малым и противостоять поползновениям диких волков, отличалась каким-то особенным подходом. Меньше внимания, меньше беспокойства – природа сама решит, кому жить стоит. В условиях безжалостного отбора выживет самый достойный…

…потом дед рассказывал об одной дворняжке. Та чудом осталась в живых после стычки с откормленным кобелем, профессиональным бойцом, на нее все махнули рукой, а пьяный хозяин собрал что было с земли, сгреб внутренности, зашил шкуру обычной иголкой и ушел спать…

…и был другой день, и было самое время снов, и он еще смотрел вверх, потому что любил смотреть на излом, и выковал в тот день старец паранг, и не была у него рукоять особой резьбы или смысла, но было лезвие – черного зеркала и зеркальной чистоты…

Ну как – получается? – негромко спросил голос. Память, поперхнувшись, тут же напряглась, где-то он все это уже слышал. Его снова преследовал чужой летний вечер, слепые дома в камне; он мог прикоснуться к ним ненавистью, тень незнакомой многоэтажки нависала, как некролог. Тихий двор, зелень, скамейка и бабки. Вечер всей жизни. Убийство времени.

Он едва обогнул угол дома, как его ударил по лицу шуршащий песок сухих губ. Умирающий шорох отживающей плазмы сползал, обнажая шепот прибоя, бесполезный остывающий вечер. Уже в прошлом. Ему наперерез что-то неслось, самомнение камикадзе не оставляло сомнения, что все не просто так. Размытое послание выглядело, как обычный комар, но только на первый взгляд. Обязательно должен быть стрелок, пуля всегда создает массу осложнений – с дребезгом, лязгом, щепками, дымом и запахом, но прав всегда стрелок. Голос вернулся, но был уже не один, теперь, уверенно переваливаясь с боку на бок и по пояс проваливаясь в свежий снег, с ним шагала ворона. До синевы черная и кругом правильная.

Голос молчал, но ворона смотрела. Она предлагала другую модель ситуации. Облизывание лезвия бритвы и обещание лимонной кислоты.

А это зачем?

Что – зачем, помедлив снова, переспросил голос.

Лезвие и кислота.

А, это, произнес Голос как бы уже в заметном облегчении. Нe знаю. Оборот такой.

А лимон тут причем?

Я же говорю, не знаю. Здоровее будем.

Бес уходящего сознания падал все чаще, из противоречия только заставляя себя подниматься снова, но с каждым разом это у него получалось все хуже, мешала застрявшая дробящая разум и кости боль, он падал опять, с головой зарываясь в прошлое, какое-то время лежал, закрыв глаза и хрипло дыша, затем поднимался и снова принимался перепахивать собой гребни сугробов. Заслоняемый грохочущей мглой, обжигающей волной ярости и стыда, он видел, как, неспешно ликуя, надвигались и нависали над ним медленно улыбавшиеся лица пилотов, и даже сквозь грохот в ушах слышал крик, необъяснимую боль с неотступным привкусом смерти. Он, не оборачиваясь, стремительно уходил на дно преисподней, под ней было что-то еще, другое дно и новая боль, он дышал ровно и глубоко, как надо, но глаза разъедала соль, и он не различал под собой ничего, кроме носков мокасин и эверестов, которых ему не видеть уже никогда.


11


Это казалось важным: не молчать. Улисс всегда слушал, когда с ним говорили, – и он говорил, пока мог. Он бежал, постепенно наращивая темп, вниз вдоль горной реки, через камни и бурелом, к тесному темному ущелью, где огромные пихты подступали к самой воде и где шумный поток пересекало новое аккуратное шоссе.


Вечернее солнце расплылось кляксой, под ним торчали зубы дракона и лес. Он ненавидел сегодня лес. Лес страшно мешал, лез с советами и путался под ногами, он цеплялся пальцами и ставил подножки, заглядывая в глаза, проникаясь сочувствием, прижимаясь к воде и не давая себя обойти. Чья-то голова все время качалась рядом, ему без конца что-то мешало, лапы и голова Лиса болтались на уровне коленей, словно крупья зарезанной мохнатой овцы, но Лис, конечно, был слишком тяжел. Приходилось ложиться и лежать. Потом подниматься и бежать снова. Лис больше не визжал. Он затих, продолжая лишь часто, с надрывом, хрипло дышать. Теперь он дорого бы дал, чтобы только слышать это хриплое дыхание. Он знал, что скоро в крови упадет уровень сахара, и он уже не поднимется. Если все сделать правильно, можно много успеть. Главным было не споткнуться. Теперь он почти все время молчал и глядел под ноги, и когда он молчал, было слышно журчание воды, шуршание в гальке изношенных мокасин и охрипшее дыхание Лиса.

Он бежал, все чаще оскальзываясь и спотыкаясь, здесь в памяти было что-то вроде лакуны, потом он увидел, что леса стало больше и он стал выше, а сам он снова бежит, рельеф все время менялся, иногда он промахивался, неверно определял расстояние до неровности, сбивался, терял ритм, и тогда они начинали хрипеть вместе. Он боялся думать, что не успеет.


12


__________________


Выковал тогда старец паранг и выбил в память о том на камне знак эвереста. Не была рукоять у паранга особой резьбы или смысла, но было лезвие – черного зеркала и зеркальной чистоты. Так сказал старец: есть хорошие вещи. За привычным лежит странное. Если паранг будут хранить чистые руки, чистой будет каждая жизнь, которую он отнимет. Пусть никогда не прикоснется к нему чужая рука и никогда не узнает, что значит – отражение далеких небес. Придет несчастье, и то, что казалось вечным, станет прошлым. Но до тех пор, пока чист он, всегда будет отражаться в нем восход луны. Это последнее, что ковали мои руки. Так сказал старец: будь умницей и держись тонкой грани паранга. Между добром и злом.


Днем весело играло на нем солнце и ледяной огонь ночью, и удивлялся он: странное лежало в привычном. И каждому хватало малого, обоих любило утро, и то, что отражалось, обещало лучшее. Необычный дар решил он отметить знаком огня – не обычным, резьбой эвереста. И собрал он по рунам гор знак утра, лучшего времени жизни, но не мог оставить на зеркале лезвия след ни металл, ни сверхпрочный камень, потому что само оно привыкло оставлять след. Только бабушка знала многое, чего давно нет, и так говорила: одна с нами религия у него, религия чистой воды. Лишь омыв и прижав к сердцу, можно разглядеть то, что скрыто. Но пока чист он, всегда будет в нем сияние далеких звезд. Так сказала она.


Тихо играл, сияя, на зеркале ножа оттиск ночи, и был другой день, и было самое время снов, и он смотрел вверх, потому что любил смотреть на излом, и был еще рядом малыш – всем чудесный, но молчаливый молчанием ночи. Молчали они вместе, и были звезды, и не было рядом вчера, и всегда было только завтра, только малыш устал молчать на одном месте. Так говорил он: дай мне время, и я заполню им всю твою притчу, вот только не знаю, будешь ли ты этому рад. Он хотел играть светом дня и сиять оттиском ночи, брал в руки паранг и смеялся: если б не была моя рана глубокой, где б тебе стать острым, как язык ночного паука?


Так сказал чудесный малыш.





13


Она с тупым упорством шла по пятам и сидела на каждой ветке. Она саднила, как старая ведьма, и стучала в голову молотком, от нее невозможно было отвязаться, – эта боль плясала на его костях, не оставляя надежды выбраться из-под обломков себя и оставить их в прошлом. Это был исход. За ним ждала одна пустота.

Прошло какое-то время, прежде чем до сознания дошло, что на него смотрят. Крошечное зеленое насекомое с прозрачными крылышками и длинными усиками сидело на травинке перед самым носом и пялилось. Деловито перебирая конечностями, оно сменило позицию, чтобы лучше видеть, потом стало пялиться снова. Слабый ветер качал травинку, и насекомое качалось вместе с ней.

Он не смог бы сказать, как давно так лежит, за шиворот лезли большие противные мушки, лезли периодами, не стесняясь, все вместе и по одной, может, это просто кусались стебли травы, но сейчас было не до них. Он пытался вспомнить. Над головой хлопнула крылом птица, и совсем рядом начали тяжело, хрипло и часто дышать. Дышали прямо в затылок, со страшным присвистом и без перерывов, собственно, дышали у него за спиной уже давно, но только сейчас звуки заняли свое место и стали стучаться в двери сознания. Мушки не унимались. Он представил, как отряхивает щеку, вначале от песка, потом от воспоминаний, и опускает лицо в холодную воду, – в этот момент откуда-то сверху донесся и сразу же стал удаляться мягкий шорох шин. Прямо за макушками прижавшихся к воде пихт тускло блестел турникет ограждения, и над ним висело вечернее небо. Чтобы подняться, усилий понадобилось больше, чем он рассчитывал. Тень от стены накрыла весь мост и почти все ущелье.

Малиновое яйцо солнца цеплялось за стены, оно пробивалось сквозь деревья и ясно давало понять, что время вышло. Видение перед глазами коек и капельниц сменилось вопросом, подойдет или нет кровь человека. Он не знал.

Падать сейчас было нельзя. Наверху ждали. Кто-то просто смотрел, кто-то оценивал. Сидя на корточках и собирая губы гармошкой, как бы вынужденный признать, что да, работа заслуживала одобрения. Все-таки дошли, подумал он. Трасса выглядела совсем новой.

Отчаянно виляя, глянцевый и помытый автомобиль кидался от одной крайности к другой и от кювета к кювету, словно поклявшись сегодня разбиться, но не сбрасывать скорость. Так и не сбросив, он скрылся за поворотом.

Шедший за ним выглядел проще.

Много места и меньше глянца. Как раз. Конечно, можно на пол. Конечно, он все сделает сам. Тут крутая насыпь, но он очень быстро. Времени совсем не осталось…

Куда … т-твою мать! Куда! Говорю, лезешь! … бородатый, … м-мать!

Не понимают.

Они еще просто не понимают.

Уши словно забили дерьмом. Он, оказывается, уже совсем отвык. И от языка местных рабоче-крестьянских сословий, и от их вида, и от их визга. Он вдруг не к месту подумал, что знает, почему дети зон экстренного контроля отличаются от остального мира планеты.

– Что?..

Время. Врач. И очень срочно.

– Сиди дома, больной!.. Еще раз – что?.. Сиди дома! Дома, говорю, пусть сидит, больной!..

Самые обычные лица, но было в них что-то, что безошибочно выдавало, кто работал над их селекцией.

Сопровождаемый громким одобрительным ржанием, полированный джип резво взял с места и ушел за поворот.

Спортивные, плечистые и уверенные. Он смотрел им вслед и видел только закутанных в холод голодных призраков, продающих на рынке человеческие останки.

Автомобиль, шедший следом, аккуратно обогнул торчавшую на дороге фигуру и скрылся там же. Но машина за ней встала.

Два приоритетных лица, как две жирных иконы. Сюда хватило одного взгляда, чтобы понять, что ехали они к телевизору и национальной селедке и даже война не заставит их свернуть с намеченной цели.

– Дома больной пусть сидит!.. дома!..

Новая трасса не выглядела популярной. Может, просто было поздно. Следующей попутки пришлось ждать целую вечность.

Со стоном прошмыгнув мимо, пустой ухоженный «чипс» скрипнул тормозами, вспыхнул красными глазами и мягко встал на обочине. Над уходящей далеко вверх отвесной скалой уже висел поздний вечер.

Водитель кивнул.

– Сколько, – без всякого выражения обронил подтянутый сухощавый мужчина располагающей наружности то ли научного работника, то ли преподавателя. Он бесцветным взглядом смотрел в стекло прямо перед собой.

Приятный мужчина. Белоснежная рубашка, серебро на висках и ничего лишнего.

– Что – сколько?

Еще не понимая и уже холодея, Гонгора засунул обе руки в карманы летных штанов, где всегда болталась его зеленая записная книжка. Он уже знал, что там ничего нет и не может быть.

Гладко выбритое, моментально ставшее отвратительным холеное лицо с серым рыбьим взглядом мягко качнулось и поползло мимо.

Он стоял, стоял долго, невидящими глазами уставившись в асфальт. Он ничего не чувствовал.

Машин больше не было. Только раз мимоходом со страшным грохотом пронесся, обдав гарью, взнузданный «Термокрафт», и на потемневшее ущелье опустилась мертвая тишина.

Он начал вдруг дико, с зубовным лязгом мерзнуть. Суставы и мышцы сотрясались, все тело сковал ледяной озноб. Щурясь и ежась, он сомнамбулической пьяной тенью слонялся вдоль края обрыва, возвращался опять, долго смотрел, как пунктир белых кирпичиков на шоссе тянется, прячась за поворотом. Он не мог согреться. Ему очень хотелось вниз.

Он ждал долго. Оставаться еще дольше не имело смысла, как, впрочем, и уходить. Холодные губы дергались, он ежился, закрывал глаза, приподнимая лицо и ловя им последнее тепло дня. На небе далекая полоска огня снова обещала хорошую погоду. Угольный излом черного горизонта обозначал конец дня.

Он думал, как поступит с водителем следующей машины. Временами ему казалось, что Улисс, собрав последние силы, зовет, внизу было холодно и одиноко, и он рассказывал о самом темном времени суток и о летнем утре, том самом, которое они делили на двоих, чистом и всегда одиноком – в нем не было боли.

Он стоял на краю пропасти, говорил, не открывая глаз, так было теплее. Он вспоминал, как они вдвоем плевали на условности мира, всегда держались только своей стаи и никогда не оборачивались назад, как Лис, вне себя от бешенства, однажды во весь свой немалый рост обнимая совсем не легкими лапами, яростно рыча и хрипло завывая, дрался с ним в общественном месте у всех на виду, нацеливаясь порвать меховую куртку и добраться до горла, а Гонгора с трудом стоял на ногах, и со стороны это могло выглядеть противостоянием миров, на них смотрели, отходили подальше и снова смотрели, и из всех только они двое знали, что все это просто такая веселая игра от большого здоровья. Игра одной сильной стаи и одного эвереста.

И Гонгора, не раскрывая глаз, тихо засмеялся, потому что Лис ответил ему. Ему было совсем плохо. Гонгора больше не хотел видеть ни этих гор, ни этого леса, и он сказал – тихо, только для них двоих: пережив такой день, они не могут не узнать, как выглядит ночь. И не встретить новое утро.

Он подумал: ты все, что у меня есть. Он подумал, что, если нужно, он бы снова взвалил на себя Лиса и снова проделал бы тот же путь.

Вот только, может быть, немного бы отдохнул.

И попробовал еще раз.


B тот самый момент, когда Гонгора решился перенести на дорогу Улисса и уже начал спускаться, донесся ослабленный расстоянием шум двигателя.

Он повернулся. Эхо тихо гудело, искажаясь и множась, свет бил по глазам, не давая определить, кто едет и в каком количестве. Гонгора представил себе, как встает посреди трассы, его сбивают и едут дальше. Он поднял руку.

Вильнув, машина встала на обочине в нескольких метрах дальше.

Лицо было мужественным и энергичным. Глубокие сумерки лежали в салоне, не давая разглядеть детали, за тусклой линзой чуть приспущенного стекла сидела неподвижная тень. Там был кто-то еще, прелестное создание в мини с чуть подпорченным личиком и двое на заднем. Отсюда исходило терпение и запах большого хорошо. Скучающие взгляды не выражали ничего. Его не понимали. Он сам себя не понимал, двигая трясущимися губами и боясь подумать страшное. Тьма закрывала мир, в котором он жил раньше, и тот мир уходил все дальше. Он объяснил еще раз. Сдержанно и спокойно. Он спросил себя: довольно ли теплоты в голосе?

Энергичное и мужественное лицо продолжало смотреть не понимая.

– Кх-акой сабакам, слушай? – тихо вскричало оно, возмущенно заскрежетав сцеплением. – О людях давай думать, да?

Он говорил что-то еще, но его уже было не слышно.

Внизу шумела вода. Он сказал себе, что время еще есть. Если бы только Лис пережил эту ночь. Раз пережит такой день.

Он знал, что делать. Разжечь костер, это будет самая трудная ночь из всех, он перенесет Лиса сюда, разожжет огонь прямо на дороге и остановит хоть что-то. Было уже темно.

Последний раз он так пил в далеком детстве, совсем маленьким, машина сломалась в открытом поле, и они с бабушкой долго шли, потом долго ждали попутку, ее не было тоже, в конце концов он едва не сошел с ума, воды с собой они не взяли. И все время, пока они шли и пока ждали, бабушка закрывала ему голову шерстяной кофтой и кормила сочными яблоками. Он не хотел их, он не мог их видеть и не мог их есть. После этого он возненавидел их навсегда. Когда он, наконец, увидел родник, бивший из-под камня, он думал, что лопнет, но не уйдет, пока не выпьет все.

Гонгора погрузил изъеденное солью лицо в воду. Так жить было можно. Это была ключевая фраза. После этого жить становилось совсем хорошо.


…Он сидел на корточках, удобно поджав под себя пятки, сжимал в ладони тяжелую шершавую лапу и вспоминал время, когда капризный вечно чем-нибудь недовольный Улисс был размером с варежку. Как бродил с огромной салфеткой, подвязанной под мордочкой, неестественно быстро рос, будил, деликатно обнюхивая своим невыносимо влажным носом уши и лицо или бесцеремонно укладываясь на одеяло в ногах всем своим неподъемным весом. Улисс таскал тряпки и тапки, чтобы ими швырялись, а он бы носился, опрокидываясь на всех поворотах.

Здесь же была синеглазая Хари – чистенькая и флегматичная. На совместных просмотрах новой видеосказки они всегда были вместе. Ящик они не любили, вся компания отличалась в этом вопросе редкостным единодушием, точнее полным равнодушием и к телевидению, и к тому, чем оно пыталось испачкать…

В разрывах ветвей деревьев сочились реликтовым светом звезды. Ночь обещала быть теплой. По всему, темнота так и не будет в этот день полной. Гонгора держал глаза закрытыми и ни о чем не думал. Он не простил бы себе потом, если бы задержался на дороге дольше.

Он тихо и осторожно дышал, удобно прижавшись лицом к теплой густой шерсти, ничего больше не слыша, больше ни на чем не настаивая. Улисс уходил, как и положено уходить сильному дикому зверю с сознанием малолетнего ребенка – молча. Теперь уже все равно, что было и что больше никогда не будет. Все всегда проходит, оно уже проходит, становится темнотой и сном. Bсe идет стороной. Темнота сживается с болью. Все проходит.

Проходит.

Все.


14


На черной воде тихо плескалась голубая лунная тропка. Она холодно блестела и полусонно играла бликами, вяло шевелила скучными зайчиками, засыпала, просыпалась опять и опять принималась строить ступеньки, уводящие непонятно куда.

Она словно что-то ждала, но было это так давно, что ожидание превратилось в игру тенями, в бесполезный перебор неясных возможностей. На нее можно было встать. Можно было этого не делать. Она отбирала крайности и ничего не обещала взамен. Тропа из бликов спряталась, вслед за ней к воде с шипением устремилась стайка желтых злобных угольков.

Сорвавшись с насиженного места, в воду рухнул полыхавший обломок яруса, огненный цветок слепящего пламени с громким треском рвался к круглой голой луне, через нее тянулась свинцовая нить облаков, и она принимала жертву, как все остальное, – со скукой.

Он стоял и смотрел, как колонна ревущего огня, наседая, крошила сучья и бревна, те разваливались под собственным весом и добавляли новую ярость и новый голос. Огонь стоял над водой, расходясь на полнеба, с хрустом ломая все, что еще держалось и составляло основу грубого недолговечного плота. Сожженной не написанной книги.

Он укладывал в монолит огня новые ветви и целые бревна, помогая уйти в воду, отдавая замысел течению и уже зная, что уже не согреется никогда. Плот без особой охоты брел по лунной тропе, тащился, качаясь и цепляясь за то, что лежало под ним, потом сильное течение взяло его в объятья, и он заскользил вдоль берегов пляшущим факелом, стреляя снопами искр и на ходу теряя части своей непрочной основы. Траурный багрово-огненный отсвет плясал на отвесных стенах прибрежных скал, потом поблек и спрятался в ночь совсем.

Что-то было не так в самой основе, то ли с ним, то ли с этой планетой. Если бы не тот переход, Улисс был бы сейчас жив. Он пережил свою смерть. Со своими дырками он пережил даже день, все, что ему было нужно, это его нож.

Он смотрел туда, где над черной изломанной линией далекого горизонта уже снова висела сине-зеленая полоса нового утра. Но он знал, что в этой темноте он теперь остался совсем один. Он смертельно устал за эту свою бестолковую жизнь. Игры чистеньких, упорно не взрослеющих детей кончились.

Если бы только можно было что-то сделать, отправиться куда-нибудь на край земли, совершить какой-нибудь подвиг, если бы нужно было поделить свою жизнь, что бы обменять на часть новой, он бы это сделал. Было холодно и очень тихо. Лунная тропа снова висела над темной водой и больше не казалась осязаемо четкой.

Лес дремал, не двигаясь и не прикасаясь, сонно ожидая прихода серого равнодушного утра. Лес больше ничего не слышал.

Было время самых крепких снов.





Загрузка...