Свет. Ослепительный. Такой яркий, что глазам больно. Из горла вырывается хрип.
– Порядок, – ясно произносит чей-то рассеянный голос, настолько материальный, что, кажется, его можно потрогать, и из света проступает усталый силуэт.
Человек смотрит на меня, и пока что лицо разбивается на отдельные неузнаваемые куски: нос, рот, глаза, щетина, белое одеяние. Как собирающиеся вместе осколки. Всё как-то неправильно, но постепенно взгляд привыкает, и из темноты сознания всплывают названия вещей.
– Ты меня понимаешь? – спрашивает человек.
Слова кажутся знакомыми и незнакомыми одновременно, смысл доходит с опозданием, как перевод с чужого языка. В голове звенит. Кое-как киваю. Мышцы слушаются плохо, будто после изнуряющей болезни. Всё странно. Всё не так.
– Замечательно. – Человек подносит ко рту маленькую коробочку, зажимает кнопку, зажигается красный огонёк. – Десять пятьдесят шесть, объект пришёл в сознание, состояние стабильное…
О, цифры. Вроде бы я даже понимаю, что это, только не могу выловить: знакомо, но инородно.
– Даже не пытайся, – говорит человек, отпуская кнопку. – Не вспоминай. Всё равно не получится.
Он пропитан безразличием и тотальным божественным всезнанием, которого нет у меня. Он снова наговаривает в свою коробочку:
– Номер шестьдесят четыре. День первый. Динамика нормальная.
Человек выходит из поля зрения, я слышу шелест бумаг и дробное муторное клацанье клавиш. Всё ещё пытаюсь что-то разглядеть, но в лицо бьёт ужасно жгучий свет.
– Где я? – О, и у меня есть голос. Здорово! Но голос человека звучит низко, рокочуще. А мой тоненький и робкий.
Человек смотрит на меня так утомлённо, что я чувствую вину за то, что отрываю его от важных дел.
– В больничном крыле, – коротко бросает он.
В больничном крыле? Значит, случилось что-то плохое.
– Я болею? – пугаюсь я.
– Нет.
– Тогда зачем я здесь?
– Ты – эксперимент.
Слово тоже смутно знакомо, отдаёт чем-то… В памяти вспыхивают склянки, цифры, что-то ужасно сложное, от чего мои возможности невероятно далеки, и меня так мучит это чесучее чувство, что я ничего не могу вспомнить, мысли обрываются на полпути. Будто упираюсь в глухую стену.
– Прекрати, – приказывает человек. Я снова вижу над собой его лицо и теперь дольше, внимательнее его разглядываю.
Он как будто даже мне знаком. Пока что его лицо для меня – целый мир от начала и до конца.
– Если чего-то не можешь вспомнить, просто не думай об этом. Это называется «избирательной памятью». Если начнёшь вспоминать, это плохо кончится, – и звучит это не пустой угрозой.
– Эксперимент – моё имя?
– Эксперимент – это опыт, исследование, – поясняет он чуть раздражённо. – Некое наблюдение с целью выяснить результаты. Со временем поймёшь.
Время. Как только он произносит это слово, в моём разуме появляется и концепция времени. Оно будто только сейчас пошло.
– А у вас есть имя?
Я слышу смешок, его губы изгибаются, но как-то не совсем искренне. А я продолжаю его рассматривать: понимаю, что он уже немолодой, в спутанных волосах проглядывает седина. Я не могу пока точно судить о возрасте, красоте или уродстве, так как он – первый человек, которого я вижу, и потому становится отправной точкой всех моих систем измерений.
– Зови меня доктором, – отвечает он. Имя звучит как «знания» и «помощь». И немножечко как «боль».
Он тянется к рубильнику, и с громким хлопком гаснет свет. С непривычки мир становится тёмным, скользким и рыхлым, как сырая земля, но, когда глаза привыкают, проступает множество незнакомо знакомых вещей: кафель, операционные софиты, решётки на окнах, тяжёлый монитор в пожелтевшем пластике, заваленный бумагами стол, стальные архивные шкафы, склянки, схемы, лезвия и ещё слишком много того, от чего всё внутри сжимается, – я не знаю их имён, но знаю: оно способно навредить.
Доктор начинает меня отстёгивать: ослаблять жёсткие ремни, о которых до этого у меня не было ни малейшего представления. Словно я так давно лежу здесь, что уже их не чувствую. Неумело двигаю руками, подношу их к глазам. Пальцы слушаются дёргано. Мои движения непохожи на слаженные движения доктора. Я понимаю, что я и размерами меньше него, моя ладонь уместилась бы в его руке раза два. А затем я понимаю, чем ещё мы непохожи: моя кожа совсем другого цвета и кисти все прострочены шрамами и стежками. Выполненными или с педантичностью, или с любовью. Конечности будто сшиты из разных частей, хотя и очень хорошо подогнанных. Кажется, внутри тела что-то шипит.
Доктор внимательно наблюдает за мной, затем хмурится своим мыслям и вновь щёлкает клавишами у монитора.
– Двигательная функция в норме… – продолжает надиктовывать он в свою механическую коробочку и смотрит на мои рваные попытки подняться. – Относительно. Ещё не укрепились связи моторной коры.
Его взгляд регистрирует каждое моё движение – беспристрастно, точно, как видеокамера. А я пытаюсь неловко размять пальцы с тонкими, почти прозрачными ногтями, мои руки выглядят так беспомощно и синюшно, но ощущения мне нравятся.
Касаюсь поочерёдно каждым ногтем подушечки большого пальца, сгибаю маленькие суставчики. Потом смотрю на ноги. Они слегка фиолетовые. Я подтягиваю руками колено к животу, чтобы разглядеть стопу. Трогаю на ней кожу, вручную сгибаю и разгибаю. Появляется чувствительность, и я понимаю, что начинаю широко улыбаться. Смотрю на доктора, будто могу передать ему свою радость. Но он в лице не меняется.
– Попробуй встать, – говорит он.
Сначала я впадаю в ступор, потому что до меня с опозданием доходит смысл, а затем пытаюсь спустить ноги со стола. Нескладно и неуклюже. Стол высокий, и я сваливаюсь, запоздало уцепившись за край. Стопы касаются ледяной плитки. В коленях жуткая слабость, будто они тряпичные и вот-вот сомнутся, а из швов полезет вата. Я трясусь – и от напряжения, и от озноба. Тут и правда холодно.
– Достаточно, – останавливает меня доктор, подносит коробочку к лицу. – Атаксия. Слабая передача импульсов. Вероятно, ошибка проектирования; возможно повреждение седалищного нерва. Или дисфункция мозжечка… Пойдём, нужно сделать томографию. – И он тянет меня за шиворот больничной рубахи.
Я пытаюсь хотя бы делать вид, что иду, но по факту просто еду за доктором, елозя стопами по кафелю. Кажется, ростом я ему едва ли до груди достану. Он распахивает стальные двери и приволакивает меня в соседнюю комнату. Всё кажется потрёпанным, плитка отколотая, на полу лежат перемотанные кабели, а в самом центре – огромный, жёлтый от времени страшный аппарат. Доктор опускает меня на стол в его жерле, будто на гигантский язык из разинутой пасти. Заставляет лечь, вставляет мне в уши вату и закрывает голову какой-то рамой. Становится жутко-прежутко.
– Лежи неподвижно. Будет громко. Не двигайся. Вообще. Не верти головой, – буднично говорит он, и дверь за ним со склепным скрежетом захлопывается.
Стол медленно и неотвратимо въезжает в жуткий аппарат. Темно. Страшно. И вдруг чудовищная машина оглушительно заводится – теперь она гудит и трещит на все лады. В них даже прослеживается ритмический рисунок: тыц-тыц-тыц-тр-р, тыц-тыц-тыц-тр-р. Всё кажется, что меня вот-вот прострелит, и я умру.
Когда процедура заканчивается, доктор, ничего не говоря, уходит в операционную, и я опять слышу щёлканье клавиш. Я боюсь двинуться, даже не дышу и стараюсь стать как можно меньше и незаметнее, сжимаюсь в точку и разглядываю швы на пальцах. Вообще-то они мне даже нравятся. Похожи на узор.
– Пойдём, – зовёт доктор. Он стоит в дверях и выжидающе на меня смотрит.
О нет… В смысле… А я и стоять не могу ровно! Я цепенею. В ушах всё ещё шумят отголоски страшного аппарата: тыц-тыц-тыц-тр-р… Опускаю ноги, но никак не могу заставить себя отпустить край стола.
– Иди сюда, – повторяет человек. Не нетерпеливо, нет, но настойчиво, так, что спорить нельзя.
Я смотрю на него с немым криком о помощи, но его глаза – стёкла камер. Я выпускаю край стола. Секунду-другую стою, качаясь, как пылинка в воздухе, даже радуюсь, что получается. Но мир вокруг вдруг увеличивается, а я уменьшаюсь – и падаю. Неудачно, больно и неуклюже, так что от стыда сгореть хочется. Ушибы ощущаются странно, пытаюсь их стряхнуть, но не выходит. Глаза и носоглотку неприятно щиплет, губы дрожат.
– С тобой всё в порядке. Ты можешь ходить и можешь стоять. Ошибок нет, – чеканит доктор. – Попробуй ещё раз.
Не хочется его разочаровывать, и я продолжаю упрямо барахтаться. Рвано, но упорно переползаю к стене, пытаясь с её помощью подняться. Тело вялое, мышцы слушаются неохотно, ходуном ходят коленки. Я не понимаю, как у доктора всё это получается так легко и бегло, будто плёвое дело! Кое-как встаю, по-лягушачьи врастопырку приклеивая ладони к плитке. Доктор приподнимает подбородок, хмурится. Я понимаю, что справляюсь плохо. Осторожно отталкиваю себя от стены, касаясь её самыми кончиками пальцев, и делаю первое подобие шага, скользя ступнёй вперёд. Аккуратно, словно по тонкому льду. И падаю. Опять.
Доктор разочарованно вздыхает, подходит, хватает меня за воротник и тащит. Настолько легко, будто я ничего не вешу. Мне так жаль, мне так стыдно! Смертельно стыдно! Он опускает меня на кушетку в операционной.
– Ладно, – устало говорит он, проводя ладонью по лицу, его силуэт обессиленно складывается, как ворох тряпок.
Он садится на кресло у синего экрана и переводит проницательный взгляд на меня, будто пытаясь уличить во лжи. А я себя чувствую так, будто и правда его обманываю, только не знаю об этом. Слышу, как за толстым мутным стеклом барабанит дождь; оборачиваюсь к арочным окнам операционной – небо светло-серое, свинцовое. Едва видны дрожащие под натиском капель изумрудно-зелёные листья винограда. Пахнет железом и спиртом.
– Николай! – вдруг громко кричит человек. – Коля!
Я съёживаюсь, словно это на меня повысили голос. Тяжёлая дверь со скрежетом отъезжает, и в помещение заходит тощий сгорбленный старик с седыми космами, обрамляющими его покрытую пятнами лысину. Одет он так плохо, что, кажется, его пиджак вот-вот рассыплется в труху, от башмаков отстают подошвы, а штаны покрывают разводы. Костюм такой же дряхлый, как и он сам. Насколько, видимо, ему позволяет зрение, он выбрит, но плешиво. В мою реальность врывается новый запах: старость и щелочное мыло. И эта вонь нарушает мой хрупкий баланс внутри этого хоть и неуютного, но родного мира операционной.
– В одиночную палату, – отворачиваясь к монитору, приказывает доктор.
Старик неотвратимо ковыляет ко мне. Меня пронзает ужас: вот с ним идти мне совсем не хочется!
– Пойдё-ём! – хрипит он, как наручником перехватывая моё запястье узловатыми пальцами.
Нежные стежки на руке болезненно натягиваются, в уголках глаз выступает влага. Я снова падаю на пол, в безмолвной мольбе смотрю в спину доктора, но его взгляд намертво прикован к вычислениям и бумагам, и до меня ему уже совсем нет дела.
– Идти, что ль, не можешь? – прикрикивает старик.
Изо всех сил я напрягаю мышцы, каждую связку в теле и… И меня так же волоком тащат в коридор. Мой мир теперь расширился: я вижу серо-бежевые глянцевые стены, в которых отражаются холодные отблески ламп, мимо плывут двери. Я верчу головой, но ничего разглядеть не успеваю.
– Как в первый раз, ей-богу! – усмехается Николай.
«Как в первый раз»? – бьётся мысль. Так я здесь не в первый?.. Пытаюсь вспомнить, но в сознании лишь зудящая пустота. Старик останавливается у дверей палаты, толкает створку. Внутри довольно пусто: койка, штатив капельницы, умывальник да шаткий столик. Окно и здесь зарешечено намертво. Через матовое стекло не видно почти ничего, кроме пасмурно-стального неба.
Николай включает свет и бросает меня на кровать, как какое-то полено. Берёт из судка вату, ужасно пахучий пузырёк и трёт мне кожу на сгибе локтя… Что? Зачем? Его прикосновения мне неприятны; они грубые, хаотичные, резкие. Потом он что-то подносит к предплечью, и – хоп! – металл вонзается в желтовато-восковую плоть. Я вскрикиваю. Не зря меня напугали иглы: они и правда причиняют боль, резкую и холодную, как небо за окном. Старик закрепляет липкой лентой катетер и что-то впрыскивает. Я чувствую течение студёного раствора внутри, хочется выдернуть эту дурацкую пластмаску.
– Не трогай, повредишь вену! – шипит старик. – Всё! До завтра можешь спать. – Смерив меня едким взглядом, он забирает лоток.
Хлопает дверь. Слышится лязг ключей в замке.
Здесь смертельно холодно. Стерильная плитка, больнично-яркий свет ламп, размеренное щёлканье капель по карнизу. Чтобы хоть как-то согреться, я заворачиваюсь в тоненькое и колючее шерстяное одеяло, пахнущее порошком так сухо, что в носу свербит. Поджимаю ноги – стопы ледяные, их очень-очень хочется согреть, но собственного тепла мне не хватает. Потихоньку я всё же начинаю чувствовать слабость, долгожданным жаром разливающуюся по телу.
Засыпая, я разглядываю стежки на пальцах, на поджатых коленях, на руках, нахожу их на шее и лице, чувствую сквозь рубашку на животе и груди – в форме знака Y, провожу подушечками по их монотонному успокаивающему рисунку на запястьях. Если пощупать, скальп тоже расчерчивают рубцы. Волосы светлые, кудрявые и короткие. Тонкие как пух. Кожа бледная, желтоватая, местами даже зелёная, где-то синяя, фиолетовая, как акварельные разводы, – особенно на коленях и локтях. Я закрываю глаза и лежу в полузабытье, пока реальность не ускользает.
Поворот ключа в скважине сгоняет сон. Я дёргаюсь и осоловело таращусь на дверь. Лишь бы не Николай с его ужасными шприцами…
Это доктор! Он бесшумно закрывает за собой дверь и проходит к койке. В этот раз я обращаю внимание, как он одет: опрятно, всё тщательно выглажено – не в пример его помощнику. Доктор сразу понимает, что я не сплю, какое-то время мы смотрим друг на друга. Уже рассвет, слепящее солнце из окна кидает желтоватый зарешечённый прямоугольник на стену.
– Доброе утро, – устало здоровается доктор, смотря на меня сверху вниз, его руки спрятаны в карманах. – Сейчас мы поставим капельницу. Коля! – кричит он в сторону двери. – Что ты всё копаешься!
Через несколько долгих секунд я слышу роковое приближение шаркающей походки из коридора, и в проёме появляется этот гадкий старик с пакетом, полным чего-то белого и жидкого, в морщинистой руке он держит стальную посудину со свёрнутыми шлангами. Николай вешает мешок на штатив и протягивает трубки ко мне. Я инстинктивно дёргаюсь, закрывая сгиб локтя. Впрочем, ему это не мешает. Он вставляет трубку в катетер, и я чувствую мерзковатую боль от шевеления иглы в вене. В шланг начинает неторопливо капать раствор. Каждый раз, как этот старик появляется, он меня или пугает, или делает больно!
– Посмотри сюда, – говорит доктор, стуча себя пальцем по кончику носа, вытаскивает из кармана крохотный ручной фонарик и светит мне в глаз. – Не щурься, – просит он, внимательно вглядываясь в мой зрачок.
От света перед глазами мерцают лиловые пятна и чешется в носу, но мне даже немножко весело. Доктор просит посмотреть то ему на мочку уха, то на лоб, то на потолок. Будто такая игра.
– Как ты себя чувствуешь? – Луч пропадает, и становится темно.
– Хорошо? – будто спрашиваю я. Мне не с чем сравнивать. – А что я такое?
– Что ты такое? – Он вскидывает брови.
Я не могу этого объяснить, но я понимаю: я – не то же самое, что он или Николай. Это осознание сидит во мне так глубоко, что я не могу найти его истоков. Но я надеюсь на всесильное понимание доктора.
– Давай скажем так: тело человека не храм, а обычный жилой дом. Где прохудилось, мы латаем, где сломалось – чиним. Но естественный износ не обманешь. Если сгнил каркас – всё кончено. Человек устроен плохо; если бы он был сотворён хорошо, он бы не умирал так рано. И ты, – доктор внимательно смотрит на меня, – ты, быть может, изменишь историю архитектуры.
Сколько он смешных сложных слов говорит. Я бездумно улыбаюсь в ответ, делая вид, что всё мне понятно, лишь бы он опять не решил, что у меня что-то в голове не работает, и не запихнул в свою тарахтящую жуткую машину.
В этой палате мне приходится провести ещё несколько дней. Ко мне заглядывают Николай с доктором. Учат меня ходить: принесли ходунки, чтобы укреплялись «нейронные связи» – что это такое, я пока не знаю. И принесли кубики. Чтобы мне было чем себя развлечь. На них символы. Буквы и цифры. Какие-то я, кажется, помню. А какие-то нет.
Доктор не проводит со мной много времени, может, в редкий день и полчаса. Но когда приходит, терпеливо объясняет, как пишутся буквы и каким звукам соответствуют. Рассказал, как считать на пальцах. Ему было нужно знать, как работают мои «когнитивные функции» – этими сложными словами он называл то, как я думаю. Проверял, знаю ли я названия цветов, времён суток, животных и всяких предметов: мебели, одежды, растений, игрушек. Показывал карточки с рисунками и надписями. Некоторые вызвали у меня затруднения: «пианино» – красивое слово, но незнакомое, или вот «шторы» – жутко забавное. Но это был мой звёздный час, столько гордости, что это мне легко далось! И доктора это порадовало, а если его это порадовало, то и меня.
Кубики меня и правда здорово развлекают. Пока никто не видит, я, чтобы не холодно было лежать, расстилаю одеяло на полу и строю башенки. В моём воображении они становятся замками, домиками и рвами. Буква А – главный герой истории, который путешествует по королевствам гласных и согласных.
Недавно этот противный старикан увидел, какой бардак остаётся в палате из-за игр, и страшно рассердился. Пинками разрушил мой дворец глухих согласных и деревню цифр, доведя меня до слёз жуткими криками и унизительно отходив полотенцем, как надоедливую собаку. С тех пор приходится вслушиваться в шкрябанье его шагов в коридоре, чтобы успеть всё расставить по местам.
Старик заходит ко мне так часто, что уже тошно от его лица: он меня моет, меняет капельницы, мерит температуру, чистит зубы, ставит уколы, забирает из моего тела в пробирки что-то такое белое, что течёт в моих венах, – настоящая кража! И всегда так больно и неприятно, даже, бывает, остаются синяки! И не сказать чтобы в нём было много силы, нет, но пальцами, цепкими, как клешни, он меня хватает, дёргает, щиплет. Его кожа – сухая и морщинистая, как дублёная шкура, и имеет резкий запах, который мне не нравится. И ещё никогда он не открывал дверь так, чтобы не заставить меня подскочить на месте от её железного визга.
Как-то пришёл и вытащил инфузон-ную? – кажется, инфузонную – систему из руки, чтобы поставить другую – под ключицу. И это было так мерзко и страшно! И даже больно! И теперь у меня из груди торчит трубка. Зато больше ничего не мешается у локтя.
За эти несколько дней холод стал мне привычен. Доктор сказал, что мне пока нельзя перегреваться. Он объяснял это какими-то жутко сложными словами: «терморегуляция», «замедление метаболизма», «цитокины»[1], «артериальное давление». Зато обещал, что, как только «стабилизируются» какие-то процессы в организме, мне можно будет погреться!
Однажды утром Николай заявляется не только со своими дурацкими процедурами, но ещё и с какой-то коробкой.
– Обувь. – Он швыряет мне под ноги кожаные ботинки, которые с глухим стуком ударяются о плитку. – Бельё, носки, свитер… – продолжает он кидать вещи на кровать. – Доктор сказал, с этого дня тебе можно ходить по больничному крылу. – Он зыркает на меня с недобрым выражением.
Я что, правда смогу узнать, где конец того коридора?! Я столько всего увижу! И мне дали вещи! Они что, правда все мои? Какой красивый свитер!.. Фу, он ещё и колючий! Но тёплый. Свитер даже пахнет чем-то приятным, чем и одежда доктора. И оказывается, обувь – это страшно неудобно. Так и хочется снять эти противные туфли и ходить в носках. Из-за толщины подошвы кажется, что я не чувствую поверхности и плохо держу равновесие.
– Можешь идти, – бросает старик, отворяя передо мной дверь палаты.
Я испуганно, но всё же с любопытством прошмыгиваю к проёму. Смотрю по сторонам, оценивая, длинный ли коридор: да в нём уместится куча таких комнат, как моя! Да здесь даже бегать можно! Я шатко перешагиваю порог, пытаясь привыкнуть к ощущению обуви на ногах. Затылком чувствую, как хищно за мной следит Николай. В коридоре темновато, только из окошечек операционной падают лучи, да в начале и в конце окна. Такие же зарешечённые и мутные, как везде. Я неуверенно иду вдоль палат, дохожу до больших и тяжёлых дверей операционной. Заглянуть туда я не могу – роста не хватает. И не хотелось бы перед стариком показывать своё любопытство, а то надумает себе гадостей. Дохожу до окна. Там стоит растение в горшке. Жухлое, но ещё зелёное. Что, дружок, тебе тоже холодно?
– А мне ещё куда-нибудь можно?
– Сюда, – Николай указывает жёлтым ребристым ногтем-миндалём на створку и шаркает прочь. Каждый его шаг отдаётся звоном целой связки ключей – должно быть, от прочих комнат. Вот бы их достать и посмотреть здесь всё…
Он выходит в большую двустворчатую дверь в конце, и я на короткий миг вижу, что там ещё пространство – большое! И светлое!
Я взволнованно бегаю из стороны в сторону, привыкая к свободе движений и узнавая способности своего тела. Я могу так разгоняться, что даже волосы на голове шевелятся. Двигаться, оказывается, приятно. А падать – совсем нет. Набегавшись так, что дышать стало тяжело, и вначале даже испугавшись этого, я всё-таки решаю подглядеть в операционную. Неловко, а потом более уверенно пытаюсь подпрыгнуть. Однако доктора там нет. Где же он пропадает? Впрочем, этот вопрос меня волнует недолго, и я тут же переключаюсь на дозволенную мне дверь.
Я разворачиваюсь, осторожно открываю створку – ого, такая тяжёлая! Прежде мне никогда не приходилось открывать двери, но, если даже хилому Николаю это не в тягость, мне казалось, должно быть просто. Но я кряхчу от напряжения, будто мне куча лет, и кое-как протискиваюсь внутрь.
Это тоже палата. Похожая на мою, но в ней много кроватей. Раз, два, три – загибаю я пальцы, как учил доктор, – четыре. Четыре кровати. Зачем так много? Тут… тут кто-то ещё живёт? Эта догадка меня вдруг страшно волнует. Весь мой мир состоял всего из двух живых существ (трёх, если считать меня), и мне даже в голову не приходило, что мог быть кто-то ещё! Кто? Или всё-таки кровати здесь просто так? Я могу на них спать? Всплывает фраза: «В одиночную палату». Так, получается, если моя одиночная, то должна быть и общая? Выходит, это она. Но для кого? Для других па-ци-ен-тов… – вспоминаю я нужное слово – здесь есть другие пациенты?
Я с любопытством разглядываю комнату, открываю ящики тумбочек – пустые, но всё равно интересно. Заглядываю в уборную – ох, тут целая ванна! Балуюсь с водой, брызгаю каплями на стены. Вода бывает горячей и холодной. И можно менять её температуру! Понимаю, что от влаги ткань свитера темнеет. Это так любопытно, выходит, можно красить водой? Пытаюсь сделать это с разными поверхностями, но только мягкая материя темнеет. Как простыни на кроватях. Потом я пугаюсь, что ткань так и не посветлеет, и это заметит Николай. Пытаюсь высушить. В итоге выбегаю в коридор в надежде, что он в комнату и не зайдёт, если меня там не будет.