Хранитель гор, или Народ знает своих героев

Мы вчетвером сидели на стволе поваленного бука и курили в ожидании машины. Здесь, на лесной поляне, образованной вырубками, стоял сильный запах свежей древесины. Справа, в конце поляны, виднелось деревянное строение, в котором помещались конторка лесорубов и ларек. Сейчас и то и другое было закрыто.

Возле конторки высились сложенные друг на друга розовые, свежеошкуренные бревна. Такие же глыбастые, громадные обрубки были разбросаны по всей поляне. Казалось, их вынесла из леса вода, потом схлынула, а бревна так и осели здесь. На самом деле их сюда приволакивают из леса на тракторах, а уж отсюда везут на машинах вниз, в город.

Два тяжелых грузовика, уже нагруженные, стояли у конторки. Оба шофера вместе с местными сванами ушли домой к одному из них. Шоферы, бывшие местные сваны, теперь живут в городе, и земляки при встрече с ними подвергают их ревнивой застольной проверке.

Это длительное застолье мы сейчас и пережидали, сидя на стволе поваленного бука. Мы не боялись, что шоферы напьются, потому что на этих высокогорных дорогах встретить пьяного шофера так же маловероятно, как встретить пьяного лунатика на карнизе высотного дома. Хотя с другой стороны, если установить наблюдение за карнизами высотных домов (а почему бы не установить? – пенсионеры-общественники с удовольствием возьмутся за это), в конце концов, может, и удастся обнаружить пьяного лунатика. Во всяком случае, здесь, на горных дорогах, я пьяных шоферов никогда не встречал. Слегка выпившие иногда попадались, но пьяные – никогда.

Вместе со мной на стволе сидели Котик Шларба, лектор сельскохозяйственного института, художник Андрей Таркилов и его друг из Москвы Володя, тоже художник.

Неделю мы провели на альпийских лугах, а сейчас возвращались в город. Вернее, ребята ехали в город, а я собирался спуститься до нарзанного источника, где должен был встретиться с дядей Сандро. Об этом мы с ним договорились еще в городе.

Сюда, к пастухам, нас пригласил родственник Андрея, заведующий колхозной фермой. Хотя самого заведующего к нашему приезду на месте не оказалось, мы чудесно провели время, может быть, именно потому, что его не оказалось на месте.

Представляю моих спутников в самых сжатых чертах.

Насколько хорош Котик, лучше, чем раньше, стало чувствоваться теперь, когда он стал несколько хуже. А хуже он стал с прошлого года, когда его сделали заведующим кафедрой у себя в институте. С тех пор он стал как-то осторожней, потерял часть своей непосредственности, точнее, установил за своей непосредственностью более строгий контроль. И все-таки он и сейчас парень хоть куда, а разойдется – так и вовсе забываешь, что у себя в институте он заведует кафедрой, одновременно заседая или даже восседая на ней.

По-моему, если человек от природы весел, неглуп, доброжелателен, то его не так-то просто сбить с толку какой-нибудь кафедрой. Конечно, кафедрой можно сбить человека с толку, но для этого нужно время, особенно если речь идет о таком живчике, как наш Котик.

Кстати, забавную вещь о кафедре рассказал мне один симпатичный архитектор. Он был приглашен к одному из министров легкой промышленности для переоборудования его кабинета в более современном стиле.

В обширном и светлом кабинете министра, обставленном тяжелой послевоенной мебелью, его поразили две вещи: вышивки, украшавшие спинку дивана, и трибунка, облицованная облупленной фанеркой. Такая кафедра, по его словам, была бы уместна в красном уголке пожарного депо, а не в кабинете министра.

Наш любознательный архитектор спросил у помощника министра, откуда эти вышивки явно кустарной работы. На это ему помощник ответил, что жена министра решила в связи с общей либерализацией утеплить казенную атмосферу в кабинете мужа. И вот, сказал он, двусмысленно вздохнув, либерализация кончилась, а вышивки остались.

Тогда мой знакомый архитектор очень осторожно решил выяснить у помощника, какой из двух смыслов в его двусмысленном вздохе он лично поддерживает. Тут, к унылому удивлению моего архитектора, оказалось, что помощник министра поддерживает оба смысла, потому что и тот и другой носят осуждающий характер.

Удовлетворив свое любопытство по поводу вышивок, архитектор стал громко выражать недоумение по поводу этой странной трибунки. Тут помощник министра ему разъяснил, что вообще-то она здесь обычно не стоит, но в последние дни она была сюда внесена по случаю того, что министр с ее помощью готовился к докладу.

Тут мой знакомый архитектор еще больше удивился и спросил, зачем министру трибунка, когда с докладом, составленным помощником, он может ознакомиться, сидя за своим обширным и удобным столом.

– Подход к кафедре тоже имеет значение, – сказал помощник и, переводя разговор, стал объяснять, как переоборудовать форточки в кабинете министра легкой промышленности, с тем чтобы они по красоте не уступали форточкам в кабинете другого министра, несколько более тяжелой, хотя и не самой тяжелой промышленности.

Он очень подробно объяснял, как это надо сделать, чем не только удивил, но даже обидел моего знакомого архитектора, известного своими талантливыми работами. По его словам получалось, что он уже сорок лет делает эти самые форточки и как-нибудь больше в этом понимает, чем оба министра обеих весовых категорий.

Вот о чем мне вспомнилось, когда разговор зашел о кафедре, который я же и завел, впрочем, без всякого злого умысла.

Что сказать об Андрее? Достаточно посмотреть на его картины, когда ему удается их выставить, как сразу же видишь, что таланта в нем столько, сколько молока в вымени хорошей коровы.

Бойцовский темперамент в его характере сочетается с ужасающей застенчивостью, которую он неизвестно где подцепил. Впрочем, я догадываюсь, откуда это в нем, но скучно было бы все это выяснять и разъяснять. В боксе таких ребят во время спарринговых боев тренеру не приходится горячить. Тем более на ринге.

Надо сказать, что застенчивость его иногда оборачивается невероятной агрессивностью и тогда его невозможно остановить. Обычно он взрывается на проявление хамства, а иногда на то, что кажется хамством его подвыпившей застенчивости.

В последнее время у него был довольно мрачный вид, но здесь, в горах, он сумел сбросить свои заботы и заметно повеселел. Мрачное состояние было вызвано реакцией на его картину, выставленную этой весной в художественном салоне.

Это довольно большое полотно изображало трех мужчин в синих макинтошах, стоявших у моря. В дальней перспективе виднелся призрачный мыс с призрачными, естественно, от большого расстояния контурами новостроек.

Чувствовалось, что художник увидел в изображенных людях какую-то силу зла и в то же время вложил в это изображение долю издевательства, тем самым как бы внушая, что сила зла, воплощенная в этих людях, мнимая. Или само зло мнимое?

Одним словом, впечатление от картины двоилось, троилось и самой своей множественностью как бы издевалось над зрителем, внушая ему мысль, что всякое его единственное решение будет неверным и потому глупым. В крайнем случае глуповатым.

А множественное решение обещает быть умным? Судя по всему, художник и такого обещания никому не давал.

Одним словом, в картине была (на мой взгляд, конечно) какая-то тайна, смягченная или, наоборот, осмеянная иронией художника. Так, у одного из троих из-под длинной штанины виднелась часть каблука, слегка напоминающая копыто, но опять же оставалось неясным, то ли дьявола, то ли осла. Возможно, одновременно и то и другое, то есть каблук напоминал дьяволистое копыто осла или ослеющее копыто дьявола.

У другого хотя каблук и не напоминал копыта, но вся нога, по-лошадиному расслабленная (имеется в виду поза задней ноги отдыхающей лошади), грозила в случае необходимости немедленно скопытиться.

У третьего, наоборот, вытянутые ноги кончались фотографически точно изображенными желтыми туфлями с бантиками шнурков, посверкивающими металлическими наконечниками. Ноги были вытянуты и симметрично раздвинуты носками врозь. И хотя они не только не грозили скопытиться в ту или иную сторону, но как бы полностью отрицали всякую идею развития, что-то в них было еще более неприятное, чем в ногах его товарищей. В самой позе и в выражении лиц этих двоих была та солидность, то спокойное ожидание исхода, какое бывает у людей, стоящих на эскалаторе. В данном случае можно было предположить, что это был эскалатор эволюции видов, только движущийся в обратном направлении: вот доедем до парнокопытных, а там и сойдем. Но почему же ноги этого третьего с их великолепными желтыми туфлями казались гораздо хуже? Первый раз с мурашками, пробежавшими по спине, я догадался, что дело в неестественно маленьком размере этих самых туфель. Могут ли ноги карлика удержать это взрослое туловище? И вместе с этим вопросом догадка и мурашки по спине: постой, да не мертвец ли это, поставленный на попа! Тогда почему у него такое улыбающееся, жизнерадостное лицо? Господи, да не обменялись ли эти трое головами?!

Картина называлась «Трое в синих макинтошах». На все вопросы Андрей морщился по своей привычке или отвечал, что ничего, кроме эффекта перехода цвета темно-синих макинтошей в синь гладковыбритых щек, его в этой вещи не интересовало.

Картина наделала много шуму, и в конце концов ее сняли до закрытия выставки. Впрочем, в нашем городе ее все успели посмотреть. В книге отзывов о ней писали больше, чем о всех остальных картинах, вместе взятых, хотя и среди остальных было несколько хороших полотен.

Большинство отзывов склонялось к тому, что на картине изображены три бюрократа. Честно говоря, я сам склоняюсь так думать, но сказать ему об этом я не решился, поскольку знал, что он может обидеться на такую прямолинейность.

Некоторые отзывы, на мой взгляд наиболее забавные, я тогда же переписал в блокнот. Вот они.

«Три макинтоша». – «Здорово! Здорово! Здорово!» (Следовали три подписи, из чего я заключил, что трое друзей по одному разу воскликнули свою оценку.)

«Так держать!» (Приказал некий сухопутный капитан, но расписался как-то уж слишком неразборчиво. Меня этот сухопутный капитан почему-то всегда раздражал больше всех остальных.)

«Картина хорошая, но почему трое именно в синих макинтошах?» (Страстно допытывалась какая-то женщина.)

Иные писали просто черт-те что. Так, например, выступил представитель народного контроля, вызвавший своим отзывом целый каскад ответных реплик. Он писал: «Если художник имеет в виду заведующих промтоварными складами № 1, № 2, № 3, то дело не в том, что они щеголяют в синих макинтошах, хотя это метко подмечено, а дело в том, что они отпускают дефицитные товары вплоть до джерси. И не надо было им головы маскировать путем обмена. От перестановки слагаемых, как говорится в народе, сумма не меняется».

«Позор товароведу Цурцумия!!!» – бросил кто-то гневную, но совершенно непонятную реплику. Можно было догадаться, что она написана под влиянием предыдущей записи, но, как впоследствии выяснилось, дело было сложней.

А вот запись молодого представителя рабочего класса:

«…Хорошая картина и правильная. Пока начальники в синих макинтошах прохлаждаются возле моря, стройка стоит и будет стоять. Я сразу узнал очертания Оранжевого мыса и начальника нашего СМУ. Он тот, который в середке, только художник ему другую голову приделал. И это мудро. У гидры бюрократизма отруби одну голову – вырастет другая…»

И подпись и адрес были выведены с полемической отчетливостью.

А вот еще один, последний отрывок из последней записи.

«…Я впервые на периферийной выставке и удивлен. Во-первых, почему каждый пишет что хочет, товарищи? Ведь этим могут воспользоваться те, которые разъезжают под видом туристов? Почему сами не догадались, почему все надо подсказывать, товарищи? Ведь я здесь отдыхаю случайно, хотя, разумеется, не случайно в санатории Министерства тяжелой промышленности. В Москве, например, сейчас на выставках…» Дальше шло описание того, как, по его мнению, теперь устраивают выставки в Москве, но об этом потом. Товарищ из тяжелой промышленности не только отчетливо подписался, но и указал номер комнаты в санатории, где он жил, что могло быть понято как приглашение для более подробной консультации.

Должен сказать, что до этой цитаты шел довольно-таки резкий отзыв о самой картине. Думаю, все это повлияло на то, что случилось позже.

Так или иначе в один прекрасный день в нашей газете прошел слушок, что картина Таркилова кому-то наверху не понравилась, что редактор кому-то уже заказал статью по этому поводу и она появится в газете, как только уедет с Оранжевого мыса один молодой принц из еще более молодого африканского государства.

Сначала никто не понимал, какая тут может быть связь между молодым принцем, отдыхающим на Оранжевом мысе по приглашению нашего местного президента, и нашей выставкой, но потом редактор наш, Автандил Автандилович, нам все объяснил.

Оказывается, принц еще окончательно не выбрал между нашим и американским путем развития своего несовершеннолетнего государства. Иногда он у нас отдыхает, иногда – во Флориде.

Это во‐первых. А во‐вторых, имелись сведения, что он коллекционирует картины. И хотя точно никто не знал, какого характера работы он выбирает для своих коллекций, было подозрение, что он из молодых, да ранний.

Конечно, было маловероятно, что принц, просыпаясь по утрам, первым делом хватается за нашу местную газету, но все-таки рисковать не стоило, тем более что через неделю он собирался уезжать к себе домой, не говоря о том, что и без этого произошел довольно-таки неприятный случай, из которого, кажется, удалось выкрутиться без особых потерь. Тут я беру тайм-аут и предоставляю слово своему земляку, с тем чтобы он рассказал об этом случае.

Рассказ моего земляка.

Пусть они на меня не обижаются, но у некоторых наших руководителей (местных, конечно) есть плохая привычка.

Чуть появится в наших краях какой-нибудь негритянский деятель, так тот, можно сказать, не успеет с трапа ступить на землю, как они ему говорят:

– А вы знаете, у нас свои негры есть.

В самом деле, у нас с незапамятных времен живут в селе Адзюбжа несколько негритянских семей. Ну, живут и живут. Раньше как-то никто на это внимания не обращал. Даже и теперь неизвестно, когда они к нам попали. Наверное, множество столетий назад. Одним словом, никто не знает.

Не то что о происхождении наших негров, мы о собственном происхождении мало что знаем. Кстати, еще в середине 30-х годов наш знаменитый ученый и писатель Дмитрий Гулиа пытался докопаться до нашего происхождения.

То ли глядя на наших негров из Адзюбжа, то ли по каким-то другим причинам он выдвинул гипотезу об эфиопском происхождении абхазцев. Ну, выдвинул и выдвинул. Да не тут-то было.

Почему-то эта гипотеза сильно не понравилась председателю Совнаркома Абхазии Нестору Лакобе. Вообще-то, несмотря на глухоту, Лакоба был остроумный человек, но эта гипотеза ему не понравилась.

– Сам ты эфиоп, – сказал Лакоба, отрывая слуховую трубку от уха. При этом он даже, говорят, дунул в свою слуховую трубку, как бы ополаскивая ее от нечестивого звука и одновременно намекая, что дважды ополаскивать ее от одной и той же версии не собирается. Разумеется, больше об эфиопской версии нашего происхождения никто не заикался.

А между прочим, уже совсем недавно, когда газеты запестрели именем несчастного Лумумбы, я подумал: а что, если старик Гулиа был прав? Лумумба – типично абхазская фамилия. Сравните – Агрба, Лакерба, Палба, а рядом далекая, но нашенская – Лумумба.

Не успел я додумать это интересное научное наблюдение, как в газетах появилось мрачное имя – Чомбе. (Между нами говоря, правильнее было бы сказать Чомба.) И главное, из того же Конго. С точки зрения научной добросовестности, признав Лумумбу нашим, я должен был то же самое сделать и с Чомбе. Но, спрашивается, зачем нам этот мракобес, что, у нас нет своих забот, что ли?

Пришлось, как говорится, довольно основательно наступить на горло собственной песне и оставить развитие эфиопской версии до лучших времен.

Так вот, значит, когда стали появляться в наших краях негритянские деятели из натуральных африканских государств, наши руководители при встрече с ними нет-нет да и не вытерпят, чтобы не сказать:

– А вы знаете, у нас свои негры есть.

Иногда это говорится во время банкета, когда надо поддержать непринужденный разговор на общую тему. Услышав такое сообщение в разгар банкета, некоторые африканские деятели, особенно из демократов, начинали, говорят, поспешно срывать со своего горла салфетку, понимая эту информацию как приглашение немедленно посетить своих братьев.

– Нет, кушайте, пейте, – спохватывается наш деятель, – я это просто так, к слову сказал.

Ничего себе к слову! Смотрит на приезжего негра, вспоминает про наших и еще говорит, что это просто так, к слову.

Разумеется, не все приезжие негры с такой родственной горячностью откликаются на это сообщение. Более монархически настроенные негритянские деятели, услышав такое, молчат или, что еще хуже, нагловато выпятив губу, отвечают:

– Ну и что?

– Как ну и что? – теряется наш товарищ, но сказать ничего не может – политика.

А между прочим, все началось с Роя Ройсона. В тот год Рой Ройсон отдыхал в Крыму. Ну отдыхает человек – ничего особенного. Так наши товарищи и туда, в Крым, проникли к Рою Ройсону и передали, что, мол, так и так, у нас с незапамятных времен живут негры.

Но, главное, говорят, спросите, как живут. «Как живут?» – спрашивает Рой Ройсон. А так живут, отвечают наши, что спросишь у них про суд Линча, они только лупают своими глазищами и говорят, что это такое, мы про такие глупости не слыхали. А спросишь про дискриминацию, опять лупают глазами, опять ничего не знают. Вот как у нас живут негры, говорят наши.

«Хорошо, что вы мне это сказали, – отвечает Рой Ройсон, – хотя я и сам догадывался, что если уж негры живут в Советском Союзе, то только так». При этом он как будто обещал, если будет время, заехать в Абхазию и познакомиться с жизнью местных негров.

Наши, конечно, обрадовались и давай мозговать, как получше принять замечательного певца, который, по слухам, прижимая к груди живого голубя мира, с такой нежностью поет негритянскую песню «Слип, май беби», что голубь в самом деле засыпает на глазах у публики. А знаменитый певец с улыбкой смотрит на спящего голубя и, продолжая держать его на вытянутой ладони, молча, одними глазами умоляет публику аплодисментами не будить спящую птицу. Но благодарная публика с этим никак не соглашается, и голубь во время перехода аплодисментов в овацию вздрагивает и просыпается. Он поворачивает во все стороны свою головку, стараясь вспомнить, где находится.

И вот, осознав, что он среди хороших, простых людей, голубь взлетает с ладони и летит под купол, тем самым лишний раз доказывая, что он живой, а не подделанный.

Этот его коронный номер до сих пор не могут ему простить империалисты всех стран, потому что их певцы повторить его не могут. Они пытались его оклеветать, указывая, что в дыхании певца имеется наркотическое средство, при помощи которого он якобы усыпляет доверчивую птицу. Но авторитетная комиссия, созванная обществом Красный Крест, после тщательной проверки дала заключение, что, к сожалению, ничего подобного нет, что Рой Ройсон исключительно голосом воздействует на эту древнюю музыкальную птицу. Так говорят люди, которые допущены к международной литературе по этому вопросу.

Ну, вот, значит, мозгуют наши, как получше принять знаменитого певца. Среди наших негров выбрали одного подходящего во всех отношениях для такого случая: и живет зажиточно, и семья большая, и на вид справный, не какой-нибудь там мозгляк. К тому же при должности, бригадир табаководческой бригады.

Все хорошо у этого негра, только один минус – нет собственной машины. Что делать? Быстро оформили через Совмин (наш, местный, конечно) новенькую «Волгу» как подарок передовому колхознику.

А между прочим, про то, что Рой Ройсон должен приехать, держали в полном секрете. Зачем раньше времени языками трепать. Просто намекнули, мол, как-нибудь заедем с одним высоким гостем, а кто он, не сказали.

– Хоть с высоким, хоть с низким, – отвечал им этот зажиточный негр, усаживаясь рядом с министерским шофером, – я и так вас принял бы, а теперь буду век благодарить.

– Еще бы, – сказали ему в Совмине, – поезжай и жди.

В общем, все получилось честь честью. Представьте, зеленый абхазский дворик с традиционным грецким орехом посредине, каменный дом на высоких сваях, возле дома новенькая «Волга» с задраенными окнами, чтобы куры не влетали… Вот, мол, хижина нашего дяди Тома, вот его бричка, а вот и он сам.

Кстати говоря, и без всего этого негры, как и все колхозники этого села, достаточно зажиточно живут, но наши-то меры ни в чем не знают, а прикрикнуть на них в этот исторический промежуток оказалось некому.

Одним словом, все оказалось честь честью, да вот беда – Рой Ройсон не приехал. То ли он подумал, что за наших-то негров он спокоен, вот за своих ему надо думать, то ли еще что. Да в сущности, он точного обещания никому не давал, это уж наши тут напреувеличивали.

Одним словом, в один прекрасный день в газетах появилась информация, что Рой Ройсон уехал к себе в Америку, где, по всей вероятности, будет преследоваться, как и прежде.

Наши приуныли. Как быть? Машину подарили, а он возьми и не приедь. А тут, как назло, этот зажиточный негр и вся его черно-белая родня, не говоря о детях, как очумелые шпарят на этой «Волге» и знать не знают о Рое Ройсоне.

Я забыл сказать, что этот негр, как и многие наши негры, был женат на абхазке. Женились-то они издавна на абхазках, но могучие негритянские гены всегда побеждали и упорно давали черное потомство. Правда, в последние годы то ли под влиянием радиации, то ли еще что, но негритянские гены, между нами говоря, стали не те. Осечку дают. Нет-нет да и появится смуглячок. Но распределяются они неравномерно. То идут сплошняком черненькие, а там, глядишь, и смуглячок появляется. А то наоборот.

А в одной семье, где мать была чистокровная абхазка, а отец – негр, родился мальчик ну совершенно белый, как козленок. Отец ребенка, думая, что он мнимый отец, пришел в ярость и, схватив двустволку, ринулся в комнату, где лежала жена со своим ребенком. Между прочим, после родов она довольно долго пролежала в больнице. Одни говорят, осложнения, другие – мужа боялась, ждала, может, ребенок потемнеет.

Но ребенок потемнеть не собирался, и вот, значит, муж схватил двустволку и ринулся в комнату, где лежала жена со своим ребенком. Но тут на него навалились все, кто мог, с тем чтобы удержать его от рокового шага. Он даже в дом не смог пройти, потому что двустволку он вынес из кухни, а кухня, как у нас принято, отдельно от дома расположена.

– Даже если это было, при чем ребенок?! – кричали ему, заламывая руку с ружьем и одновременно пытаясь его «стреножить». Очень здоровый был этот негр, и тем более ему было обидно.

– Ребенок ни при чем! – отвечал он сквозь зубы. – Я ее пристрелю как собаку!

Они решили, что раз он схватил двустволку, значит, обязательно собирается убивать обоих, что было не совсем верно.

Одним словом, шум стоял ужасный. А тут еще стали вмешиваться те, что забрались на веранду, чтобы удобней было наблюдать за потасовкой и быть подальше от шальной пули.

– Пропускайте веревку между ног! – кричат одни.

– Наступайте ему на живот! – советуют другие. Им было хорошо советы бросать. А тем, которые взялись скрутить этого могучего негра, обидно, и они им говорят:

– Спускайтесь сюда, если вы такие умные!

Те знай кричат свое, а спускаться и не думают. Недаром великий Руставели про таких когда-то сказал:

«Каждый мнит себя стратегом, видя бой издалека».

А между прочим, в это время возле роженицы сидели женщины и все время заводили проигрыватель с долгоиграющей пластинкой, чтобы она не слышала скандала. Молодая мать сначала терпела, но потом не выдержала.

– Дорогие родственницы, – сказала она, – или идите играть в другую комнату, или у меня молоко испортится.

– Лучше мы выключим совсем, – сказали женщины и остановили пластинку.

Вообще в нашем районе долгоиграющие пластинки не уважают, особенно оперы. Правда, покупают, потому что они довольно дешево обходятся.

И тут женщины, остановив пластинку, вынуждены были рассказать молодой матери про ее мужа.

– Впустите, докажу, – оказывается, сказала она и, быстро приубрав кровать, присела на ней.

Женщины побежали во двор и все рассказали.

– Хорошо, – согласился этот негр и, бросив двустволку, выбрался из веревок.

Опять поднялся шум, потому что всем было интересно посмотреть, как она ему будет доказывать. А между прочим, те, кто, ничего не делая, с веранды наблюдал за происходящим, опять оказались в лучшем положении, чем те, кто, рискуя жизнью, связывал ревнивца. Вот вам и справедливость.

Значит, в дом набилось человек сто, а то и больше. Правда, в комнату роженицы вошло человек десять. Остальных не пустили.

– Слушайте из залы, – сказали им, – оттуда все слышно.

Но оттуда ничего не было слышно, и они стали подозревать, что их обманули.

– Почему в тишине ничего не раздается? – спрашивали они друг у друга, ничего не понимая.

– Потому что она ничего не говорит, – наконец ответил тот, что стоял у самых дверей и кое-что видел.

В самом деле, оказывается, в это время молодая мать, глядя на мужа, молча разбинтовывала пеленки на своем младенце. А отец стоит у дверей и только прожекторами полыхает: мол, посмотрим, что ты этим докажешь.

Откинув пеленки, она выставляет на ладонях шевелящееся дитя. Между прочим, кверху спинкой, но никто ничего не понимает.

Только мать этого негра все поняла, потому что мать, дорогие товарищи, она всегда остается матерью.

Это была старая, уважаемая всеми негритянка, потому что с большим мастерством гадала на фасоли. Ее так и называли – «Метательница фасоли». Метнет на стол горсть фасолин, а потом смотрит, смотрит, как они легли, и спокойно читает вашу судьбу. Между прочим, никогда ничего не скрывала. Некоторые на нее за это обижались.

– Тыквенная голова, – говорила она таким, – я только читаю твою судьбу, ты обижайся на того, кто ее написал.

Одним словом, эта мудрая женщина наклоняется к ребенку, а потом делает знак своему сыну, чтобы он подошел. Сын подходит и нехотя рассматривает невинный задик младенца. А сам ребенок в это время крутится на руках у матери, выворачивает голову и с улыбкой смотрит на родного отца.

Видя такое, некоторые женщины не выдерживают и начинают рыдать, мужчины находят поведение ребенка удивительным и довольно смешным. Хотя смешного тут ничего нет, потому что ребенок, с одной стороны, мог почувствовать родного отца, а с другой стороны, он впервые видел негра. Ведь до этого он был в больнице, а там работают только наши и притом все в белом – и сестры, и няни, и врачи.

– Зад-то как будто мой, – наконец частично признает своего сына этот упрямый негр.

Тут не выдержала его собственная мать и с ловкостью, неожиданной для гадалки, ударила его палкой по голове. Палку эту она всегда держала в руке, как старая, уважаемая всеми женщина.

– А теперь иди, – сказала она, и он молча вышел. Оказывается, у негров тоже бывают родимые пятна, хотя многие об этом не знают. Оказывается, на середине левой ягодицы этого ребенка было такое же родимое пятно, как у отца.

Тут родственники с обеих сторон начали ругать этого невыдержанного негра. А что же, говорили они, если бы этого пятна не оказалось или оно, допустим, оказалось совсем в другом месте?

И вообще, говорили многие, все это безобразие. И то, что жена знала, где находится родимое пятно мужа, тоже не украшает ее по нашим обычаям. Правда, некоторые оправдывали ее, говоря, что она могла заметить это родимое пятно, когда он купался и попросил мочалкой потереть ему спину.

Тут старые, уважаемые люди сели и стали думать, как выйти из создавшегося положения, чтобы перед людьми из других сел не было стыдно за этот случай. И вот что они придумали.

Они придумали такую версию, что вообще ничего такого не было. Все произошло по недоразумению. Отец, как и принято по нашим древним обычаям, когда привезли сына из больницы, решил выстрелами отметить это удачное событие.

А кто-то из соседей, заметив, что он выходит из кухни с ружьем и уже зная, что у него родился чересчур белый ребенок, решил, что он будет стрелять не в воздух, а в жену. И от этого, мол, произошла вся свалка, потому что отцу не дали возможности объяснить, что к чему. Разумеется, этому никто не верил, но родственники все равно рассказывали так.

Но вернемся к Рою Ройсону и тому зажиточному негру, которому подарили «Волгу», как оказалось, без всякой пользы для дела. Стали через председателя колхоза осторожно нажимать на него, с тем чтобы он без всякого шума вернул «Волгу» подарившему ее Совмину (местному, конечно).

Председатель очень обрадовался новому решению Совмина, потому что ему было обидно, что бригадир катается на новой «Волге», а он, председатель, на старой «Победе». Товарищу из Совмина, который вызвал его по этому поводу, он предложил отобрать у бригадира «Волгу» и продать ее колхозу.

– Ты уговори ее вернуть, – отвечал товарищ из Совмина, – а там посмотрим, потому что с «Волгами» сейчас трудно.

– А как его уговоришь, – отвечал председатель, – вы лучше прикажите.

– Приказать не можем, – отвечал товарищ из Совмина, – потому что, с одной стороны, сами подарили, а с другой стороны, Африка просыпается.

– Африка пусть просыпается, – отвечал председатель, – и мы ее за это приветствуем, но эту «Волгу» надо отобрать, потому что они ее все равно разобьют.

– Поговори с ним по-хорошему, – отвечал товарищ из Совмина, – а там посмотрим.

Видно, председатель не верил, что по-хорошему что-нибудь получится, потому что действовал совсем не так, как просил его товарищ из Совмина. Он вызвал к себе бригадира и под большим секретом рассказал ему, что машину у него все равно отберут, поэтому лучше пускай он, пока не поздно, обменяет ее на его «Победу», а разницу он хоть сейчас получит наличными.

На это зажиточный негр улыбнулся ему своей характерной ослепительной улыбкой и сказал, что в деньгах он не нуждается, а нуждается в этой новой «Волге».

Председатель снова поехал к товарищу из Совмина и сказал, что по-хорошему ничего не получается. Он предложил товарищу из Совмина хотя бы временно запретить бригадиру и всем его родственникам кататься на «Волге», по-видимому рассчитывая позже как-нибудь овладеть машиной.

– Можно через техосмотр провести, – даже подсказал он ему выход.

– Что ты, – отвечал ему товарищ из Совмина, – это даже хуже, чем совсем отобрать.

– Почему? – удивился председатель.

– Сам знаешь, – отвечал товарищ из Совмина, кивая на карту мира, висевшую на стене, – они просыпаются. А мы в это время их нации запрещаем кататься на собственной машине.

– Арбузы в Сочи возили на этой «Волге», – пожаловался председатель.

– Ничего, – отвечал товарищ из Совмина, – в Сочи немало иностранцев отдыхает, пусть смотрят и завидуют.

– Да, но совсем сломает, – не унимался председатель, – скоро хуже моей «Победы» будет.

– Хуже твоей «Победы» новая «Волга» никогда не будет, – отвечал товарищ из Совмина, которому начинали надоедать интриги председателя.

В самом деле, этот зажиточный негр и все его родственники как очумелые скакали по проселочным дорогам на этой «Волге», и председателю ничего не оставалось, как с болью смотреть на эту картину.

Однажды они один на один встретились на проселочной дороге. Председатель на своей старенькой «Победе» ковылял из райцентра, а зажиточный негр летел туда, а может, и подальше куда-нибудь, кто его знает… Поравнявшись, остановились друг против друга.

– Поутихни, – сказал председатель, выглядывая в оконце, – видать, и отец твой без машины и шагу не ступал.

– Нет у тебя такой власти, – отвечал зажиточный негр, улыбаясь своей характерной ослепительной улыбкой, – чтобы правительственный подарок отнимать…

При этом он спокойно затянулся своей цигаркой, спокойно вытащил руку из окна и загасил, да что загасил – ввинтил окурок в дверцу председательской машины. Тут председатель присвистнул и, понурившись, поехал дальше. Он решил, что, раз этот негр гасит окурки о дверцу его машины, значит, дело проиграно – или высокий гость уже дал телеграмму о приезде, или еще что-нибудь похуже.

На самом деле никакой телеграммы не было, просто зажиточный негр решил, что пора окончательно сломить психику председателя, что ему отчасти и удалось.

Одним словом, машина у него так и осталась. Правда, некоторые говорят, что он ее у Совмина выкупил по государственной цене, что в наших условиях, считай, даром досталась, но другие говорят, что он ее даже не выкупал, потому что подарок оставили в силе.

У нас ведь тоже наверху немало сообразительных людей. Они решили, что хоть Рой Ройсон и не приехал, но время такое, что будут наезжать другие африканские деятели и на этот случай можно использовать зажиточного негра с его «Волгой».

И вот так получилось, что этот молодой принц, страдавший политическим гамлетизмом, потому что все еще никак не мог выбрать между нашим и американским путем развития, вместе со свитой был направлен к этому негру.

Председатель и тут пытался интриговать против него. Когда ему позвонил все тот же товарищ из Совмина и сказал: «Будьте готовы, завтра к зажиточному негру привезем принца», – тот слегка заартачился. Он сказал, мол, стоит ли возить принца к этому негру, когда у нас есть другие, гораздо более интересные негры. Так, например, сказал он, у нас есть негр, у которого родился сын, белый, как козленок, и притом наукой доказано, что это его собственный отпрыск.

– Слыхали, – резко отвечал ему на это товарищ из Совмина, – никакого политического значения не имеет… Ты лучше проследи, чтобы за столом глупости не говорили и женщины тоже сидели, а то рассядутся одни мужики.

– Сколько женщин? – спросил председатель.

– Процентов тридцать, не меньше, – сказал товарищ из Совмина и положил трубку, чтобы избежать дополнительных интриг.

Конечно, в доме этого негра принц был принят по-королевски. Все ему здесь очень понравилось: и наша острая еда, и, конечно, наше прославленное вино «Изабелла». За столом много шутили, разговаривали и пели наши песни, причем принц пытался подпевать, что было особенно трогательно.

Между прочим, хозяин дома со смехом рассказал: столько было говорено о приезде высокого гостя, что он думал, что этот гость в дверь не пролезет, а гость оказался не такой уж высокий, хотя и приятный человек.

Принцу перевели слова хозяина дома, и он нисколько не обиделся, а только посмеялся над такой наивной постановкой вопроса этого деревенского негра.

Одним словом, все было хорошо, но вдруг, когда собирались поднять заключительный тост за мир во всем мире, принц, как потом оказалось, без всякого злого умысла спросил у хозяина дома:

– Ну а как живется неграм в Советском Союзе?

– Каким неграм? – заинтересовался хозяин.

– Как каким? – удивился принц, оглядывая местных негров, сидевших за этим же столом. – Вам!

– А мы не негры, – сказал хозяин, улыбаясь своей характерной улыбкой и кивая на остальных негров, – мы – абхазцы.

– То есть как? Отрекаетесь? – стал уточнять принц, еще слава богу, через переводчика.

Тут некоторые товарищи, в том числе и товарищ из Совмина, стали прочищать глотки в том смысле, чтобы он этого не говорил, а, наоборот, во всем соглашался с принцем. Но он никак на все это не реагировал, вернее, даже начал спорить, доказывать свое, правда, по-абхазски.

Дело в том, что среди сопровождавших принца лиц один был на сильном подозрении, что понимает по-русски, хотя и скрывает это. Оказывается, на предыдущем банкете, когда ему подали литровый рог, с тем чтобы он, сказав пару теплых слов, выпил его, он растерялся и как будто по-русски прошептал:

– Ну и дела…

После того как он выпил этот рог, с ним попытались поговорить по-русски, но он уже ни по-русски, ни по-африкански ничего не мог говорить. А на следующий день, когда ему в шутливой форме напомнили об этом, он полностью отрицал, что понимает по-русски. Так что оставалось совершенно неясным, что он этим хотел сказать и вообще говорил ли…

Словом, этот зажиточный негр уперся – и ни в какую.

– Вы бы еще «Чайку» ему подарили, он бы вам тут наговорил, – оживился председатель, вспомнив про свои обиды.

– Неуместное напоминание, – сказал ему на это товарищ из Совмина, а зажиточный негр, тем более подвыпил, разошелся вовсю.

– Если уж наши отцы, – сказал он с гордостью, – принцу Ольденбургскому отказали признать себя арапами, так что ж мы будем слабину давать этому африканскому принцу?!

Ну, в таком сыром виде слова его, конечно, никто и не собирался переводить принцу, но все-таки, по наблюдениям наших людей, он остался не вполне доволен. Нет, тост за мир во всем мире он, конечно, выпил, и потом его постепенно успокоили, но лучше бы этого всего не было.

Кстати, о принце Ольденбургском хозяин дома вспомнил не случайно. В самом деле, так оно и было. Принц Ольденбургский, покровитель Гагр, узнав о том, что в Абхазии есть свои негры, решил их пригласить к себе на работу. То ли хотел составить себе негритянскую стражу, то ли еще что.

Как известно, принц Ольденбургский во всем подражал Петру Великому, поэтому ему захотелось иметь своих арапов. И вот приезжает представитель наших негров в Гагры и начинает договариваться с Александром Петровичем. Между прочим, Александр Петрович предлагал им очень хорошие условия, но наш представитель наотрез отказался, потому что принц предлагал нашим службу в качестве арапов.

– Пожалуйста, – говорил наш представитель, – на общих основаниях мы у вас готовы работать, но в качестве арапов не можем, потому что мы абхазцы.

Принц Ольденбургский так и эдак его уламывал, но ничего не получилось.

– Ну ладно, – оказывается, махнул рукой Александр Петрович, – ступай домой, раз ты такой упрямый.

– На общих основаниях, пожалуйста, дорогой принц, – оказывается, напоследок еще раз напомнил наш представитель, – а в качестве арапов не можем.

– Нет, ступай, – повторил Александр Петрович, – на общих основаниях у меня и без вас людей хватает.

И вот через множество лет повторяется аналогичная история, только теперь не знаменитому принцу Ольденбургскому, а молодому африканскому принцу приходится доказывать то же самое.

Конечно, с одной стороны, такое упрямство наших негров было неприятно нашему начальству, которое сопровождало принца в деревню. Но, с другой стороны, как абхазцы, те из них, которые были абхазцами, радовались преданности наших негров.

– Как они нас все-таки любят, – покачиваясь на мягком сиденье, растроганно вспоминали они на обратном пути патриотическое чудачество зажиточного негра.

– Да, но гибкость тоже надо иметь, – покачиваясь на тех же сиденьях, слегка ворчали представители других национальностей. У нас руководство всегда многонациональное, и это создает исключительные возможности для своевременной подстраховки взаимных перегибов.

* * *

Одним словом, после этого случая с принцем решили больше не рисковать, а дождаться его отъезда. Так или иначе, я понял, что со статьей, конечно, могут и подождать, но картину с выставки обязательно снимут, тем более что принц ее еще не посещал.

Как раз в это время ко мне приехал приятель из Москвы, и я решил, воспользовавшись этим случаем, еще раз зайти на выставку. Сам Андрей был в деревне и писал свою «Сборщицу чая». Предупреждать его о надвигающейся грозе было бесполезно. Он кончал картину и в таких случаях говорил, что только смерть кого-нибудь из близких может быть достаточным поводом для остановки в работе. Я знал, что это не пустые слова.

Как только мы с приятелем вошли в выставочный зал, я сразу же почувствовал тревогу, но почему-то не придал ей значения. Еще пересекая зал, я протянул руку в сторону невидимой за колонной картины и сказал что-то вроде того, что и мы не лыком шиты…

Но увы, картины на месте не оказалось. Я мельком оглядел весь зал, но ее нигде не было. Теперь я понял причину своей тревоги. За месяц пребывания картины на выставке я привык, что возле нее все время происходило небольшое бурление толпы. В какой-то мере она была как камень, брошенный (конечно, несознательно) поперек спокойного течения выставки. И хотя течение не остановилось, да он и не пытался его остановить, но вокруг картины все время журчал живой бурунчик, слышный во всех концах выставки.

Сейчас все было тихо. Это-то и вызвало во мне тревогу, но поразило меня не это. На месте картины Андрея висела совсем другая картина, совсем другого художника, правда, примерно такого же размера. Это была одна из бесконечных иллюстраций к великой поэме Шота Руставели «Витязь в тигровой шкуре». Картина изображала трех витязей – Автандила, Тариэла и Фридона, с маршальской деловитостью обсуждающих способы взятия крепости Каджэти, которая призрачно, подобно контурам новостроек на картине Андрея, высилась на заднем плане.

И хотя, в отличие от синих макинтошей, рыцари стояли вполоборота к зрителям, а Тариэл и вовсе спиной, чувствовалось какое-то дикарское шарлатанство в том, что на месте картины Андрея Таркилова поместили именно эту. Расчет был ясен: если кто-то что-то слышал о «Троих в синих макинтошах», то теперь, увидев трех витязей, решит, что он чего-то недослышал или недопонял. Одним словом, получалось, что бюрократов не держим и не собирались держать, а витязей почему же, витязей, пожалуйста.

Я подошел к администратору, который сидел у дверей за маленьким столиком, презрительно положив на него локти. Всем своим видом он показывал, что оскорблен размером столика и не считает нужным скрывать это от кого бы то ни было.

Я спросил у него, куда делась картина Андрея Таркилова. Он посмотрел на меня все еще обиженными глазами и с нахальством, неслыханным после 1953 года, сказал, что не знает такой картины.

Я решил не сдаваться и потребовал книгу отзывов, чтобы доказать ему, что он врет, хотя он и сам прекрасно знал об этом. Он мне ответил, что книга отзывов заполнена и потому ее убрали. Тогда я спросил, где новая, если старая заполнена. Он вытянул руку и молча показал на фанерный ящик, стоявший справа от столика у его ног.

Оказывается, отзывы отныне будут бросаться в этот ящик. На столике лежала стопка бумаги и карандаш.

– Во всех крупнейших городах страны теперь так делают, – сказал он. Как выяснилось позже, негодяй оказался прав. Не знаю, во всех ли, но в одном из крупнейших я это видел своими глазами. Ради справедливости надо сказать, что потом опять появились книги отзывов. Возможно, это был разумный компромисс за счет более продуманного выбора картин для выставок.

Но тогда я этого не знал и принялся спорить с администратором. Стараясь друг друга запугать своей близостью к истине, что почему-то одновременно подразумевало и близость к начальству, мы уже покрикивали друг на друга.

На шум из пристройки внутри зала, загримированной под капитанский мостик, спустился к нам директор салона Вахтанг Бочуа. С некоторых пор он был переброшен на эту работу, хотя и чтение лекций отнюдь не забрасывал.

– Читаю на все прежние темы минус лекции о козлотуре плюс лекции об искусстве, – говорил он всем, кто ошибочно полагал, что теперь он забросил лекторскую работу.

В своем неизменном белоснежном костюме он приближался, веселея на ходу и мягко ступая, как бы боясь вспугнуть скандал.

– О чем шумите? – спросил он, пожав мне руку бодрящим рукопожатием. Узнав, о чем мы шумим, он сказал, что картина снята с выставки по приказу свыше. Он посмотрел на потолок, как бы ища в нем отверстие, сквозь которое картина была вытянута.

Я посмотрел на администратора, но тот нисколько не смутился. Широко расставив локти на своем узком столике, он снова замкнулся в личную скорбь.

– Если местные ребята будут спрашивать, – пояснил Вахтанг, кивнув в мою сторону, – не говори, что ее не было, говори, что художник сам снял на доработку… Это его право… А соблюдать права художника… – пробубнил он и, внезапно наклонившись к ящику, заглянул в его щель, словно знакомясь с общим состоянием отзывов, даже как бы с их поведением в ящике.

И была в его позе порнографическая динамика, презрительно смягченная хозяйственным поводом. Возможно, именно так начальник стражи султанского гарема заглядывает во внутренние покои пленительных, но коварных жен своего владыки.

– …А соблюдать права художника, – уже бормотал он, понизив голос (чтобы не слышали во внутренних покоях), – это наша повседневная обязанность..

Он выпрямился, посмотрел на меня с выражением скромной важности, перевел взгляд на администратора, как бы кивнул ему слегка в том смысле, что надо мечтать, что мечта его о более обширной поверхности стола замечена там, где надо, и уже обрастает деревянной плотью. После этого он молча удалился. Подымаясь по лесенке к своему капитанскому мостику, он еще раз посмотрел на меня, но теперь не только со скромной важностью, но и мягким упреком, мол, вот не шумим, не кричим, а искусство поощряем, хотя это не так просто, как может показаться некоторым со стороны.

Неделей позже, когда мы с Андреем стояли на одной из наших главных улиц, неожиданно возле нас, вернее, проехав нас метров на десять, остановилась черная «Волга», и человек, сидевший рядом с шофером, поманил нас пальцем. Кстати сказать, Андрей, уже, разумеется, зная о том, что картина снята с выставки, и о том, что вокруг нее идет какая-то негласная возня, пытался встретиться с этим человеком, но встретиться никак не удавалось, а тут он вдруг сам поманил его пальцем. Значит, подумал я, можно надеяться на легкую взбучку без серьезных последствий.

Это был довольно крупный начальник, разумеется, в масштабах нашего края. Среди прочих дел он по должности и по собственному желанию присматривал за людьми искусства, считая себя знатоком и покровителем муз, что в какой-то мере соответствовало действительности.

У него была странная и в то же время замечательная привычка. Бывало, распечет как следует того или иного художника за излишний натурализм, или, наоборот, за склонность к абстракциям, или еще за что-нибудь, а там пригласит этого же художника завтракать или обедать, а то и ужинать, что было особенно заманчиво, потому что тут он не спешил, а рестораторы, зная его в лицо, старались вовсю.

Художниками даже было замечено, что чем сильней он ругает, тем лучше угощения следуют потом. Скажем прямо, некоторые этим пользовались, хотя дело это было рискованное, потому что иной раз отругать отругает, а угостить забудет.

А однажды был такой случай. Один художник, такой серенький реалистик, которого обычно и хвалить рука не подымалась, и ругать было не за что, вдруг решил отличиться.

Вернее, года за два до этого он написал для того времени знаменитую картину «Козлотур на сванской башне». На ней был изображен козлотур, стоявший на сванской башне с приподнятой передней ногой: не то собирается шагнуть, не то собирается проткнуть башню копытом, чтобы доказать, что она прогнила.

Картина была неоднократно хвалима нашей газетой, помнится один абзац, где обращалось внимание на решительно приподнятую ногу козлотура, топчущую сванскую башню как символ вражды народов. Позже картина была куплена новооткрытым рестораном «Водопой козлотура» и провисела там вплоть до критики козлотуризации сельского хозяйства, после чего была убрана из ресторана и обругана в печати, между прочим, за ту же сванскую башню, вернее, за ее неправильную трактовку. Оказывается, она никак не символ вражды народов, а, наоборот, символ сопротивления мужественного народа иноземным захватчикам.

Помнится, тогда он приходил к нам в редакцию и жаловался, что вообще сванской башне никакого международного символического значения не придавал, а просто поместил козлотура на старой крепости, чтобы показать победу нового над старым.

На это ему в редакции нашей ответили, почему же он протестует теперь, когда его ругают за сванскую башню, а когда хвалили за нее, он не протестовал.

– Кто же протестует, когда хвалят? – спросил он, но вопрос его остался без ответа, и о художнике забыли.

Другие о нем забыли, но сам он о себе, оказывается, не забывал. Теперь он решил прославиться совсем по-другому и показал на очередной выставке несколько странных, в духе абстракционизма, полотен, и даже сам все время стоял возле них с выражением заносчивой скромности.

Художники быстро раскусили этот его жалкий маневр, рассчитанный на внимание Абесаломона Нартовича. (Так и быть, раскрываю его имя, выдуманное, конечно.) Раскусили, значит, и в своей среде высмеяли его лжеабстракции как недействительные.

Сам же Абесаломон Нартович во время посещения выставки по многолетней привычке прошел мимо его картин, не глядя, да и художники окружали его шумным роем. Но потом уже, когда он осмотрел всю выставку, кто-то ему капнул о проделке этого товарища. Абесаломон Нартович был сильно раздосадован и уже выругал его за это лицемерие, а не за художественные ошибки, что не давало повода для ресторанного развития темы.

Обычно, войдя в выставочный зал, он останавливался в дверях и, бросив общий взгляд на выставку, с улыбкой говорил:

– Край у нас солнечный, художников много…

При этом лицо его и большая вальяжная фигура струили солнечную доброжелательность. Он как бы говорил: вот видите, я к вам пришел с хорошим настроением, а дальше все зависит от вас…

Начинался осмотр. Обходя картины в окружении художников, он сначала смотрел на картину, потом на автора, стараясь по выражению его лица определить, как сам он относится к своей картине. Разумеется, не в художественном отношении, а исключительно в идейном плане. То есть не передерзил ли, если картина носит на себе сатирический оттенок, не увлекся ли вредными новациями или чуждыми, вредоносными идеями, впрочем, смехотворными в своей ничтожности.

У Абесаломона Нартовича было три формулы, определявшие степень критического отношения к работе художника.

По первой получалось, что картина любопытная, но льет воду не совсем на ту мельницу.

По второй получалось, что картина не лишена интереса, но льет воду совсем не на ту мельницу.

По третьей получалось… даже страшно сказать, что получалось. Во всяком случае, тут ни о какой, даже враждебной, мельнице не могло быть и речи.

Чаще всего ресторанное развитие темы давала первая формула. Вторая в принципе тоже не исключала, ну а третья не только не давала ресторанного развития, но могла стать началом развития в совершенно противоположном направлении. Единственным достоинством третьей формулы было то, что она в последние годы довольно редко употреблялась.

И вот, бывало, Абесаломон Нартович смотрит на картину внимательно, с прищуром, потом так же внимательно, но без всякого прищура, на самого художника. И так несколько раз туда и обратно, обратно и туда, и все делается ясно.

Художники договорились никак не подначивать Абесаломона Нартовича, не предварять его мнения, чтобы глас судьбы проявлялся в чистом виде. Но уже после того как Абесаломон Нартович высказался, можно было его поддерживать или даже возражать, но, разумеется, до определенного предела. Но так как предела точно никто не знал, обычно возражали не доходя.

И если Абесаломон Нартович говорил про картину, что задумана она так-то, но объективно получается, что она льет воду не совсем на ту мельницу, то возражающий обычно говорил:

– Да ведь это, Абесаломон Нартович, с какой стороны взглянуть…

– А ты смотри с нашей стороны, смотри с точки зрения сегодняшних интересов…

Молодые художники особенно пользовались слабостью Абесаломона Нартовича, да и старые, случалось, грешили. Что скрывать, иногда художники, чтобы пообедать в роскошном обществе покровителя муз, нарочно имитировали душевные сомнения, опускали глаза, когда он на них глядел, тяжело вздыхали, когда он, прищурив взор (как бы подготовив инструмент), направлял его на картину.

– Да, брат, ты что-то не туда… – начинал Абесаломон Нартович и если затруднялся ухватить начало критической мысли, то, бывало, художник и сам подсказывал что-нибудь вроде того, что:

– Да вот, Абесаломон Нартович, с Сальвадором, понимаете, Дали пытался полемизировать, да, видно, увлекся…

– Вижу, вижу, – доброжелательно соглашался Абесаломон Нартович, – и это хорошо, мы за полемику… Но трибуну зачем ты ему предоставил?

– Да, понимаете, – мнется художник, – пытался спародировать его метод…

– Опять двадцать пять! – удивляется Абесаломон Нартович. – Пародируй себе на здоровье, но трибуну зачем предоставлять? Смотри, что он там делает?

Тут художник поднимает глаза, словно заново узнавая свою картину, словно даже заметив, что из-за картины, как из-за трибуны, бесенком высовываясь, неистовствует Сальвадор Дали.

– Ты думаешь, – продолжает Абесаломон Нартович, – ты его высмеял? А ему только и надо было, что трибуну получить… Вот он и кричит сейчас на всю выставку с твоей картины. А попробуй ты с его картины покричи? Черта с два он тебя туда пустит!

В таких случаях можно было незаметно пристроиться к заблудшему художнику, подхватив ту или иную реплику, чтобы дать растечься критической мысли Абесаломона Нартовича, обхватив двумя рукавами ваш островок бесплодных заблуждений.

– Ладно, пошли обедать, там поговорим, – наконец бросает Абесаломон Нартович заветную фразу, а иногда добавляет, мельком взглянув на второго оппонента: – И ты тоже…

Разумеется, не всегда получалось так гладко. Иногда Абесаломон Нартович долго переводил взгляд свой с картины на художника, и весь его облик выражал мучительное недоумение. Дело в том, что в таких случаях картина ему нравилась, что не соответствовало виноватому, подавленному взгляду художника. Не в силах соединить эти два взаимоисключающих впечатления, он искал выхода, переводя взгляд с художника на картину. И замечательно в этом случае, что если уж у него возникало хорошее впечатление от картины, то он упорно его отстаивал, несмотря на подозрительный вид художника.

– А по-моему, неплохо, – говорил он вполголоса и смотрел на художника, стараясь взбодрить его или понять, чем он подавлен. Художник виновато молчал или робко пожимал плечами.

Абесаломон Нартович снова бросал на картину энергичный взгляд, стараясь продраться в ее внутреннюю сущность и найти ее тайные изъяны.

– Нет, в самом деле неплохо, – уверенно повторял Абесаломон Нартович и еще более уверенно добавлял, как бы окончательно подавив своего внутреннего критика, как бы на собственном примере показывая художнику путь от сомнений к уверенности, – просто хорошая, крепкая вещь… – Да что ты думаешь, мы против смелости?! – вдруг вскрикивал он, догадываясь о причине подавленности художника.

– Не в этом дело, – мялся художник, не зная, как дальше воздействовать на критическое чутье Абесаломона Нартовича.

– Не бойся своей смелости, – радостно поучал Абесаломон Нартович, – знай, что мы всегда за хорошую смелость…

Крепко сжав предплечье художника в знак поддержки хорошей смелости, он уже проходил дальше, уверенный, что восстановил внутренний мир художника.

Вот такой у нас покровитель муз Абесаломон Нартович, или просто Нартович, как его любовно за глаза называют художники. Теперь, когда вы его более или менее представляете, я продолжу свой рассказ об Андрее и его картине «Трое в синих макинтошах».

Когда черная машина, низко прошуршав, остановилась, не доезжая несколько метров до перекрестка, и Абесаломон Нартович, слегка обернувшись, поманил пальцем Андрея, я, стараясь не шевелить губами, тихо сказал:

– Чур, я с тобой.

Андрей ничего не ответил, и мы быстро пошли к машине. Абесаломон Нартович сидел, откинувшись на спинку, а его великолепная большая рука высовывалась из окна машины, державно отдыхая.

Я вдруг до щемящей кислоты во рту почувствовал, как я макаю крылышко цыпленка табака в огненное сациви, а потом отправляю в рот остренькую цицматку да еще подбрасываю туда мокрую, непременно мокрую, редисинку и отвечаю ему, урча:

«Да ведь это ж с какой стороны взглянуть, Абесаломон Нартович…»

«А ты посмотри с точки зрения сегодняшних интересов, – говорит Абесаломон Нартович и, оглядывая ближайшие столики, добавляет: – Ладно, выпьем за правильную линию…» – «С удовольствием, Абесаломон Нартович, с удовольствием…»

Не успела промелькнуть эта картина у меня в голове, как мы уже стояли возле машины. Абесаломон Нартович медленно повернул голову, несколько мгновений смотрел на Андрея, не поворачивая головы, мельком взглянул на меня, как бы принимая к сведению границы зараженной местности на случай, если придется объявить карантин, снова посмотрел на Андрея и медленно развел руками, выражая этим жестом свое катастрофическое недоумение.

– Клевета, – сказал он, и машина отъехала. Слегка высовывавшаяся из окна рука его, продолжая высовываться, опустилась как бы в державном бессилии помочь отступнику.

И это все? – только и успел сказать я, глядя вслед уходящей машине.

– Продолжение будет в другом месте, – мрачно пояснил Андрей, а потом, взглянув на меня, нервно хохотнул: – Чур, и ты!

В ближайшее время одна за другой с промежутком в два дня в «Красных субтропиках» появились две статьи, где картина называлась не иначе, как «Трое в пресловутых макинтошах». Было похоже, что для ослабления ее общего вреда кто-то наложил табу на само упоминание цвета макинтошей.

Как только картину стали ругать в печати, нашлись четыре человека, признавших свое сходство с персонажами картины и на этом основании подавших в суд жалобу за оскорбление личности. Кстати, Цурцумия в их число не входил.

Впрочем, сам он на сходстве с персонажем картины никогда и не настаивал, это другие навязывали ему это сходство, а сам он вообще молчал и даже на выставку не приходил. Правда, прислал жену.

Так вот, эти четверо подали жалобу и даже наняли адвоката, нашего местного парня, который потом обо всем нам рассказал. Интересно, что сначала один из них попросил Цурцумия принять участие в жалобе. Он пришел к нему вечером, когда Цурцумия отдыхал на веранде своего особняка, как обычно, сунув ноги в холодильник для усиления умственной работы во время обдумывания коммерческих операций. Цурцумия принять участие отказался, ссылаясь на то, что он вообще суд не переносит как зрелище. Трое из четырех жалобщиков были жителями нашего города, а четвертый подъехал из района. Он оказался директором чайной фабрики из Эндурска. Директор чайфабрики даже не видел картины, но родственники ему о ней написали, что так, мол, и так, пока ты там сидишь на своей чайфабрике, тебя здесь исказил художник. Директор сначала отмалчивался, только спросил у родственников по телефону, кто такие двое остальных на картине. Родственники ответили, что остальных не знают, и спросили, а что он думает по этому поводу.

– Что-то думаю, но это не телефонный разговор, – печально ответил он родственникам и положил трубку.

А думал директор чайфабрики, что все это дело рук райкома (так он потом рассказывал адвокату), что его теперь будут постепенно снимать с работы. Так как в Эндурске художественных выставок никогда не устраивали, по-видимому, он решил, что это вроде сатирических окон, которые устраивают во многих городах. Наверное, поэтому он интересовался и двумя другими персонажами картины, может, думал, что там изображены директора других чайных фабрик, и хотел узнать, каких именно.

Оказывается, к моменту открытия нашей выставки он уже имел шесть или семь выговоров от райкома за махинации с чаем. Эти невинные махинации заключались вот в чем. Скажем, привозит колхоз на фабрику сдавать чай первого сорта. Допустим, привезли десять тонн. Фабрика определяет, что восемь из них соответствуют первому сорту, а две проходят по второму. Колхозу спорить некогда и невыгодно (еще к чему-нибудь придерутся), а непринятый чай может быстро испортиться, тогда еще хуже. И он соглашается.

Другой колхоз, у которого недостача по первому сорту, с удовольствием и, разумеется, за соответствующую мзду перепишет эти две тонны на себя, а взамен сдаст нужное количество второго сорта. Дело это стало настолько обычным, что представители некоторых колхозов, привозящих чай, уже сами, так сказать, за собственный счет идут на сделку. Выбракуйте, мол, столько-то тонн, говорят они, но так, чтобы и нам кое-что перепало, мы тоже люди.

Одним словом, все это, конечно, делается, но партийными органами никак не одобряется.

«Государство от этого ничего не теряет», – оправдывался директор чайфабрики на одном из бюро райкома.

«Потому предупреждаем, а не сажаем, – вразумительно отвечали в райкоме, – колхозники тоже люди…»

И вот приехал этот директор чайфабрики жаловаться на художника, а заодно и посмотреть на картину. Но картины на выставке уже не оказалось.

С одной стороны, это его обрадовало, но с другой – разожгло любопытство. Он явился на дом к Андрею, с тем чтобы посмотреть на свое изображение и, может быть, заодно узнать, кто остальные. Андрей сказал, что он его знать не знает и никакой картины показывать не будет.

– Или жаловаться буду, или покажешь, – пригрозил он Андрею.

Андрей рассвирепел и просто вытолкнул за дверь директора чайфабрики.

– Ничего, на суде покажешь! – успел тот крикнуть. В адвокатуре, куда он пришел нанимать защитника, он познакомился с тремя остальными жалобщиками, то ли они там толкались, то ли их адвокат познакомил. Ему ничего не оставалось, как присоединиться к этим троим, тем более они ему показали фотографии картины, правда, черно-белые, но зато довольно больших размеров. Тут же, не сходя с места, он себя узнал.

Когда адвокат вплотную взялся за дело (наш парень, кто его не знает), он обнаружил, что обвинить художника в оскорблении своих земляков будет трудно. Оказалось, все трое городских жителей, претендовавших на оскорбительное сходство, в сущности, претендовали на сходство с одним из трех персонажей в синих макинтошах.

Само по себе это совпадение было не столь важным, если бы при этом пострадавшие от сходства были бы похожи между собой, что в жизни случается, конечно. Но как назло, все трое были совершенно непохожи друг на друга, и в то же время каждый из них в отдельности был похож на одного и того же персонажа картины.

– Надо же дойти до такого ехидства, – говорили они по этому поводу.

Адвокат предупредил своих клиентов, что защита художника обязательно воспользуется этим коварным обстоятельством.

– Как же быть? – спросили они у адвоката, раздраженные неожиданным препятствием со стороны собственной внешности. При этом, по словам адвоката, каждый из них оглядывал двух остальных как более виноватых в случившемся.

Тут адвокат сказал, что будет лучше всего, если двое из троих откажутся от обвинения, а третий, присоединив к себе директора чайфабрики (к счастью, он был похож на второго носителя синего макинтоша) и уговорив Цурцумия, если он похож на третьего, подаст совместную жалобу в оскорблении трех самостоятельных личностей.

Никто не мог вспомнить, на кого похож Цурцумия. Этого не мог вспомнить даже тот, который ходил к нему с предложением принять участие в общей жалобе.

– Цурцумия не согласится, – сказал он, – он вообще суд не любит…

– Как не согласится? – удивился директор чайфабрики. – Заставим…

В тот же вечер они пришли домой к Цурцумия. Тот встретил их, сидя на веранде своего особняка с ногами, погруженными в холодильник. Он всегда там сидел. Снова выслушав предложение о совместной жалобе, он спросил:

– Сульфидин знаете?

– Смотря какой, – удивились гости, – сульфидин – лекарство или сын заведующего бензоколонкой, которого тоже зовут Сульфидин?

– Лекарство, – пояснил немногословный Цурцумия, – то, что некоторые организмы его не переносят, знаете?

– Знаем, – удивились гости.

– Вот так же, как некоторые организмы сульфидин, так я не переношу суд, – признался Цурцумия в болезненном свойстве своего организма.

После этого, сколько его ни уговаривали, он твердо стоял на своем. Правда, чтобы смягчить отказ, он устроил хлеб-соль и угостил товарищей по несчастью вместе с их адвокатом. Те приняли приглашение, надеясь во время застолья уговорить Цурцумия.

Но во время застолья не только не удалось уговорить Цурцумия, но и все дело кончилось полной катастрофой. Уговаривая Цурцумия, трое представителей города перешли на самих себя и стали выяснять, кому из них выступать на суде. Решили, что выступать будет тот, кто больше всех похож на модель персонажа картины. Тут выяснилось, что каждый из них себя считает наименее похожим на модель, что привело к взаимным колкостям и даже оскорблениям.

Сначала адвокату удалось спасти дело путем решительного отмежевания от всей городской группы. Он сказал, что пусть все они снимают обвинение, он будет действовать через директора чайфабрики как самого мужественного человека. (Он-то понимал, что, сколько ни потроши кошелек директора чайфабрики, до дна никогда не допотрошишься.)

– Я пойду на него один на один, – сказал директор чайфабрики и, вырвав фотографии картины, которые те все еще мусолили в руках, положил их к себе в портфель.

Сказать-то он сказал, но потом ему, видимо, все это не понравилось, и он начал дуться. Дулся, дулся, а потом, в конце вечера, взял да и сказал, что раз так, и он не будет выступать на суде, что напрасно они его заманили к Цурцумия, хотя к Цурцумия его никто не заманивал.

В конце концов, по словам адвоката, они все перессорились и, все свалив на Цурцумия, разошлись по домам. Совершенно успокоившись, директор чайфабрики в ту же ночь уехал к себе в Эндурск, кстати, забыв возвратить, а может, и умышленно не возвратив, фотографии их законным владельцам.

Как справедливо говорят радио- и телекомментаторы, так распадается всякий союз, созданный на гнилой идейной основе. И так об этом рассказывал адвокат, уже успокоившись по поводу упущенного директора чайфабрики. Не знаю, говорил ли я о том, что он наш местный парень, когда-то голопузым пацаном вместе с нами бегал на море, а теперь такими делами иной раз ворочает, что страшно подумать.

Последний след общественного негодования по поводу «Синих макинтошей» обнаружился на областном совещании строителей, где начальник одного СМУ сказал, что очень трудно выполнять план, когда художники, вместо того чтобы помогать строителям, высмеивают в глазах рабочих руководство, изображая его как бездельников, целыми днями шатающихся у моря в синих макинтошах.

Но тут, к счастью для Андрея, взорвался один ответственный работник и отхлестал этого строителя, указав, что картина на выставке появилась этим летом, а его строительное управление уже третий год не выполняет план.

Выступление ответственного товарища было понято как строгий намек на прекращение возни вокруг имени Андрея Таркилова. Возня была немедленно прекращена, и Андрей получил несколько хороших заказов. Впоследствии оказалось, что ответственный товарищ никакого намека не давал, а просто раскрыл истинное положение вещей и без того, впрочем, ясное.

Тут, как говорится, у Андрея пошла карта. Через месяц со времени прекращения возни вокруг «Синих макинтошей» картину Андрея «Отдых сборщицы чая, или Потный полдень Колхиды» (ее-то он и писал в деревне) московская комиссия отобрала для всесоюзной выставки.

Правда, по дороге в Москву комиссия почему-то потеряла вторую часть названия картины, но это теперь не имело никакого значения. О ней появилось несколько одобрительных отзывов в центральной печати, но это случилось гораздо позже, зимой.

Зато наша газета, только узнав, что картину Андрея берут на всесоюзную выставку, и при этом имея на руках гарантированный намек на прекращение возни вокруг «Трех макинтошей», дала о ней большой очерк.

Автандил Автандилович этим очерком хотел показать (и показал!), что умеет вовремя подхватить намек, особенно если он строгий, к тому же на всякий случай защищал себя от возможных упреков в преследовании талантливого художника. Такое тоже бывало, хотя и редко.

Очерк писал один наш дуропляс, который ко всем этим сложным задачам Автандила Автандиловича сумел присобачить собственную линию, делая вид, что он расхваливает недозволенного художника, как будто можно хвалить что-то недозволенное.

Между прочим, нашей общественностью, как никто, чуткой к шорохам подсознания и подтекста, сразу же было замечено, что размер очерка на четверть колонки (до подвала) превосходит оба критических выступления. Кроме того, в нем упоминалось и о картине «Трое в синих макинтошах». Правда, о ней говорилось как о неудачном эксперименте, но отсвет более поздней славы как бы слегка облагородил ее вредность. Так или иначе, она снова была названа собственным именем, а не «пресловутыми макинтошами», как было раньше.

Кроме всего, возможно, тут сказалось и то обстоятельство, что теперь, в разгар лета, макинтоши, особенно синие, никто не носил, а сама тема как бы потеряла некоторую актуальность. Так или иначе, название картины было полностью и окончательно реабилитировано.

Как известно, в сложных условиях современной жизни не всякие, даже простые, истины можно выразить прямо, чтобы ими тут же не воспользовались наши зарубежные недоброжелатели. Поэтому все мы легко понимаем, или нам кажется, что понимаем, язык намеков, кивков и подмигиваний типографских знаков.

Стоит ли говорить, что очерк о картине Андрея был понят не только как посветление в его личной судьбе, но и как явление с далеко идущими оптимистическими последствиями.

Я, конечно, не очень поверил, что есть какая-то связь между размерами двух критических выступлений и последним очерком. Все же просто так, скорее для смеха, я достал подшивку и сравнил. В самом деле, так оно и получилось. Как ни крути, а очерк на четверть колонки был больше обоих критических выступлений. Случайность ли это? А кто его знает…

Сам автор мог выполнять тайную волю Автандила Автандиловича, даже не подозревая о ней. Получись очерк чуть поменьше или даже равным размеру двух критических выступлений, тот мог вызвать его и сказать:

«А знаешь, вот эту часть надо развить…»

Ну а если что сократить, и вообще никто ничего не спрашивает. Так или иначе, стало ясно, что грехопадение прощено с бодрящей надбавкой на будущее. Именно после всех этих дел мы и выехали в горы.

* * *

Теперь мне хотелось бы слегка передохнуть и продолжить рассказ в более спокойных тонах. Дело в том, что я обо всем этом не собирался рассказывать, я только собирался поделиться нашими дорожными приключениями.

Но что получилось? Как только я захотел представить своих спутников в самых сжатых чертах, я вдруг заподозрил себя в попытке скрыть историю «Синих макинтошей». Нет, сказал я себе, я не собираюсь скрывать эту историю, но здесь она просто неуместна. И, чтобы самому себе доказать, что я ничего не собираюсь скрывать, я решил выложить выдержки из книги отзывов. Ну, а тут и все остальное как-то само собой вывалилось.

Я это все говорю к тому, что не надо давать никаких обещаний, как рассказывается, так и рассказывай. Ведь что получается? Как только ты даешь обещание, скажем, быть во всем откровенным, сразу же на тебя находят сомнения: «А надо ли? А что я, дурнее всех, что ли?» И так далее.

А если ты даешь обещание говорить сжато, то и тут возникают подобные соображения. Сжато-то оно сжато, думаешь ты, но как бы через эту сжатость не пропустить чего-то главного. А кто его знает, что главное? И тогда ты решаешь рассказывать сжато, но при этом ничего не пропускать из того, что потом может оказаться главным. Итак, возвращаюсь к началу моего рассказа, с тем чтобы решительно и без всяких оглядок на прошлое двигаться вперед.

* * *

И вот, значит, после недельного отдыха в горах, после ледяного кислого молока, после вечерних дымных костров, после длительных и безуспешных охотничьих прогулок по каменистым вершинам перевалов мы в ожидании машины сидим на стволе старого бука, греемся на солнышке, изредка перекидываясь никчемными пустяками – за неделю обо всем наговорились.

Время от времени мимо нас проходят сваны-лесорубы, возвращаются из лесу домой к своему летнему лагерю, разбитому возле речки. У одних за плечами топор, у других механическая пила. Приблизившись, они здороваются и, окинув нас внимательным взглядом, проходят мимо.

Мне показалось, что они почему-то со мной здороваются дружелюбней, чем с остальными. Но потом, когда один из них обошел меня и оглядел сзади, я понял, в чем дело. Здоровались они не столько со мной, сколько с моим карабином, торчавшим у меня за плечами. А так как у других никакого оружия не было, только у Андрея была мелкокалиберная винтовка, почтительное внимание к моей особе было вполне оправданно.

Наконец возле машин появились люди. Двое полезли в кузов и стали стягивать тросами бревна, лежавшие там. Остальные, всего их было человек восемь, снизу давали этим двоим советы. Судя по несоразмерной громкости голосов, все они порядочно выпили. Через несколько минут двое из них отделились от остальных и направились в нашу сторону.

Один из них, более молодой, был одет в ватные брюки и старую ковбойку с закатанными рукавами. Он был небрит, коренаст и откровенно пьян, что было заметно издали. Второй был маленький, сухонький. Он был в сапогах, в широком галифе и узком черном кителе, наглухо застегнутом. Держался твердо и вид имел военизированный. В руке он сжимал блестящий топорик, напоминающий те самые топорики, при помощи которых домашние хозяйки разрубают мясо и кости.

– Здравствуйте, товарищи, – сказал он несколько скорбным голосом, остановившись со своим спутником возле нас. Мы встали навстречу обоим и поздоровались с каждым за руку. Несколько мгновений он оглядывал нас, отгоняя волны хмеля, помигивая пленчатыми веками и пульсируя желваками на сухом стянутом личике.

Обычно после такого тусклого приветствия спрашивают документы, но он ничего не спросил, а только сел рядом со мной. Возможно, из-за того же карабина он счел меня старшим в нашей группе, что не соответствовало истине, потому что старшим был Котик – и по возрасту, и по званию.

Второй сван, который был откровенно пьян, добродушно посапывая, присел перед нами на корточки, чтобы, видимо, общаться со всеми сразу. У него была тяжелая бычья голова выпивохи и голубые, навыкате, глаза. Время от времени голова у него падала на грудь, и каждый раз, подняв ее, он оглядывал нас с неизменным детским любопытством. Казалось, каждый раз поднимая голову, он заново удивлялся, не понимая, как мы очутились перед ним.

– Откуда будете? – все так же скорбно спросил сван в черном кителе, искоса оглядывая всех.

– Мы из города, а этот товарищ из Москвы, – дружелюбно и внятно сказал Котик, голосом показывая, что запасы его дружелюбия необъятны.

– Здесь что делали? – скорбя и удивляясь, спросил он, повернувшись вполоборота. Одна рука его опиралась о колено, другая, та, что была поближе ко мне, опиралась о ручку топорика. Теперь было ясно, что он вдрабадан пьян, но изо всех сил сдерживается. Из всех пьяных самые опасные – это те, что стараются выглядеть трезвыми.

– Мы гостили у колхозных пастухов, наших хороших друзей, – все так же внятно и миролюбиво сказал Котик.

– Имени? – неожиданно спросил черный китель, помигивая пленчатыми птичьими веками. Стало тихо.

– Что значит имени? – в тишине спросил Котик.

– Имени, значит, имени, – твердо повторил черный китель, искоса оглядывая нас. Второй сван, глядя на меня, делал мне какие-то знаки. Я никак не мог понять, что он своими пьяными знаками и кивками хочет мне сказать, и на всякий случай в ответ пожал плечами.

– Я не понимаю вас, – сказал Котик, отстаивая свое скромное право отвечать только на ясные вопросы.

– Здесь в горах несколько ваших колхозов, – наконец объяснил лупоглазый, покачиваясь на корточках, – потому имени спрашивает…

– А, колхоз, – обрадовался Котик и оглянулся на Андрея.

– Имени Микояна, – едва скрывая раздражение, подсказал Андрей. Вся эта история его начинала раздражать.

– Правильно, – согласился черный китель и, сделав на лице гримаску человека, который знает больше, чем говорит, добавил: – Не обижайтесь, но это надо…

– Что вы! – воскликнул Котик.

– А вы кем работаете? – спросил я у соседа.

– Заместитель лесничего буду, – сказал он важно и стал расстегивать верхний карман кителя.

– Что вы, не надо! – сказал Котик и протянул руку, стараясь помешать ему.

– Шапку там у товарища забыл, – сказал он, ладонью неожиданно нащупав на лбу довольно заметный рубец от шапки. И было непонятно, рубец этот ему напомнил, что нет фуражки, или разговор о должности заставил его вспомнить о существенной части своей формы.

Обстановка явно разряжалась. Теперь заместитель лесничего не опирался на свой топорик как на эфес шпаги, а просто положил его на колени. Кажется, теперь он перестал сдерживаться и осоловел. Он перестал разглаживать на лбу рубец от шапки и, поставив локоть на колено, свесил голову на ладонь и задремал.

Второй сван, словно дожидаясь этого мгновения, усилил свои дурацкие кивки и подмигивания. Наконец я его понял.

– Карабин? – спросил я.

– Продай, – радостно закивал он мне.

– Не продается, – сказал я.

– Тогда махнемся, – вдруг произнес он городское словечко.

– Нет, – сказал я, стараясь не раздражать его, – не могу.

– Я тебе немецкий автомат дам, – торопливо прошептал он, – потому что вот эти русские карабинчики спокойно не могу видеть.

– Нет, – сказал я, стараясь не раздражать его.

– Дай посмотреть, – сказал он и протянул руку. Я вздохнул и снял карабин.

– Зачем тебе карабин, если у тебя автомат есть? – сказал я, стараясь возвысить его автомат за счет своего карабина.

Он щелкнул затвором и заглянул в ствол.

– Автомат для охоты не такой удобный, далеко не берет, – сказал он и поднял голову. – А патроны есть?

– Патроны далеко, в рюкзаке, – сказал я твердо. Видно, он это почувствовал и, прицелившись куда-то, щелкнул курком.

– Вот эти русские карабинчики люблю, – сказал он, неохотно возвращая мне карабин.

Я взял карабин и повесил его за плечо. Я почувствовал облегчение, оттого что все так хорошо кончилось.

– За сколько водолаза можно нанять? – вдруг сказал он.

– Зачем тебе водолаз? – спросил я.

– Одно озеро знаю, – сказал он просто, – на дне немецкое оружие. Водолаза хочу.

Мы рассмеялись, а парень снова задумался. В это мгновение черный китель поднял голову и начал что-то выговаривать своему земляку. Сван, что сидел на корточках, добродушно оправдывался, поглядывая в нашу сторону как на союзников. Черный китель постепенно успокоился и на интонации мелкого административного раздражения замолк.

– Язык не распускай, – сказал он ему в конце по-русски и приподнял топорик с колен.

– Даже спрашивать не буду, – ответил ему на этот раз сван и, обратившись к Котику, спросил: – Водолаз сюда имеет право приехать?

– Обманывать не можем, – ответил Котик добродетельно, – но мы в таких делах не разбираемся.

– Что ты говоришь, кацо! – взвился черный китель. – Водолаз как может сюда приехать? Водолаз – государственный человек. Водолаз от моря отойти не имеет права. Ты что – райком, военком, сельсовет?!

– На один день водолаза хочу, – сказал молодой сван, ни малейшего внимания не обращая на эту грозную тираду, – сам привезу и отвезу, как министра.

– А ну скажи, в каком озере лежит? – неожиданно с другой стороны атаковал его заместитель лесничего.

– Э-э, – лукаво протянул молодой сван и помахал толстым пальцем у переносицы, – это мой секрет. Кроме водолаза, никому не скажу.

– Привлеку, – сказал черный китель и, грустно покачав головой, посмотрел на лезвие топорика, словно читая на нем соответствующую статью закона.

– Скажите, – спросил я у него, слегка развеселившись, – для чего вам этот топорик?

В сущности говоря, если б я не заметил на обушке этого топорика нечто вроде металлической печати, я, наверное, не спросил бы его об этом. Мне хотелось узнать, что он, собственно, им делает: скажем, ударом обушка отмечает сухостой или делает какие зарубки, или это просто символ его лесной власти.

Как только я это сказал, рот его сжался в решительную полоску, птичьи веки остановились. Я почувствовал, что допустил самую страшную дипломатическую ошибку в своей жизни. Это было все равно что во время аудиенции у короля неожиданно щелкнуть пальцем по короне и спросить:

«А для чего эта штука, старина?»

Он медленно встал, отошел на несколько шагов, повернулся и, прижав топорик к бедру, неожиданно взвизгнул:

– Граждане, документы!

– Товарищ, вы его не так поняли, – сказал Котик и, встав, с виноватой улыбкой стал подходить к нему.

– Граждане, документы! – снова взвизгнул черный китель и даже сделал шаг назад, чтобы не допускать с Котиком личных соприкосновений. При этом он чуть не наступил на второго свана. Во всяком случае, он столкнул его с корточек, и тот сел на землю, в дурашливом недоумении растопырив руки: мол, вот что делает со мной власть, но при чем я?

Даже сваны, стоявшие у машины, услышали его голос и на несколько мгновений примолкли.

– Гено, – крикнул один из них и, видимо, спросил, в чем дело. Гено снизу вверх оглядел маленькую гневную фигуру помощника лесничего и что-то сказал в том духе, что шутки с ним плохи.

В самом деле, все это приобретало дурацкий оборот.

Черный китель шутить не собирался. Я заметил, что косточки на его кулаке, сжимавшем топорик, побелели.

Из нас четверых документы были только у Котика и у Володи. Володя уже рылся в рюкзаке. Котик протягивал свой документ. Это была красная книжечка – удостоверение лектора обкома партии. Обычно она в затруднительных случаях хорошо воздействовала, особенно если крупным планом подавать обком партии и не слишком обращать внимание, что он там лектор, да еще внештатный.

Человек в черном кителе подержал в руке книжечку, бросил несколько взглядов с фотографии на оригинал и вернул ее хозяину. Видно, она на него произвела хорошее впечатление.

– А эти сопровождают? – спросил он и кивком головы объединил нас.

– Да, сопровождают, – сказал Котик с улыбкой и положил книжку в карман.

Человек в черном кителе медленно оглядел каждого из сопровождающих. И в этой медленности проявлялось уважение к своей должности. Володя, стоя, протягивал ему свой паспорт, но он не взял его. Андрей продолжал сидеть, несколько картинно развалясь, глядя на помощника лесничего с полупрезрительной усмешкой.

– Паспорт на карабин, – сказал он кротко, когда взгляд его дошел до меня. В груди у меня екнуло. Никакого паспорта на карабин у меня не было. Я одолжил его у своего родственника, бывшего начальника городской милиции.

– Паспорта нет, – сказал я.

– Как нет? – заморгал он пленчатыми веками, отказываясь меня понимать.

– Карабин не мой, – сказал я, – я его одолжил.

– Ничего не знаю, – воскликнул он, взбадриваясь, – может, одолжил, может, убил, может, отнял…

– Я знаю, – вмешался Котик, – он одолжил его у своего родственника, бывшего начальника городской милиции.

– Вот эти русские карабинчики, – сказал второй сван, глядя снизу вверх, – клянусь своими детьми, я больше всего на свете люблю.

– Ничего не знаю, конфискую! – вскрикнул человек в черном кителе.

– Ну что вы, товарищ, – миролюбиво вразумлял его Котик, – как можно, что мы скажем его родственнику, когда приедем?

– Ничего не знаю, тем более бывший начальник милиции, – сказал он, все-таки оставляя маленькую лазейку для более широкой информации.

– Один хороший русский карабинчик, – восторженно сказал второй сван, – я уважаю больше, чем два немецких автомата.

– Язык не распускай! – прикрикнул на него черный китель, на что тот не обратил ни малейшего внимания.

– Его родственник, – сказал Котик, при этом Андрей весь перекорежился, – уважаемый в городе человек, и ему будет неприятно узнать, что вы конфисковали его карабин.

– Ха! Уважаемый! – воскликнул черный китель и всплеснул топориком. – Если уважаемый, зачем сняли?

– Его не сняли, он на пенсию ушел, – сказал Котик.

– Не мое дело, – опять затвердел черный китель, – прошу передать карабин для выяснения принадлежности.

– Не вздумай дать, – сказал Андрей по-абхазски, – потом не получишь.

– Карабин я вам не дам, – сказал я очень твердо, потому что не чувствовал в себе этой твердости, – не вы мне его давали.

– Задерживаю вместе с карабином! – отрезал он и снова вскинул свой проклятый топорик. И дернуло ж меня за язык! Промолчи я насчет его топорика, ничего бы не было. Я пожал плечами.

На грузовиках завели моторы, и они медленно, задним ходом стали выезжать на дорогу. Сваны шли за грузовиками, словно подгоняли их вперед.

– Нам пора, – решительно сказал Андрей и встал.

– Подождите, – приказал помощник лесничего, но, видно, он не ожидал такой решительности.

– Не горячись, Андрей, – бросил Котик по-абхазски.

– Мы тоже едем, – неожиданно сказал черный китель. Он несколько растерянно провел рукой по волосам.

– Это ваше дело, – холодно сказал Андрей и пошел дальше. Небольшого роста, коренастый и длиннорукий, он сейчас был похож на медвежонка.

Черный китель стал о чем-то просить молодого свана, как можно было догадаться, принести из дома, где они пировали, забытую фуражку. Дом этот, видный отсюда, стоял на той стороне реки, примерно в двадцати минутах ходьбы.

Молодой сван как раз подымался с земли и, распрямляясь, вдруг схватился за спину и громко охнул, как от внезапного прострела, не то вызванного просьбой помощника лесничего, не то самостоятельного. В обоих случаях жест этот показывал на неисполнимость этой маленькой просьбы.

Мы двинулись к машинам. Шоферы вышли из машин и вместе с остальными сванами дожидались нас.

– Я же не отбираю это ружье, – кивнул лесничий более миролюбиво на спину Андрея. Мне показалось, что неудача с фуражкой несколько улучшила его тон. – А почему? Потому что карабин – боевое оружие.

– То-то же у вас здесь с автоматами бегают за оленями, – сказал Андрей, обернувшись.

– Как только обнаружим, отбираем! – крикнул ему черный китель.

– Знаем, у кого отбираете, – сказал Андрей не оборачиваясь.

– Не задирайся, Андрей, – крикнул ему Котик по-абхазски.

– Мать его растак, – ответил ему Андрей на том же языке не оборачиваясь.

– Или отдаст карабин, или задержу в сельсовете до выяснения, – сказал черный китель с новой твердостью. Видимо, он уже забыл о неудаче с фуражкой или его вдохновила близость остальных сванов. Мы подошли к машинам.

– Как можно, – тихо возразил Котик, давая знать, что не стоит доводить до слуха остальных это непристойное, хотя, возможно, и случайное недоразумение, – мы же не оставим своего товарища…

– Ваше дело, – сказал черный китель громко, как бы силой голоса отвергая версию о непристойности или тем более случайности недоразумения, – пусть кто-нибудь привезет хозяина карабина.

Этого еще не хватало! Молодой сван, восторженно кивая на мой карабин, выложил остальным суть дела. Несколько сванов сразу же заклокотало, обращаясь к черному кителю, и, как мне показалось, заклокотало доброжелательно по отношению ко мне.

Но тут черный китель вступил с ними в спор, время от времени бросая на меня злые птичьи взгляды, после чего обращал внимание сванов на свой топорик, который якобы я успел осквернить своим вопросом. Сваны оглядывали топорик, ища на нем скрытые следы осквернения.

Из всех сванов только один высокий старик с искривленным, как мне потом объяснили, ударом молнии ртом сразу же стал его поддерживать. Он бросал на меня еще более злые взгляды, чем сам черный китель. Это был хозяин дома, у которого все они сейчас гостили.

Потом по дороге я узнал, почему он так злился на меня. Оказывается, у сванов, которые живут здесь почти на окраине альпийских лугов (а он один из представителей этих нескольких семей), давняя вражда с нашими пастухами.

Альпийские луга, куда несколько наших долинных колхозов перегоняют скот, эти сваны считают спорными, потому что сами они живут здесь рядом и они им очень удобны.

А спорными они их считают потому, что во время войны сюда из колхозов, естественно, никто не перегонял скот и после войны довольно долгое время нечего было перегонять. К тому времени, когда колхозы оправились, сваны привыкли эти луга считать своими. В первый год дело чуть не дошло до поножовщины. Теперь они смирились, но неприязнь осталась.

Я об этом так подробно говорю, потому что, если б не этот старик, который терпеть не мог пастухов из долинных колхозов вместе с их гостями, или если б он целый день не угощал остальных сванов, чаша весов могла бы перетянуть на мою сторону. Свою небольшую, но вредную роль могла сыграть и та молния, которая по какой-то мистической случайности когда-то влетела ему в рот и, может быть, навсегда его ожесточила. Так или иначе, он угощал всех моих доброжелателей, и они в конце концов притихли и перестали спорить.

Правда, нам предстояло двигаться в одну сторону, и это нас временно сблизило. Котик, судя по всему, довольно удачно обрабатывал огромного свана из тех, что защищали меня, а потом отступились. Котик сел вместе с ним в одну кабину и крикнул мне:

– По дороге что-нибудь придумаем…

Меня, как почетного преступника, посадили в первую машину, остальные ребята устроились во второй. На подножках слева и справа от кабины устроились оба свана, те, что к нам подходили. Любитель русских карабинчиков стоял слева, а горный страж, теперь и мой страж, стал с моей стороны.

Когда нас усаживали, я предложил ему сесть в кабину со смутным расчетом загнать его тем самым в моральный тупик. Несмотря на мои уговоры, он с твердым достоинством отказался влезать в кабину, тем самым не давая поймать его на взаимном великодушии.

– Как можно, вы гость, – сказал он важно, давая знать, что соблюдение обычаев есть продолжение соблюдения законов и наоборот.

Я снял с плеча карабин, влез в кабину и уселся, поставив его между ног. Скинул полупустой рюкзак и задвинул его в угол сиденья.

Машина тронулась. Несколько сванов во главе со стариком, что поймал ртом молнию, стояли впереди машины. Мой страж что-то прокричал старику, по-моему, попросил присмотреть за его фуражкой, пока он приедет. Старик ничего ему не ответил, и мы поехали дальше.

Положение мое осложнялось тем, что я сейчас вообще не собирался ехать до города. Я собирался доехать только до нарзанного источника, где отдыхал дядя Сандро. Мы с ним договорились там встретиться, и я думал провести несколько дней на водах в обществе дяди Сандро. Источник был расположен гораздо выше сельсовета, и даже если бы мне с помощью моих друзей удалось там освободиться от моего стража, все равно было неприятно среди ночи тащиться назад к источнику.

Мы медленно двигались по лесу. Солнце еще не село. Лучи его дозолачивали листья буков и каштанов, тронутые ранней горной осенью, и блестели на нержавеющей зелени пихт.

Свежий дух слегка забродившей зелени время от времени влетал в кабину, как бы в награду за достаточно зловонный запах араки, исходивший от моего сопровождающего, когда при толчках машины его голова слегка всовывалась в кабину.

Машина трудно двигалась по неровной колее, местами каменистой, местами перевитой обнажившимися корнями деревьев. Огромная тяжесть в кузове иногда так раскачивала корпус машины, что казалось, она вот-вот перевернется и раздавит кого-нибудь из стоящих на подножке. Шофер то и дело тормозил и переключал скорости.

Моего стража от этих раскачиваний и взбалтываний явно развезло. Он смотрел на меня тем всепрощающим взглядом, каким смотрят люди, когда им хочется рвать. Пару раз, встретившись с ним глазами, я предложил ему занять мое место, но он, прикрывая пленчатые веки умирающего лебедя, отказывался.

Взгляд его делался все более всепрощающим, и я стал бросать на него умоляющие взгляды в смысле простить меня за карабин. Сначала он меня не понимал и, взглянув на меня с некоторым недоумением, бессильно прикрывал пленчатые веки. Потом понял и не простил.

«Ты видишь, мне и так трудно, а ты еще пристаешь», – говорил он взглядом и бессильно прикрывал пленчатые веки.

«Ну что вам стоит? Ну я больше не буду!» – канючил я взглядом, дождавшись, когда он приоткроет глаза.

«Ну ты видишь, что мне и так трудно, а если я нарушу закон, мне будет еще трудней», – объяснял он мне затуманенным взглядом и бессильно опускал пленчатые веки.

Мы выехали из леса, и машина пошла по дороге между глубоким обрывом и скалистой мокрой стеной, с которой стекало множество водопадиков в тонкой водяной пыльце. Когда машина в одном месте близко подошла к стене, мой страж почему-то посмотрел наверх, словно собирался там кого-то приветствовать. Но приветствовать оказалось некого, и он, неожиданно откинувшись, подставил голову под водяную струйку.

И потом каждый раз, когда попадалась достаточно удобная струйка, он ловко откидывался и ловил ее головой. И уж оттуда, из-под струйки, в легком светящемся нимбе водяной пыльцы, успевал бросить на меня сентиментальный и в то же время недоумевающий моему удивлению взгляд.

Освежившись, он перенес топорик из правой руки в левую и освобожденной рукой, достав из кармана платок, стал утирать им лицо и волосы.

Держаться одной рукой за бортик открытого окна кабины да еще сжимать в этой же руке топорик показалось мне настолько неудобным и даже опасным, что я решил помочь ему.

– Дайте, я подержу, – кивнул я на топорик. Отчасти это было обычной для всякого преступника тягой к месту преступления, но был и расчет. Этой новой дерзостью, уже после того как я был достаточно наказан за старую дерзость, я как бы доказывал ему, что и старой дерзости не существовало, во всяком случае, не было злого умысла, а было глупое щенячье любопытство.

Он перестал протирать голову платком и долго смотрел на меня скорбным взглядом, все время покачиваясь и дергаясь вместе с машиной и все-таки не упуская меня из своего поля зрения.

Потом он, продолжая смотреть на меня, пригладил ладонью мокрые жидкие волосы, перенес топорик в подобающую ему правую руку. Казалось, взгляд его старается определить, можно ли за повторное оскорбление назначить новое наказание.

Я слегка заерзал, но взгляд его вдруг потеплел. Казалось, он решил: нет, повторного оскорбления не было, а была глупость.

– Давайте в кабину, – сказал я.

– Ничего, мы привыкли, – ответил он и отвел глаза.

– Вы знаете, – сказал я, – я не могу доехать до сельсовета.

– Почему? – спросил он.

– Мне надо у источника сойти.

– А мне еще раньше надо сойти, – сказал он.

– Почему? – спросил я.

– Потому что мой дом раньше, – сказал он и выразительно посмотрел на меня в том смысле, что служба и у него требует жертв, а не то что у нарушителей.

– Меня человек ждет на источнике, – сказал я, – понимаете, волноваться будет.

– Хорошо, – ответил он, немножко подумав, – ты слезай у источника, а карабин оставь.

– Без карабина я и так слезу, где захочу, – сказал я.

– Тоже правильно, – согласился он.

– За этот карабинчик что я только не сделаю, – раздался голос Гено с другой стороны машины. Мой страж встрепенулся.

– Гено живет рядом с источником, – сказал он, – он передаст твоему товарищу, что я тебя задержал.

– Не стоит, – сказал я. Конечно, дядя Сандро меня ждал, но не с такой уж точностью.

– Скажи имя, он пойдет, – настаивал страж.

– Сандро, – сказал я машинально.

– Сандро, но какой Сандро? – удивился страж.

– Сандро Чегемский, – сказал я.

– Сандро Чегемский? – переспросил он почти испуганно.

– Да, – сказал я, волнуясь. Я почувствовал, что имя на всех произвело впечатление.

– Уах! – сказал сван, молча сидевший между мной и шофером. – А кем он тебе приходится?

– Дядя, – сказал я.

Тут все сваны, включая шофера и Гено с той стороны, заклокотали перекрестным орлиным клекотом.

– Это тот самый Сандро, – спросил сван, сидевший рядом со мной, – который в двадцать седьмом году привез тело Петро Иосельяни?

– Да, – сказал я. Я что-то смутно слышал об этой истории.

– Петро Иосельяни, которого матрос убил на берегу?

– Да, – сказал я.

– Так за бедного Петро никто и не отомстил, – вздохнул шофер, продолжая пристально всматриваться в дорогу.

– Двенадцать человек приехало в город, чтобы сжечь пароход вместе с матросом, – сказал сван, сидевший рядом со мной.

– Почему не сожгли? – спросил шофер, продолжая внимательно всматриваться в дорогу.

– Не успели, – сказал сван, сидевший рядом со мной, – пароход ушел в море.

– Успеть успели, – откликнулся Гено, – но их даже на пристань не пустили.

– Ты откуда знаешь, – обиделся сван, сидевший рядом со мной, – тебя еще на свете не было.

– Мой отец с ними был, – сказал Гено, – Петро наш родственник…

– Языки не распускай! – вдруг крикнул мой страж, всунув голову в машину. – Пароход – нет, дерево – и то никто не имеет права сжечь!

– Значит, – сказал сидевший рядом со мной, переждав разъяснение заместителя лесничего, – это тот самый Сандро из Чегема?

– Тот самый, – сказал я.

– Красивый старик, усы тоже имеет? – уточнил сидевший рядом сван.

– Да, – сказал я.

– В прошлом году, когда генерал Клименко приезжал на охоту, он сопровождал? – спросил мой страж, вглядываясь в меня.

– Да, – сказал я, стараясь не выпячиваться, обстоятельства работали на нас.

– Генерал Клименко – прекрасный генерал, – сказал сван, сидевший рядом.

– Какой маршал – такой генерал, – сказал Гено.

И охота была большая, – сказал шофер, не отрываясь от дороги.

– Товарищ Сандро – уважаемый человек, – твердо сказал черный китель.

– О чем говорить! – воскликнул сван, сидевший рядом со мной. – Сопровождать генерала Клименко с улицы человека не возьмут.

– Сами знаем, – обрезал его мой страж.

Я чувствовал, что шансы мои улучшились. Взгляд заместителя лесничего не то чтобы стал дружелюбней, нет, теперь он острей всматривался в меня и как бы с любопытством обнаруживал под верхним порочным слоем моей души слабые ростки добродетели.

Уже смеркалось. Дорога все еще шла над пропастью, где в глубине слабо блестело русло реки. Отвесная стена сменилась меловыми осыпями, бледневшими в сумерках.

Метрах в ста впереди показалась машина. Она стояла у края дороги. Рядом с ней толпилось несколько человек.

– Там авария случилась, – сказал сван, сидевший рядом со мной.

– Сорвалась машина? – спросил я.

– Языки, – неуверенно предупредил мой страж.

– Да, – сказал он, не обращая внимания на предупреждение стража, – слава богу, шла в город последним рейсом, мало людей было.

– Языки, – более строго вставился мой страж.

– Кто-нибудь спасся? – спросил я, понижая голос.

– Один мальчик, – сказал сидевший рядом со мной, – выпал из машины и зацепился за дерево.

Мы подъехали к месту катастрофы, и шофер остановил машину. Все вышли из нее. Второй грузовик слегка приотстал. Я подошел вместе со всеми к обрыву.

Внизу у самой воды лежал продавленный, как консервная банка, автобус. Выброшенный ударом, один скат валялся на том берегу реки.

– Вот это дерево, за которое мальчик зацепился, – сказал сван, сидевший рядом со мной в машине. На самом обрыве из расщелины в камнях подымался узловатый ствол молодого дубка с широкой кроной, похожей на зеленый парашют.

– Не надо, товарищи, ничего интересного, – крикнул мой страж, обернувшись ко второй машине. Она только что подошла, и те, кто в ней сидел, потянулись к обрыву.

Не обращая внимания на его предупреждение, все подошли к обрыву и заглянули вниз.

Вдоль обрыва стояли цементные столбики, даже на вид такие слабые, что, кажется, одним крепким ударом ноги можно снести любой. У автобуса отказали тормоза, и он вывалился в обрыв, сшибив эти столбики, как городки. Каждый год в этих местах случаются такие вещи, и каждый раз, когда я узнаю об этом, возмущаюсь, думаю куда-то писать, кого-то ругать, но потом как-то забывается, уходит.

– Ну как, – подошел ко мне Котик, – уломал?

– Кажется, склоняется, – сказал я.

– Я своего тоже обработал, – сказал он, – вон разговаривает с ним.

В самом деле, черный китель стоял рядом со сваном из второй машины. Тот что-то говорил. Мой страж слушал его, склонив голову. Топорик свешивался с безвольно опущенной руки. Казалось, сейчас сам закон осуществляет свое законное право на отдых.

– Слушай, это правда, – крикнул мне большой сван, одновременно кивком головы подзывая меня, – что Сандро из Чегема твой родственник?

– Да, – сказал я и, подходя, спиной почувствовал усмешку Андрея.

Большой сван, обняв меня одной, а моего стража другой рукой, сделал несколько шагов, как бы приглашая нас на миротворческую прогулку. Я охотно подчинился, но маленький страж хотя и не сопротивлялся дружескому жесту, однако выпрямился и затвердел под его рукой, подчеркивая этим свою самостоятельность. Большой сван что-то ему мягко внушал, пока мы прогуливались возле машин, тот молча его слушал.

– Давайте в машины, – сказал наш шофер, и все потянулись к машинам.

– Нельзя, кацо, нельзя, – сказал по-русски большой сван, когда мы остановились возле нашей машины.

– Посмотрим! – сказал мой страж и бодро вскинул топорик. Казалось, закон теперь приступил к своим обязанностям, но на этот раз, может быть, для того, чтобы выслушать смягчающие обстоятельства. Большой сван сделал мне обнадеживающий знак, одновременно чмокнув губами и мигнув разбойничьим глазом, и отправился к своей машине. Шоферы завели машины, но тут черный китель неожиданно подбежал к третьей машине и стал яростно гнать людей в нее, хотя они и так уже собирались садиться, а шофер даже завел мотор и просто ждал, пока мы проедем.

Пассажиры этой машины, сопротивляясь его подталкиваниям, останавливались и спорили, как и все люди, которых подталкивают, когда они и так идут в ту сторону.

Наконец часть из них залезла в кузов, двое уселись рядом с шофером, и машина тронулась. Черный китель, упруго пятясь и делая топориком заманивающие жесты, как балетный колдун, провел машину мимо нас на более широкую, незанятую часть дороги.

Когда грузовик проехал мимо, я обратил внимание, что шофер, стараясь не задеть нашу машину, на дорогу и тем более на стража с его заманивающими движениями не смотрит.

Я все еще не садился в машину, потому что на этот раз решил посадить его.

– Теперь вы садитесь, – сказал я, когда он, довольный проделанной операцией, вернулся к машине.

– Ничего, ничего, – замотал он головой и почему-то перебросил топорик из правой руки в левую и опустевшей рукой указал мне на кабину, что можно было понять, что жест этот личный, внеслужебный. – Ничего, мы привыкли, – сказал он, склоняясь.

– Нет, – возразил я твердо, – сейчас вы садитесь.

– Не стоило, – сказал он и неохотно влез в кабину. Я захлопнул за ним дверцу и, став на подножку, покрепче ухватился за нижний край оконного проема.

Машина тронулась.

Быстро темнело. Когда справа кончились меловые осыпи и снова навис над дорогой крутой склон, поросший лесом, стало совсем темно.

Шофер включил фары. То и дело скрежетали тормоза. Казалось, мотор все время делает физические усилия, чтобы не разогнаться всей тяжестью и не вывалиться в обрыв. Перед каждым новым поворотом шофер переключал скорость, и грузовик на мгновенье останавливался, словно переводил дыхание.

Холодный сырой воздух то и дело обдавал из черного провала, на дне которого чем дальше мы ехали, тем полногласней шумела река. Пустотелые облака кроили и перекраивали небо, но все время то там, то здесь открывались большие звездные куски неба. Звезды вздрагивали и покачивались, словно отраженные от поверхности бегущей воды.

Машина все еще сильно накренялась, и я никак не мог привыкнуть к этому. Каждый раз казалось, что она вот-вот перевернется на бок и придавит к стене. Я себя уговаривал, что ничего такого не может быть. Но через несколько минут машина снова накренялась, и тело напружинивалось, готовое кузнечьим скоком выпрыгнуть из катастрофы, хотя, конечно, выпрыгнуть было некуда… А главное, что каждый новый крен в самый момент крена казался сильней, опасней предыдущего, но потом, когда машина выпрямлялась, становилось ясно, что он ничуть не больше остальных.

Держаться за край оконного проема было неудобно, и постепенно руки мои оцепенели от напряжения, и внимание сосредоточилось на том, чтобы удержаться на подножке.

Когда машина шла ровно, я почти отпускал руки, давая им отдохнуть, а потом снова изо всех сил сжимал их. К тому же я порядочно окоченел. Только теперь я оценил силу и цепкость заместителя лесничего.

Кстати, он почти сразу уснул, как только сел в кабину. Дремал и второй сван.

Сначала заместитель уснул, откинувшись на спинку сиденья, обеими руками, как убаюканного ребенка, придерживая на коленях топорик. Потом голова его стала сползать в угол кабины, оттуда – вниз вдоль дверцы, потом, изменив направление, слегка вывалилась в окно и уперлась мне в грудь.

Было что-то трогательное в этой доверчивой беззащитности, с которой она уперлась мне в грудь и спала, мирно посапывая. Руки все так же продолжали лежать на коленях, нежно придерживая топорик. Когда от толчков топорик сползал с колен, он, не просыпаясь, подтягивал его и, слегка поерзав ладонями по его поверхности, успокаивался. Так мать, спящая рядом с ребенком, не просыпаясь поправляет на нем одеяло.

Я старался не шевелиться, чтобы не разбудить его. Теперь я был уверен, что мы с ним поладим. Душа моя вздрагивала от нежности. Хотелось погладить его жидкие волосы, но я боялся его разбудить.

Дорога делалась все лучше и лучше, и машину уже не так раскачивало. Однако удерживать его упирающуюся мне в грудь голову становилось все трудней. Нельзя было шевельнуться, и я довольно сильно окоченел.

В конце концов я решил перенести его голову на спинку сиденья. Я уперся локтем правой руки в дверцу изнутри, осторожно приподнял голову двумя руками и, продолжая упираться локтем в дверцу, положил его голову на спинку сиденья. Голова, не просыпаясь, обиженно вздохнула. Так, бывает, крестьяне, осторожно взяв в руки тыкву, свисающую с плетня, перекладывают ее на более устойчивое место, чтобы она не оборвалась под собственной тяжестью.

Через несколько минут внезапно, словно от толчка, он проснулся. Он приоткрыл глаза и, не меняя позы, насторожился, будто пытался осознать, как и в какую сторону изменилась действительность, пока он спал, если она изменилась. При этом руки его, лежавшие на топорике, слегка сжались.

– Как спалось? – спросил я тоном дворецкого.

– Кто, я? – удивился он.

– Да, – сказал я.

– Я не спал, – проговорил он, прикрывая ладонью зевок, – это он спит.

Он кивнул на свана, сидевшего рядом, который и в самом деле спал. После этого он опять откинулся на спинку сиденья, точно повторив позу, в которой он проснулся. Он даже слегка прикрыл глаза. Все это должно было означать, что он и раньше не спал, хотя, возможно, и был похож на спящего человека. Не знаю, для чего ему надо было скрывать свой невинный сон. Во всяком случае, я огорчился. Я решил, что он внушает мне уверенность в надежности своего контроля надо мной.

Через несколько минут он вдруг тронул шофера за плечо, и тот остановил машину. Я почувствовал, что черный китель собирается выйти из машины, и заволновался. Он взглядом показал мне, что не прочь открыть дверцу кабины.

Я сошел на дорогу и стал в смиренной позе. В самом деле я сильно волновался. Он открыл дверцу и, как-то деловито поеживаясь от ночной прохлады, вышел.

Я продолжал стоять в смиренной позе, чувствуя, что эти мгновенья сейчас решают мою судьбу.

И вдруг я почувствовал, как он, почти не глядя, слабым мановением руки, топорик, я успел заметить, был в другой, направил меня в кабину.

Стараясь не создавать излишней суеты, я быстро, и в то же время стараясь избегать в своей быстроте воровского проворства, проскользнул в кабину. Боком проскользнул, чтобы не слишком прямо промаячил перед его глазами этот несчастный карабин. И когда я ровным ликующим толчком прикрывал дверцу, успел заметить самое удивительное. Я успел заметить, как он с непостижимым лукавством отводит глаза от карабина, словно с ним, а не со мной уславливаясь, что они друг друга не видели.

Он еще несколько секунд простоял, ожидая вторую машину, а потом, озаренный и даже слегка ослепленный ее фарами, взмахнул топориком, давая ей приказ держаться за нами. Наша машина тронулась, и он исчез в темноте.

– Он здесь живет, – сказал сван, сидевший рядом. Оказывается, он проснулся. Возможно, он даже проснулся от моей радости.

– Да, я понял, – кивнул я, чувствуя огромную доброжелательность к этому факту.

После физического и нервного напряжения сидеть в кабине было необыкновенно уютно и тепло.

– Знаете, хороший парень и грамотный, но немножко любит… – сказал сосед по кабине и, не найдя подходящего слова, покрутил ладонью в воздухе, как бы стараясь показать очертания отрицательных флюидов, исходящих от самой его должности.

– Да, я понял, – сказал я, чувствуя огромную доброжелательность ко всему, в том числе и к этим отрицательным флюидам.

Я ему рассказал, как мой страж пытался отрицать, что он спал. Сван расхохотался, шофер тоже стал смеяться, хотя он мог рассмеяться гораздо раньше, когда все это случилось. Впрочем, возможно, тогда он просто нас не слышал.

– Что смеетесь? – вдруг отозвался Гено с той стороны.

Сван, сидевший рядом со мной, с удовольствием повторил мой рассказ, и они оба рассмеялись вместе с шофером.

– Значит, ты сам голову ему держал, а он говорит – не спал? – спросил у меня сосед, руками показывая на воображаемую голову.

– Да, – говорю.

– Ха-ха-ха! – снова рассмеялся он, откинувшись.

– Ха-ха-ха! – более сдержанно поддержал его шофер.

– Ха-ха-ха! – громыхал снаружи Гено.

– Я думал, – говорю, – сванский обычай считает позором спать на людях, потому он отказывается.

Тут я, конечно, слукавил, чтобы кружным путем польстить сванским обычаям. Получалось, что если я чту такие сомнительные сванские обычаи, то с каким почтением, можно было представить, я отношусь к истинным сванским обычаям.

– Гено, – крикнул мой сосед, – он думает, что по нашим обычаям в машине нельзя спать!

– Ха-ха-ха! – засмеялись все трое.

– Я здесь стоя спал! – крикнул Гено.

– Сванские обычаи, – серьезно сказал мой сосед, – не разрешают спать, только если в доме гость.

– Ага, – кивнул я.

– А русские обычаи разрешают?

– Нет, – говорю, – русские обычаи тоже не разрешают.

– Гено, – крикнул он, – ты слышишь, русские обычаи тоже не разрешают!

– Слышу, – отозвался Гено.

– Ха-ха-ха! – всех троих. «Вечная ирония жителей гор над жителями долин», – подумал я.

– Обычай для силы сохраняют, – вдруг сказал он, отсмеявшись, – а большому народу зачем обычай, он и так сильный.

«В этом что-то есть», – подумал я, хотя и не знал, что именно.

– Между прочим, он из хорошей семьи, – снова вернулся мой сосед к заместителю лесничего.

– Да? – спросил я из приличия, все еще думая о том, что он сказал.

– Мелиани будет княжеского происхождения, – сказал он почтительно.

– Да, Мелиани, – подтвердил шофер и переключил скорость.

– Да, да, Мелиани, – отозвался снаружи Гено. Через несколько минут Гено что-то сказал шоферу, и тот затормозил. Они начали о чем-то спорить, и я почувствовал по доброжелательной властности, с которой Гено говорил, а потом просто протянул руку и дал несколько пронзительных сигналов клаксоном, что он входит в роль гостеприимного хозяина.

– Давайте с машины! – приказал он и соскочил сам.

Еще в кабине я заметил, что направо от дороги стоит дом на высоких сваях с освещенными окнами. Дверь в дом была распахнута, а на веранде стояла женщина и смотрела в нашу сторону. Мы вышли. После долгой езды приятно было стоять на земле.

– Вещмешок забыл, – сказал шофер.

Я полез в кабину и вытащил вплюснутый в угол кабины свой вещмешок. Я размял его и закинул за плечо. Ночь посветлела. С востока край неба над горой был озарен восходящей луной. Облака наконец замерли и ровной грядой стояли вполнеба, осеребренные еще невидимой луной.

Женщина с корзиной в руке шла через двор. Из корзины поблескивали горлышки бутылок. Гено громко распоряжался. Когда подошла вторая машина, он велел так подогнать ее, чтобы она своими фарами освещала радиатор первой.

Все остальное произошло в несколько минут. Он вытащил из корзины кусок чистой мешковины и постелил на радиатор. Достал оттуда же буханку белого хлеба, открыл большой охотничий нож и раздраконил ее, склонившись над радиатором и прижимая буханку к груди. Буханка скрипела, крупными ломтями отваливаясь и падая на мешковину. Потом вынул из корзины круг сыру и, сладострастно выпятив губы, быстро настругал на хлеб сочащиеся полоски сыра. Потом он так же быстро стал доставать из корзины стаканы и, еще доставая, дал женщине какое-то распоряжение, и она проворно, даже переходя на побежку, вернулась в дом.

Вытащив три бутылки и поставив две из них на огнедышащий стол, он начал разливать третью, вертикально опрокидывая бутылку с мутным араки. Огонь похмельного вдохновения придавал его движениям быстроту и щедрую соразмерность. Не успел он закончить разлив, как жена прибежала и, смущенно улыбаясь, поставила на радиатор недостающие стаканы.

Все, кроме шофера второй машины, столпились вокруг радиатора. Подняв капот своего грузовика, тот заглядывал в мотор.

Предчувствие выпивки, как всегда, создавало духовный подъем. Все испытывали взаимную приятность.

– А ну! – властно предложил хозяин и окликнул шофера второй машины. Тот, не оборачиваясь, отказался, но после двух-трех повторных приглашений, мазанув руки ветошью, неохотно подошел к нам.

– Я же говорил, – сказал Котик, блестя глазами, – что все хорошо кончится.

– Как можно! – сказал большой сван, стоявший рядом с ним. Он слышал слова Котика, исполненные доброжелательности, и сам, стараясь сделать для меня что-нибудь приятное, добавил: – Между прочим, он княжеского происхождения.

– Да, знаю, – сказал я, и в самом деле испытывая приятность от его княжеского происхождения, – Мелиани.

– Да, Мелиани, – подтвердил большой сван.

– Мелиани, Мелиани, – зашелестели остальные. Мы взяли в руки стаканы. Оба шофера, взяв по куску хлеба и сыра, стали закусывать, показывая, что пить не собираются. Андрей тоже было заартачился, и товарищ его из Москвы быстро убрал протянутую к стакану руку.

– Что ты делаешь, – тихо сказал ему Котик по-абхазски, – сейчас обидятся.

– Прошу извинить, ребята, – сказал Андрей, обращаясь к хозяину и морщась от неловкости, – просто я неважно себя чувствую.

– Пей, – сказал хозяин, голосом показывая, что ему сейчас некогда вдаваться в подробности. Андрей взял стакан. Московский друг проворно последовал его примеру.

– Твой хвост меня просто смешит, – сказал Котик по-абхазски. Он любил Андрея и ревновал его к московскому другу.

– Прошу тебя, оставь его в покое, – ответил Андрей и опять сморщился.

– Давайте подымем! – провозгласил хозяин, отсекая лишние разговоры. – За удачную дорогу, за наше знакомство, за то, чтобы никто ни на кого не обижался. Тем более карабинчик на месте, – добавил он для ясности.

– Как можно, – сказал я, и все выпили. Стараясь не дышать, я вытянул стакан. После этого несколько раз незаметно выдохнул, чтобы поменьше запаха оставалось во рту. Все равно, как только вдохнул воздух, почувствовал такой запах, как будто мне затолкали в рот целый куст бузины. Такой уж это напиток, и тут ничего не поделаешь.

Но, может быть, именно поэтому сразу захотелось есть, и хлеб с сыром показались очень вкусными. Хозяин разлил по второму стакану. Оба шофера, взяв по куску хлеба и сыра, отошли к другой машине. Гено что-то коротко сказал жене, и она ушла домой, а через минуту вернулась с двумя бутылками.

– Зачем? – сказал Котик, хотя глаза его маслянисто заблестели. Сыр был жирный, и после этой отравы есть его с хлебом было просто наслаждение. Хлеб этот, видимо, шоферы из города завозят.

Мы подняли по второму стакану.

– За хозяина этого дома, за чудесное сванское гостеприимство, за вечных хозяев этих вечных гор! – сказал Котик и выпил свой стакан.

– Спасибо, дорогой! – сказал большой сван и выпил.

– Спасибо от имени вечных хозяев и вечных гор, – сказал второй сван и выпил.

– Гмадлоб, – сказал хозяин по-грузински и выпил.

Товарищ Андрея подождал, пока Андрей подносил стакан ко рту, и, убедившись, что другого пути стакану не будет, выпил свой. Все выпили, и всем еще сильней захотелось есть жирный сванский сыр с белым хлебом.

Между тем над этими вечными горами появилась полная луна и, несколько смущаясь, что застала нас за этой трапезой, стала подыматься в небо. Так один мой знакомый, не успеешь где-нибудь рассесться с друзьями, появляется, вооружившись своей смущенной улыбкой.

– Тебе туда, – сказал Гено и кивнул в сторону реки. Там, за рекой, на пологом склоне, был расположен нарзанный городок: балаганчики, шалаши, палатки самодельного крестьянского курорта. Где-то в середине городка подмигивал костер.

Выпили еще по одному стакану. Араки тем хороша, что любая закуска после нее кажется божественной. И вот сначала пьешь, чтобы еда сделалась божественной, а потом и араки улучшается, но все-таки божественной никогда не делается.

– Слушай, – вдруг вспомнил сван, что сидел рядом со мной, – это правда, что знаменитый эндурский тамада Бичико лопнул, когда хотел перепить Сандро Чегемского?

– Я слыхал, – сказал я, – только что-то трудно поверить, что человек может лопнуть.

– Да, да, может, – подтвердил большой сван.

– А сам Сандро что говорил? – спросил сван, что сидел рядом со мной.

– Я знаю эту историю, я могу рассказать, – сказал Котик.

– Дядя Сандро говорит, – начал я, чувствуя неожиданное воодушевление и не понимая, что хмелею, – когда дошли до двенадцати стаканов и тот их выпил и послал по кругу…

– Но ни один не смог выпить, – вставил Котик, – кроме дяди Сандро.

– Кое-кто выпил по шесть-семь стаканов, – уточнил я, пытаясь восстановить какую-то уплывающую деталь рассказа, – а дядя Сандро выпил десять стаканов.

– Ему еще только два стакана оставалось, – зачем-то уточнил Котик.

И вдруг я забыл какую-то тонкость – что, собственно говоря, помешало дяде Сандро выпить эти два стакана? Я остановился, чувствуя, что нарастает неловкое молчание.

– Очень интересно, – сказал Гено, разливая в стаканы араки.

– Ты про музыку не забудь, – напомнил Котик. Ай да Котик!

– Тут вся соль в музыке! – обрадовался я и все вспомнил.

– При чем музыка? – сказал большой сван и придвинул к себе свой стакан.

– Тонкая политика, – сказал сван, что сидел рядом со мной, и тоже придвинул к себе свой стакан.

И вдруг я опять все забыл, видно, переволновался с этим хранителем лесов.

– У дяди Сандро оставалось два стакана, – вмешался Котик, радуясь, что я забыл продолжение, – и он почувствовал, что выпитое стоит у горла, что дальше просто некуда пить…

– Так бывает, когда слишком много выпьешь, – подтвердил большой сван.

– Еще хуже тоже бывает, – сказал Гено.

– И тут ударила музыка! – вдруг вспомнил я все.

– Любимая лезгинка Бичико, – подхватил Котик, – и Бичико бросился танцевать. Он сделал один круг, и вдруг раздался такой звук, как будто барабан лопнул. Он упал и умер. У него что-то внутри лопнуло.

– Здесь тонкая политика, – повторил сван (что когда-то давным-давно сидел со мной в одной машине, а другой сван пытался отнять у меня карабин), – наверное, ваш Сандро договорился с музыкантами.

– Вполне возможно, – сказал Котик.

– Вообще, когда много выпиваешь, танцевать нельзя, – назидательно сказал большой сван.

– Вот эти стаканы подымем, – сказал Гено, – тем более танцевать не собираемся…

Мы выпили по стакану, а потом еще по одному. Гено хотел послать жену за новой бутылкой, но большой сван и Котик решительно, при молчаливом одобрении жены, воспротивились.

Мы распрощались, и ребята вместе со своими попутчиками расселись по машинам. Завели моторы, и, пока вторая машина задним ходом выезжала на дорогу, Гено неожиданно вырвал из кармана пистолет и дал в воздух несколько прощальных выстрелов. Из машин раздались радостные крики.

Жена Гено замахала рукой в сторону дома и что-то сердито прокричала мужу. По какой-то неуловимой интонации я понял, что она прокричала.

– Детей разбудишь, детей! – прокричала она.

– Может, провезти тебя? – сказал Гено, пряча в карман пистолет. – Или оставайся у нас?

– Спасибо, я пойду, – сказал я. Мы братски расцеловались, и я протянул руку его жене. Она неловко перенесла корзину с правой руки в левую и, застеснявшись, протянула мне ладонь.

Я перешел дорогу. Высоко в небе серебрилась луна, покрывая русло реки и нарзанный городок на той стороне колдовским светом. Лунное освещение делает землю пустынней, словно убирая с нее лишние предметы, готовит нас к жизни в том мире, где не будет многих вещей, милых нашему сердцу, но и мучивших нас в этом мире.

На той стороне костер все еще горел, и я был уверен, что вокруг него все еще сидят люди и слушают поучительные истории из жизни дяди Сандро.

– Насчет водолаза как брата прошу! – крикнул Гено.

– Хорошо, – сказал я и обернулся. Жена его быстрой, легкой тенью пересекала двор. Он все еще стоял у ворот.

– Напиши на сельсовет, передадут! – крикнул Гено.

– Хорошо, – сказал я, – если договорюсь…

– Для Гено Иосельяни, не забудь! – крикнул он. Я махнул рукой и стал спускаться вниз к реке. После долгой езды и долгого стояния на одном месте идти было приятно и легко. Голова оставалась ясной и чистой, и, кроме приближающейся реки, пожалуй, в ней ничего не шумело.

…Забегая вперед, должен сказать, что я так и не послал в горы водолаза. Иногда, почему-то по ночам, я вспоминал о своем обещании, и мне бывало совестно. Но дело в том, что у меня нет ни одного знакомого водолаза. А договориться с незнакомым водолазом, чтобы он поехал в горы на заработки, казалось мне делом подозрительным и маловероятным. Вообще, внизу у моря все это выглядит несколько фантастичным, точно так же, как и наша долинная жизнь, когда о ней вспоминаешь где-нибудь в горах, на уровне альпийских лугов.

Загрузка...