Смерть – конец земной жизни,
разлучение души с телом.
В. И. Даль
Смерть – прекращение жизни.
С. И. Ожегов
Самоубийство – хроническая мечта Достоевского.
Она преследовала его и доставляла ему неизъяснимое наслаждение всю его сознательную жизнь. И в этом нет ничего удивительного, ибо каждый мыслящий человек хотя бы раз в жизни думал о самоубийстве, а Достоевского с его болезненной гениальностью и гиперстрастной натурой жизнь буквально на каждом шагу заставляла бросаться в бездну отчаяния, толкала-подталкивала его к суициду. Но если у подавляющего большинства состоявшихся и потенциальных самоубийц весь предварительно-подготовительный этап на пути к самоубийству остаётся скрытым от посторонних, и их внезапный конец выглядит в глазах оставшихся жить-существовать на этом свете именно внезапным, диким и не поддающимся уразумению, то у людей творческих, и в первую очередь у писателей, их подсознательное, а затем и сознательное стремление к добровольному и преждевременному уходу из жизни всегда проявляется в творчестве, прочитывается явно.
Это легко доказать на примере тех творцов, кто, по официальной и общепринятой версии, и в самом деле точку в конце своей жизни поставили сами. Возьмём Маяковского. Та же Л. Ю. Брик, одна из самых близких ему людей, настойчиво утверждала-подчёркивала, что Владимир Владимирович постоянно твердил о самоубийстве, уже совершал попытки застрелиться до рокового апрельского дня 1930 года. И это несмотря на то, что, как пишет Л. Брик: «В Маяковском была исступлённая любовь к жизни, любовь ко всем её проявлениям – к революции, к искусству, к работе, ко мне, к женщинам, к азарту, к воздуху, которым он дышал»[1][1]. Тема самоубийства проходит красной нитью и через всё творчество поэта, что убедительно доказал В. Радзишевский в статье «Маяковский был обречён раньше, чем Сталин услышал его имя»[2]. Казалось бы, дело ясное: всю жизнь мечтал-хотел застрелиться и в конце концов застрелился-таки. Однако ж, в случае с Маяковским дело осложняется тем, что в последнее время появились уж очень убедительно-аргументированные статьи-исследования об убийстве Маяковского[3]. И если это так, то убийцы поэта очень ловко использовали-обыграли суицидальный комплекс в его творчестве, заставив автора поэмы «Хорошо!» жестоко поплатиться за поэтические заигрывания с роковой темой.
Легко доказать цитатами из стихотворений и поэм Есенина, что и он вполне логично и продуманно завершил свой земной путь. Конечно, неспроста же ещё в 1916 году он восклицал: «В зелёный вечер под окном // На рукаве своём повешусь…» («Устал я жить в своём краю»). Писал-сочинял подобные строки, а потом взял, да и «в петлю слазил в “Англетере”», как не совсем удачно выразился впоследствии знаменитый бард[4]. Но если согласиться с доводами тех, кто не сомневается в насильственной смерти Есенина, то, опять-таки, убийцам подло удалось всего только потенциального самоубийцу (каковые доживают и до ста лет) представить самоубийцей состоявшимся.
Но вот что поразительно: даже самому дотошному литературовьеду, вероятно, и в голову не придёт мысль искать-исследовать мотивы самоубийства в творчестве, допустим, Лермонтова и, уж тем более, – Гоголя. А ведь эти наши достославные писатели хотя в прямом смысле слова и не наложили на себя руки, но вне всякого сомнения «намеренно лишили себя жизни», – именно так поясняется слово «самоубийство» в словаре Ожегова. Автор «Героя нашего времени», не посчитав нужным самолично приставлять дуло пистолета к собственной груди, просто заставил-вынудил сделать это подвернувшегося под руку Мартынова. Не исключено, что среди иных всяких причин выбрать именно такой романтический вид самоубийства не последнюю роль сыграло стремление пылкого поэта повторить судьбу своего старшего собрата по перу. Фантастическая строка в его знаменитом стихотворении-некрологе выдаёт Лермонтова с головой: «С свинцом в груди и жаждой мести…» Ничего себе – в груди! Пушкин был ранен в самый низ живота, почти в пах… Так что, если вспомнить лермонтовское «И скучно и грустно…» – этот гениальный гимн самоубийству, и прочитать воспоминания современников поэта, зафиксировавших обстоятельства его «дуэли» с Мартыновым, то сомнений в его преднамеренном и сознательном лишении себя жизни и быть не может. (В записной тетради Достоевского есть-имеется неосуществлённый замысел: «“Какая пустая и глупая шутка”. Самоубийца хочет убить себя, ищет места» [5].)
С Гоголем исследователи его творчества вообще запутались, зашоренные стереотипным мышлением. Почему сжёг вторую часть «Мёртвых душ»? Да, видите ли, засомневался в её художественном совершенстве, а тут ещё некий протоиерей Константиновский настоятельно посоветовал рукопись предать огню… А почему так странно повёл себя перед смертью, от пищи начал отказываться? Да просто-напросто умопомешался… Ну, а если всё же вспомнить, как Николай Васильевич настойчиво твердил-повторял, что всё его предназначение в этом миру – литература, творчество. Он искренне был убеждён, эта мысль зрела и развивалась в голове его, не могла не развиться, что непременно он сразу же умрёт, как только исполнит предначертанное ему на земле. И если это так, то не есть ли акт сожжения выстраданной и законченной рукописи актом страха и отчаяния, страстным стремлением отодвинуть финал: я ещё не закончил, не завершил свой главный труд – я начну заново!
А насчёт последних дней… Ещё в прошлом веке исследователь феномена самоубийства французский учёный Эмиль Дюркгейм в своей фундаментальной книге «Самоубийство» (о которой речь у нас впереди) констатировал: «Можно лишить себя жизни, отказываясь от принятия пищи, точно так же, как и посредством ножа или выстрела»[6]. Гоголь понимает, что совершил ужасную, трагическую ошибку, своеобразный бунт против Бога, попытавшись искусственно отодвинуть свой земной конец, и тут же, от отчаяния, совершает ещё большее преступление против Господа – пусть и в кроткой, пассивной форме, но кончает самоубийством…
Разумеется, трудно и даже невозможно иному читателю согласиться с данным утвердительным предположением. Потому что самоубийство как феномен действительности для нас, постсоветских людей – terra incognita[2]. Поразительно, но факт: в советских справочных изданиях, даже в таких солидных, как «Большая советская энциклопедия» и «Словарь иностранных слов», слово-понятие «суицид» отсутствовало. Перефразировав отца всех народов, можно сказать: нет слова – нет проблемы. Конечно, если начать разбираться всерьёз в этой чуждой догматам «Морального кодекса строителя коммунизма» теме, то, к примеру, придётся признать-согласиться, что Матросов и Гастелло жизни свои кончили самоубийством (что не умаляет их подвигов), а то и вовсе пришлось бы вести-составлять ежегодную статистику самоубийств в стране цветущего и беспроблемного социализма.
Совершенно неразрешимая загадка для любого homo sapiens’а[3] – самоубийство другого человека. Ещё неразрешимее она выглядит, когда её замалчивают. Лишь в 1989 году Госкомстат СССР впервые за 50 (!) лет опубликовал в своём сборнике статистику самоубийств: оказалось – было что скрывать. В 1975-м, например, случилось-произошло в нашей стране 66 тысяч самоубийств, в 1984-м – 81 тысяча. Это значит 30 человек из каждых ста тысяч счастливых советских людей строить дальше светлое будущее не пожелали. В то время, как во Франции самоубийц в том же 1984 году было – 22 человека на сто тысяч, в ФРГ – 21, в США – 12, в Великобритании и вовсе – 9. А во всём мире ежегодно более полумиллиона человек лишают себя жизни, число же покушавшихся на самоубийство, разумеется, в 5-10 раз больше[7].
Сначала, с непривычки, цифры только ошеломляют, а затем заставляют и задуматься. Ну вот, например, возьмём такие более точные данные: в 1975 году на сто тысяч жителей СССР было совершено 25,8 самоубийств, в 1980 – 26,9, в 1986 – 18,9, в 1989 – 25,7… Каково красноречие статистики! Сколько людей в перестроечном 1986-м вдруг обрели надежды, захотели жить, и сколько уже вскоре, в 1989-м, разочаровались-отчаялись, потеряли все и всяческие надежды.
Или взять «национально-географический» ряд цифр: в 1991 году в России покончили жизнь самоубийством 27 человек на сто тысяч жителей, в Белоруссии – 21,5, на Украине – 21,1, а вот в Азербайджане всего – 1,6[8]. Колоссальная разница!
И – таинственная, непонятная разница. Особенно для тех, кто не был знаком с уже упоминаемым капитальным трудом Э. Дюркгейма «Самоубийство». А читали-знали его разве что наши прадеды: «социологический этюд» Эмиля Дюркгейма (1858—1917) вышел во Франции в 1897 году, в России он был переведён и издан в 1912-м и вплоть до 1994 года не переиздавался. Конечно, социология – наука скучноватая, стиль «классика западной социологии», как представлен Дюркгейм в аннотации, мог бы быть и менее тяжеловесным (впрочем, может быть, здесь вина переводчика), подробностей-повторов в книге могло бы быть и поменьше, но надо отдать должное автору: он действительно сумел досконально проанализировать феномен самоубийства с самых различных сторон – социальной, морально-психологической, религиозной, этнической и др.
В нашу задачу не входит подробный разбор-анализ трактата Дюркгейма, но давайте хотя бы пунктиром обозначим ход его рассуждений и выводов, которые так или иначе необходимы для наших размышлений о суициде вообще и самоубийстве в жизни и творчестве Достоевского в частности.
Французский социолог уже на первых страницах формулирует и чётко оговаривает рамки самого понятия-предмета исследования: «…самоубийством называется каждый смертный случай, который непосредственно или опосредованно является результатом положительного или отрицательного поступка, совершённого самим пострадавшим, если этот последний знал об ожидавших его результатах. Покушение на самоубийство – это вполне однородное действие, но только не доведённое до конца»[9]. В недавно вышедшем и тоже капитальном исследовании Г. Чхартишвили «Писатель и самоубийство» приводится формулировка современного суицидолога Мориса Фарбера: «Самоубийство – это сознательное, намеренное и быстрое лишение себя жизни»[10]. Как видим, Фарберу удалось то же самое сформулировать намного лаконичнее, но для нашего исследования важно именно то, что Дюркгейм был практически современником Достоевского, исследовал ту эпоху, оперировал понятиями XIX века.
Итак, Дюркгейм утверждает, что акт суицида присущ только homo sapiens’у, и все истории-легенды о лебедях, бросающихся, сложив крылья, камнем вниз после смерти своих подруг, и о собаках, отказывающихся принимать пищу после смерти своих хозяев, – не более чем фантазии людей, наделяющих животных человеческими чувствами.
Далее автор пишет и подтверждает цифровыми выкладками, что «каждое общество в известный исторический момент имеет определённую склонность к самоубийству»[11]. Именно в этом месте книги автор, будь он нашим современником, мог бы привести в качестве яркого примера «зигзаг» российско-перестроечных данных с красноречивым перепадом числа самоубийств в 1980—1989 годах.
Каждый, как известно, умирает в одиночку. И каждый самоубийца свой конец, казалось бы, тоже выбирает сам, и на его отчаянное решение оказывают влияние вроде бы сугубо индивидуальные особенности натуры – умственное развитие, состояние нервной системы, обстоятельства личной жизни и т. д. Но на самом деле акт суицида незримыми нитями связан и со множеством, так сказать, косвенно внешних причин – национальностью, местом жительства, вероисповеданием, политическими пристрастиями, социальным положением… Больше того, на статистику самоубийств влияют климат, время года и даже время суток. Ну, кто бы мог подумать, что подавляющее большинство отчаявшихся людей (четверо из пяти!) сводят счёты с жизнью не глухой и мрачной ночью, а именно днём, когда эта самая жизнь вокруг кипит, бурлит и пенится. А разве неудивительно, что «религия, наименее склонная к самоубийству, а именно иудейство, в то же самое время оказывается единственной не запрещающей его формально, и именно здесь мысль о бессмертии играет наименьшую роль…»[12] Более того, в Библии, книге, которую Достоевский читал и перечитывал постоянно, в Ветхом Завете, действительно не содержится никаких запретов на лишение себя жизни. Самоубийство в Библии подаётся как подвиг, естественный и единственный выход из тупиковой ситуации.
Вот, к примеру, царь-полководец Саул потерпел поражение от филистимлян. Израильтяне бегут. Враги их нагоняют и поражают. Убиты уже три сына Саула, и сам он изранен стрелами. «И сказал Саул оруженосцу своему: обнажи твой меч, и заколи меня им, чтобы не пришли эти необрезанные, и не убили меня, и не издевались надо мною. Но оруженосец не хотел; ибо очень боялся. Тогда Саул взял меч свой и пал на него. Оруженосец его, увидев, что Саул умер, и сам пал на свой меч и умер с ним.»[13] Саул понимает-осознаёт – смерть близка и неизбежна. Казалось бы, какая разница: собственная рука и собственным мечом его поразит, рука верного оруженосца или рука вражеская? Нет, только самоубийство – наилучший выход из ситуации. Больше того, не сразу понятно: а почему, собственно, так уж «очень боялся» верный оруженосец помочь господину достойно умереть? А разгадка проста: чуть дальше, в самом начале 2-й Книги Царств, эпизод смерти Саула рассказывается-подаётся уже несколько по-иному. К Давиду приходит человек из стана Саулова, амаликитянин, и повествует о том, как увидел во время сражения раненого Саула, который «пал на своё копьё (сам или не сам – не вполне понятно), а враги уже настигали его. И Саул попросил этого воина: «Подойди ко мне и убей меня; ибо тоска смертная объяла меня, душа моя всё ещё во мне». Воин исполняет просьбу Саула. И вот тут Давид, отплакав после данного известия и разодрав на себе одежды, вдруг вопрошает грозно амаликитянина: «Как не побоялся ты поднять руку, чтоб убить помазанника Господня?» И не успевает бедный гонец что-либо ответить, как-то оправдаться, как Давид приказывает убить его, что немедленно и исполняется слугой[14].
В библейских сказаниях, в Ветхом Завете, описаны ещё несколько случаев самоубийств и без всякого порицания. Вот некий Ахитофел, советник-слуга одновременно и царя Давида и сына его Авессалома (так сказать, слуга двух господ), во время их кровавой междоусобицы запутался в своих кознях и решил, в конце концов, самоустраниться. А сообщается об этом мимоходом, без всяких комментариев: «…и сделал завещание дому своему, и удавился, и умер, и был погребен в гробе отца своего»[15]. Обычное дело: скончался человек (неважно как) и похоронен достойно по обычаям своего народа. А, например, когда покончил с собой (поджёг дворец и сгорел вместе с ним) Замврий, самозванец, убивший царя израильского Илу и воцарившийся всего на семь дней на троне, то порицание в Библии по его адресу содержится, но не за самоубийство, а за то, что при жизни «согрешил, делая неугодное пред очами Господними»[16].
Дюркгейм свои исследования о взаимосвязи религии и самоубийства ограничивает тремя основными европейскими конфессиями – католицизмом, протестантизмом, иудаизмом и совершенно не касается православия. Для нас же важно именно отношение этой религии к самоубийству, ибо Достоевский был до мозга костей православным верующим, несмотря на все свои сомнения и вопросы, и Новый Завет он не просто читал и перечитывал, он сверял, можно сказать, каждый свой важный шаг с Евангелием до последней буквально минуты жизни. И важно подчеркнуть-отметить, что православие однозначно осуждало и осуждает самоубийство, жестоко карает посягнувших на свою жизнь, отказывая им в христианском обряде погребения и предрекая им вечные адские муки, – по крайней мере, ещё в XIX веке это было именно так.
Принято считать, что самоубийца в Новом Завете всего один – Иуда Искариот. И уж, в отличие от ветхозаветных собратьев по способу смерти, – совсем не герой. Предатель, совершивший самое подлое и немыслимо грязное предательство – предал Учителя, Иисуса Христа. Имя Иуды стало синонимом слов «предатель», «изменник», и благодаря его мерзкому деянию родилось-появилось новое ругательное слово-понятие – «христопродавец», а тридцать сребреников превратились как бы в вещественное, денежное мерило предательства. Между прочим, сумма относительно ничтожная: столько в среднем зарабатывал подённый работник того времени за четыре месяца.
О самоубийстве Иуды определённо сказано лишь в Евангелии от Матфея: «…пошёл и удавился»[17]. Остальные авторы канонических Евангелий о конце предателя умалчивают, только у Луки Иисус предрекает ещё загодя: «…но горе тому человеку, которым Он предаётся»[18]. А уж где и как похоронен и похоронен ли вообще труп Иуды Искариота – в Новом Завете вообще не упоминается.
Впоследствии стараниями толкователей, интерпретаторов и комментаторов Евангелия история самоубийства апостола-предателя обрастает подробностями. К примеру, в «Священной истории в простых рассказах для чтения в школе и дома», составленной протоиереем Александром Соколовым в прошлом веке, живописуется так: «Иуда бросил им (Первосвященникам и старейшинам, которые наняли его в качестве предателя. – Н. Н.) сребреники, пошёл за город, нашёл там высокое дерево, выбрал сучок, который покрепче, взял обрывок какой-то старой верёвки, привязал её к суку, сделал петлю, просунул в петлю голову и повесился»[19].
Но пора высказать и весьма, может быть, кощунственную мысль, что Иуда в Новом Завете – самоубийца не единственный. По существу, Иисус Христос, добровольно взойдя на крест ради спасения человечества, совершил самое настоящее альтруистическое самоубийство. И ранние христиане, вслед за Ним, сотнями так же добровольно принимали мученическую смерть от рук варваров или убивали себя сами, за что впоследствии были причислены официальной церковью к лику святых. Больше того, если верно, что жизнь и смерть каждого человека зависит только от воли Господа Бога (ни единый волос не упадёт с головы!), тогда, естественно, и всякий конец земного существования homo sapiens’а – в том числе и самоубийственный, – так сказать, санкционирован Им…
Подобные мысли-предположения могут вызвать негодование у иных верующих, но, оказывается, ещё в XVII веке английский поэт, философ и священнослужитель Джон Донн в трактате «Биатанатос» пытался доказать, что Иисус Христос покончил с собой. А чуть позже, в 1777 году, вышел труд другого англичанина-вольнодумца Дэвида Юма «О самоубийстве», где был выдвинут следующий тезис: «…когда я бросаюсь на собственный меч, я так же получаю смерть от руки Божества, как и тогда, когда причиной её были бы лев, пропасть или лихорадка»[20].
Таким образом, ещё раз подтвердилась известная мудрость, что всё на свете уже сказано, и наша задача – повторить уже известное своими словами.
Впрочем, мы уже довольно сильно отвлеклись от книги Дюркгейма, а в ней содержится ещё немало интересных для нас суждений и выводов. И самый, может быть, капитальный из них, что существуют три рода самоубийства – эгоистическое, альтруистическое и аномичное. Эгоистическое самоубийство – понятно: человек совершенно потерял смысл жизни, утратил все связи с другими людьми. Альтруистическое тоже определено чётко: для индивида смысл жизни заключён вне её самой. А вот с аномичным самоубийством вопрос довольно сложный. Это понятие (от франц. anomie – отсутствие закона, организации) ввёл в научный обиход сам Дюркгейм. И сам же он признаёт, что между аномичным и эгоистическим видами самоубийства существует очень тесное родство. Аномичное самоубийство «определяется беспорядочной, нерегулированной человеческой деятельностью и сопутствующими ей страданиями»[21]. И если эгоистическое самоубийство распространено в основном в среде интеллигенции, в сфере умственного туда, то аномичный вид суицида присущ торговцам, промышленникам и прочим, как бы мы сейчас сказали, бизнесменам. Чтобы сильно не вдаваться в специфические скучные материи, поясним попросту, что аномичным можно считать акт самоубийства, когда, к примеру, человек вздумал из грязи выбиться в князи, но ничего у него не получилось, вот он и наложил на себя руки. Или: жил-жил богатым, да вдруг разорился – тоже аномично важная причина для лишения себя жизни. Естественно, что в периоды экономических потрясений-кризисов количество аномичных самоубийств резко возрастает.
Правда, Дюркгейм кроме понятия «экономическая аномия» вводит ещё и термины «аномия домашняя», «аномия семейная», то есть речь идёт о случаях, когда человека на самоубийство толкает семейная катастрофа – вдовство или развод. Тут, признаться, уж совершенно трудно согласиться с автором книги – очень это походит на такой вид эгоистического суицида, когда индивидуум кончает с собой после потери любимого человека, не желая страдать.
Увы, все мы смертны. Все мы – созревающие трупы. Memento mori![4]
Если б человек был бессмертен в земной – физической – жизни, тогда б только самоубийство имело смысл. Для большинства людей жизнь есть ожидание жизни. Мы, как правило, не знаем: жизнь наша – это прошлое, настоящее или будущее. Да, всё это нынешнее, сегодняшнее – мелкое, тусклое, полное лишений, горя и страданий, это всё – временное, преходящее. Вот-вот, и начнётся сама жизнь – настоящая, счастливая жизнь…
Однако ж, ежегодно более пятисот тысяч homo sapiens’ов на земном шаре ждать-надеяться вдруг устают и срывают стоп-кран, жизнь свою останавливают-прекращают. И большинство из этих полумиллиона человек – чистой воды эгоисты, как ни кощунственно это звучит. Они сугубо по личным соображениям решили: всё, жизнь не стоит того, чтобы её прожить. Они сами для себя ответили на основной, по Альберу Камю, вопрос философии. В «Мифе о Сизифе» французский писатель-мыслитель сформулировал это так: «Есть лишь один поистине серьёзный философский вопрос – вопрос о самоубийстве. Решить, стоит ли жизнь труда быть прожитой или она того не стоит, – это значит ответить на основополагающий вопрос философии»[22].
Разумеется, о философской стороне вопроса думают единицы – для этого надо быть пылким гётевским Вертером или таким теоретиком, как Кириллов Достоевского. В массе же своей несчастные самоубийцы становятся самоубийцами без всяких философских выкладок, а лишь по одной простой причине – немедленно, сию же секунду прекратить-оборвать невыносимые душевные или физические страдания. Да, причина глобальная и всеобъемлющая для суицида одна – тотальное разочарование в жизни, выражаемое в смертной тоске. (Подчеркнём, что речь идёт в основном об эгоистическом и аномичном видах самоубийства, ибо альтруистический вид мы привыкли считать не самоубийством, а подвигом.) А вот поводов, подводящих к такому пограничному состоянию, – неисчислимое множество. Один человек кончает с собой из-за того, что у него суп на столе совсем уж жидкий, другой из-за того, что у него жемчуг в шкатулке чересчур мелкий. Подросток экзальтированный уверен, что с такими, как ему кажется, позорными прыщами на лице жить совершенно невозможно, а мужчина в цвете лет обрывает жизнь свою, узнав, что заразился СПИДом. Одна девочка глотает упаковку снотворного потому, что кумир-певец поцеловал не её, а другую во время вручения цветов, а в соседней квартире школьница вешается после того, как подверглась групповому изнасилованию…
Знаменитый специалист в области человеческих отношений, как его представляют-аттестуют, американец Дейл Карнеги составил таблицу человеческих желаний. Получилось следующее: «почти каждый нормальный человек хочет —
1) здоровья и сохранения жизни;
2) пищи;
3) сна;
4) денег и вещей, которые можно приобрести за деньги;
5) жизни в загробном мире;
6) сексуального удовлетворения;
7) благополучия детей;
8) сознания собственной значительности»[23].
Конечно, насчёт очерёдности пунктов можно поспорить, но не это важно. Главное, этот список даёт наглядное представление об основных сферах человеческой жизни, и каждая из этих сфер напрямую связана с потенциальным суицидом. В самом деле, здоровье, вернее – его отсутствие наиболее часто толкает человека на последний трагический шаг. И это понятно: каждый ли способен до конца терпеть адские боли при раковых заболеваниях, десятки лет терзать себя ежедневными инъекциями при сахарном диабете, подвергаться мучительным припадкам эпилепсии, выдерживать длительные изматывающие запои, лежать пластом в параличе, жить-существовать без рук без ног или слепоглухонемым…
Причём, зачастую случается так, что человек даже упреждает болезнь, сдаётся и убивает себя ещё только при первых симптомах её, боясь, что потом у него просто-напросто не хватит на это физических сил. К примеру, известнейший американский писатель Эрнест Хемингуэй, который не раз смотрел смерти в лицо, погибал на фронте, во время охоты, в авиа- и автокатастрофах, не боялся ни Бога, ни чёрта, – в момент сдался при первых же признаках надвигающегося паралича, и никто не смог его остановить-удержать: после нескольких неудачных попыток самоубиться писатель застрелился-таки в полном ещё расцвете лет.
А знаменитый австрийский психиатр Зигмунд Фрейд, опять же к примеру, почувствовав серьёзные сбои в работе своего гениального мозга, устав от хронических головных болей, попросил товарища-врача сделать ему последнюю и навеки успокоительную инъекцию, что верный друг и исполнил. Это, к слову, яркий пример эвтаназии – самоубийства с помощью врача. И если когда-нибудь эта самая эвтаназия будет всё же узаконена, то прописываться она будет, естественно, только и сугубо по медицинским причинам – неизлечимым и тяжело страдающим больным.
Казалось бы, стремление к сохранению жизни, о котором упоминает Д. Карнеги в первой графе, не имеет к нашему разговору ни малейшего отношения, наоборот. Однако ж, стремление к сохранению жизни есть иными словами стремление избежать смерти, боязнь конца. И вот тут с иными людьми судьба проделывает удивительный трагический выверт: чрезвычайно дорожа своей жизнью, они сами обрывают её… в страхе перед смертью. К примеру, – приговорённые к смертной казни, которые не в силах вынести ожидания её и кончают с собой сами. Вот что свидетельствует известный в прошлом веке юрист М. Н. Гернет: «…физические муки смертной казни ничто в сравнении с психическими муками ожидания смерти, расставания с родными и близкими и отвращения к объятьям палача. Эти муки заставили пятнадцать заключённых Александровской каторжной тюрьмы братски поделить между собою яд для своей отравы. Эти же муки вызывают эпидемию самоубийств в других тюрьмах, где осуждённые к смертной казни или ожидающие смертного приговора вешаются, отравляются, перерезывают себе артерии кончиком стального пера…»[24]
Думается, не вызывает сомнения факт, что человек способен покончить жизнь самоубийством из-за пищи (вернее, её отсутствия – хронического, мучительного, унизительного и осточертевшего голода), из-за, опять же, хронической изнурительной бессонницы. А уж пункт 4-й в карнеговском списке, и вовсе вне всякого сомнения, даёт в статистику самоубийств весьма значительный процент. Люди добровольно гибли, гибнут и будут гибнуть за презренный металл и радужные бумажки до тех пор, пока они будут существовать на свете. Проигрыш в карты или на рулетке, растрата, неудачное воровство, удачное ограбление (для того, кого ограбили), инфляция, неизбывная нищета… Можно перечислить десятки денежных причин самоубийства.
Пункт 5-й – о желании жизни в загробном мире – это вообще в самое русло нашего разговора: вспомним только Свидригайлова из романа Достоевского «Преступление и наказание», который, в общем-то, и застрелился из-за того, что раз-де нет потусторонней вечности, какая ж разница – сколько прожить в этом мире. Даёт этот пункт повод и для следующих размышлений. Казалось бы, яснее ясного: каждый самоубийца-эгоист должен и даже обязан быть атеистом, не верящим в бессмертие и загробную жизнь, а потому земные сроки он считает за смехотворную условность. Но, как известно, среди наложивших на себя руки – и особенно в прежние, доатеистические, времена – верующих было большинство. И искренне верующих, знающих вполне, что поступком своим, своеволием в распоряжении собственной жизнью они навлекут на себя гнев Бога, лишатся Его милости и уж непременно будут обречены на вечные адские муки, однако ж это не остановило их…
Насчёт «сексуального удовлетворения» – это, конечно, чересчур по-американски. Скажем мягче и точнее: каждый нормальный человек в этом мире жаждет любви. И вот на этом-то поле и пожинает обильную жатву дьявол, который, как известно, и толкает-подталкивает бедных слабых человеков на самоубийство. Например, две трети, если не больше, героев-самоубийц в мировой литературе (классической) счёты с жизнью свели из-за несчастной любви – «бедная» Лиза у Карамзина, Анна Каренина у Толстого, Желтков у Куприна, Вертер у Гёте… Несть им числа! Забегая вперёд, отметим, что у Достоевского подобных героев практически нет, хотя вполне можно считать, что Свидригайлова на последний шаг толкнула неразделённая страсть к Дуне Раскольниковой…
Ну, что касается «благополучия своих детей» (и вообще, добавлю, близких и родных), – всё ясно. Уже упоминаемый М. Н. Гернет приводит факты, когда родственники приговорённых к смертной казни сходят с ума или кончают самоубийством[25]. И здесь имеются в виду в первую очередь родители, не сумевшие пережить смерть (и позорную, ужасную смерть) своих детей. А разве обычную смерть ребёнка – от болезни, под колёсами автомобиля, от трагической случайности во время игры – легче перенести отцу и матери? «Если Федя умрёт, я застрелюсь»[26], – твердил-повторял убеждённо Достоевский при малейшем недомогании любимого сына. Запомним это восклицание! И ещё раз подчеркнём: сплошь и рядом родители не в состоянии пережить смерть своих детей; один из супругов кончает жизнь самоубийством, не желая оставаться на этом свете после смерти своей второй половины…
Ну и, наконец, проблема «сознания собственной значимости» – тут уж причины для разочарования в жизни воистину неисчерпаемы. Тварь я дрожащая или право имею? Ветошка я затёртая или образ и подобие Господа Бога? Достойно ли жить в нищете и безызвестности человеку, рождённому изменить этот мир, сказать своё, новое, слово в литературе? Ещё Пушкиным замечено, что «мы все глядим в Наполеоны», а когда жизнь, грубая действительность убедят нас в обратном, что никакие мы не Наполеоны, а всего лишь твари дрожащие, то и наступает порой бездонное отчаяние-разочарование. Это с одной стороны. А с другой: ну, а как ещё можно доказать своё величие, своё притязание на статус человеко-Бога – как не правом распорядиться своей собственной жизнью?.. Впрочем, мы уже сразу перескакиваем в мир Достоевского, а это ещё преждевременно.
Пока же самое время поправить-дополнить Дейла Карнеги, ибо он опустил в своём списке желаний человеческих наиважнейшую графу – желание общения. Неисполнение её, одиночество, становится причиной громаднейшего количества суицидальных трагедий. Многие люди не понимают простой вещи: одиночество – неизбежность, закон человеческого общежития. Надо просто мириться с этим. Господи, уж если Антон Павлович Чехов, человек, максимально приближенный к идеалу, всегда окружённый близкими и родными людьми, всеми любимый, обожаемый и уважаемый, – мучился от одиночества, то нам-то, простым смертным, и роптать грешно. Надо с этим смириться и – жить-существовать. А скольких бедолаг, стоявших уже на грани самоубийства, можно было остановить, если бы в тот роковой предпоследний миг нашёлся человек, который сказал бы: «Не уходи, ты мне очень нужен!..»
И ещё одна чрезвычайно важная для нашей темы и специфическая причина суицида отсутствует в списке Д. Карнеги – творческий кризис. Для многих писателей-самоубийц именно она и стала решающей.
Ну и, наконец, сразу и невозможно как забегая вперёд, вспомним мнение-утверждение Достоевского в противовес судебной медицине своего времени, считавшей сумасшествие глобальной, основополагающей и всеобъемлющей причиной добровольного ухода людей из жизни, о том, что такой причиной является – реализм. «Опять новая жертва, и опять судебная медицина решила, что это сумасшедший! Никак ведь они (то есть медики) не могут догадаться, что человек способен решиться на самоубийство и в здравом рассудке от каких-нибудь неудач, просто с отчаяния, а в наше время и от прямолинейности взгляда на жизнь. Тут реализм причиной, а не сумасшествие…»[27]
Итак, вот он, основной, ряд причин, толкающих людей к суициду. Частностей, индивидуальных случаев – сотни, тысячи. Как неповторима жизнь каждого человека, так своеобычна у каждого из нас и смерть и свой клубок причин для добровольного ухода из жизни, если мы на это решились. Бывает, что какой-нибудь человек вешается из-за того, что чувствует приближение старости, тяжко болен, терпит страшную нужду, страдает от алкоголизма, подвержен расстройствам рассудка, брошен любимой женщиной, ненавидит существующий строй в своей стране, да ещё и (если поэт) утратил-потерял вдохновение… Какая из этих суицидальных причин главная, какие сопутствующие – знает лишь один Господь Бог.
Важно подчеркнуть, что эгоистическое самоубийство совершается, как правило, импульсивно, под влиянием минуты. Конечно, встречаются и самоубийцы-рационалисты, самоубийцы-математики, самоубийцы-режиссёры – они продумывают свой конец заранее в деталях, просчитывают конкретные сроки своей жизни и в назначенный день и час хладнокровно себя уничтожают. На память, разумеется, сразу приходят имена дочери и зятя Карла Маркса: Лаура и Поль Лафарги заранее, ещё в молодости, решили, что не будут жить старыми и немощными и вместе самоубились в 1911 году, когда ему не исполнилось и семидесяти, а ей было всего шестьдесят шесть.
Но чаще всё же бывает так, что несчастный добровольный смертник ещё за неделю, за день, за час, а порой даже и за минуту до своего конца не знает, не подозревает, что сейчас сам на себя наложит руки. Вспомним Анну Каренину, которая, уже стоя на железнодорожной платформе, даже и не помышляла ещё о смерти. Правда, однажды, незадолго до того, принимая очередную порцию опиумного лекарства, она подумала «о том, что стоило только выпить всю стклянку, чтобы умереть, ей показалось это так легко и просто, что она опять с наслаждением стала думать о том, как он (Вронский. – Н. Н.) будет мучаться, раскаиваться и любить её память, когда уже будет поздно…» Но совершенно ясно, что это были только обычные мечтания дамско-детские, которые доставляют многим нервным натурам жгучее мазохистско-сладострастное наслаждение и заканчиваются обыкновенно ничем. И вот на платформе Анна читает последнюю записку Вронского, написанную «небрежным почерком». Всё кончено! «И вдруг (Вдруг! – Н. Н.), вспомнив о раздавленном человеке в день её первой встречи с Вронским, она поняла, чтó ей надо делать…»[28] Именно – вдруг, в одну секунду принято невероятное, чудовищное решение. Нам, живущим и относительно счастливым (раз мы ещё живём-прозябаем на этом свете!), даже невозможно понять-воспринять решение обезумевшей от любви женщины: уж, казалось бы, лучше «стклянку опия» выпить, чтобы безболезненно и красиво уснуть навеки, чем бросаться в грязь, под отвратительные стотонные колёса-резаки… Увы – секунда! Когда она подступит, уже не до эстетики и не до боязни физической боли.
Что интересно, Анна Каренина вполне могла, как и тысячи других людей, только помечтать о самоубийстве и этим ограничиться. Такому потенциальному всю жизнь самоубийце достаточно в самые невыносимые неизбывно тяжкие минуты представить себе, как выпьет он «стклянку» или пустит себе пулю в лоб, и как все его будут жалеть-оплакивать – и вот такого чисто головного самоубийства, мечтательно-теоретического переживания всей гаммы сопутствующих острых ощущений-переживаний раздавленному жизнью и обстоятельствами человеку зачастую вполне хватает, чтобы поглубже и потяжелее вздохнуть и продолжить тянуть опостылевшую лямку дальше. Но многих из таких мечтателей трагические фантазии коварно затягивают, порабощают и, в конце концов, толкают-таки на последний суицидальный шаг. Такой человек помечтает-помечтает о петле, да и в самом деле в неё залезет. Причём именно вдруг, неожиданно для себя и, уж тем более, для окружающих.
Бывает, что на акт суицида человека подталкивает обстоятельство, которое Дюркгейм назвал – заразительностью самоубийства. «Всем известен рассказ, – пишет он, – о пятнадцати инвалидах, которые… один за другим за короткое время повесились на одном и том же крюке в тёмном коридоре; как только крюк был снят, эпидемия прекратилась. То же самое было в Булонском лагере: один солдат застрелился в часовой будке; через несколько дней у него оказались последователи, которые покончили с собой в той же будке; как только её сожгли, эпидемия прекратилась…»[29]
Думается, из этого ряда известный факт жизни и литературы, когда после выхода в свет «Страданий молодого Вертера» Гёте Европу поразила эпидемия самоубийств. Да что там Европа! Максим Горький в начале нашего века считал, что инсценировка «Братьев Карамазовых» способствовала росту самоубийств в Москве[30]. А вспомним хорошо известный факт, как после так называемого самоубийства Есенина не только Галя Бениславская покончила с собой прямо на его могиле, но и по всей стране прокатилась волна самоубийств среди молодёжи; Маяковскому даже пришлось срочно писать-сочинять стихотворение «Сергею Есенину», дабы развенчать романтический ореол вокруг его смерти.
В какой-то мере заразительностью объясняется и феномен наследственного самоубийства. В книге Дюркгейма приводится поразительный случай, когда молодая девушка, у которой отец и его брат покончили с собой, тоже решила добровольно уйти из жизни. «Её стала занимать только мысль о её близком конце, и она беспрестанно повторяла: “Я погибну так же, как погибли мой отец и дядя…” Она пыталась даже покончить с собой, но неудачно. Человек, которого она считала своим отцом, не был им в действительности, и, чтобы освободить её от мучившего её страха, мать её решилась признаться ей во всём и устроить ей свидание с её настоящим отцом. Физическое сходство между отцом и дочерью было так поразительно, что все сомнения больной тотчас же рассеялись; с этой минуты она отказалась от всякой мысли о самоубийстве…»[31]. Поистине – сюжет для Достоевского!
В данных случаях речь идёт о заразительности эгоистического самоубийства, но точно в такой же мере можно говорить и о заразительности самоубийства альтруистического.
Не будем, опять же, вдаваться во все тонкости и сложности фундаментальных рассуждений Дюркгейма. Достаточно сказать, что существует несколько разновидностей такого вида добровольной смерти. Например, обязательный альтруистический тип самоубийства был распространён даже и до самого последнего времени у некоторых народов. Это, когда варварские обычаи предписывают самоубийство стариков и больных, жён после смерти мужей или рабов и слуг после смерти господина. Во всех этих случаях человек, может быть, и не желал, не хотел добровольно умирать, но он должен и обязан был это сделать, иначе его ждала или насильственная смерть, или ещё большее наказание – бесчестье, остракизм и религиозная кара.
На первый взгляд, факультативное альтруистическое самоубийство мало чем отличается от обязательного. Здесь тоже в основе явления лежит национальный варварский жестокий обычай. Самым ярким образцом может служить харакири у японцев. Даже существует циничная шутка, что, мол, настоящий самурай обижается только один раз в жизни. И действительно, гордый японец мог вспороть себе живот лишь из-за того, что кто-то нечаянно толкнул его локтем или косо на него взглянул. Более того, существовал даже вид дуэли при помощи харакири, когда противники вместо того, чтобы скрестить в поединке клинки, состязались в том, кто из них быстрее и эффективнее вспорет себе живот своим собственным мечом. Тонкость же различия между обязательным и факультативным видами суицида в том, что в первом случае общество заставляет, во втором же – одобряет. Если в первом случае человек самоубивается, чтобы избежать позора, во втором – чтобы обрести уважение и славу.
Ещё одна разновидность альтруистического самоубийства – самоубийство мистическое или, лучше сказать, – фанатичное, совершаемое обыкновенно на религиозной почве. Особенно распространённым был такой вид суицида среди индусов: во время религиозных празднеств они толпами бросались в священные воды Ганга, под колёса идола Джаггернаута или обрекали себя на голодную смерть, дабы с блаженством погрузиться в нирвану, раствориться в ней.
Впрочем, что нам Индия! И в нашей российской истории известно немало случаев, когда староверы или скопцы, хлысты и прочие сектанты-фанатики устраивали коллективные самосожжения в периоды гонений. Причём надо подчеркнуть, что, несмотря на все свои особенности и отличия своей веры от ортодоксальной, староверы и сектанты тоже – христиане. А ведь, как уже говорилось, христианство безусловно и категорически запрещает самоубийство. Однако ж, опять, как и в случае с ранними христианами, получается, только – эгоистическое. Вот характерный пример из недавнего прошлого – во время Великой Отечественной войны один из советских командиров отступающих частей приказал взорвать Казанскую церковь в посёлке Вырица под Ленинградом. Лейтенант, который получил такой приказ, оказался верующим человеком и решил ценой своей жизни спасти храм – прямо под стеной церкви он застрелился. Пока красноармейцы доставили его тело на станцию, доложили о случившемся и т. д. – время было упущено и Казанский храм уцелел. Случай этот описан-подан в книге о житии старца Серафима Вырицкого как безусловный подвиг лейтенанта-христианина[32].
Фанатично-религиозный подвид альтруистического самоубийства очень тесно смыкается с типом так называемого самоубийства героического. Понятно, что такой вид суицида характерен в первую очередь для армейской среды и особенно в период военных действий. Уже упоминались здесь самоубийства-подвиги Матросова и Гастелло, известны многочисленные случаи, когда воины со связкой гранат бросались под гусеницы танков или, находясь в окружении врага, сознательно вызывали огонь своих батарей на себя… Конечно, можно возразить, дескать, в большинстве таких случаев иного выхода у человека просто не было – всё равно впереди неминуемая и скорая смерть. Но ведь известно немало фактов, когда человек чудом избегал казалось бы неминуемой смерти в самый наипоследний миг, и каждый из нас сознательно и бессознательно цепляется за жизнь до самого последнего мгновения. Так что, если в критической ситуации человек подавляет в себе желание жить и делает осмысленный добровольный шаг к смерти ради спасения других – это и есть ни что иное, как альтруистическое героическое самоубийство.
Естественно, под определение альтруистического самоубийства подпадает и большинство тех деяний в мирное время, кои мы привычно называем подвигами. Врач прививает себе в научных целях смертельную вакцину, водитель легковушки перегораживает дорогу пьяному лихачу, защищая автобус с детьми, парень в тёмном переулке бросается на защиту незнакомой девушки от группы пьяных негодяев… Да, эти люди совершают подвиг, но, одновременно, и – самоубийство. И, конечно, все эти случаи являются результатом положительного (вспомним определение-формулировку Дюркгейма) поступка.
Но более сложен вопрос с подвигами-самоубийствами, совершаемыми террористами. С их точки зрения, в глазах своих сотоварищей по организации они несомненные и благородные герои. Но в глазах остальных членов общества они зачастую выглядят преступниками и злодеями. «В той среде, где властвует альтруистическое самоубийство, человек всегда готов пожертвовать своей жизнью, но зато он так же мало дорожит и жизнью других людей. Наоборот, там, где человек настолько высоко ставит свою индивидуальность, что вне её не видит никакой цели в жизни, он с таким же уважением относится и к чужой жизни…»[33] Вот, по Дюркгейму, главное, глубинное различие между альтруистическим и эгоистическим видами самоубийства. И первая часть формулировки относится в первую очередь к террористам. В основе их «политики» лежит чудовищная идея, что ради счастья и благополучия многих людей допустимо и даже совершенно необходимо уничтожить одного, двух, десяток людей, положить их жизни, выражаясь языком Достоевского, в фундамент будущего счастья своего народа и всего человечества. Сам автор «Братьев Карамазовых» имел в юности к этому непосредственное отношение, по крайней мере, власти предержащие зачислили его в разряд «смутчиков, возмутителей, крамольников и мятежников» (именно так переводится в словаре Даля заграничное слово «революционер»), на протяжении его жизни русский идейный терроризм развился-сформировался вполне, и писатель внимательно следил за всеми случаями покушений на царя и его «сатрапов», анализировал-обсуждал их в общении со знакомыми, в «Дневнике писателя», в записных тетрадях, в романах, наконец. Больше того, он даже присутствовал – и, может быть, не однажды – на церемонии казни террористов… Но об этом подробнее – дальше.
А пока подчеркнём-отметим, что русские цареубийцы-смертники XIX века – совершеннейшие младенцы в сравнении с террористами века XX и особенно самого последнего, новейшего нашего времени. Слово «террор» с латинского переводится как – страх, ужас. Народовольцы действительно наводили страх и ужас на своих потенциальных жертв и определённую часть законопослушного и благонамеренного общества. Но всё же в те времена образы, фигуры революционеров-террористов, благодаря, конечно, во многом либерально-демократической печати, окружались ореолом подвижничества и героизма. Как же, они не только действовали-убивали бескорыстно, не ради личной мести или выгоды, но ещё и платили за это собственными жизнями. Причём, трагические судьбы, казни-самоубийства действительных смертников вроде Каракозова или «первомартовцев», как бы бросали благородно-героический отблеск и на тех, кто избежал смерти за политическое убийство или по ошибке убил совсем невинных людей. Стоит вспомнить, например, Степана Халтурина, который устроил взрыв в Зимнем дворце, государя не убил, зато уложил на месте, умертвил десять и изувечил около пятидесяти простых солдат-караульных, да к тому же ускользнул безнаказанным. Правда, через два года Халтурин попался за участие в убийстве одесского военного прокурора и был-таки повешен. А вот Сергей Кравчинский, который средь бела дня и прилюдно в центре Петербурга хладнокровно зарезал шефа жандармов Мезенцова, и вовсе ускользнул от возмездия, жил благополучно за границей, писал статьи и романы («Андрей Кожухов») под псевдонимом Степняк, в которых прославлял революционный террор, и погиб совершенно случайно в возрасте 44-х лет под колёсами паровоза. (Впрочем, возникает естественный вопрос – случайно ли? Не есть ли это кара Божия или даже акт неосознанного самоубийства?) К слову, Достоевский, узнав об убийстве шефа жандармов из письма В. Ф. Пуцыковича, констатирует в ответном послании: «Пишете, что убийц Мезенцова так и не разыскали и что наверно это нигилятина. Как же иначе? наверно так…» Как видим, для бывшего петрашевца (а ещё лучше сказать – спешневца) в конце его жизни революционеры-смертники никакие не герои, а всего лишь – «нигилятина»… Впрочем, опять мы забегаем вперёд.
В целом на Руси, а уж тем более в Советской России, террористы-душегубы были в обществе безусловно уважаемыми людьми. Степняк-Кравчинский – читаемый и почитаемый писатель, в честь Халтурина назван целый город в Кировской области, именами Каляева, Перовской и прочих террористов называются улицы… Понадобился целый век, десятки миллионов насильственных смертей, ужасы революций, войн и репрессий, дабы флёр романтики вокруг политических, идеологических убийств-самоубийств потускнел. Теперь даже в самых варварских странах, не говоря уж о так называемых цивилизованных, террористы в основном предпочитают быть убийцами, но не смертниками. На вооружении они оставили в основном один метод – подлый и совсем безопасный для них: взрывное устройство с дистанционным управлением. Здесь о каком-либо самоубийстве, тем более – альтруистическом, даже и речи нет.
И в конце нашего введения в тему кратко и схематично ещё раз вспомним характерные особенности трёх основных видов самоубийства. «Эгоист» кончает с собой потому, что совершенно разорвалась его связь с обществом (в политическом, религиозном, семейном и любом другом плане), жизнь утратила для него смысл и ценность. «Альтруист» убивает себя потому, что общественность полностью и целиком поглощает его индивидуальность, жизни других людей, идеалы, общественные цели для него дороже собственной жизни. «Аномист» же – это эгоист по натуре своей, но не утративший связи с обществом, зависящий от него, и если общество (в экономическом, политическом, семейном и т. д. планах) делает его индивидуальную жизнь невыносимой, – такой человек от жизни отказывается, сам обрывает её.
А если уж совсем понятно и просто – представим такую ситуацию: в одном городе в один и тот же день застрелились трое молодых мужчин, как говорится, по семейным обстоятельствам, и каждый оставил после себя жену и детей. В чём же здесь разница? А в том, что первый давно уже не любил жену, терпеть не мог опостылевших отпрысков, маялся-пил от тоски одиночества и в случайную злую минуту решил раз и навсегда покончить с этим. Второй попал в крайне неприятную ситуацию на службе, но испугался не за себя: любимая и любящая жена, обожаемые детки могли остаться нищими и навеки опозоренными – только самоубийство могло спасти его от суда и, следовательно, их от нищеты и позора. Ну, а третий не выдержал, когда банк его лопнул, он разорился, да к тому же жена, которую он боготворил, заявила, что с «нищим» жить не будет и уйдёт к другому… Вот такие тонкости!
Может показаться, что наше вступление к основной теме затянулось, но, повторимся, тема самоубийства у нас весьма мало изучена, а общую теорию, суть предмета разговора всегда надо иметь в виду и помнить о них хотя бы на подсознательном уровне. Конечно, само по себе интересно и поразительно, так сказать, внешнее сходство в трагической смерти этих трёх самоубийц, но куда интереснее и важнее для нас внутренние обстоятельства и мотивы, толкнувшие их на этот шаг. Много схожего, например, во внешних деталях смерти Смердякова («Братья Карамазовы») и Оли («Подросток») – оба повесились, оба покончили с собой ночью, в своих комнатах, совершенно неожиданно для окружающих, не оставив никаких записок… Однако ж, какие кардинально противоположные причины и обстоятельства толкнули их на этот шаг!..
Вероятно, как утверждают учёные, существуют подспудные биохимические законы самоубийства, вполне возможно, что влияют на суицидальную статистику и вспышки на солнце и лунные затмения. О самоубийстве, как реалии действительности, человек начал задумываться, как только научился мыслить. Ещё античные философы ломали голову над этим феноменом. Позже, как уже упоминалось, Д. Донн, Д. Юм и другие мыслители отдали дань этой зловещей проблеме. Но особо хотелось бы упомянуть о великом Монтене, который в своих неисчерпаемых «Опытах» сформулировал афористично и глубоко свои мысли о самоубийстве. Достоевский, как и любой грамотный и мыслящий человек XIX века, свободно владеющий французским языком, «Опыты» Мишеля Монтеня читал. Ещё в главе XX под названием «О том, что философствовать – это значит учиться умирать» Монтень учит не бояться смерти и быть готовым к ней в любой момент, относиться к её приходу спокойно и рассудительно: «Никто не умирает прежде своего часа. То время, что останется после вас, не более ваше, чем то, что протекло до вашего рождения …. Мера жизни не в её длительности, а в том, как вы использовали её…»
Затем, в главе «Обычай острова Кеи» французский философ обращается непосредственно к теме самоубийства. Сначала он рассматривает точки зрения сторонников добровольного ухода из жизни и выглядит здесь вполне убедительно:
«Ведь говорят же по этому поводу, что мудрец живёт столько лет, сколько ему нужно, а не столько, сколько он может прожить, и что лучший дар, который мы получили от природы и который лишает нас всякого права жаловаться на наше положение, это возможность сбежать. Природа назначила нам лишь один путь появления на свет, но указала тысячи способов, как уйти из жизни…»
«Самая добровольная смерть наиболее прекрасна. Жизнь зависит от чужой воли, смерть же – только от нашей…» (Ну как тут сразу же не вспомнить Кириллова с его теорией! – Н. Н.)
«Жизнь превращается в рабство, если мы не вольны умереть…»
«Подобно тому, как я не нарушаю законов, установленных против воров, когда уношу то, что мне принадлежит, или сам беру у себя кошелёк … точно так же я не подлежу законам против убийц, когда лишаю себя жизни…»
Но, с другой стороны:
«Многие полагают, что мы не вправе покидать крепость этого мира без явного веления Того, кто поместил нас в ней…»
«Только неблагоразумие и нетерпение побуждают нас ускорять приход смерти. Никакие злоключения не могут заставить подлинную добродетель повернуться к жизни спиной…»
«Спрятаться в яме под плотной крышкой гроба, чтобы избежать ударов судьбы, – таков удел трусости, а не добродетели…»
И всё же, казалось бы, беспристрастный Монтень закрывает-завершает тему откровенным признанием: «По-моему, невыносимые боли и опасения худшей смерти являются вполне оправданными побуждениями к самоубийству…»[34]
Достоевскому не могли не запомниться эти слова-суждения французского мыслителя, которые по сути своей противоречили христианской морали.
Ну, и совершенно необходимо поговорить о таком мрачном предмете, как – способы добровольного ухода из земной жизни.
Со времён Достоевского мало что в этой области изменилось. Чтобы сломать самую совершенную на свете, но и чрезвычайно хрупкую биологическую машину, homo sapiens’а, надо всего лишь «разлучить душу с телом», или, выражаясь современно-прагматически, – «прекратить жизнь». Медики до сих пор спорят, считать ли человека трупом после остановки сердца или же только после полной гибели мозга. Здесь спор идёт о минутах и секундах. Но человек, которому опостылела действительность, об этих медицинских тонкостях не задумывается, он лишь твёрдо знает, что ему надо навеки погасить своё сознание, а для этого необходимо оборвать биение сердца. Чаще всего – немедленно, срочно, сию же секунду.
Для достижения этой цели существует всего лишь несколько кардинальных методов – всего пять: необходимо лишить организм или крови, или кислорода, или питания, или ввести в него яд, или, наконец, физически повредить-разрушить, раздробить, уничтожить плоть. За сто с лишним лет цивилизация добавила к этому перечню только электричество, и Дюркгейм предсказывал широкое его применение в будущем для самоубийства. Однако ж, этого не произошло. Электрическая смерть досталась в удел по преимуществу людям несвободным, просто-напросто не имеющим другого выбора – американским преступникам, попавшим на электрический стул добровольно, сознательно, и заключённым концлагерей, которые прекращали свои страдания, бросившись на проволочное электроограждение.
А в остальном почти ничего не изменилось. Правда, если раньше самоубийцы выбрасывались в основном с четвёртого этажа, рискуя всего лишь покалечиться, то сейчас без всякого риска остаться живым выкидываются из поднебесья с небоскрёбов. Если в прошлом веке несчастный самоубийца не всегда находил вечное упокоение под копытами и колёсами конного экипажа, то сейчас любое авто, а уж тем более стотонный грузовик – это стопроцентная гарантия смерти. Что же касается тех, кто топится, вешается, стреляется, травится и вскрывает себе вены, – то прогресс практически нисколько не изменил процесса их ухода из жизни.
Но вот что самое поразительное для нас, ещё живущих и собирающихся жить дальше: почему человек, вздумавший с собой покончить, не выбирает самый лёгкий, безболезненный и, если можно так выразиться, благородный способ самоубийства? Зачем слабая утончённая женщина-аристократка, вспомним опять же Анну Каренину, вместо того, чтобы выпить «стклянку опия» и красиво уснуть навеки с покойной улыбкой на устах – бросается в грязь на четвереньки (если не сказать грубее – на карачки!) под ужасные колёса-резаки, в бездонный колодец хотя и мгновенной, но отвратительной физической боли? А труп? Труп как обезображен будет – уж одна только эта сугубо материалистическая мысль, казалось бы, любую женщину остановить должна. Не остановила. Не останавливает. Бросаются под поезда, под грузовики, с балкона об асфальт, топятся, зная, что через три-четыре дня их вздувшийся лилово-чёрный труп будет вызывать отвращение и тошноту даже у самых близких родственников. Или вот зачем мужчине сносить себе полчерепа картечью из охотничьего ружья (как сделал это Эрнест Хемингуэй) или, тем более, вспарывать живот (как японский писатель Юкио Мисима), когда есть возможность просто вскрыть себе вены и, блаженствуя в тёплой ванне, тихо-мирно отойти в мир иной, успев напоследок и вспомнить счастливое детство, и поразмыслить о вечном, и, если вздумается, – суметь поплакать. (Вспомним пронзительные и глубоко философские строки Андрея Платонова о судьбе героя повести «Котлован» Прушевском: «…за опавшими, расцветшими и вновь погибшими садами, за встреченными и минувшими людьми существует его срок, когда придётся лечь на койку, повернуться лицом к стене и скончаться, не сумев заплакать»[35].)
Да, нам, живущим-прозябающим, такого самоубийственного мазохизма не понять. Как не понять и тех чудовищных ухищрений, к каковым прибегают иные самоубийцы. Вроде бы, что можно придумать такого экстраординарного, из ряда вон, решив покончить с собой на железной дороге? Ну, как опять же Анна Каренина, упасть под вагон всем телом; можно положить на рельс, как на плаху, только голову; можно в спешке, от неловкости и страха попасть под колёса так, что несчастному отрежет только ноги или руки, и он будет долго умирать-мучиться; можно выскочить на рельсы прямо перед поездом; можно в автомобиле перегородить на переезде дорогу локомотиву; вполне возможно машинисту-самоубийце направить свой электровоз на полном ходу в тупик (в метро подобные случае уже фиксировались!); можно, в конце концов, на бешеной скорости выброситься из вагона, хотя этот способ и не гарантирует неминуемой смерти. Человеческая фантазия, казалось бы, исчерпана. Но вот, к примеру, герой рассказа Владимира Набокова «Случайность», некий Алексей Львович Лужин, доказывает обратное: «В сотый раз воображал он, как устроить свою смерть… Думал так: выйти ночью на станции, обогнуть неподвижный вагон, приложить голову к щиту буфера, когда другой вагон станут придвигать, чтобы прицепить к стоящему. Два щита стукнутся. Между ними будет его наклоненная голова. Голова лопнет, как мыльный пузырь…»[36] А вообще, если кардинальных методов добровольного ухода из жизни всего пять-шесть, то способов, подвидов суицида, по данным Всемирной организации здравоохранения, зарегистрировано – 83[37].
И если начать погружаться в глубины суицидальной темы, то возникает ощущение, что законы логики не всегда здесь действуют. К примеру, вполне понятно, что в городах чаще бросаются с высоты, чем в сельской местности, где больших зданий мало. Казалось бы, логично и предположить, к примеру, что в южных странах утопленников больше, чем на севере, а зимою их количество и вовсе сокращается. Ничуть не бывало! Дюркгейм приводит следующие данные середины 1870-х годов по Европе: в северных столицах Копенгагене и нашем Санкт-Петербурге этот способ самоубийства встречался не менее часто, чем в солнечной Италии и Франции, и в той же Франции за три летних месяца число утопленников было всего лишь на одну треть больше, чем за три зимних, и эта загадочная статистика характерна для любой, по крайней мере – европейской, страны[38].
Но ещё загадочнее и необъяснимее тот факт, что очень и очень многие отчаявшиеся люди выбирают такой способ ухода из жизни, как – петля. Это – один из самых позорных видов смерти у многих народов. На Руси позорнее было разве что – сажание на кол. Нередко осужденные на казнь молили в прошении на высочайшее имя даже не о сохранении жизни, а лишь об одной-единственной милости – дозволить умереть не в позорной петле, а под дулами ружей. Способ казни через повешение становился как бы дополнительным тяжким наказанием. После убийства Кравчинским Мезенцова все подобные террористические дела в России были переданы в ведение военных судов, и вскоре в секретном отношении, разосланном по губерниям, подчёркивалось: «Государь император, получив сведение, что некоторые из политических преступников, судившихся в Киеве военным судом … приговорены к смертной казни расстрелянием, изволил заметить, что в подобном случае соответственнее назначать повешение…» А великий князь Николай Николаевич перед вынесением одного приговора, обращаясь к судьям, высказался ещё определённее: «Надеюсь, вы не приговорите его к п о ч ё т н о й смерти»[39]. В ту эпоху расстрел, в виде исключения, стал применяться только к офицерам.
Вполне понятно отвращение к такой – верёвочной – смерти: некрасивость, безобразность её наглядна. Судорожно дёргающееся в петле тело, длительность предсмертных мук (порой до четверти часа!), а затем – синюшное лицо, вывалившийся распухший язык, обвисшее безобразным кулём тело… Но есть ещё одна мерзкая, гадостная, отвратительная деталь, о которой упоминается разве что в криминалистских и медицинских учебниках. Широкая публика узнала о ней только из прямо-таки «достоевского» по силе изобразительности рассказа Виктора Астафьева «Людочка», юная героиня которого повесилась: «Людочка никогда не интересовалась удавленниками и не знала, что у них некрасиво выпяливается язык, непременно происходит мочеиспускание. Она успела лишь почувствовать, как стало горячо и больно в её недре, она догадалась, где болит, попробовала схватиться за петлю, чтоб освободиться, цапнула по верёвочке судорожными пальцами, но только поцарапала шею и успела ещё услышать кожей струйку, начавшую течь…»[40].
Подавляющее большинство добровольных удавленников даже и не подозревают о подобной мелочи. И если бы человек, особенно молодой и романтично настроенный, возмечтавший повеситься назло всем и вся, вдруг узнал бы достоверно, что у него не только вывалится омерзительно лиловый язык, но ещё и от него тошнотворно и позорно будет пахнуть мочой, – думается, это вполне могло бы отрезвить и охолодить любого потенциального самоубийцу. Или, по крайней мере, заставить отказаться от такого позорного способа смерти.
Впрочем, легко рассуждать, когда сам о добровольной смерти не думаешь, тяготы бытия вполне ещё терпишь и согласен-надеешься-мечтаешь дожить до глубокой старости. Но, как говорят в народе, от сумы да от тюрьмы не зарекайся. Вполне можно добавить и – от петли. Хрестоматийным примером здесь может служить судьба Марины Цветаевой. Как известно, она сурово в своё время порицала за самоубийство Есенина и Маяковского («…Негоже, Серёжа! / …Негоже, Володя!..[41]), а спустя несколько лет сама повесилась.
Вообще, повторимся, так или иначе, самоубийство человека – это судьба. То есть – суд Божий. И если веровать в Бога, то надо и верить, что действительно ни единый волос с головы нашей не упадёт без Его ведома. Теперь же, когда это столь необходимое введение в тему закончено, когда мы хотя бы в самых общих чертах вспомнили, осознали и определили сложность, многомерность, противоречивость и, как любят выражаться нынешние литературоведы, амбивалентность такого явления действительности, как самоубийство, когда создана, так сказать, атмосфера исследования, пора нам входить-погружаться непосредственно в мир Достоевского. В мир, где, как ни странно, настоящих, удавшихся случаев суицида не так уж и много, наперечёт, но зато очень многие герои думают о самоубийстве, мечтают о нём, грозятся его осуществить или даже предпринимают попытки с собой покончить.
Откуда же у них такая страстная, а то и просто (привет недоброжелателям Достоевского!) ненормально-болезненная тяга к этому мрачному феномену человеческого бытия?