Сожженных мостов остывающим пеплом
ложится листва в пестрый наст бытия.
В зеркал отрешенье подобьем поблеклым
отторгнут – о Боже! – да это ли я?
Моя ли рука содроганьем отметит
сникающий пульс, словно мельк маяка
в густеющем сонмище шторма – несметен
провал или вал в маяте моряка?
Горька, солона на меже предрассветной
несбыточность снов, и к рассвету закат
так близок, как призрак седеющей вести
предснежья зимы в октября облаках.
В утробе требы октября,
как в озареньях поглощенного Ионы,
Ниневии наития горят
немыми угольками исподбровья.
Испробована соль стократ,
И снова рыка льва непревзойденней
собачий вой: Экклезиаст —
последний полнолунья акт задернут.
Июлю в след октябрь попал,
как в след Израиля Иеремия, —
о, лета бабьего печаль,
тебя ль нарек Амнон Фамарью милой.
Просторы убраны блистаньем паутины.
Тоскливостью высокой взбиты облака —
шиньон Антуанетты перед гильотиной:
и падает кровавым лезвием закат.
В отребьях траурного обрамленья веток
на месте, падающей в обморок, листвы
зияют, жадным к зрелищам кровавым, блеском
невосполнимые пробелы пустоты,
как взгляды, жадной к наслажденьям казнью, черни.
Широк прощальный осени невинной жест,
как повелителя поклон надменный,
прощающий толпе мытарства королей.