Георг был еле жив от головной боли. Эта коронация стала самым тяжелым испытанием в его жизни. Церемонию в соборе он почти не помнил. Не помнил дорогу ко дворцу. Иногда ему казалось, что он теряет сознание, однако, очнувшись, он снова обнаруживал себя стоящим на ногах на террасе дворца Оттона – нет, теперь уже его дворца. Теперь он мог не чувствовать себя неловко, когда его назовут Вашим Величеством. Теперь он не принц, а король Георг. И если мимо крыльца по-прежнему маршировали колонны представителей разных греческих общин и номов, как здесь называли области, – все эти маниаты, беотийцы, абдериты, этолийцы и прочие, как один с оружием, будто это был военный парад (а впрочем, здесь трудно было отличить военных лиц от гражданских, ведь даже военная форма в точности повторяла национальный костюм), – если эти люди радостно смотрели на него и махали ему руками и ветвями олив, значит, он не уронил своего королевского достоинства и не рухнул без чувств наземь. Хотя иногда ему казалось, что это вот-вот случится или уже случилось!
Облегчение явилось с самой неожиданной стороны. Вслед за мужчинами пошли небольшой отдельной колонной женщины – все в черном, что было знаком траура, и с охапками цветов, что означало надежду на возрождение и процветание страны. Если мужчины просто махали оливковыми ветвями, то женщины бросали королю цветы, которые уже устилали крыльцо, но один букет, брошенный сильной и меткой рукой, угодил ему прямо в лоб. Георг даже покачнулся и подумал, что если бы он стоял в треуголке, она оказалась бы сшиблена. К счастью, в такой день он должен был стоять с обнаженной головой, в лавровом венке, как античный император. Это казалось Георгу нелепостью, но таков, сказали ему, непреложный обычай, идущий с древних времен.
Венец удалось удержать, но в голове загудело, и она перестала болеть. Это было так восхитительно, что королю почудилось, будто весь мир преобразился. Ноша, которую взвалили на него с этим избранием, показалась вполне переносимой. День выдался изнурительно-жаркий, но теперь вдруг повеяло прохладой, и желанные облака закрыли солнце. Пыль, от которой щекотало в носу (Георг очень боялся невзначай чихнуть, что было бы, конечно, более чем неуместно), улеглась сама собой. А возможно, это объяснялось и тем, что народный поток, двигавшийся мимо дворца, наконец-то иссяк. Пробежали какие-то мальчишки, выкрикивая веселые приветствия, и площадь Омония опустела. Мавро, все это время стоявший рядом (его фамилия оказалась Мавромихалис, это Георг каким-то чудом запомнил), обернулся к королю:
– Церемония закончена, Ваше Величество. Теперь вы можете отдохнуть перед торжественным обедом и балом.
– Будет бал? – обрадовался Георг, который еще в ту пору, когда звался Кристианом Вильгельмом Фердинандом Адольфом Георгом Шлезвиг-Гольштейн-Зондербург-Глюксбургским, очень любил танцевать. Ну и, понятно, вкусы его не успели измениться с тех пор, как он сделался королем Греции Георгом I. Нет, теперь его называли королем эллинов, и этот титул грел его сердце, в котором, конечно, свило гнездо тщеславие, хотя иногда Георгу казалось, что это гнездо могло бы быть побольше. Может быть, тогда он меньше бы заботился о чужом мнении относительно своей персоны и о том, кто как на него глядит и что о нем говорит.
Его министры, с которыми он так толком и не познакомился, но философски рассудил, что переживать из-за этого не стоит, ведь впереди целая жизнь, расступались и кланялись, пропуская его в холл дворца.
– Позвольте проводить вас в ваши покои, – сказал Мавро, который от короля не отставал и решил, видимо, сделаться при нем первым лицом и советчиком.
Прибывшие с Георгом на корабле датчане были откровенно оттеснены греками и имели растерянный вид. Ну что ж, возможно, в этом есть свой смысл… Все же он теперь король именно греков. То есть эллинов.
Георг вошел под прохладные своды и двинулся было к лестнице, как вдруг остановился озадаченный. Он помнил пустоту, царившую здесь не только ночью, но и три часа назад, когда он отправился через этот самый холл на церемонию коронации. А сейчас… Откуда появились крытые коврами скамьи вдоль стен и портьеры на окнах? А картины, которые видны в раскрытые двери? И не только в холле произошли волшебные перемены – ковровые дорожки легли на лестницах. А тронный зал!.. Конечно, это не то, что ему приходилось видеть во дворцах европейских королей. И все же теперь ничто не напоминало о прежней пустоте и унынии. Трон стоит на подобающем месте, завтра Георг сядет на него, когда начнет принимать министров… А где же складная кровать, на которой он провел прошлую ночь? Где тяжелый табурет, на котором лежал его револьвер? Откуда взялись все эти почти роскошные вещи?
Да откуда: сначала растащили королевское добро, а теперь вернули, потому что в доме появился хозяин. Это было так смешно, странно, так непохоже на то, к чему он привык! И ему теперь придется уживаться с этим диковатым народом, придется принимать его таким, какой он есть… И отчасти приспосабливать его к европейским привычкам.
Он вышел на балкон спальни, куда его отвели передохнуть и умыться (складной кровати не было и здесь – предназначенная для короля постель была проста, но мягка и удобна), и обнаружил, что тот выходит в апельсиновый сад, по которому он бежал ночью. Но росли там не только апельсины! За золотисто-розовой бахромой цветущих олеандров виднелись кактусы, на которых горели как свечи желтые цветы, шпалеры из роз и жасминов, фиговые и миндальные деревья, финиковые пальмы, стволы которых были обвиты виноградом. Какая красота! Этот сад, сколько знал Георг, был любимым занятием королевы Амалии. Она создала истинное великолепие! Ночью Георгу, обуреваемому безумной похотью, было не до красот флоры, и сейчас от этих воспоминаний стало неловко, поэтому он вошел в закуток, где стояли кувшин и умывальный таз, и с наслаждением принялся плескать в лицо холодной водой. Потом попил.
Вода показалась ему горьковатой. В самом ли деле в Греции такая вода? А может быть, это неспроста? Вдруг его хотят отравить? Не на это ли намекал человек, который остановил его в саду?
А вино? То вино, которое он пил ночью? Наверняка в него было что-то подмешано, ведь именно после глотка вина все его естество вышло из повиновения, а нынче так мучительно, почти до обморока, болела голова.
Георг всегда любил Шекспира, особенно «Гамлета, принца Датского»… Это было совсем не странно, конечно, и всю жизнь его сопровождали фразы из этой великой трагедии: и мучительные, и забавные, и просто философские. И вот сейчас вдруг вспомнилось: «Gertrude, do not drink!» Георг невольно усмехнулся. Вот именно! Не пей, Гертруда! Не пей – и все будет хорошо, и голова болеть не станет, и вообще жива останешься. То же можно посоветовать и Георгу.
Усмешка, впрочем, вышла невеселая, настроение испортилось. Собственная участь перестала казаться фееричной и завидной. Неприязнь к этой неизвестной стране, к людям, которые руководят его поступками, одолела Георга. Ну что за жизнь теперь у него будет – по саду не гулять, не пить, не есть что придется… А ведь и в самом деле именно так получается! Вот он сидит на кровати, как маленький мальчик, и ждет, пока воспитатель позовет его к столу, а потом на праздник. Почему он не может выйти из спальни сам? Почему не может сам дать сигнал к балу?
Георг невесело усмехнулся. Можно вообразить, кто соберется на этот бал! Горцы и горянки в своих причудливых нарядах! Ему приходилось видеть шотландцев в их килтах, с их голыми ногами, но мужской национальный наряд греков выглядел еще экзотичней: широченные алые шаровары на одних, а на других – белые или черные плиссированные юбки-фустанеллы, ярко-красные фареоны с кистями на головах, тяжелые царухи – башмаки, украшенные огромными нелепыми помпонами… Одежда женщин была слишком тяжеловесной, наглухо закрытой. Казалось, одно платье надето на другое, и верхнее блестит нестерпимо под лучами солнца, до слепоты. И головы у всех повязаны платками! Как же они будут танцевать в таких нарядах? И что будут танцевать? Хасапико?[14]
Пожалуй, ему тоже придется научиться танцевать хасапико…
Эта мысль развеселила Георга. Когда за ним пришли, он вышел с приветливой улыбкой, которая лишь отчасти была притворной, и замер на пороге украшенного цветами и уставленного мраморными статуями просторного зала…
Никаких фустанелл – ни черных, ни белых. Никаких мундиров баварской гвардии, которые еще кое-где сохранились со времен Оттона и которые он мельком видел нынче на параде. Только черные фраки! Только лакированные башмаки – отнюдь не царухи! А женщины… Возможно, наряды большинства из них и не были столь открыты, как принято на европейских балах, да и фасоны показались Георгу несколько странными, с этой непременной оторочкой мехом… Но, во всяком случае, это были довольно привлекательные наряды. Эта вполне цивилизованная картина так обрадовала Георга, что он просиял улыбкой и с легким сердцем пошел вдоль рядов. С одной стороны стояли дамы, с другой – мужчины, первые приседали в реверансах, вторые отвешивали сдержанные поклоны…
На хорах он увидел оркестр с контрабасом, скрипками, пианолою. Музыканты все тоже были во фраках.
«Ты забыл, – сам себе сказал Георг, – что самое трудное здесь все же досталось твоему предшественнику. Именно он пришел в страну, едва только сбросившую турецкий гнет, именно он помог ей сделать первые шаги, и, как бы ни бранили Оттона, как бы ни хотелось тебе самому считать его владычество одной сплошной ошибкой, которую тебе суждено блистательно исправить, ты должен быть благодарен ему. Неизвестно, сколько бед ты натворил бы на его месте… Еще посмотрим, что станется с Грецией во время твоего правления!»
Эти мысли были, впрочем, совершенно не ко времени, потому что могли снова испортить настроение новоиспеченному королю, а потому Георг небрежно смахнул их в сторону, словно надоевшие бумаги с письменного стола, и с прежней благосклонной улыбкой продолжал принимать поклоны мужчин и реверансы женщин, бросая оценивающие взгляды на их лица.
Лица были довольно приятны, особенно молодые, конечно, но все же ни одной Афродиты или хотя бы Леды он не увидал. Не было даже тех не столько красивых, сколько хорошеньких женщин, которых можно встретить в каждой европейской столице. О живости и неуловимом кокетстве и речи не шло! Все были очень серьезны. Дамы, приседавшие перед ним, были или слишком худощавы, или неприятно полны, с чертами резкими и строгими, с тем оттенком мужской красоты, который так неприятен в женщинах, как женственность – в мужчинах. В афинском женском типе преобладала склонность к типу Артемиды-охотницы: сросшиеся брови, острый взгляд, твердые губы. Георг, который предпочитал игривых нежных нимф, легонько вздохнул, вспомнив, что те же мысли посещали его в Турции, но тогда явилась поперек его пути обворожительная цыганка, а здесь…
И в этот миг его словно раскаленным прутом в грудь ткнули, потому что он снова увидел перед собой то самое незабываемое лицо.
Молодежь большого двора в том году словно сошла с ума. Словно забыла, что их дом посетила смерть, что они лишились Никсы… Это подорвало здоровье Марии Александровны, обожавшей старшего сына. Она была не в силах понять, как мог милосердный Господь оказаться настолько жестоким к ней и ее мальчику. Почему из всех ее детей он забрал самого любимого, старшего, наследника престола?! Зачем ему понадобилось лишить императрицу самого большого утешения ее жизни?! Будущее померкло для нее, и тем более странным и даже пугающим казалось, что муж продолжает жить, что он способен думать о чем-то ином, кроме горя, и даже – ну не святотатство ли это?! – начал строить планы, чтобы невеста несчастного Никсы, эта маленькая, темноглазая и чрезмерно бойкая датчанка Дагмар, вышла за Сашу, второго сына.
Мария Александровна принадлежала к числу тех женщин, которые, любя мужчину, всегда чувствуют обиду на него. Сначала это был ее отец, Людвиг Гессенский, которого Мари обожала… Но это чувство было горьким. Собственно, ходили слухи, будто Мария – внебрачная дочь Вильгельмины Баденской, великой герцогини Гессенской, и ее камергера, барона фон Сенарклен де Гранси. А великий герцог Людвиг II Гессенский, дабы избежать скандала и после настойчивого вмешательства влиятельной родни, среди которой была и русская императрица Елизавета Алексеевна, официально признал Марию и ее брата Александра своими детьми. Несмотря на это, они долго продолжали жить отдельно в Хайлигенберге, хотя резиденция герцога находилась в Дармштадте. Но это не мешало Мари обожать герцога! Она не верила слухам, она считала себя его дочерью. Самым счастливым днем ее жизни был тот, когда герцог позволил ей ненадолго приехать в Дармштадт. Слезы счастья и горя мешались на лице Мари. Вот она рядом с отцом, но он смотрит на нее холодно… Как он может не отвечать на ее нежную любовь?!
И здесь случилось чудо! В столице Гессена оказался проездом наследный русский принц Александр. По-русски его надо было называть цесаревичем. Он влюбился в Мари с первого взгляда, и заброшенная родителями, мечтающая о любви девочка почувствовала себя вознесенной на вершину блаженства. Это было как в сказке… Но жизнь не сказка! Все сказки кончались свадьбой, и ни в одной Мари не прочла о том, что происходит с женщиной потом. Нет, она знала, что у них рождаются дети, но даже и помыслить не могла, что мужчинам нужны не столько дети, сколько те телодвижения, которые они проделывают в постели. Стать женщиной – это оказалось слишком тяжким испытанием для нежной, вечно девичьей души Мари. Днем она романтически обожала мужа. Ночью… ночью почти ненавидела его. Спасение от его навязчивости она видела в беременностях. Это было тяжелое испытание для ее здоровья, но уж лучше мучиться тошнотой первые три месяца, чем терпеть мужские содрогания. На ее счастье, плодовитость императриц всячески приветствовалась в России, и Александр смирялся с тем, что лишен общества жены. Где он проводит ночи, Мари даже не думала. Потом врачи, которые беспокоились за здоровье императрицы, запретили супружеские отношения, и Мария Александровна вздохнула свободно. Ее это не волновало. Теперь она любила другого мужчину – нежного, милого, умного Никсу. Прочие сыновья казались ей увальнями. Дочь… Ну, Ольга-младшая, Оленька, как ее зовут русские, конечно, милый ребенок, но она всего лишь девочка. Девочки Марию Александровну не интересовали. В них не было тайн. Только сын! Старший сын! Она с болью восприняла то, что он влюбился в миленькую датскую принцессу и с радостью готов жениться на ней. И вот… болезнь, которую мать изо всех сил старалась не замечать, словно это могло прогнать наступающую беду, – и смерть! Теперь она могла любить и обожать только память о сыне – и эта память ей не изменяла. Все, что происходило с другими детьми, с мужем, теперь казалось ей сплошным нонсенсом, несовместимым с ее понятиями о жизни, любви, преданности и верности. Трон, который по праву должен принадлежать Никсе, теперь унаследует Саша! Дагмар, которая по праву должна была принадлежать Никсе, не затворилась в монастыре, а мечтает о новом браке с новым наследником русского престола. И она даже стала носить новое имя – Минни. Прежнее слишком живо напоминало ей о Никсе, она не хочет воспоминаний о нем!
Все это глубоко оскорбляло мать. Она с плохо скрываемым отчаянием наблюдала, как молодость и жизнь побеждают скорбь и в муже (он никогда не любил Никсу так, как следовало бы, считал его неженкой и мямлей), и в сыновьях. Саша, который был предан Никсе необычайно, теперь ударился в ухаживания за молоденькой фрейлиной Мари Мещерской. Эта история и злила, и веселила Марию Александровну. Так и надо этой предательнице Дагмар! Ишь, вцепилась в наследников русского престола! Но одурелая страсть Саши к Мещерской не могла не раздражать. Какой он все же примитивный, какой обыкновенный! Ах, совсем не таким был Никса…
Но все же в Саше есть хоть какая-то врожденная деликатность. Он, конечно, сын своего отца, в том смысле, что в нем очень много от сладострастного жеребца, от самца, но он сдерживает свои низменные инстинкты на людях и вожделеет Мещерскую втихомолку. А Алексей… Бог ты мой! Его тянет ко всем особам женского пола, которые появляются в поле его зрения. Какой позор! Кажется, у мальчика совсем нет разума, он живет только инстинктами, с которыми совершенно не способен бороться. Сладострастие лишает его рассудка. Каждая минута сдержанности оборачивается непрестанным самоудовлетворением. Об этом и его воспитатель Павловский с беспокойством говорит, и фрейлины шепчутся по углам… Императрице приносила эти слухи гофмейстерина Екатерина Федоровна Тизенгаузен. Она же сообщила, что Алексей безмерно увлечен фрейлиной Александрой Жуковской. Проходу ей не дает и как бы не обезумел от неудовлетворенной страсти.
Вскоре с тем же известием к Марии Александровне явился муж.
– Алешка спятил из-за Жуковской юбки, – сказал он с той резкостью, которая появлялась у него в особенно тяжелые минуты и которая жестоко оскорбляла лучшие чувства Марии Александровны. – Делать нечего, придется свести их. Пусть лучше сосредоточит свои вожделения на одной фрейлине, чем всех обрюхатит. Я на него смотрю: он хоть и мальчишка, но и монахиню во грех введет. А Жуковская живая девка, она аж из корсета выскакивает, когда его видит, пусть глазки и потуплены. Лицемерка!
В голосе императора осуждение мешалось с одобрением.
Мария Александровна вздохнула. Ее мнения никто не спрашивал. Ей было больно слышать такое о дочери знаменитого поэта, которого она так любила, который был воспитателем Александра и другом императорской семьи. И хоть муж понимает, что она в ужасе от его слов, он поступит по-своему. Ребенок, которому еще нет пятнадцати, получит в постель взрослую женщину… в полное свое распоряжение! Иной раз подумаешь, что Господь был милосерден и прибрал старшего сына таким юным именно для того, чтобы в памяти матери сохранился его светлый, безгрешный образ, не оскверненный похотливостью, которую он унаследовал бы от своего отца…
Вот после этого разговора Алексей и получил в подарок фрейлину Сашеньку Жуковскую, которая, даром что была на восемь годков старше великого князя, и в самом деле без ума влюбилась в этого преждевременно созревшего мальчика и теперь вкушала плотские радости, о которых прежде не имела представления. Поскольку эта странная связь находилась под личным покровительством императора, в адрес Александры Васильевны не было отпущено (во всяком случае, при ней) ни одной ехидной реплики, вслед ей (во всяком случае, когда она могла это заметить) не было брошено ни одного косого взгляда. Все делали вид, будто ничего особенного не происходит. Точно такую же хорошую мину при плохой игре сохраняли и во всех великокняжеских дворах. Император не потерпел бы сплетен о его частных делах!
Только Александра Иосифовна, жена великого князя Константина Николаевича, однажды не смогла удержаться, чтобы не почесать язычок на эту волнующую тему. Ольга, в присутствии которой затеялся разговор, полный экивоков, но весьма прозрачных, мигом все поняла и едва не лишилась чувств от горя. На ее счастье, Константин Николаевич, который отлично знал, что даже слугам нельзя доверять, особенно когда приходит охота позлословить о членах императорской фамилии, резко оборвал жену. Та оскорбилась, разгорелся скандал… Дети были разосланы по своим комнатам. Ольга ушла понуро, а в спальне дала волю слезам.
С тех пор она непрестанно читала Лермонтова, стараясь забыть Алексея и находя мрачное удовлетворение в горестных строках:
Я не унижусь пред тобою;
Ни твой привет, ни твой укор
Не властны над моей душою.
Знай: мы чужие с этих пор.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Я горд! – прости! люби другого,
Мечтай любовь найти в другом;
Чего б то ни было земного
Я не соделаюсь рабом.
К чужим горам, под небо юга
Я удалюся, может быть;
Но слишком знаем мы друг друга,
Чтобы друг друга позабыть.
Отныне стану наслаждаться
И в страсти стану клясться всем;
Со всеми буду я смеяться,
А плакать не хочу ни с кем!