Глава 2

Отец Евлампий, уже почти тридцать лет служивший настоятелем Свято-Преображенского храма, что в селе Вязмитинове Смоленской губернии, осадил перед парадным крыльцом княжеского дома заморенную лошаденку и с трудом выбрался из двуколки, пыхтя и отдуваясь так, словно только что самолично втащил свой экипаж на довольно крутую вязмитиновскую горку.

Одернув порыжелый от долгого ношения подрясник, батюшка поправил на груди свою гордость – подаренный княжною Марией Андреевной тяжелый крест литого золота, изукрашенный самоцветами, – расчесал пятерней жидковатую пыльную бороду и, придав себе по возможности степенный вид, неторопливо двинулся к крыльцу.

Отец Евлампий едва успел занести на первую ступеньку ногу в старательно начищенном сапоге, как сверху навстречу ему ссыпался княжеский лакей Тимошка и почтительно склонился, загородив тем не менее, дорогу. Отец Евлампий благословил раба Божьего и двинулся было дальше, но задержался и спросил, дома ли княжна.

В ответ ему было сказано, что их сиятельство изволят прогуливаться в парке и раньше двух часов возвращаться не собирались. Отец Евлампий недовольно пошевелил бородой, косясь на солнце. Дневное светило еще не добралось до зенита; сие означало, что ждать отцу Евлампию придется не менее двух часов, что в его планы никак не входило.

Несмотря на почтенный возраст, отец Евлампий обладал живым характером и не мог подолгу сидеть без дела. Разумеется, привычки батюшки были княжеской прислуге хорошо известны, и он мог скоротать время, сидя в холодке, потягивая вишневую наливку и благожелательно наставляя дворню. Однако наливка была на диво хороша, и отец Евлампий предвидел, что за два с лишком часа успеет воздать ей должное чересчур основательно. Представать в таком непотребном виде перед хозяйкой поместья было бы неловко, да и матушка Пелагия Ильинична по возвращении домой наверняка задала бы перцу своему облеченному саном супругу.

К тому же дело, которое привело отца Евлампия в усадьбу, было довольно деликатное, и он опасался, что длительная проволочка остудит его решимость. Взвесив все «за» и «против», батюшка осведомился, в какой части парка изволит прогуливаться княжна.

Лакей замялся. Батюшка немного подождал, но тот продолжал молчать, потупив плутоватые гляделки и неловко переминаясь с ноги на ногу, будто бы в смущении.

– Что с тобой, раб Божий? – стараясь говорить басом, спросил отец Евлампий. – Язык проглотил?

– Не извольте гневаться, батюшка, – заныл лакей, – а только их сиятельство беспокоить не велели. Попадет мне, коли ослушаюсь.

– А и правильно, что попадет, – сказал отец Евлампий с легким злорадством и тут же с грустью подумал, что опять грешит. Княжне Вязмитиновой позволительно недолюбливать дворовых бездельников, на то она и княжна, на то и внучка своему деду, грозному князю Александру Николаевичу. Но то, что дозволено молодой княжне, недопустимо для духовного лица, удел коего – любовь ко всем ближним без исключения, даже если у ближнего рожа кирпича просит… «Опять, – с глубоким раскаянием подумал отец Евлампий. – Ну что ты станешь делать?! Господи, прости меня, грешного!» – И правильно, что попадет, – повторил он тем не менее. – Такому, как ты, раб Божий, наука лишней не бывает. Однако тебя не посылаю княжну искать, так что и беспокоить ее тебе не придется. Ну, сказывай, куда она пошла?

– Прости, батюшка, не велено, – снова сгибаясь пополам, упрямо пробормотал лакей.

Отец Евлампий, глядя на его затылок, подумал, что Мария Андреевна в полной мере унаследовала крутой характер своего покойного деда, которого боялась вся округа, когда он был жив. Даже цепные псы умолкали и, поджав хвосты, забивались под крыльцо, стоило только старому князю взглянуть на них построже. Да, молодая княжна пошла в деда и умом, и характером. С одной стороны, оно и хорошо, что так вышло, да только иметь с ней дело порою бывало ох как непросто!

– А вот я тебя прокляну, – ласково пообещал лакею отец Евлампий, – будешь тогда знать, что велено, а что не велено. По анафеме соскучился, ирод оглашенный?

Лакей сник и, не препятствуя высказанной столь решительно воле батюшки, молча указал ему на аллею, в которую удалилась княжна. Величественно шествуя в указанном направлении, отец Евлампий подумал, что Мария Андреевна, слава Богу, в последнее время хоть немного остепенилась и почти перестала палить на заднем дворе из ружей и пистолетов, пугая дворню и вызывая глупейшие пересуды. Неужто и вправду за ум взялась? Хорошо бы, кабы так… Глядишь, со временем удастся уговорить ее бросить эту свою богохульную затею – школу для крестьянских детей. Нет, грамота, спору нет, дело хорошее, да только не всякому она нужна, не всякому от нее в жизни облегчение выходит. Да кабы дело только в грамоте было! Ну, разучи азбуку да и читай себе потихоньку Слово Божье, как то православному христианину подобает. Так нет, ей того мало! Арифметику какую-то ввела, геометрию богомерзкую и, не к ночи будь сказано, натуральную философию. Отец Евлампий грешным делом заглянул одним глазком в книжку по этой самой натуральной философии. Господи, пресвятая Богородица! Лучше бы он туда не заглядывал. Кем же это надо быть, чтоб таких тварей понавыдумывать?

По счастью, княжну отец Евлампий отыскал довольно быстро – по крайней мере, не пришлось ноги бить, блуждая по бесконечным аллеям вязмитиновского парка, более всего похожего на дикий лес, в коем кто-то смеха ради понатыкал бесстыжих мраморных болванов. Княжна говорит, будто в красоте этой срама никакого нету. Ну, Бог ей судья, а отцу Евлампию переучиваться поздно. Хорошо еще, что матушка Пелагия Ильинична всех этих Венер да Аполлонов не видала. То-то крику было бы!

Княжна отыскалась в самом дальнем конце длинной липовой аллеи, где посреди круглой полянки блестел неподвижной водой искусственный пруд. Над прудом белела недавно построенная беседка с полукруглой крышей, и там-то, в беседке, батюшка и углядел княжну. Судя по склоненной голове, та читала, а может быть, и не читала вовсе, а, наоборот, дремала, убаюканная мирной красотой этого места. Потом отец Евлампий увидел, как княжна подняла руку и поправила выбившуюся из-под шляпки прядь волос – значит, все-таки не спала, читала. Оно и к лучшему, решил батюшка, – по крайней мере, будить не придется.

До беседки оставалось не менее полусотни шагов, когда княжна вскинула голову и обернулась, потревоженная шорохом травы под сапогами отца Евлампия. Это движение, стремительное и грациозное, почему-то заставило батюшку с грустью вспомнить двенадцатый год: ничто не прошло бесследно, и княжна, видно, ничего не забыла, и если бы, не дай Бог, было сейчас при ней ружье, то, глядишь, и пальнула бы, не успев даже разглядеть, кто там крадется. А как она стреляет, это всем известно: не каждый мужчина так сможет.

Разглядев отца Евлампия, княжна поднялась. Батюшка, хоть и старался соблюдать приличествующую степенность, поневоле ускорил шаг и потому добрался до беседки хоть и быстро, но изрядно запыхавшись. Княжна, совсем как давеча лакей, склонилась перед ним, прося благословения, но тут же выпрямилась, снова сделавшись прямой, как древко хоругви.

– Что же вы, батюшка, – с укором произнесла Мария Андреевна, – слугу за мной не послали? Аллея-то длинная! Глядите, как запыхались. А у меня здесь и угостить вас нечем.

– Слуги твои, матушка, тебя пуще гнева Божьего боятся, – отдуваясь, отвечал отец Евлампий. – Насилу дознался, где ты хоронишься. Представь, говорить не хотели! Что читаешь, княжна? Мнится мне, что не Священное Писание!

Княжна рассмеялась.

– Нет, батюшка, не Писание. Грешна.

– Грешна, грешна, – не стал спорить отец Евлампий. – Небось, романы французские, богопротивные, или, того хуже, экономику свою бесовскую, от коей одно беспокойство и смятение умов.

– Нет, батюшка, на сей раз вы не угадали. Сие есть «Пир», сочинение греческого философа Платона.

– Ага, – сказал отец Евлампий озадаченно. Отношение батюшки к сочинениям греческого философа Платона было сложное, ибо толком он их не читал даже в семинарии, а понаслышке знал только то, что Платон сей был еретик и идолопоклонник и жил как раз в те времена, когда люди знать не знали об истинной вере и рубили из камня бесстыжие статуи, коих копии были во множестве расставлены по княжескому парку. – Ага, – повторил отец Евлампий и задумчиво почесал кончик носа, косясь при этом на обложку толстой книги в раззолоченном переплете.

Буквы на переплете были отчасти похожи на русские, но только отчасти – греческие, словом, были буквы. Батюшку вдруг – как всегда, не к месту и не ко времени – разобрало любопытство, служившее основополагающей причиной многочисленных епитимий, кои отец Евлампий налагал на себя собственноручно и после ревностно исполнял. Так он и жил – то грешил, то каялся, – утешаясь лишь тем, что грешит не по злому умыслу, а кается от всей души. Вот и сейчас он почувствовал, что впадает в грех: ему до смерти захотелось узнать, о чем же все-таки писал этот нечестивец. Ясно, что там, под золоченым переплетом, сплошная ересь, но ведь любопытно же! Да и потом, тому, кто крепок в вере, никакой искус не страшен. Эвон, княжна читает, и ничего, рога у ней на голове не выросли…

Можно было, конечно, попросить у княжны книгу на время – она бы дала и даже смеяться бы не стала. Ну, разве что задала бы парочку ехидных вопросов, так что с нее возьмешь, с девчонки? Да вот беда: в древнегреческом наречии отец Евлампий был не силен – то есть не знал на нем ни слова.

– Ага, – в третий раз повторил отец Евлампий, не зная, что сказать. Ему снова пришло в голову, что служить духовным наставником для княжны Вязмитиновой – дело нелегкое. Тут он вспомнил, что смирение и самоуничижение суть христианские добродетели, и, преодолев смущение, спросил: – Ну, и что ж он пишет-то, твой Платон?

– Разное пишет, – уклончиво ответила княжна. – И умное пишет, и вздор. Перед вашим приходом, батюшка, я как раз читала, откуда мужчины и женщины произошли и отчего они друг без друга жить не могут.

– От Адама с Евой они произошли, – буркнул отец Евлампий. – А жить друг без друга не могут оттого, что так им Господь повелел. Ибо сказано: плодитесь и размножайтесь… Или твой Платон по-другому считает?

– По-другому, – сказала княжна. Она открыла книгу, сосредоточенно нахмурила тонкие брови, пошевелила губами и с легкой запинкой прочла, без усилий переводя с древнегреческого: – «Тогда у каждого человека тело было округлое, спина не отличалась от груди, рук было четыре, ног столько же, сколько рук, и у каждого на круглой шее два лица, совершенно одинаковых; голова же у этих двух лиц, глядевших в противоположные стороны, была общая, ушей имелось две пары, срамных частей две, а прочее можно представить себе по всему, что уже сказано… А было этих полов три, и таковы они были потому, что мужской искони происходит от Солнца, женский – от Земли, а совмещавший оба этих – от Луны, поскольку и Луна совмещает оба начала…

– Тьфу ты, пакость какая! – не сдержавшись, воскликнул отец Евлампий и осенил себя крестным знамением. – Язычество богопротивное! И как ты, матушка, такое читаешь?

Княжна рассмеялась, блестя жемчужными зубками, и при виде ее улыбки гнев отца Евлампия, как обычно, быстро пошел на убыль, а после и вовсе улетучился.

– Простите, батюшка, – сказала княжна. – Это мне пошутить захотелось. Я же говорю, вздора здесь хватает, однако же и разумные вещи встречаются, поверьте.

– Да уж верю, – проворчал отец Евлампий. – Кабы не так, зачем бы архиерею у себя в кабинете на полке такую же книгу держать? Я, матушка, сам видел. С тех пор мне и любопытно: что же в ней такое прописано, что сам архиерей читать не брезгует?

Княжна отложила книгу и задумчиво покусала нижнюю губу.

– Ну, к примеру, Платон много говорит о бессмертии души, – сказала она, – и путем длинных логических рассуждений доказывает, что ежели душа существует, то она непременно должна быть вечной и бессмертной. В противном случае, говорит он, дурному человеку было бы не о чем беспокоиться, ибо его грехи умирали бы вместе с ним. Но раз душа бессмертна, то грешника ждет после смерти тела наказание, а праведника – награждение…

– Так ведь это же в точности то, что в Священном Писании говорится! – воскликнул батюшка.

– Верно, – сказала княжна. – А что до ереси и язычества, так не судите строго, батюшка, ведь это еще до Христа написано. А давно ли вы у архиерея были?

Батюшка мысленно крякнул и рассердился – почему-то на Платона, хотя сердиться ему следовало скорее на собственный длинный язык. Недавняя беседа с архиереем показалась отцу Евлампию какой-то странной, да и то, о чем они беседовали, огласке не подлежало. Впрочем, батюшка более или менее успокоился, припомнив, с кем имеет дело: княжна не любила пустой болтовни, редко появлялась в свете и умела держать слово.

– А верно ли говорят, княжна, – произнес он, не слишком умело сворачивая разговор в сторону, – что Платон этот ваш не сам свои сочинения писал, а украл их у кого-то?

На сей раз Мария Андреевна не только закусила губу, но и схватилась за кончик носа. Честно говоря, отец Евлампий не понял, что означала сия пантомима: задумчивость, старательно подавляемый смех или обыкновенное щекотание в носу?

– Не знаю, батюшка, – сказала она наконец. – Об этом судачат не первую тысячу лет, но все понапрасну. Платон в своих трудах все время приводит речения Сократа; по сути, труды его за то и ценятся, что в них изложена философская система Сократа. Сам же Сократ не написал ни строчки – вернее, ни строчки до нас не дошло. Вот потому-то с тех самых пор, как труды Платона вышли в свет, злые языки не устают твердить, что Платон попросту украл философское сочинение Сократа, переписал его своей рукой и выпустил под своим именем. На мертвых клеветать – занятие столь же легкое, сколь и бесполезное. Мертвые сраму не имут, защищать себя не могут и обидчика на дуэль не позовут. У них даже прямых наследников не осталось, кои могли бы оградить их от клеветы и злословия. Хотя, если подумать, в каждом из нас, верно, есть частица их крови.

– Ну, не знаю, матушка, – проворчал отец Евлампий. – Я с этими язычниками в родстве не состоял.

– Как знать, – возразила княжна. – И потом, сколько бы вы ни сердились, до Владимира вся Русь была языческой.

– И то верно, – сказал отец Евлампий, радуясь тому, что разговор все-таки свернул с богопротивных писаний Платона на иные, более близкие, понятные, а главное – безопасные темы. – Я, матушка, так понимаю: раньше было одно, ныне – другое, а жить нам надлежит по заповедям Господним и всем сердцем радеть об укреплении православной веры. А как, скажи ты мне, можно веру укрепить, коли позолота с куполов, считай, вся облезла, стены в храме три года не белены да и крыша такая худая, что дождик, того и гляди, прямо на алтарь Божий начнет капать? Запустеет храм, а душам христианским только и останется, что по домам сидеть да писания еретические читать.

Княжна опять рассмеялась, позабавленная неуклюжей попыткой отца Евлампия быть дипломатичным. Батюшка прекрасно понимал, чем вызван ее смех, но это его нисколько не задело. Напротив, он был несказанно рад тому обстоятельству, что после долгого перерыва княжна Вязмитинова сызнова научилась смеяться – не улыбаться горько и не высмеивать противника в споре, а просто смеяться, потому что весело.

– Однако, отец Евлампий, – вмиг посерьезнела княжна, – вы меня обижаете. Неужто нельзя было прямо сказать, что вам деньги на ремонт храма надобны? А вы зачем-то Платона приплели… Будто хотели упрекнуть меня, что я язычницей стала и денег на богоугодное дело жалею.

– Господь с тобой, матушка, – испугался отец Евлампий. – Да мне ничего такого и в голову не приходило! А про Платона спросил из одного только любопытства. Грешно, конечно, да что делать? Не согрешишь – не покаешься.

– В таком любопытстве греха нет, – сказала княжна. – Вам, батюшка, конечно, виднее, но мне кажется, что такое любопытство должно быть угодно Господу. Надобно знать, что до нас было – что люди делали, как жили, о чем думали, – дабы их ошибок не повторять и не выдумывать то, что и без нас тысячу лет назад было выдумано. А денег я вам дам, конечно. Пойдемте в дом, отец Евлампий. Сядем в холодке, Глаша вам наливочки поднесет… Заодно и подсчитаем, какая сумма для ремонта надобна, и новости обсудим, и про школу поговорим…

Отец Евлампий неожиданно остановился и строптиво вздернул жидковатую бороду. Вид у него сделался воинственный и вместе с тем удивленный, но глаза почему-то воровато вильнули в сторону, устремившись поверх левого плеча княжны на замшелую статую Геракла, торчавшую из кустов. По грудь утонувший в сирени мраморный богатырь из-за игры света и тени казался живым, напоминая бородатого голого разбойника, притаившегося в ожидании неосторожных путников.

– Не желаю я, матушка, про школу разговаривать, – заявил отец Евлампий, чувствуя себя не в своей тарелке. Отправляясь сюда, он очень надеялся, что княжна пожалеет старика и из уважения к его сану не будет касаться этого скользкого предмета. Действительность, однако, развеяла его надежды: княжна умела твердо вести дела, и батюшка отлично понимал приказчиков и управляющих, которые, бывало, выбегали от молодой хозяйки в слезах. – Чего про нее говорить? – продолжал он, поневоле впадая в сварливый тон. – Завела себе игрушку, так и играй, я тебе не препятствую.

– Ой ли? – спросила княжна, и батюшка мысленно закряхтел. – А кто давеча на проповеди про книжки бесовские говорил, в коих демоны нарисованы?

Теперь отец Евлампий закряхтел вслух. Действительно, обращаясь к прихожанам с проповедью, он не удержался и пылко прошелся по бесовским книжкам с изображениями демонов, чем поверг свою благодарную аудиторию в дрожь и смятение. Речь шла об учебнике естественной истории и древних ящерах, изображения которых оказали сильное влияние на впечатлительную натуру отца Евлампия. Батюшка чувствовал, что изрядно перегнул палку, тем более что проповедь была им произнесена в состоянии приятного возбуждения, вызванного некоторым количеством вишневой наливки, принятой, как говорится, для куражу. Вот и покуражился… И перед Господом согрешил, и перед княжной неловко.

– А будто не демоны, – огрызнулся он. – Зубищи, как кинжалы, рога, когти, хвосты, а у иных еще и крылья… Как есть демоны.

– Не притворяйтесь, батюшка, – строго сказала княжна. – Никакие это не демоны, и вам это отлично известно. Кости этих ящеров во всех научных музеях стоят, и каждый год люди новые скелеты находят. Что-то я не слышала про скелеты демонов, хранимые в церковных сокровищницах!

– Не демоны, так порождения дьявола, – не сдавался отец Евлампий, которому не хотелось признаваться, что он попросту сболтнул лишнее на проповеди. – Разве стал бы Господь с этакой пакостью возиться?

– Но ведь все сущее создано Господом, разве нет? – с удивлением заметила княжна, и отец Евлампий почувствовал, что его вот-вот припрут к стенке. – Возьмите, к примеру, крокодила. Это такой же ящер, как те, которых вы видели в книге. Он живет в жарких странах, подстерегает добычу, и наука не знает ни одного случая, когда крокодил убоялся бы молитвы, крестного знамения или святой воды. Это такая же Божья тварь, как и все остальные.

– Не знаю, – сказал отец Евлампий. – Сроду я этого твоего крокодила не видал, разве что на картинках. Может, его и вовсе нету.

– А хотите, я выпишу из Петербурга чучело и подарю вам? – лукаво предложила княжна.

Отец Евлампий перекрестился и на всякий случай придал лицу скептическое выражение.

– А кто его знает, из чего это чучело сделано?

– Тогда живого, – предложила княжна. – Посадите его на цепь во дворе, будет он вам дом стеречь. Правда, лаять он не умеет, зато как кусается! Вот и будете тогда проповеди читать про то, как вы молитвами демона смирили и на цепь приковали.

– Не богохульствуй, – одернул княжну отец Евлампий и, не удержавшись, ухмыльнулся – подвело живое воображение.

– А вы тогда перестаньте детишек от школы отваживать, – заявила княжна. – Учение, батюшка, истинной вере не помеха, а поддержка. А что наука порой противоречит глупостям, кои священники с амвона произносят, так в этом не наука виновата. Кто же вам, отец Евлампий, велит на грабли наступать? То-то, что никто! А коли наступаете, так нечего на науку пенять, лучше под ноги смотрите.

– Гляди-ка, матушка, – сказал отец Евлампий, – на мои проповеди ты не ходишь, а сама мне цельную проповедь прочла.

– Так ведь, батюшка, коли все ваши проповеди такие, как вчерашняя, на них и ходить незачем, – отрезала княжна хорошо знакомым тоном. С такими же интонациями говаривал, бывало, покойный князь Александр Николаевич, и происходило это по большей части тогда, когда его окончательно утомляла глупость собеседника. Отец Евлампий с самого начала знал, что не прав, да и дело, которое привело его в усадьбу княжны, требовало смирения и кротости.

– Ну прости, матушка, – сдался он. – Ненароком вышло – про ящеров-то. Уж больно они страховидные, вот меня бес и попутал.

– И напрасно, – сказала княжна. – Ящеры – они давно вымерли, их бояться незачем. Люди пострашнее.

– Возлюби ближнего своего, – напомнил отец Евлампий.

– Пытаюсь, – ответила княжна.

Несколько позже, отведав вишневой наливки, которую умели приготавливать в имении княжны Вязмитиновой, и заново обретя пошатнувшееся во время беседы душевное равновесие, отец Евлампий будто бы невзначай поинтересовался, не сохранились ли в княжеской библиотеке какие-нибудь старинные рукописи.

– Рукописи? – княжна озадаченно заломила бровь. – Какие именно рукописи вас интересуют, батюшка?

– Старинные рукописи, – повторил отец Евлампий. – Вроде летописей или, скажем, семейных хроник. Ведомо мне, матушка, что князь Александр Николаевич, царствие ему небесное, слыл великим охотником до таких вещей.

– А вам-то они зачем понадобились? – удивилась княжна. – Вот не знала, что вы к чтению пристрастились! Ведь это же не Священное Писание!

– Видишь, матушка, какая история, – сказал отец Евлампий, смущаясь оттого, что вынужден лгать, – француз книги церковные пожег, да и кроме них много чего… Словом, никакого порядка в хозяйстве не осталось, а надобно, чтобы порядок был. Архиерей меня давеча бранил, да и самому совестно. Да и любопытно что-то мне сделалось, как до нас люди жили. А то спросит иной: как оно, мол, батюшка, в старые-то времена было? – а мне и сказать нечего, и молчать нельзя. Вот и вру, что на язык подвернется, а нешто это дело? Да еще ты, матушка, со своей школой… Я, по своему слабому разумению, одно говорю, а ты – другое… Ну, коли разговор о Слове Божьем идет, так тут ты меня не собьешь, а с ящерами твоими, к примеру, видишь, какая оказия вышла.

Он замолчал, не зная, что еще сочинить, и чувствуя, что напрасно приплел насчет архиерея. Разговор у архиерея действительно шел о старинных рукописях, и тот действительно советовал отцу Евлампию обратиться к княжне, но вовсе не для того, чтобы расширить кругозор. Княжна же, известная всей округе своей решительностью, запросто могла отправиться к архиерею, дабы вступиться за отца Евлампия, и вот тогда завравшийся батюшка действительно мог получить от начальства.

К тому же отца Евлампия сильно смущало выражение лица Марии Андреевны, свидетельствовавшее о том, что княжне поведение батюшки кажется странным, а речи – не вполне убедительными.

– Уж и не знаю, батюшка, чем вам помочь, – произнесла наконец княжна. – Нашей-то библиотеке от француза тоже досталось. Знаете ведь, что здесь, в имении, творилось… Дедушкины записки чудом уцелели, а рукописи старинные, летописи – вряд ли, вряд ли… Да и не было их у нас – ну, почти не было. Тем более таких, кои помогли бы вам в церковных книгах порядок навести. А ежели просто для интереса… Не знаю, право. Таких летописей, в коих про древних ящеров говорится, наверное, вам нигде не сыскать, потому что в те времена людей еще на свете не было, чтоб летописи писать.

– Ну прости, матушка, – сказал отец Евлампий, довольный тем, что его не поймали на лжи, и слегка раздосадованный неудачей. – Не серчай. Как говорится, за спрос денег не берут.

– Да что вы, отец Евлампий! – улыбнулась княжна. – Это вы меня простите, что помочь вам не могу. Однако же, коли будет у вас время и желание, милости прошу в мою библиотеку. Сами посмотрите, что вам интересно, записки дедушкины почитайте – там много любопытного встречается, всего и не упомнишь. Он ведь все записывал – не только то, что с ним происходило, но и из истории разные занятные эпизоды, кои не в каждой летописи сыщешь. Расскажут ему что-то важное, интересное, он и запишет. Там и предания родовые найти можно, и не только нашего рода.

– Правда ли? – обрадовался отец Евлампий.

– Отчего же нет? Милости прошу, – повторила свое приглашение княжна.

Получив приглашение, на которое даже не смел рассчитывать, отец Евлампий решил более не испытывать судьбу и засобирался в обратный путь. Княжна проводила его до коляски, батюшка благословил ее на прощанье и укатил, испытывая неприятное ощущение, более всего напоминавшее угрызения совести.

Мария Андреевна проводила его экипаж долгим задумчивым взглядом, но в конце концов решила выбросить странное поведение батюшки из головы – у нее хватало иных забот.

* * *

Солнце уже коснулось своим нижним краем щетинистой полосы леса на вершине ближайшего холма, окрасив все вокруг в теплые золотисто-красные тона. Вечерний воздух отливал медью; он был теплым и душистым, как парное молоко, и его, как молоко, хотелось пить – медленно, всласть, до последней капли. Две извилистые пыльные колеи, обозначавшие дорогу, пересекли длинные синие тени, с каждой минутой делавшиеся все длиннее и гуще. Здесь еще было светло, но над рекой уже повисли сумерки, и от воды полупрозрачными косматыми прядями стал подниматься туман. Изредка доносился звучный всплеск рыбьего хвоста или частые легкие шлепки, производимые улепетывающей от щучьих зубов рыбешкой.

Поднятая с дороги пыль долго висела в неподвижном вечернем воздухе, золотясь в лучах заходящего солнца. Над дорогой кучками толклась мошкара, предвещая хорошую погоду. В темнеющем небе то и дело черной молнией проносился стриж, торопясь завершить дневную охоту; готовясь к охоте ночной, пробовал голос козодой.

Где-то неподалеку ударил колокол. Протяжный колокольный звон волнами покатился над рекой, путаясь в камышах. Звонили к вечерне. Шедший по дороге человек поднял голову, увенчанную спутанной гривой русых волос, отыскал взглядом возвышавшуюся колокольню монастыря, перекрестился и ускорил шаг.

Человек этот имел весьма примечательную внешность. Одет он был в подпоясанный веревкой вылинявший, ветхий подрясник, из-под которого выглядывали порыжелые, но еще крепкие сапоги. Голову его, как уже было сказано, венчала насквозь пропыленная русая грива; густая борода более темного, чем волосы, оттенка подковой охватывала загорелое скуластое лицо. Зеленоватые глаза странника смотрели на мир с характерным прищуром, а просторное одеяние было не в силах скрыть ширину и крутизну его плеч. Спереди это одеяние, как водится, выпукло круглилось, но не в районе живота, как это бывает у людей духовного звания, а повыше, в области груди, как у гренадера. Рост у странника тоже был гренадерский; большая котомка, в которую при желании можно было бы упрятать жареного теленка, и тяжелый суковатый посох довершали его облик.

Словом, странник, двигавшийся в тот вечер вдоль берега речки Вихры, сильно напоминал попа-расстригу, но с одною оговоркой: священники, независимо от того, продолжают они служить или уже сложили с себя сан, обыкновенно не обладают столь воинственной внешностью. Вид этого расстриги поневоле наводил на мысли о монахах-воинах, построивших некогда монастырь, к коему он сейчас приближался.

Видневшийся на вершине недалекого уже холма монастырь был заложен как раз в год Куликовской битвы. От тогдашних строений в монастыре, по слухам, почти ничего не осталось, его дважды перестраивали, причем второй раз недавно, перед самой войной. Впрочем, как раз последнее обстоятельство казалось страннику обнадеживающим: уж коли братия перебралась в новое здание, так, верно, и сокровищницу с архивом перенесли на новое место, а коли перенесли, так и в порядок привели. А раз так, то отыскать нужное там теперь легче, чем в заплесневелых погребах… Эх, главное, чтобы оно там было, а отыскать – дело нехитрое! А поди-ка сыщи то, чего, может, и вовсе нету…

Небо на закате горело огненным заревом, но странник не замечал красоты этого зрелища. Оно тревожило его, навевая воспоминания, от которых он был бы рад избавиться. Впрочем, воспоминания эти были не из тех, которые легко выбросить из головы; странник хорошо понимал, что они – тяжкий крест, взваленный на него Господом, и не роптал.

Обернувшись, он увидел совсем низко над лесистым горизонтом первую звезду, мигавшую голубым огоньком на синем бархате вечернего неба. Некоторое время он любовался тихим мерцанием этой Божьей лампады, дивясь красоте, сотворенной Создателем, а затем вновь повернулся лицом к видневшейся в отдалении монастырской колокольне, намереваясь продолжить путь.

За то время, что странник любовался Венерой, ситуация на дороге переменилась. До сих пор он был здесь один; теперь же, не успев сделать и шага, странник увидел перед собой какую-то темную фигуру, плохо различимую в сгустившихся сумерках. Фигура эта не шла ему навстречу, а просто торчала столбом посреди дороги, как будто братьям-монахам взбрело в голову поставить здесь огородное пугало. Да и вид у фигуры был таков, что более приличествовал пугалу, нежели христианской душе: незнакомец был одет в невообразимое рванье, а его волосы и борода сильно напоминали свалявшийся ком разлохмаченной пакли. Из этого кома, настороженно поблескивая, выглядывали быстрые паучьи глазки. Сделав шаг вперед, странник увидел в руке у незнакомца большой пехотный тесак – судя по некоторым признакам, французский.

Странник тяжело вздохнул и осенил себя крестным знамением, мысленно моля Господа пронести мимо чашу сию. В конце концов, взять у него было нечего.

Увы, Господь не внял его молитвам. Странник понял это, уловив у себя за спиной едва слышный шорох и потрескивание сухих веток под чьей-то осторожной ногой. Быстро оглянувшись через плечо, он увидел еще одну оборванную фигуру, которая выбралась на дорогу из кустов, держа на весу старый топор с зазубренным лезвием.

Странник быстро отступил в сторону, прижавшись спиной к придорожному дереву и взяв наперевес свой тяжелый суковатый посох. Теперь, когда конец посоха более не утопал в дорожной пыли, стало видно, что снизу он заострен. Впрочем, встретившиеся на дороге люди были не таковы, чтобы испугаться суковатой дубины в руках у какого-то бродячего попа. Они не спеша двинулись к страннику с обеих сторон, угрожающе поигрывая своими смертоносными орудиями.

– Благослови вас Господь, православные, – миролюбиво сказал странник. – От святых мест бредете?

Закатное солнце уже до половины провалилось в черный ельник. Лихие люди приближались, и странник уже без труда улавливал исходивший от них тяжелый, прокисший дух давно не мытого тела. Ему подумалось, что человек, видно, и впрямь отягощен первородным грехом: ни одна Божья тварь, рыщущая в лесах и пустынях, не издает такого смрада, как человек, который все обращает в гниль и мусор. Даже величайшим даром Господним, а именно своею бессмертною душой, человек обыкновенно распоряжается так, что лучше бы, право, души у него не было – тогда, по крайней мере, нечего было бы губить.

– Ты, батюшка, зубы нам не заговаривай, – сиплым голосом произнес тот из разбойников, который был с тесаком. – Сымай сапоги, котомку отдавай и ступай себе с Богом. Нам твоей крови не надобно.

– Я не батюшка, – кротко поправил его странник, половчее перехватывая посох. – Я сложил с себя сан, ибо грешен превыше всякого разумения. Ступайте себе, православные, не вводите во искушение!

– А коли не батюшка, так и вовсе хорошо, – сказал второй разбойник, пробуя заскорузлой подушечкой большого пальца лезвие топора. – Расстрига, значит? Давай, расстрига, разувайся, а то ведь и помолиться не успеешь. Так и заявишься к святому Петру со всеми своими грехами. То-то он тебя коленкой под зад с неба наладит! Так и полетишь вверх тормашками в самое пекло. Тебя уж там, видать, заждались.

Тон у него был ернический, и странник понял, что миром дело не кончится. Нет, не кончится, даже если он отдаст этим двоим все до последней нитки и останется в костюме Адама. Им ведь тряпье его не так и нужно. Им покуражиться охота, особенно этому, с топором…

– Не берите грех на душу, православные, – сказал он негромко, но твердо. – Коли есть хотите, так я поделюсь, чем Бог послал. А коли вы, как звери лесные, крови алчете, так тут вам ничего не обломится, окромя одних неприятностей. Так что не доводите до греха, ступайте себе, откуда пришли. Котомка моя вам без надобности, а сапоги мне и самому пригодятся, потому как дорога у меня впереди, чую, длинная.

– Кончилась твоя дорога, расстрига, – просипел разбойник с топором, которого миролюбивая речь странника ни в чем не убедила.

Нападать первым страннику не хотелось: он не стремился взять на душу еще один грех. Однако и церемониться с грабителями плечистый расстрига не собирался.

– Посмотрим, православные, – сказал он, выставляя перед собою посох заостренным концом вперед, как копье. – Поглядим. А только шли бы вы с миром, ей-богу, не то окрещу я вас, как святой Владимир язычников крестил.

– Это как же? – играя топором, поинтересовался один из грабителей и подступил поближе.

– А вот возьму за ноги, да головой в речку, – пообещал странник. – Выплывешь – считай, от грехов очистился, а потопнешь – пеняй на себя. А уж я постараюсь, чтобы ты не выплыл.

– Веселый поп, – заметил бородач с тесаком и вдруг, ничего не говоря, змеиным движением метнулся вперед, норовя пырнуть расстригу в живот.

Этот прием был у него отработан до автоматизма, и разбойник очень удивился, когда его тесак вместо живота расстриги с глухим стуком воткнулся в ствол дерева. В следующее мгновение странник, каким-то непонятным образом очутившийся у него за спиной, перетянул его своим посохом поперек хребта. Послышался глухой удар, как будто ударили по туго набитому мешку, разбойник коротко взвыл и ткнулся лбом в дерево.

– Благослови тебя Господь, сын мой, – сказал ему странник и коротко, без замаха, ударил второго грабителя в лицо тупым концом посоха, угодив ему прямиком в зубы.

Разбойник уронил топор и прижал ладони ко рту. Глаза у него опасно выпучились; сейчас он напоминал человека, пытающегося удержать в себе возглас удивления и испуга. Потом он осторожно отнял ладони от лица и заглянул в них. В сложенных лодочкой ладонях ничего не было; тогда разбойник приоткрыл рот, и оттуда, пачкая бороду и лохмотья на груди, хлынула черная кровь, вместе с которой вышло несколько желтоватых костяных комочков, бывших некогда его передними зубами.

Заревев медвежьим голосом, грабитель нагнулся за своим топором, но расстрига не дремал: его посох, как разозленная гадюка, прыгнул вперед и пришел в соприкосновение с ухом противника.

– Во имя отца, и сына, и святого духа, – провозгласил странник, и каждое слово сопровождалось ударом. Когда он сказал: «Аминь», разбойник затих, скорчившись в пыли и прикрыв руками голову.

– Отдыхай, сын мой, – сказал ему расстрига, поворачиваясь ко второму грабителю – как раз вовремя, чтобы отразить удар тяжелого пехотного тесака.

Сталь издала глухой звон, впившись в твердое дерево, и отскочила назад, взлетев в воздух для нового удара. Разбойник с ожесточением колол человека и никак не мог поверить, что столкнулся с более сильным противником. Расстрига парировал его удары и легко уклонялся от выпадов; его рыжие сапоги скользили в пыли с неожиданным изяществом. Суковатый дубовый посох мелькал в воздухе с волшебной легкостью, и его острый конец то и дело оказывался в опасной близости от свирепой физиономии разбойника. Казалось, расстрига играет с противником как кошка с мышью, и тот, похоже, начал это понимать. Движения разбойника становились все менее уверенными, он на глазах утрачивал боевой пыл, да и усталость брала свое: его шатало и дыхание со свистом вырывалось из его бессильно разинутого рта. Расстрига, напротив, даже не запыхался; ловко орудуя своей дубиной, он наравне с ударами осыпал противника цитатами из Священного Писания и предложениями покаяться в грехах, пока не поздно.

Это продолжалось совсем недолго – минуты две или три, не больше. В какой-то момент посох расстриги, действительно как змея, поднырнул под руку разбойника и со стуком ударил того по локтю. Удар был силен; разбойник выронил тесак и схватился левой рукой за локоть правой, отступив на шаг.

Странник опустил посох, полагая, что дело кончено, и радуясь тому обстоятельству, что дело обошлось без кровопролития. Увы, разбойник думал иначе, и в последних лучах заходящего солнца расстрига увидел, как его противник вытаскивает из-под лохмотьев пистолет. Непонятно, почему он не воспользовался этим грозным оружием до сих пор; расстрига решил, что поначалу разбойники просто не ожидали встретить сопротивление, а когда убедились в своей ошибке, исправлять ее оказалось поздно.

Пистолет зацепился курком за веревку, заменявшую разбойнику пояс.

– Одумайся, брат мой! – воспользовавшись этой заминкой, воззвал расстрига. – Одумайся, ибо не ведаешь, что творишь!

Разбойник молча выдрал пистолет из-за пояса и взвел курок. Расстрига бросился к нему, но было поздно: черное дуло уставилось ему в грудь, грязный палец напрягся на спусковом крючке.

В вечернем сумраке сверкнула искра, поднялась жидкая струйка дыма, но выстрела не последовало. Злобное торжество на звероподобной физиономии разбойника сменилось выражением недоумения и испуга. Он торопливо взвел курок, но расстрига не дал ему довести вторую попытку до конца: его посох черной молнией прыгнул вперед и вонзился заостренным концом под косматую бороду разбойника.

Раздался неприятный чмокающий хруст, глаза грабителя выкатились и остановились, пистолет выпал из ослабевшей руки. Расстрига резким движением вырвал посох из раны, и тело разбойника мешком упало на дорогу, пачкая пыль кровью, казавшейся в сумерках черной как смола.

Расстрига наклонился над ним и медленно выпрямился, с отвращением глядя на свой посох, конец которого почернел и мокро поблескивал в полумраке. Второй разбойник, кряхтя и постанывая, возился у него за спиной. Расстрига оглянулся на него, убедился, что тот не представляет опасности, зашвырнул посох в придорожные кусты и, возведя глаза к небу, прочел короткую заупокойную молитву. После этого он собрал разбросанное по дороге оружие и побросал его в реку. Пистолет вызвал у него секундное колебание, но странник преодолел искушение и выбросил дьявольскую игрушку вслед за топором и тесаком. После этого расстрига оттащил с дороги труп и подошел к раненому.

Тот уже сидел в пыли, глядя на него полными ужаса глазами. Когда расстрига приблизился, разбойник попытался отползти, отталкиваясь от земли ногами в драных лыковых лаптях. Его разбитые губы шевелились, выталкивая какие-то невнятные шепелявые звуки. Расстрига наклонился, вслушиваясь в это бормотание, и на его загорелом бородатом лице появилось некое подобие улыбки.

– Сатана, говоришь? – переспросил он, разобрав нечленораздельное бормотание разбойника. – А кабы дал себя, как свинью, прирезать, так, верно, был бы ангел Господень?

– Тебя за что из духовного сословия поперли? – спросил разбойник, поняв, что его не собираются добивать.

– Никто меня не пер, – грустно ответил расстрига, разглядывая свои крепкие ладони. – Сам я ушел, ибо грешен и недостоин сана. Когда мародеры французские храм грабили, в коем я служил, бес меня попутал: я пятерых кулаком порешил. С тех пор денно и нощно молюсь об отпущении грехов Господу. Просил ведь я вас, иродов: отстаньте вы от меня Христа ради, не доводите до греха!

Он плюнул в пыль, махнул рукой и, круто повернувшись на каблуках, широко зашагал в сторону монастыря.

Не прошло и часа, как он уже стучал кулаком в крепкие дубовые ворота, запертые по случаю сгустившейся темноты. Через некоторое время в калитке открылось небольшое окошко, и в нем появилась щекастая физиономия привратника. Разглядев в полутьме мощную фигуру странника, привратник убрал из окошка лицо, выставив вместо него коптящий масляный фонарь.

– Благослови тебя Господи, брат мой, – приветствовал его расстрига. – Открывай, да поживее. Или православная братия не дает приюта усталым путникам?

– Уж больно у тебя, путник, рожа разбойничья, – ответствовал привратник и вознамерился захлопнуть окошко.

Расстрига помешал ему, просунув в окошко руку и упершись ею в створку, коей оно закрывалось. Некоторое время привратник, который и сам, бывало, поднимал на плечах откормленного тельца, пыхтя и наваливаясь на створку пытался преодолеть сопротивление.

– Отпусти, бесово отродье, – простонал он сквозь стиснутые зубы. – Все одно я тебе, басурману, не открою!

– Одумайся, брат, – сказал расстрига, который даже не запыхался. Удерживая створку одной рукой, другой он копался в своей объемистой котомке. – Видишь ведь, что не получается. А почему? А потому, что надо мной рука Господня! Нешто это дело – Его воле противиться? Открывай, дурень, не то пожалеешь!

– Рука Господня, – пропыхтел привратник, налегая на створку. – Мне-то откуда знать, Господня или еще чья-то? Знаем мы, какие слуги Господни нынче по лесам шастают! Давеча двоих братьев по дороге из города зарезали. Может, подрясник-то твой как раз с одного из них снят!

– Вот дурень-то! – теряя терпение, воскликнул расстрига. – Как есть дурень, прости меня, Господи! На, читай!

Он просунул в приоткрытое окошко какую-то сложенную вчетверо бумагу, но привратник на нее даже не взглянул.

– Мы грамоте не обучены, – простонал он, роя ногами землю в безуспешных попытках закрыть окошко.

– Оно и к лучшему, – сказал расстрига. – Тебе, дураку, таких вещей знать не надобно. Снеси эту бумагу отцу-настоятелю, да поживее.

– Сей момент, разбежался, – пропыхтел монах. – Нашел себе гонца! Отец-настоятель, небось, уже ко сну отошел. Стану я его из-за тебя, бродяги, беспокоить!

– Бумагу возьми, – спокойно повторил странник. – Я тут подожду, покуда ты бегать будешь. А не побежишь – помяни мое слово: не миновать тебе епитимьи, да такой, что небо с овчинку покажется! И что ты за человек? Креста на тебе нет, ей-богу! Меня самого чуть не зарезали у самых ваших ворот, а тут еще ты! Ну, чего таращишься? Сам бежать не хочешь, так кликни брата, который на ногу полегче!

С этими словами он бросил бумагу в окошко и отпустил створку, которая с громким стуком захлопнулась. Качая головой и бормоча какие-то слова, звучавшие как ругательства, расстрига отошел от ворот и присел прямо на землю. Порывшись в котомке, он извлек оттуда черствую горбушку и принялся жевать ее всухомятку. Зубы у него были на редкость крепкие и жутковато белели в темноте, когда он вонзал их в подсохшую корку.

Расстрига едва успел проглотить последний кусок и стряхнуть с бороды крошки, когда за воротами послышалась какая-то возня. Лязгнул отодвигаемый засов, и калитка распахнулась, бесшумно повернувшись на хорошо смазанных кованых петлях. В проеме возникла тучная фигура привратника.

– Заходи, странник, – проворчал он. – И что только в этой твоей бумаге написано?

– Что, брат, схлопотал епитимью? – усмехнулся расстрига, пригибая голову, чтобы пройти в низкую калитку. – Предупреждал ведь я тебя: не гневи Господа! А ты уперся как баран… Да, вот что, брат: там, на дороге, покойник лежит, надо бы его похоронить по христианскому обычаю.

– Разберемся, – пообещал монах, запирая за ним калитку. – Завтра, как солнце встанет, непременно разберемся. А кто таков?

– Разбойник, – сказал расстрига, – лихой человек. Что-то в ваших лесах и впрямь неспокойно.

– Место бойкое, торговое, вот народец и балует, – объяснил монах. – Никакой управы на них, нехристей, нету! Да ты ступай, ступай. Отец-настоятель ждет. Небось, на меня лаяться станет, что долго тебя не пускал.

Расстрига усмехнулся и поднялся в келью отца-настоятеля. Дверь кельи закрылась. Неизвестно, о чем беседовал воинственный расстрига с настоятелем, но свет в окошке кельи погас только под утро, когда звонарь монастырского храма уже готовился звонить к заутрене.

Загрузка...