Переправа уже началась. К вечеру небо очистилось и на заснеженную, истоптанную, обезображенную землю упал мороз. Снег на разные голоса визжал под сапогами, и в этом скрипучем визге слышалась то мольба, то угроза, то холодная издевка. Голодные демоны стужи кружили возле беспорядочной толпы людей, не напоминавшей больше войсковую колонну даже издали. Им не приходилось долго выбирать добычу, поскольку ее здесь было хоть отбавляй. Беспощадный холод косил поредевший корпус Нея похлестче русских пушек.
Лейтенант отдельного саперного батальона Клод Бертье сошел с дороги в серый от осевшего пепла снег обочины и беспомощно огляделся, пытаясь сообразить, каким образом отыскать в этом столпотворении майора Мишлена. Мимо него, бряцая амуницией, гремя железом и оглашая окрестности проклятьями и стонами, тащились жалкие остатки корпуса – вниз по пологому склону, через превратившееся от пожара в ровное поле Московское предместье, к снежной поверхности Днепра. На закопченных печных трубах сидели сытые вороны, провожая умирающих от мороза и голода людей равнодушными взглядами. Повсюду стояли брошенные повозки, снарядные фуры и госпитальные кареты с павшими прямо в оглоблях лошадьми. Корпус Нея покидал Смоленск, спеша на соединение с войсками Даву, которые, как полагал маршал, все еще удерживали русских у Красного, и путь его был отмечен беспорядочно валявшимся в снегу оружием и амуницией – всем тем, что обессиленные солдаты не могли нести на себе. Бертье увидел, как в проходившей мимо него колонне, покачнувшись, упал на колени и ткнулся лицом в снег мальчишка-барабанщик, до самых глаз замотанный в бабий салоп. Барабан, глухо стукнув о ледяную кочку, откатился в сторону. Упавший барабанщик лежал неподвижно, и солдаты равнодушно брели мимо, перешагивая через него. Кто-то все-таки наклонился, приподнял голову юнца, заглянул в залепленное снегом безусое лицо и покачал головой: безнадежен.
Лейтенант засунул окоченевшие ладони под мышки, но тепла не было и там. Ему казалось, что его тело проморожено насквозь, и Бертье только диву давался, каким чудом ему все еще удается двигаться. Для него, уроженца солнечного юга Франции, холод был особенно нестерпим, а хуже всего было то обстоятельство, что конца этой пытке не предвиделось. Здесь, на этих заснеженных равнинах, среди замерших в мертвой спячке лесов и сожженных дотла городов, не было ни тепла, ни покоя, ни отдыха – только голод, холод и смерть. Тоскливое предчувствие скорой гибели не оставляло лейтенанта Бертье ни днем, ни ночью. В последнее время оно стало привычным фоном его существования, и случались моменты – вот как сейчас, например, – когда смерть переставала его страшить, представляясь долгожданным избавлением от нечеловеческих страданий.
Майор Мишлен, которого Бертье уже отчаялся отыскать, неожиданно вынырнул из морозной тьмы справа и осадил тощую, едва стоявшую на ногах лошадь. Его небритое обветренное лицо в пляшущем свете факелов напоминало зверскую физиономию лесного разбойника, помятая треуголка была нахлобучена на самые уши и обвязана поверху цветастым женским платком, выглядевшим нелепо и даже дико, но зато отменно предохранявшим майорские уши от лютого русского мороза. Бертье заметил большие мужицкие рукавицы на руках у майора, левая ладонь его нервно комкала поводья, а в правой он держал обнаженную шпагу.
– Проклятье! – простуженно каркнул майор, наклоняясь с седла и вглядываясь в лицо Бертье. – Это вы, Клод, мой мальчик? Наконец-то! Я боялся, что вы мертвы. Я искал вас.
– Да, мой майор, мне передали, что вы желаете меня видеть, – делая слабую попытку стать ровно и опустить по швам окоченевшие руки, прохрипел лейтенант. Каждое слово причиняло ему боль, воздух царапал воспаленное, простуженное горло. – К сожалению, я не мог отыскать вас в этом содоме…
– Вот уж воистину содом, – согласился майор, вытирая клинок о лошадиную гриву и со второй попытки загоняя его в ножны. – Представьте, меня только что едва не убили какие-то пехотинцы, решившие, что моя лошадь им нужнее. Полагаю, они хотели прикончить несчастное животное и либо сожрать его, либо, что представляется более вероятным, вспороть ему брюхо и забраться внутрь, чтобы согреться. Ад и дьяволы! На них были медвежьи шапки гренадеров! Гренадеры! Бессмысленные скоты, потерявшие человеческий облик – вот во что превратились наши солдаты! Будь проклята эта страна!
Бертье промолчал. Помимо бабьего платка и мужицких меховых рукавиц, на майоре Мишлене был наверчен большой кусок золотой церковной парчи, у левого плеча прожженный насквозь, так что нелепая фигура майора составляла разительный контраст с его воинственными речами. Впрочем, лейтенант Бертье почти не обратил на это внимания: его мозг заволокло пеленой тупой апатии, которую он не без оснований считал предвестницей скорой смерти.
– Осмелюсь доложить, мой майор, – прохрипел он, с трудом подняв голову на затекшей одеревенев шей шее, – нам пришлось бросить все понтоны.
– К черту понтоны! – отмахнулся майор. – К дьяволу! Лед достаточно крепок, чтобы мы могли обойтись без них. Ну а если он не выдержит – что ж, такова жизнь. Мы проиграли войну, а вы толкуете мне о каких-то понтонах. Посмотрите вокруг, Клод! На этом поле валяется столько оружия, что его с избытком хватило бы на целую дивизию! Ха, понтоны! К чертям их, мой мальчик! Я искал вас совсем для другого. Вы видите, мы отступаем – вернее, позорно бежим, не помышляя более о сопротивлении. Ходят упорные слухи, что под Красным, где нас должен дожидаться Даву, уже идет сражение. Мы обречены, мой друг, обречены! Единственное, что нам остается, это оставить русским хорошую память о себе.
Он прервал свою речь и разразился сухим трескучим кашлем, согнувшись пополам и прижав к губам рукавицу. Лицо его исказилось гримасой боли и раздражения. Бертье огляделся по сторонам, равнодушно подумав, что они уже и так оставили о себе долгую память: город был почти стерт с лица земли огнем артиллерии и пожарами, и лишь белые стены кремля возвышались над всеобщим хаосом и разрушением, озаряемые красноватыми отблесками догорающего неподалеку дома.
– Что вы имеете в виду, мой майор? – спросил Бертье, уже начиная догадываться, к чему клонит Мишлен.
– Настало время для фейерверка, – сказал майор, подтвердив его догадку. – В подземельях кремля столько пороха, что его должно буквально разнести в пыль. Как вам известно, мины подведены уже давно. Осталось только поджечь фитили, и тогда – бабах!!! Русские запомнят это надолго.
– Думаю, они и так не скоро нас забудут, – не сдержавшись, брякнул лейтенант и тут же, спохватившись, стал навытяжку.
– На войне как на войне, – прохрипел майор и опять закашлялся. – Нам с вами не пристало рассуждать, Клод. Наше дело – выполнять приказы. Это приказ самого Нея, я не могу его отменить, а вы – ослушаться. Соберите своих людей – всех, кого сможете, и отправляйтесь туда, – он махнул рукой в меховой рукавице назад, туда, где из тьмы выступали озаренные пламенем пожара стены кремля. – Проверьте мины, подожгите фитили и уходите… – майор замялся на секунду, но тут же взял себя в руки и твердо закончил: – Уходите, если успеете. Вы – офицер императорской армии, Клод, и я не стану играть с вами в прятки. Это задание смертельно опасно, и вряд ли вам удастся нас догнать. Лучшее, на что вы можете рассчитывать, – это русский плен, но в плен вы можете попасть только при очень большом везении. Что скажете на это, Клод, мой мальчик?
– Я не знаю, что сказать, мой майор, – ответил Бертье. Горло у него саднило, и он невольно сжал его ладонью. Говорить стало немного легче. – Я должен ответить, что для офицера смерть лучше бесчестья, но я… Я действительно не знаю. Возможно, мне и впрямь лучше умереть. Я устал, мой майор.
Он увидел недоумение на обветренном усатом лице Мишлена и понял, что говорит что-то не то. Бертье попытался припомнить, что же именно он только что говорил, но так и не смог: похоже, он отвечал майору в полубреду, а может быть, и во сне. В последнее время он часто засыпал стоя, как лошадь, а то и на ходу.
– Простите, мой майор, – сказал он, с огромным трудом перекрывая шум, производимый беспорядочно отступающими остатками славного корпуса маршала Нея. – Фитили, вы сказали? Конечно, я все проверю и зажгу фитили. Умереть за Францию – высшая честь, о которой я могу мечтать.
– Желаю вам уцелеть, мой мальчик, – прокаркал майор Мишлен и принялся разбирать поводья. – Имейте в виду, я уже послал туда Дюпона и Ферно, постарайтесь наладить с ними связь и действовать согласованно. Ваш участок – северная стена. Помните, я на вас рассчитываю!
Он развернул коня и ускакал во тьму, к переправе. Конь под ним двигался неровной вихляющей рысью, и Бертье мог бы побиться об заклад, что животное не дотянет до утра.
Повернув голову, он посмотрел на восток, но не увидел ничего, кроме зарева далекого пожара. Ночь обещала быть долгой, и лейтенант Бертье точно знал, что для многих она станет вечной. Далеко не всем собравшимся у переправы через Днепр суждено было увидеть рассвет, и приказ майора Мишлена, казалось, заранее вычеркнул Клода Бертье из списка этих счастливчиков. Ему предстояло сию минуту отправиться назад, на восток, и заниматься проверкой подведенных под стены Смоленского кремля мин, в то время как все остальные будут поспешно отступать на тот берег Днепра – то есть двигаться в сторону веселой Франции, к солнечным холмам и виноградникам…
Он встряхнулся, поняв, что снова задремал, и заставил себя сделать первый шаг. Закоченевшее, смертельно усталое тело повиновалось с неохотой. Навстречу брели люди – бородатые, грязные, оборванные, покорные судьбе, пребывающие в состоянии тупого отчаяния, – и Бертье внезапно подумалось, что отданный майором приказ будет не так-то просто выполнить. Где, во имя всего святого, ему искать теперь своих саперов? А главное, как, черт подери, заставить их идти обратно, прямиком навстречу казачьим пикам?!
Бертье поскользнулся, едва не упав, и стал смотреть под ноги. Покрытая ледяными буграми дорога так и норовила поймать ногу в капкан. Лейтенант вынул из ножен шпагу и стал опираться на нее как на трость. Увы, тонкая офицерская шпага оказалась весьма дурной заменой костылю: не прошло и пяти минут, как Бертье поскользнулся снова и на сей раз все-таки упал, больно ударившись правым локтем. Шпага, на которую он пытался опереться, сломалась с сухим щелчком, как хворостина. С огромным трудом поднявшись на ноги, Бертье отшвырнул бесполезный обломок. Потеря шпаги оставила его равнодушным: шпага более не являлась для него символом офицерского звания, это был просто кусок железа, точно такой же, как и те, что в изобилии валялись вдоль всей дороги, да еще и надоевший вдобавок. На земле лежало сколько угодно оружия; лейтенант мог бы подобрать любую приглянувшуюся шпагу, но не стал этого делать. Зачем ему могла понадобиться шпага? Разве, чтобы красиво сдаться казакам атамана Платова…
Как ни странно, его саперы обнаружились на том самом месте, где он их оставил, – возле груды брошенных понтонов. Оказалось, что они не теряли времени даром: пока лейтенант волновался о судьбе вверенного ему военного имущества, его подчиненные распорядились этим имуществом по-своему. Кто-то пустил в ход топор, и теперь обломки одного из понтонов весело горели в морозной ночи. Саперы сгрудились у костра, протягивая к нему скрюченные от холода красно-синие ладони; от мокрых лохмотьев шинелей валил густой, как в русской бане, пар.
Бертье подошел к костру и быстро пересчитал солдат. Их было восемь – все, что осталось от его взвода. Кроме них, здесь стояло около десятка солдат из других частей – несколько пехотинцев, два кирасира и высоченный усатый гренадер с седыми висками, неизвестно как сюда попавший. На появление офицера никто не отреагировал, лишь стоявший ближе всех к нему пехотинец в поповской рясе немного подвинулся, давая подошедшему место у огня.
Бертье с благодарностью протянул руки к пламени, наслаждаясь теплом и с терпеливой покорностью снося вспыхнувшую в кончиках обмороженных пальцев боль. «Проклятье, – подумал он, – а ведь я не в силах этого сделать! Я, лейтенант французской армии, не могу выполнить прямой приказ своего начальника по той причине, что у меня не осталось сил!»
На мгновение он снова впал в болезненное состояние между сном и бодрствованием, и в этом теплом полубреду ему явилось странное видение. За спиной у стоявшего напротив сапера вдруг возник смутный женский силуэт с туманным сиянием вокруг головы. При виде этой фигуры, совершенно здесь неуместной, душа лейтенанта Бертье наполнилась теплом и покоем. Ему приходилось слышать, что точно такие же ощущения человек испытывает за мгновение до того, как замерзнуть насмерть, но он уже знал, что не замерзнет. Да, именно знал, потому что появление незнакомки неожиданно преисполнило его твердой уверенности в том, что все закончится хорошо. Незнакомки… Поразмыслив совсем чуть-чуть, лейтенант Бертье решил, что никакими незнакомками здесь, пожалуй, и не пахло. Женщина, вернее, дева, стоявшая за пределами отбрасываемого костром светового круга, была ему хорошо знакома – так же, впрочем, как и любому доброму христианину.
Если, конечно, все это не было обычным бредом…
Бертье усилием воли заставил себя сосредоточиться, на мгновение зажмурился и снова открыл глаза.
Женская фигура, померещившаяся ему минуту назад, исчезла. Солдаты стояли вокруг, греясь у огня, и не проявляли ни малейших признаков удивления, из чего Бертье сделал вывод, что они ничего не видели. Они и не могли ничего видеть, потому что никаких женщин здесь, на обезображенном трупами ледяном берегу, не было и быть не могло – ни святых, ни грешных. Лейтенант Бертье не считал себя достаточно ревностным католиком для того, чтобы ему являлись святые видения; рассуждая здраво и беспристрастно, место ему было в аду, и он это отлично понимал.
– Саперы, – прохрипел он, мучительным усилием воли заставляя себя окончательно проснуться и убрать от огня ноющие руки, – нас зовет долг. Франция зовет, саперы!
Никто не отозвался, и он замолчал, мучительно пытаясь понять, говорил ли что-нибудь вообще или это ему приснилось. Больное горло саднило – значит, все-таки говорил. Люди смотрели куда угодно, только не на него, и он понял, что болезнь, усталость и бред здесь ни при чем – они просто не хотели повиноваться. Эти трусливые скоты, судя по их угрюмым разбойничьим физиономиям, похоже, считали, что сполна оплатили свой долг перед Францией и императором. Бертье ощутил пугающее бессилие; более всего на свете ему сейчас хотелось проснуться. Рука его сама собою опустилась к поясу, но вместо эфеса шпаги пальцы нащупали пустые ножны.
– Второй взвод, – с трудом возвысив голос, прорычал он, совсем как майор Мишлен четверть часа назад, – слушай приказ! Стройся! К бою!
Вокруг огня произошло какое-то движение. Два или три прибившихся к костру пехотинца попятились и беззвучно исчезли в темноте; огромный, как крепостная башня, гренадер угрюмо покосился на лейтенанта, переступил с ноги на ногу и отвернулся, а один из кирасир презрительно усмехнулся в рыжеватые, подпаленные трубкой усы и, присев, поворошил палкой тлеющие угли.
– Что я вижу? – зловещим тоном произнес Бертье, оставляя в покое пустые ножны и кладя ладонь на рукоять пистолета. – Как я должен это понимать? Вы отказываетесь повиноваться? Это бунт? Дезертирство? В таком случае я буду поступать с дезертирами по законам военного времени.
– Проваливайте, господин лейтенант, – неожиданно подал голос один из саперов – угрюмый здоровяк по фамилии Мерсер. – Это лучшее, что вы сейчас можете сделать. Вы были хорошим командиром, с этим каждый согласится, но, если вы сейчас же не уберетесь, нам придется вас убить.
– Изменник! – хрипло крикнул Бертье и выхватил пистолет.
Мерсер вскинул ружье. Лейтенант понял, что не успеет взвести курок, но в это мгновение чья-то рука легла на ствол ружья, пригнув его к земле.
– Брось, Мерсер, – рассудительно произнес знакомый голос. – Мы все чертовски устали, но это не повод для измены. Наш лейтенант славный парень, ему тоже несладко. Почему бы нам не пойти за ним? Кто знает, как повернется судьба? Стоя у этого костра, мы как раз дождемся расстрела, а то и чего-нибудь похуже. Неужели тебе хочется быть насаженным на казачью пику?
Мерсер рванулся, пытаясь высвободить ружье, но говоривший был сильнее. Теперь Бертье узнал его: это был капрал Арман, старый знакомый, вместе с которым они воевали уже не первый год. Неожиданная поддержка со стороны Армана удивила и обрадовала лейтенанта: он меньше всего ожидал, что на выручку придет именно этот человек. Арман не нравился ему, и Бертье имел все основания подозревать, что их неприязнь была взаимной. Впрочем, перед лицом смерти мелкие личные счеты зачастую отходят на второй план, и, получив столь неожиданную поддержку, лейтенант испытал к своему капралу почти братское чувство.
Короткая борьба между тем завершилась полной победой капрала: получив чувствительный толчок в грудь, Мерсер выпустил ружье и сел в сугроб. Люди у костра угрюмо зашевелились, разбирая оружие; пехотинцы и кирасиры, которых не касался отданный Бертье приказ, подвинулись ближе к огню, оттесняя ворчащих саперов. Через минуту остатки взвода построились в некое подобие колонны и, возглавляемые лейтенантом, двинулись навстречу неприятелю.
Когда костер остался позади, Бертье сошел с дороги, пропустил своих людей вперед и пошел рядом с капралом. Тот шагал по скрипучему снегу, переставляя ноги с тупым упорством испорченного механизма, и смотрел прямо перед собой.
Бертье хотелось многое ему сказать, но он не знал, с чего начать. Поступок капрала, несомненно, заслуживал благодарности; с другой стороны, тот всего лишь исполнял свой долг. Поразмыслив, лейтенант пришел к выводу, что поблагодарить Армана все-таки необходимо.
Бертье удивился той легкости, с которой Арману удалось подавить бунт в самом зародыше. Пара слов, один несильный толчок в грудь… Право, прекратить драку из-за котелка с вареной кониной порой бывало труднее!
– Благодарю вас, Арман, – сказал он, тронув капрала за рукав. – Право, если бы я мог, я представил бы вас к награде. Но, сами видите, обстоятельства не располагают к подобным обещаниям.
– Пустое, мой лейтенант, – после продолжительной паузы ответил капрал. Он по-прежнему смотрел прямо перед собой, пряча озябшие руки в рукавах шинели. – Мы все солдаты, и, если пришел наш черед умирать, делать это нужно без бабьих причитаний и по возможности так, чтобы напоследок нанести неприятелю хоть какой-то урон. Невелика честь подохнуть от голода и холода в плену!
– Это слова настоящего воина! – горячо воскликнул Бертье и закашлялся. – Вот вам моя рука! – закончил он, обретя способность говорить.
Капрал немного помедлил, прежде чем пожать протянутую лейтенантом руку. Ладонь у него была твердая и ледяная, и Бертье передернуло от внезапного отвращения: ему показалось, что он обменялся рукопожатием с окоченевшим трупом.
Отец-иезуит наполнил вином оловянный кубок и протянул его рассказчику.
– Выпей, сын мой, – сказал он тихим голосом, – и говори дальше. Рассказ твой кажется мне не только любопытным, но и весьма поучительным. Явившийся же тебе образ святой Девы Марии служит прямым доказательством того, что любовь Господа вовеки пребудет с каждым из нас и особенно ярко она проявляется именно в минуту выпавших на нашу долю тяжких испытаний.
Человек, сидевший на скамье у окна, с благодарностью принял кубок и жадно припал к нему. Красное вино потекло по его грязной всклокоченной бороде, пропитывая видневшуюся под распахнутым воротом изорванного в клочья саперного мундира рваную, полуистлевшую рубашку. Левый рукав мундира был пуст; вместо правой ноги у рассказчика была грубо вырезанная деревяшка, его костыли крест-накрест лежали на каменном полу. Падавший через решетчатое окно солнечный свет ложился на плиты пола, образуя причудливый рисунок. В этом беспощадно ярком свете гость казался еще более грязным и оборванным, чем был на самом деле. От него по комнате расходился тяжелый дух помоек и подворотен, уже не первый месяц служивших ему пристанищем; глядя в его заросшее нечистой бородой лицо, отец-иезуит никак не мог избавиться от ощущения, что там, в бороде, кто-то бегает. Скорее всего, так оно и было. Священнику захотелось отвернуться, но он не стал этого делать: гордыня – смертный грех, а что такое брезгливость, как не проявление гордыни?
Шумно вылакав вино, рассказчик с громким стуком поставил кубок на стол, вытер мокрые губы грязным рукавом мундира и деликатно рыгнул в сторону. Глаза у него слегка осоловели.
– Прошу прощения, святой отец, – сказал он хриплым голосом обитателя парижских подворотен. – Право, не знаю, что поучительного находите вы в моей истории, но, если она вам интересна, извольте, я расскажу все до самого конца.
Итак, перед самым рассветом мы приблизились к стенам кремля. Ворота были распахнуты настежь, дорогу устилали брошенные пожитки, оружие, амуниция – словом, все, что только может прийти в голову. Стальные кирасы валялись рядом с женскими юбками; поверх выпотрошенного лошадиного трупа кто-то бросил картину в тяжелой золоченой раме; ружья, сабли, тесаки, барабаны и кавалерийские трубы лежали так густо, словно их набросали нарочно. Навстречу нам никто не попадался, и, двигаясь вперед, мы всякую минуту ожидали появления из темноты казаков атамана Платова. Право, святой отец, язык человеческий не в силах описать эту жуткую картину; чтобы представить себе это, там нужно побывать. И холод, проклятый холод, от которого нет спасения!
Разумеется, не могло быть и речи о том, чтобы установить связь с отрядами Ферно и Дюпона, как того требовал майор Мишлен. Счет времени шел уже на минуты; да и смысла в установлении связи я не видел. Даже если бы выяснилось, что Ферно и Дюпон не добрались до места, что бы это изменило? Выполнить вместо них их работу я был не в состоянии; посему мне оставалось лишь заниматься своим делом и молить Господа о том, чтобы дожить до утра. Проклятье, я так и поступил! Если бы я знал тогда, о чем прошу! Право, святой отец, уж лучше гореть в аду, чем влачить то жалкое существование, на которое я ныне обречен!
– Да, – сказал отец-иезуит, задумчиво кроша хлеб, – вознося к небу молитву, надлежит соблюдать осторожность. Людям свойственно забывать о том, что их мольбы могут быть услышаны, и они зачастую не ведают, о чем просят Создателя. А он, в безграничной милости своей, порой удовлетворяет даже самые неразумные из наших просьб – полагаю, просто в назидание. Но не отчаивайтесь, сын мой. Нам не дано постичь глубинный смысл замыслов Вседержителя. Возможно, сохраняя вам жизнь, он имел в виду нечто вполне конкретное.
– Вот уж не знаю, на что я теперь могу сгодиться, – заявил калека, стукнув своей деревяшкой в каменный пол и тряхнув пустым рукавом. – Какой прок Господу и Франции от того обрубка, в который я превратился?
– Этого нам знать не дано, – кротко ответил иезуит, снова наполняя кубок и протягивая его калеке. – Продолжайте, сын мой, прошу вас!
Калека выпил вино, вынул из кармана трубку и кисет, но вовремя спохватился и спрятал курительные принадлежности от греха подальше. Иезуит сделал вид, что ничего не заметил.
– Так вот, – продолжал калека, рассеянно почесывая грудь под грязными лохмотьями рубашки. – Как я уже говорил, мины под стены кремля были подведены заранее. Это избавило нас от адского труда, но в такой предусмотрительности была и своя слабая сторона: порох мог отсыреть за то время, что лежал в земле. В точности следуя распоряжениям майора, я вывел свой взвод к северной стене укрепления и приступил к проверке мин, опасаясь, что под покровом ночной темноты мои люди попросту разбегутся, как тараканы, бросив меня одного. Я стоял на месте, потихоньку замерзая, и наблюдал за тем, как бродят вдоль стены огни коптящих смоляных факелов, которыми были вооружены мои саперы. С переправы доносился адский шум, и, признаюсь, я вслушивался в него не без зависти. На востоке полыхало дымное зарево, и я все время ожидал появления оттуда казачьего разъезда. Тут ко мне подбежал Арман – я говорил вам о нем, тот самый капрал, который помог мне справиться с Мерсером, – и доложил, что в подземелье под северной башней что-то неладно. Что именно, он объяснить не смог – бормотал что-то о бочонках, просыпанном порохе, капающей со свода воде…
– И вы ничего не заподозрили? – удивился отец-иезуит, приподняв тонкую бровь.
– Простите, святой отец, но что я мог заподозрить? Принимая во внимание обстановку, капрала можно было понять: ему было недосуг разбираться, что происходит с миной. Заметив признаки неисправности, он поспешил доложить о своих подозрениях мне, своему командиру. Так, по крайней мере, мне тогда показалось… Да и как я мог подозревать в чем-то Армана после того, как он вступился за меня у костра?
– У него были причины желать вам вреда? – спросил отец-иезуит, подливая калеке вина.
Инвалид немного помедлил с ответом, с сомнением заглянул в кубок и задумчиво шевельнул бородой.
– Признаться, да, – сказал он. – Мне неприятно об этом вспоминать, но ведь вы, в конце концов, священник и я могу быть откровенным с вами, не так ли?
– Считай, что ты на исповеди, сын мой, – успокоил его иезуит. – Покайся в своих грехах, и властью, данной мне Господом, я отпущу их тебе.
– Что ж, пожалуй, – сказал калека. – Грешок, святой отец, был из тех, что вполне простительны солдату, уходящему на войну. Перед самым началом злосчастной русской кампании мне повстречалась в Нанте одна сговорчивая служанка. Дело это вполне житейское и даже обыкновенное. Девица, однако же, оказалась настолько глупа, что уже едва ли не заказала себе подвенечное платье. Само собой, женитьба не входила в мои планы; начались преследования, скандалы, слезы, и я был счастлив, получив приказ о выступлении. И только перейдя Березину, я совершенно случайно узнал, что мой капрал Арман доводится родным братом той самой вздорной особе. Наведя справки, я выяснил, что он настоятельно добивался перевода именно в мой взвод; вот тут-то, признаюсь, мне стало не по себе. На войне как на войне, святой отец, и порой случается так, что, идя в атаку на противника, человек погибает от пули, угодившей ему почему-то не в лоб, а в затылок. Но Арман показал себя отменным служакой и ни разу ни словом, ни взглядом не дал понять, что ему хоть что-нибудь известно о моих отношениях с его сестрой. В конце концов я уверился в том, что он ничего не знает, ибо в противном случае… Ну, словом, подобного коварства было трудно ожидать от саперного капрала, да еще на войне, где он сам в любой момент рисковал погибнуть.
Отец-иезуит, имевший на сей счет несколько иное мнение, почел за благо лишь уклончиво пожать плечами. Впрочем, его собеседник, основательно подогретый вином, которое щедрой рукой подливал святой отец, казалось, не нуждался в поощрительных репликах: рассказ о собственных злоключениях захватил его, словно описываемые события имели место не три года, а три дня назад.
– Признаться, я настолько замерз, – продолжал бывший лейтенант саперных войск Клод Бертье, – что был даже рад случаю сдвинуться с места. Понимаю, это звучит странно, но в тот момент я думал не столько об опасности, сколько о том, что в подвалах башни хоть чуточку теплее, чем на этом пронзительном зимнем ветру. Поэтому я без раздумий последовал за капралом, который с неожиданной быстротой пошел вперед, освещая дорогу смоляным факелом.
Миновав выбитые двери, мы спустились в подземелье по длинной лестнице с выщербленными каменными ступенями. Поначалу под ногами у нас путался разнообразный мусор – битый кирпич, брошенное оружие, какое-то трофейное тряпье и даже парочка окоченевших до каменной твердости трупов, – но по мере того как мы углублялись в лабиринт каменных коридоров и казематов, эти следы войны становились все менее заметными. Арман уверенно шагал впереди; в пляшущем свете факела я хорошо видел выдолбленную в каменном полу канавку, по которой был проложен фитиль. Он выглядел неповрежденным; когда я спросил, что вызвало тревогу капрала, тот ответил, что мы уже почти дошли: по его словам, подозрительный участок находился за поворотом коридора.
Поворот открылся перед нами буквально через десяток шагов. Здесь капрал остановился, поднял повыше факел и указал мне вниз, на фитиль. «Взгляните, мой лейтенант, – сказал он, – здесь что-то странное». Гадая, что непонятного может быть для опытного сапера в пороховом фитиле, пусть даже поврежденном или отсыревшем, я наклонился, и в этот момент Арман ударил меня по затылку рукояткой своего тесака. Помнится, перед тем как потерять сознание, я подумал, какого свалял дурака, попавшись на столь примитивную хитрость мстительного мясника.
Да, святой отец, до поступления на военную службу мой капрал был мясником. Несмотря на нечеловеческие лишения, которые он претерпел со всей армией, рука его сохранила завидную твердость. Удар был нанесен так мастерски, что я лишился чувств раньше, чем мои вытянутые вперед руки коснулись пола.
Впрочем, я очень быстро пришел в себя. Этот негодяй, очевидно, этого и добивался. Очнувшись, я увидел склонившееся надо мной лицо капрала, в дымном свете факела напоминавшее дьявольский оскал химеры. В улыбке, которой он приветствовал мое пробуждение, было столько злобного торжества, что я все понял раньше, чем он заговорил.
«Вот и все, похотливый мерзавец, – сказал он. – Настал час расплаты, которого я ждал так долго! Теперь тебе не уйти, и, вернувшись домой, я буду с удовольствием вспоминать, как ты корчился передо мной на земле, жалкий червяк!»
В его руке, свободной от факела, я заметил пистолет – мой пистолет, черт бы его побрал! «Я не хочу выслушивать оскорбления от тупоумного мясника, – сказал я, превозмогая адскую боль в голове. – Я вижу, ты еще глупее своей сестры, но она, по крайней мере, смазлива, чего не скажешь о тебе, болван. Стреляй, и покончим с этим».
«Как бы не так, – ухмыльнулся он. – Тебе не удастся так легко отделаться, приятель! Ты умрешь здесь, но не сразу. Ты будешь лежать, медленно истекая кровью, и наблюдать за тем, как тлеет фитиль. Бочонки с порохом находятся в соседнем каземате; их там достаточно, чтобы твое дерьмо долетело отсюда до Луны».
Ладонь моя скользнула по пустым ножнам на поясе; заметив это движение, он расхохотался.
«Смейся, болван, – сказал я ему, незаметно шаря вокруг себя в поисках какого-нибудь оружия. На худой конец сошел бы и обломок кирпича, но его не было. – Смейся, торжествуй! Чем дольше ты будешь куражиться, тем больше шансов на то, что твое дерьмо прилипнет к Луне вместе с моим. Ферно и Дюпон, верно, уже подожгли фитили; радуйся же тому, что мы оба подохнем здесь из-за этой безмозглой потаскухи, твоей сестры!»
«Вы правы, лейтенант, время не ждет, – сказал он, продолжая скалиться, как лошадиный череп на шесте. – Поэтому прощайте!»
Сказав так, негодяй поднял пистолет и одним метким выстрелом раздробил мне колено. Боль была адская, святой отец. Испустив жуткий вопль, я снова лишился чувств.
Не знаю, сколько времени я провел в забытьи – очевидно, не так уж много, ибо в противном случае я бы попросту истек кровью. В бреду мне снова явилась пресвятая Дева Мария. На этот раз я увидел ее ангельский лик, исполненный сострадания, и ощутил исходившую от нее неземную нежность. Я знаю, святой отец, что в моих устах подобные слова звучат странно, но клянусь вам, я видел святую Деву так же ясно, как сейчас вижу вас!
– Что ж, – сказал святой отец, подавляя желание взглянуть на часы, – в этом нет ничего удивительного. Пресвятая Дева Мария – утешительница страждущих, а вы, как никто другой, нуждались в тот момент в утешении.
– Черта с два! – запальчиво воскликнул калека. – Я просто валялся без сознания с раздробленным коленом, истекая кровью, как зарезанная свинья… Сострадание и утешение понадобились мне позже, когда я пришел в себя, но ничего похожего я не получил. Святая Дева говорила со мной, но она вовсе не пыталась меня утешить. «Ты будешь жить, – сказал она, – и сослужишь службу моему божественному сыну». Да, так и сказала: сослужишь службу. Помнится, я еще подумал, что меня угораздило попасть из армии императора Наполеона в воинство Христово, и мысль эта меня позабавила.
– Не богохульствуй, сын мой, – кротко вставил отец-иезуит.
– Я не богохульствую, святой отец, – строптиво возразил калека, – я излагаю все как было. Так вот, когда я очнулся во второй раз, капрала в подземелье уже не было. Разумеется, уходя, этот ублюдок захватил с собой факел, но глаза мои привыкли к темноте. К тому же в подземелье был еще какой-то источник света, и я не сразу понял, что это. Лишь с огромным трудом приподнявшись на локтях, я обнаружил, откуда исходит этот мигающий красноватый свет: то были отблески горящего фитиля. Фитиль тлел, шипя, разбрасывая искры и испуская клубы дыма. Я понял, что жить мне осталось считанные минуты, и удивился: неужто, обещая мне жизнь, пресвятая Дева подразумевала эти жалкие мгновения?
Вам должно быть известно, святой отец, что перед лицом смертельной угрозы тело наше не внемлет доводам рассудка: оно продолжает бороться за жизнь даже тогда, когда разум приходит к выводу, что все кончено и спасения нет. Я попытался дотянуться до фитиля, чтобы затушить его, но мою простреленную ногу пронзила такая боль, что я с криком распластался на грязном каменном полу, не в силах пошевелиться. Глаза мои неотступно следили за шипящим огоньком, который, мигая и дымя, сантиметр за сантиметром поглощал фитиль, пальцы скребли холодный камень, как будто надеялись оторваться от обездвиженного тела и самостоятельно погасить этот погибельный огонь. В этот момент пол подо мной вдруг подпрыгнул, как живой, в воздух поднялись облака известковой пыли и моих ушей коснулся приглушенный грохот. Со сводчатого потолка подземелья посыпался мелкий мусор, упало несколько кирпичей. Я понял, что начали рваться заложенные нами мины, и обратился к Господу с короткой молитвой, в которой просил отпустить мне мои грехи.
Словно в ответ на мою бессвязную молитву, земля подо мной содрогнулась с такой силой, что меня подбросило в воздух. С потолка и стен градом посыпались камни, и один из них чувствительно ударил меня по спине. Мерцающий огонек фитиля все еще светил мне сквозь облака дыма и пыли, и в этом неверном свете я увидел, как с противоположной стены подземелья обрушился огромный пласт штукатурки. Вслед за ним потоком хлынули сдвинутые с места кирпичи, открыв просторную потайную нишу.
Все это произошло намного быстрее, чем об этом можно рассказать словами, святой отец. Шипящий, как рассерженная змея, пороховой огонек не пробежал еще по фитилю и двух метров; события были спрессованы так плотно, словно краденые собольи шубы в генеральском возке. В дымном оранжевом полусвете я увидел, как из отверзшейся ниши стали вываливаться окованные железом и медью тяжелые сундуки и ларцы.
Святой отец, которого заметно утомила эта продолжительная исповедь, при упоминании о сундуках навострил уши.
– Сундуки, сын мой?
– Именно сундуки, святой отец, и притом такие старые, что держались они, как я понимаю, исключительно благодаря оковке. От удара об пол один из них раскололся с треском, который я расслышал даже сквозь грохот взрывов, и из него вылетели золотые монеты и украшения вперемежку с какими-то заплесневелыми книгами в кожаных переплетах и пергаментными свитками, на коих болтались, как мне показалось, печати. Клянусь вам, святой отец, это было такое зрелище, что я даже позабыл о своем отчаянном положении. Не знаю, откуда взялись силы, но мне удалось оттолкнуться здоровой ногой от пола. Я почти дотянулся до лежавшей в двух шагах от меня груды золота. Алчность, скажете вы, но не надо забывать о том, что я всего-навсего солдат, не получивший за свое беззаветное служение императору ничего, кроме мук, унижений и увечий.
Так вот, мне почти удалось дотянуться до золота. В это самое мгновение очередной удар сотряс подземелье. Рвануло где-то совсем недалеко. Огромный камень, сорвавшись со свода, с фантастической точностью обрушился прямо на тлеющий фитиль, погасив его. Стало темно, и в этой темноте я услышал, как рушатся стены. Пыль забила мне рот и ноздри; я решил, что сейчас задохнусь. Что-то тяжелое, неимоверно твердое и угловатое обрушилось на мою левую руку, я почувствовал невыносимую боль, услышал хруст ломающихся костей и закричал, не слыша собственного крика в адском грохоте обвала. Затем что-то ударило меня по затылку, и я лишился чувств.
Он замолчал, заново переживая давний кошмар. Иезуит терпеливо ждал продолжения, с невольным сочувствием разглядывая его жалкую фигуру. Кувшин с вином уже опустел; калека, окончательно забывшись, снова вынул кисет и, привычно орудуя одной рукой, набил трубку. Окутавшись облаком табачного дыма, он откинулся назад, опершись лопатками о бугристую каменную стену. Глаза его опустели, обратившись в себя. Поняв, что продолжения можно и не дождаться, иезуит первым нарушил молчание.
– Рассказ ваш внушает ужас и удивление, сын мой, – осторожно произнес он. – То, что вы остались живы после столь суровых испытаний, и впрямь наводит на мысль о чуде.
– Это действительно было чудо, – очнувшись от своего транса, согласился калека, – и сотворила его святая Дева Мария. Вот только я никак не возьму в толк, зачем она это сделала. Ведь она не могла не знать, что все закончится именно так.
– Пытаясь толковать волю Господню, легко впасть в ересь, – заметил иезуит. – Я не берусь это делать, да и вам не советую.
– Но и закрывать глаза на подаваемые свыше знаки было бы, по меньшей мере, глупо, – возразил бывший лейтенант.
– А были знаки? Я имею в виду, иные, кроме видения святой Девы?
– Представьте себе, святой отец, были. Очнувшись от холода и нестерпимой боли, я попытался выбраться из каменной западни, в которую угодил стараниями проклятого мясника. Понятия не имею, как мне это удалось. Вот уж это действительно было чудо! По-моему, большую часть пути я проделал в беспамятстве, беседуя с Девой Марией и ангелами, как с добрыми попутчиками, и пребывая в полной уверенности, что умираю.
Отец-иезуит перекрестился – впрочем, не слишком демонстративно, почти украдкой.
– Утром меня подобрали во дворе солдаты русской похоронной команды, – продолжал калека. – Ума не приложу, почему они меня не закопали… Словом, придя в себя на следующий день, я обнаружил, что все еще сжимаю в кулаке клочок пергамента. Очевидно, я схватил его, когда пытался дотянуться до золота, которое лишь на миг мелькнуло передо мной в пыли и дыму рушащегося подземелья. Дьявол! Почему я не схватил хотя бы пригоршню монет вместо этого бесполезного клочка? Они пригодились бы мне больше!
– Что же это был за клочок? – спросил священник, снова проявляя живой интерес к затянувшейся беседе.
– Обыкновенный клочок грязного пергамента с выцветшими от времени буквами, – отвечал калека. – Мне показалось, что это был обрывок какого-то греческого текста, но по мне что греческий, что китайский – все равно. Да вот он, не угодно ли взглянуть?
Он порылся уцелевшей рукой в кармане своего грязного мундира и положил перед иезуитом крошечный обрывок пергамента, такой мятый и грязный, что его легко было принять за прошлогодний дубовый листок, перезимовавший под снегом. Святой отец осторожно двумя пальцами взял липкий от грязи лоскуток и поднес его к самым глазам, силясь разобрать написанное.
– «…ократе…», – прочел он вслух и пожал плечами. – Да, богатой добычей это не назовешь. Любопытно, что бы это могло означать? «Ократе»… Это, несомненно, часть какого-то слова, но вот какого именно? Так вы говорите, пергамент лежал в сундуке с золотом?
Калека вдруг рассмеялся, показав редкие гнилые зубы.
– Пустое, святой отец, – сказал он. – Да, там уйма золота, и у вас на одну руку и одну ногу больше, чем у меня. Но золото лежит в подземелье Смоленского кремля, и мне было бы чертовски любопытно узнать, как вы намерены его оттуда добыть.
Отец-иезуит медленно покачал головой, не отрывая глаз от грязного обрывка пергамента, который все еще сжимал между большим и указательным пальцами. Внезапно глаза его расширились, пергамент задрожал, как осиновый листок на ветру.
– Ократе, – повторил он. – Слава Всевышнему! Ну конечно же!
– Я вижу, святой отец, что для вас этот клочок значит намного больше, чем для меня, – с насмешкой заметил калека. – Что ж, возьмите его себе. Мне он все равно не понадобится.
– Благодарю вас, сын мой, – сказал иезуит, живо пряча обрывок пергамента в карман. – Я благодарю вас от лица святой католической церкви. Вы действительно сослужили святому престолу немалую службу – по крайней мере, мне так кажется. Вам удалось принести в этот мир послание, которое, смею надеяться, будет способствовать укреплению истинной веры и посрамлению еретиков.
– Вот как? – равнодушно заметил калека, затягиваясь трубкой. – Ну, тогда я почти святой! Скажите, святой отец, может быть, в связи с этим мне выйдет послабление?..
Он ткнул изгрызенным чубуком трубки в сторону двери, поясняя свою мысль.
Иезуит чопорно поджал губы.
– Церковь уже давно не вмешивается в дела земного суда, – сказал он. – Полагаю, что суд небесный, перед коим вы вскоре предстанете, отнесется к вам со снисхождением. Я обещаю молиться за вас в надежде, что на небесах вы обретете заслуженный покой. Но боюсь, мои молитвы не в силах поколебать решимость французского правосудия.
– Ну так отпустите мне грехи, святой отец, и велите принести еще бутылку этой кислятины! – раздраженно воскликнул калека. – Ах да, вы же не можете, я еще не до конца покаялся… Ну это не займет много времени. Как видите, я выжил и даже сумел вернуться домой, во Францию. Увы, Франция не была мне рада. Вы видите, во что я превратился… Но мне посчастливилось встретить своего приятеля, капрала Армана. Оказалось, что ему повезло больше, чем мне: этот негодяй сдался в плен казакам, невредимым вернулся домой и снова открыл свою мясную лавку. При встрече этот боров меня даже не узнал, хотя на мне до сих пор тот же мундир, в котором он пытался отправить меня на тот свет. Да что там долго говорить! Один ловкий удар кинжалом, и эта нантская свинья стала дохлой. Клянусь вам, святой отец, убивая на войне неприятельских солдат, я никогда не испытывал такого удовольствия!
– Это грешно, – заметил иезуит, – ибо в писании сказано: «Мне отмщение, и Я воздам».
– Да, да, – все более раздражаясь, пробормотал калека. – Еще там сказано: «Не убий». Так ведь я же не спорю! Я грешен и, если угодно, раскаиваюсь в своих грехах. Нельзя ли побыстрее, святой отец? За мной скоро придут.
Иезуит встал и безотчетным движением проверил карман, в котором лежал драгоценный клочок пергамента. Ему подумалось, что в эту камеру его привела Божья воля: если бы не очень своевременная болезнь тюремного священника, человека симпатичного во всех отношениях, но, увы, скверно образованного и туго соображающего, святая католическая церковь могла бы пройти мимо одной из величайших находок за всю историю христианства.
Святой отец мысленно одернул себя, прогнал неподобающие служителю церкви суетные мысли о быстром продвижении по карьерной лестнице и, молитвенно сложив перед собою руки, приступил к великому таинству отпущения грехов преступнику, приговоренному к смертной казни.