Глава 4

Едва на востоке забрезжило утро, Вацлав Огинский, сопровождаемый своим кузеном Кшиштофом, который с удовольствием выполнял при нем роль секунданта, стараясь производить как можно меньше шума, выехал со двора и направился по боковой аллее в дальний, самый глухой и уединенный угол обширного парка, где было назначено стреляться.

О предстоявшей ему дуэли, которая могла и, по всему, должна была закончиться для него ранением, если не смертью, молодой Огинский почти не думал. Это была первая его дуэль, и сейчас, по прошествии короткой летней ночи, ссора с Синцовым и необходимость стрелять в него и самому подставляться под верный выстрел представлялись корнету неким театральным фарсом, где ему отводилась роль даже не участника, а всего лишь зрителя. Похоронное выражение, которое с огромным трудом удерживал на лице Кшиштоф Огинский, пропало даром: Вацлав не говорил с ним и почти вовсе не обращал на него внимания, озираясь по сторонам с печальной радостью узнавания. Молодой Огинский думал о княжне Марии Андреевне, сожалея о том, что не только не успел сделать ей признание, но даже и не попрощался. Княжна провела ночь в комнате больного дедушки и утром не вышла, что было, пожалуй, и лучше: кузен верно говорил, что женщинам не след вмешиваться в дела чести, происходящие между мужчинами.

Стреляться решено было на лужайке у пруда, который вскоре показался впереди большой лужей серого тумана. Лошади не спеша ступали по засыпанной гравием, уже заметно поросшей травой дорожке, на которой валялись сбитые недавней грозой и никем не убранные листья и целые сучья.

Выехав на лужайку, кузены увидели впереди под деревьями двух оседланных лошадей, подле которых прохаживались Синцов и его секундант Званский. Смуглое, с аккуратными черными усами лицо Зван-ского было заспанным и недовольным: он не одобрял дуэли, из-за которой, к тому же, ему не дали хорошенько выспаться. Под мышкой он держал два одинаковых гусарских пистолета, взятых за неимением дуэльных. Синцов курил трубку и ответил на поклон своего противника лишь коротким кивком. На лице его было написано с трудом сдерживаемое нетерпение поскорее покончить с делом, и, прочтя это нетерпение, Вацлав Огинский вдруг со всей ясностью понял, что этот человек пришел сюда для того, чтобы его убить. Для него, Синцова, дуэль была делом привычным и едва ли не будничным, как визит к цирюльнику или портному.

Кузены спешились. Кшиштоф Огинский обменялся какими-то неслышными замечаниями со Званским, после чего оба приступили к выполнению своих печальных и вместе с тем торжественных обязанностей. Шагая широко и медленно, как два журавля, секунданты отмерили дистанцию и пометили барьер, воткнув в землю сабли на расстоянии десяти шагов одна от другой. Вацлав посмотрел на сабли и подумал, что они находятся почти рядом – так, что почти можно дотянуться рукой.

После этого все сошлись посередине лужайки. Соперники по очереди выбрали пистолеты. Званский, подавив нервный зевок, сердитым голосом проговорил:

– Господа, у вас есть последняя возможность для примирения. Согласны ли вы окончить это дело миром и пожать друг другу руки? Право, господа, – добавил он от себя, – какого черта вы затеяли в такую рань?

– О примирении не может быть и речи, – быстро сказал Вацлав, чтобы не подумали, будто ему страшно.

– Я выбью из этого мальчишки дурь, – проворчал Синцов.

– В таком случае, к барьеру, – быстро сказал Кшиштоф Огинский. – По моему сигналу начинайте сходиться.

Синцов в наброшенном на плечо ментике и Вацлав Огинский в своей юнкерской куртке разошлись по местам. Старший Огинский махнул платком, принадлежавшим убитому им ротмистру Мюллеру, и отошел в сторону, к мрачно стоявшему под старой березой Званскому.

Противники пошли навстречу друг другу, шурша сапогами по росистой траве и медленно поднимая пистолеты. Не одобрявший дуэли Званский вздохнул и поморщился в ожидании выстрелов.

Противники все медлили стрелять, продолжая сокращать дистанцию. Вдруг, словно сговорившись, оба почти одновременно спустили курки. Два белых дымка взлетели над лужайкой, и сдвоенное эхо двух выстрелов шарахнулось между деревьев. Где-то закричала вспугнутая резким звуком ворона. Синцов взмахнул обеими руками, будто собираясь взлететь, и опрокинулся навзничь, выронив пистолет. Кшиштоф Огинский, не веря себе, смотрел на продолжавшего стоять на месте с вытянутой вперед рукой Вацлава, но тут и второй дуэлянт, мягко подогнув колени, повалился в траву.

– Вот так штука, – растерянно сказал Званский. – Дуплетом, а? Раз – и обоих нету!

Не отвечая ему, Кшиштоф Огинский торопливо направился к лежавшему на земле кузену, всей душой надеясь, что он мертв. Званский тоже заторопился туда, где лицом к небу лежал Синцов. Не успел он пройти и половины, как поручик зашевелился и с трудом сел, прижимая ладонь к левому боку. Лицо его было перекошено от боли, но он, без сомнения, даже не думал умирать.

– Ты ранен? – спросил у него подбежавший Званский. – Тяжело?

– Чепуха, – морщась и растирая бок, отвечал Синцов. – Это не рана, а контузия, притом легкая.

Это была правда: выпущенная Вацлавом Огинским пуля угодила в спрятанный поручиком за пазуху и прикрытый полой ментика туго набитый кошелек, так что Синцов отделался легким ушибом там, где, не будь кошелька, его неминуемо ждала бы весьма мучительная и опасная для жизни рана.

– А что мальчишка? – спросил Синцов, с помощью Званского поднимаясь на ноги.

– Ротмистр, – крикнул через лужайку Званский, – что корнет, жив ли?

Старший Огинский повернулся к нему и развел руками.

– Кажется, еще дышит, – с прежней похоронной миной сказал он, – но не жилец. Пуля в голову. Ему не протянуть и пяти минут.

Синцов, услышав это, сплюнул в траву и стал набивать трубку.

Званский открыл рот, намереваясь сказать, что раненого все равно необходимо доставить в дом, но тут со стороны княжеского дворца, слегка приглушенная деревьями парка, донеслась сначала вялая, а потом все более оживленная ружейная пальба. Вскоре стали слышны крики и лязг железа о железо, словно возле дома шла нешуточная рубка.

– Что за черт? – выронив трубку и схватившись за саблю, удивился Синцов. – Неужто французы?

Кшиштоф Огинский уже бежал к своей высокой кирасирской лошади, путаясь шпорами в траве. Вскочив в седло, он схватил висевший у луки карабин и, сорвав с него чехол, выпалил по конным фигурам, что появились в аллее. Всадники были одеты в белые колеты и золоченые, сверкающие самоварным блеском кирасы и шлемы с красными петушиными гребнями. Эполеты на их плечах тоже были красными. Синцов узнал во всадниках французских карабинеров и, ругаясь во все горло, бросился к лошади.

Паля на скаку из карабинов и вращая в воздухе блестящими палашами, карабинеры выскочили на лужайку. Их было человек пять. Званский выстрелил по ним из пистолета и свалил одного, но тут же сам упал, настигнутый пулей.

Кшиштоф Огинский куда-то пропал.

– Сбежал, польский пес! – воскликнул Синцов, выхватывая из седельной кобуры пистолет и сбивая с седла близко подскакавшего карабинера.

Обнажив саблю, он обменялся ударами с другим карабинером, срубил его и с громким криком устремился навстречу оставшимся двоим, рассчитывая пробиться к дому. Французы дрогнули и, поворотив коней, нырнули в гущу парка. Из аллеи между тем показалось еще несколько всадников, и разгоряченный схваткой Синцов не сразу признал в них своих гусар.

– Что за дьявол? – закричал он им, вытирая саблю о гриву лошади и с лязгом бросая ее в ножны. – Что там у вас?

– Француз, ваше благородие! – возбужденно крикнул подскакавший унтер-офицер – босой, без кивера, на неоседланной лошади, в грязной нательной рубахе и рейтузах. – Видно, передовой разъезд. Отбили супостата!

– Надолго ли? Вот черт! Вели седлать! Уходим! Раненых грузите!

Через полчаса короткая колонна гусар, гремя копытами и грохоча возками, быстрым аллюром покинула имение Вязмитиновых, уходя на восток, к Москве. Разбуженная от короткого тревожного сна завязавшейся во дворе перестрелкой княжна Мария, простоволосая, выбежала на крыльцо, но увидела лишь удалявшийся хвост колонны, над которой в поднятой копытами пыли колыхалось взятое в полотняный чехол полковое знамя.


На изрытом гравии двора остался лежать, неловко подвернув ноги и разбросав по сторонам руки в белых с раструбами перчатках, убитый выстрелом в упор французский карабинер в блестящей золоченой кирасе. Белый колет его был запачкан кровью, сверкающая каска сбилась на лицо, так что княжне видны были только густые, намокшие от крови желтые усы и щетинистый квадратный подбородок. Правая рука убитого до сих пор сжимала обломок палаша, а левая глубоко зарылась пальцами в гравий. Шитый золотом широкий синий ремень портупеи соскользнул с плеча, а начищенные сапоги ненужно и страшно блестели в лучах восходящего солнца.


– Что ж это? – прошептала княжна, не в силах оторваться от страшного зрелища. – Ушли, совсем ушли! Мертвый перед крыльцом…

«Ежели бы это было в романе, – подумала она, – я бы сию минуту непременно упала в обморок, а очнувшись, нашла бы себя в чистой постели и в полной безопасности под охраной храброго рыцаря. А теперь что же? Теперь надо как-то жить, а как это – как-то? Ничего не знаю, ничего… Надо же – уехали!»

Сумбурный поток ее мыслей был прерван появлением Архипыча, который вышел из дома с какой-то рогожею в руках и, подойдя к убитому, накрыл его с головой.

– Уехать бы вам хорошо, ваше сиятельство, – сказал он княжне, тряся седой головой, – да только теперь что же?.. Теперь, мнится мне, поздно.

– Куда же мне ехать от дедушки, Архипыч, миленький? – сказала княжна со слезами в голосе. – Как же мы теперь?

Архипыч ничего не ответил и, вздыхая, скрылся в доме. Немного помедлив, княжна последовала за ним. Если бы она могла знать, что на лужайке у пруда, истекая кровью, лежит между убитыми раненый в голову Вацлав Огинский, она непременно отыскала бы способ доставить его в дом. Но княжне ничего не было известно об этом. Она пребывала в уверенности, что внезапное нападение французского разъезда нарушило планы дуэлянтов, и что корнет Огинский покинул имение вместе с остатками своего геройского полка.

Между тем живой свидетель дуэли, о присутствии которого вблизи пруда никто не подозревал, раздвинув кусты, осторожно выбрался на открытое место. Топор и пистолет были у него в руках, а на обезображенном, косматом полузверином лице отражалась готовность в любую секунду пустить эти смертоносные орудия в дело. С чуткостью дикого зверя вслушиваясь в тишину и поминутно оглядываясь на все четыре стороны, Васька Смоляк двинулся по лужайке, переходя от одного убитого к другому и обирая их с тщательностью огородника, снимающего урожай. Кольца, перстни, карманные деньги, медальоны, нательные кресты – одним словом, все, что могло представлять какую-то ценность и при этом не было слишком громоздким, отправлялось в рваную котомку мародера.

Раненый Званский при его приближении поднял голову и слабо застонал, клокоча простреленной грудью. Смоляк с ухмылкой махнул топором, и стон оборвался. Обобрав Званского, мародер приблизился к лежавшему далее всех от него Вацлаву Огинскому.

Здесь он остановился и, казалось, на минуту задумался. Лежавший в траве гусар был примерно одинакового с ним роста. Смоляк приподнял полу своей ветхой рубахи, как столичная модница поднимает подол нового платья, любуясь узорчатыми переливами ткани. Если бы Смоляк знал грамоту, ему в голову непременно пришло бы, что сквозь эту рубаху можно читать газету. Но грамоте Васька Смоляк был не обучен, и потому подумал просто, что рубаха никуда не годится.

Приняв решение, Смоляк отложил в сторону пистолет и топор, стащил через голову лямку котомки и принялся торопливо, обрывая пуговицы, обдирать с корнета мундир. Во время этой процедуры Васька заметил, что гусар, которого он полагал убитым, еще как будто дышит, но добивать его не стал: рана на лбу Огинского имела самый серьезный вид, так что корнет, несомненно, должен был в ближайшее время умереть и без посторонней помощи.

Сапоги корнета не налезли на грязные, растоптанные ступни Смоляка, и каторжник, чтобы не пропадало добро, затолкал их в свою котомку. Закончив переодевание и натянув на ноги старые разбитые опорки, нелепая сгорбленная фигура в гусарской юнкерской форме и с косматой звериной головой без единого звука растворилась в царившем под деревьями старого парка полумраке.

* * *

Вацлав Огинский пришел в себя спустя два с лишком часа. Ему повезло: он спустил курок пистолета на долю секунды раньше Синцова. Резкий звук выстрела, прозвучавшего в тот момент, когда поручик сам уже начал тянуть за собачку своего пистолета, слегка смутил его и заставил руку Синцова едва заметно дрогнуть, так что пуля, которая должна была пробить Огинскому голову, лишь оцарапала его, скользнув вдоль черепа. Из-за обилия крови, выступившей из длинного рваного шрама, протянувшегося ото лба к виску, рана выглядела много опаснее, чем была на самом деле; казалось, что пуля разворотила корнету полголовы, тогда как в действительности дело обошлось, по сути, широкой ссадиной и контузией.

Страшный вид этой кровавой раны, конечно же, не смог бы ввести в заблуждение Синцова или Зван-ского, как и любого обстрелянного боевого офицера на их месте. Но более привычный к нанесению ударов из-за угла, чем к открытым военным действиям, Кшиштоф Огинский обманулся обилием крови и бледными рваными краями шрама, решив, что кузена можно смело сбросить со счетов. Торопившийся поскорее завершить свое черное дело Васька Смоляк и вовсе бросил на окровавленную голову корнета лишь беглый взгляд. Раненый не препятствовал ему, лежал смирно и даже не стонал, а большего Ваське Смоляку от него и не требовалось.

Именно благодаря такому редкому стечению обстоятельств Вацлав Огинский остался лежать на лужайке у пруда вместо того, чтобы быть уложенным в возок с ранеными или, напротив, добитым топором мародера, как это случилось с подстреленным французами Званским.

Придя в себя и попытавшись открыть глаза, Вацлав обнаружил, что не может этого сделать. Голова у него болела с чудовищной, пугающей силой, и в полубреду его сознание почему-то связало эту разламывающую голову боль с невозможностью разлепить веки. Корнету казалось, что, стоит ему открыть глаза, как боль тут же пройдет; в следующее мгновение он уже думал, что, если бы эта изнуряющая головная боль хоть ненадолго отступила, ему немедленно удалось бы открыть глаза.

В течение почти целой минуты, показавшейся Вацлаву вечностью, мысли его, как белка в колесе, бегали по этому замкнутому кругу, с каждым оборотом набирая скорость и приближая его к безумию паники. Поняв это, он заставил себя успокоиться и попытался понять, где он находится и что с ним произошло.

Не сразу вспомнилось ему, что он стрелялся на дуэли с Синцовым. Судя по нынешнему его состоянию, результат дуэли был ясен: Синцов, как и следовало ожидать, застрелил его наповал и, вероятно, в голову, так как иначе она не болела бы так сильно и неотступно.

Будто наяву, увидел он свои последние минуты перед тем, как все вокруг него погрузилось во тьму: туман над прудом, росистую траву под ногами, белый платок в руке кузена, встающее по левую руку над кронами парковых деревьев солнце и фигуру неторопливо идущего навстречу Синцова. Потом ему вспомнилось заслонившее весь мир черное жерло пистолета, глянувшее вдруг прямо в глаза и, казалось, в самую душу; вспомнился собственный испуг при виде этой черной дыры в небытие – испуг, который заставил его торопливо спустить курок.

После этого момента Вацлав не помнил ничего. Естественно было предположить, что он промахнулся, и что ответный выстрел поручика убил его на месте. Но как же, в таком случае, он мог ощущать боль? Разве мертвые могут чувствовать и думать? Если это загробный мир, то почему он ничего не видит, почему так болит голова и откуда это тепло, которое он чувствует на своем лице?

Мысли его немного прояснились – ровно настолько, сколько требовалось, чтобы признать себя живым. Вацлав предпринял осторожную попытку застонать и был неприятно поражен звуком собственного голоса – слабым, хриплым и неимоверно жалким. «Проклятье», – попробовал сказать он, и это ему удалось, хотя пересохшие и будто склеенные чем-то губы повиновались ему весьма неохотно.

Теперь все как будто встало на свои места. Прислушавшись к своим ощущениям, он понял, что лежит на спине и чувствует под пальцами рук траву и землю. Он сжал ладони в кулаки, собрав траву и землю в горсти, и понял: да, земля и трава. Значит, жив.

Переполнившее его при этом открытии ликование тут же сменилось испугом. Если жив, то почему не может открыть глаза? Неужто ослеп? Коли так, то не лучше ли было умереть?

Забыв от испуга о боли в голове, он поднес руку к лицу и осторожно ощупал глаза. Глазницы были сплошь залиты чем-то густым, полузасохшим, и корнет, уже успевший повидать кровь и смерть с близкого расстояния, сразу понял, что ранен в голову и что веки у него просто склеены вытекшей из раны кровью.

Морщась от боли и отвращения, он отковырнул клейкую дрянь, освободив один за другим оба глаза.

«Ну и вид, должно быть, у меня», – подумал Вацлав, моргая и ощупывая лицо. Поймав себя на этой мысли, он понял, что рана его точно не смертельна: ему как-то не приходилось слышать, чтоб умирающий заботился о собственной внешности.

Пальцы его нащупали на лбу что-то бугристое, клейкое, отзывавшееся болью на прикосновение, и он догадался, что это было место, куда попала пуля Синцова. «Повезло, – подумал он, – верно, повезло! Чуточку бы прямее, и мне уж не пришлось бы думать о том, каков я с виду».

Прямо в лицо ему светило полуденное солнце, причиняя заметное неудобство. Чтобы избавиться от этой помехи, Вацлав сел. Голова отозвалась на это очередной вспышкой боли, но теперь, когда он понял, что жив, и вновь обрел способность видеть и трезво воспринимать окружающее, боль уже не казалась такой огромной – ее несколько приглушали иные впечатления, главным из которых была радость от заново обретенной жизни.

Вторым по величине и важности впечатлением Вацлава Огинского было удивление, все возраставшее по мере того, как он осознавал собственное положение. С удивлением обнаружил он, что по-прежнему находится на лужайке у пруда и, по всей видимости, на том самом месте, где упал, оцарапанный пулей Синцова; с еще большим удивлением обнаружил он себя раздетым до нательного белья, босиком и даже без золотого медальона с изображением святой девы Марии, который носил, не снимая, на шее всю свою жизнь. Подобное странное положение мало соотносилось с его представлением о том, как поступают с ранеными и даже убитыми на дуэли дворянами. Он меньше удивился бы, найдя себя похороненным заживо; такое положение, по крайней мере, было бы объяснимо ошибкой и вызванной военным временем поспешностью, с которой убитого похоронили раньше положенных трех дней.

Он посидел еще немного, борясь с приступом дурноты и бездумно шевеля пальцами босых ног в траве. Глядеть на эти словно сами по себе шевелящиеся белые пальцы было непривычно и странно. «Уж не сплю ли я?» – подумал Вацлав и, с усилием подняв голову, огляделся по сторонам.

Знакомая лужайка предстала перед ним во всех мельчайших подробностях, каких не бывает во сне. Зеленая трава там, где он лежал, почернела от крови; солнце ярко блестело на заросшей кувшинками поверхности пруда, и свежо зеленел мох, проросший из щелей старой каменной скамейки, что стояла над водой.

Поодаль в траве что-то ярко блестело, словно кто-то обронил здесь начищенный самовар. Слегка приподнявшись на руках и вытянув, сколько мог, шею, Вацлав увидел лежавшего в двух десятках шагов от него мертвеца в белом с красными эполетами колете и в сверкающей на солнце золоченой кирасе. Блестящая надраенной медью каска с красным волосяным гребнем валялась в стороне. Огинский сразу узнал форму французского карабинера. Положение начинало понемногу проясняться.

«Эге, – подумал Вацлав, – да тут французы! Видно, была стычка сразу же после того, как меня ранили. Оттого я и остался здесь лежать, а обмундирование, верно, ободрали мародеры. А ведь дело плохо. Что же теперь будет – плен?»

Ему вдруг показалось столь унизительным попасть в плен в одном белье, без оружия и босиком, что он застонал от предчувствия неминуемого позора. Мысль о том, что он раздетый, под конвоем будет доставлен обратно в усадьбу, где, помимо французов, его непременно увидит и княжна Мария, была столь мучительна, что Вацлав, превозмогая слабость, поднялся на ноги и сделал несколько неверных, заплетающихся шагов, еще не придумав, куда идти и что делать.

С высоты его роста видно было много лучше и больше, чем когда он сидел в траве. С полной, излишней даже ясностью Вацлав разглядел тела трех карабинеров и одного гусара, разбросанные в разных местах по лужайке. В траве поблескивало оброненное оружие; над пятнами крови с жужжанием вились мухи. С огромной жалостью Вацлав узнал в убитом гусаре Званского. То, что убитый был именно Зван-ский, подтверждало его мысль о том, что нападение французов произошло сразу же после дуэли.

Можно было предположить, что усадьба уже занята войсками неприятеля. То, что сюда до сих пор не пришли, объяснялось, по всей видимости, уединенностью этого глухого уголка, однако такое положение не могло сохраняться долго. При первой же перекличке отсутствие троих лежавших здесь карабинеров должно было обнаружиться, и тогда весь парк неминуемо будет подвергнут самому тщательному осмотру. Отсюда нужно было уходить, и чем скорее, тем лучше.

Шатаясь и придерживая одной рукой разламывающуюся голову, Вацлав подошел к Званскому. Венгерка Званского была прострелена на груди и вся пропиталась кровью, голова рассечена наискосок. Огинский отвел глаза, стыдясь своей слабости и в то же время зная, что ни за что не сможет во второй раз посмотреть на то, что было некогда столь знакомым и симпатичным ему черноусым лицом.

«Смогу ли? – думал он, ступая по колкой траве к лежавшему ближе всех карабинеру. – Сумею ли я, как последний мародер, раздеть мертвеца и надеть его одежду на себя?»

Однако, он чувствовал, что сумеет. Отступление от самого Немана, страшный бой в Смоленске и сегодняшняя встреча накоротке со смертью сильно изменили его. Ему грозила гибель; более того, ему грозил позор, который был хуже гибели. Скрываться в лесу босым, нагим и безоружным было не только унизительно, но и весьма неудобно. Это означало бы уподобиться загнанному, больному зверю; и что против этого была необходимость прикасаться к мертвецу и надеть на себя его одежду?

Отстегивая кирасу и снимая ее с убитого карабинера, Вацлав заметил, что карманы у бедняги все до единого вывернуты наизнанку. Здесь точно побывали мародеры, и Огинский лишь пожал плечами, подумав о том, что по странной прихоти судьбы эти негодяи раздели именно его, не тронув убитых.

Одеваться в снятую с мертвеца форму было совсем не так гадко, как он ожидал – возможно, потому, что колет оказался лишь слегка запачкан кровью у плеча и горяч от солнца, а вовсе не холоден, как предполагал Вацлав. Кирасу и каску с красным гребнем корнет оставил валяться в траве, зато, поискав, подобрал палаш, пару пистолетов и сумку с зарядами.

Закончив переодевание и поспешно уйдя с открытого места, он зарядил оба пистолета и лишь после этого, как умел, обмотал окровавленную голову найденным в сумке бинтом.

Теперь ему нужно было решить, как быть дальше. Более всего ему хотелось пробраться обратно в усадьбу, чтобы узнать, что с княжной, и в случае необходимости защитить ее от всех мыслимых опасностей. Однако, несмотря на пыл молодости и боль в голове, которая мутила мысли и толкала его поскорее делать хоть что-нибудь, лишь бы не сидеть на месте, корнет хорошо понимал, что возвращаться в занятый французами дом было бы крайне неразумно. Если усадьба занята карабинерами, его маскарад будет раскрыт немедленно; княжне он ничем не сумеет помочь в любом случае, поскольку сам едва держится на ногах без посторонней помощи. И потом, Марии Андреевне, вероятнее всего, ничто не угрожает. Французы – славные вояки и, покуда могут, стараются не выходить за рамки приличного поведения. Они не воюют с женщинами и больными стариками и щепетильны в делах чести – по крайней мере, офицеры.

«Э, – подумал Вацлав, обессиленно садясь на ствол поваленного дерева и расстегивая душивший его ворот колета, – это все слова! А верно то, что, как только появлюсь в усадьбе, я буду немедля взят в плен или даже убит безо всякой пользы для княжны и, уж тем более, для войны с Наполеоном. Это все равно, что выйти к французам с поднятыми руками или прямо тут, не сходя с места, пустить себе пулю в лоб, довершив то, что начал Синцов. И верно ведь я говорил, что нет ничего глупее дуэли, когда кругом война. Из-за нас, из-за нашей ссоры убит Званский, и я вынужден хорониться в лесу, как дикий зверь…

Однако же, надо что-то решать. А вот что: французы, коли они есть в усадьбе, а они, верно, есть, не будут квартировать долго. Им надобно двигаться вперед, на Москву, и они пойдут. А когда пойдут, я загляну в дом, проверю, все ли ладно с княжною, и тоже пойду к Москве. Когда-то же русские остановятся и дадут сражение! Надобно успеть нагнать своих прежде, чем это случится. Так и сделаю».

Приняв твердое решение, юный корнет встал и через гущу заполонивших старый парк кустов двинулся в сторону ограды, опираясь на палаш в ножнах, как на трость, и морщась от неприятного ощущения, которое вызывала засохшая по всему лицу бурой растрескавшейся коркой кровь. Вид его был страшен и дик, но корнет Огинский об этом не знал и не помнил, весь сосредоточившись на том, чтобы двигаться вперед вопреки боли и накатывавшей волнами дурноте.

Дойдя до ограды, он двигался вдоль нее еще с полверсты, прежде чем достиг места, где кто-то с неизвестной целью выломал из нее железный прут. Протиснувшись в пролом, корнет с огромным трудом пробился сквозь последнюю, особенно густую заросль кустарника и оказался на пригорке, окруженном с трех сторон полями пшеницы и льна. Позади него стеной стоял княжеский парк, впереди, в версте примерно, на соседней горке темнел лес, щетинистой полосой уходивший к горизонту, а слева, едва различимая в знойном августовском мареве, тянулась с пригорка на пригорок дорога, над которой густым плотным облаком висела пыль. В пыли что-то двигалось – огромное, растянувшееся на несколько верст, темное, ощетиненное древками пик и знамен, сверкающее солнечными бликами на стволах ружей и медных хоботах пушек. Стоявший на пригорке корнет понял, что видит наступающую армию Бонапарта. Это величественное и грозное зрелище надолго приковало его к месту. «Полно, – подумал он внезапно, – а прав ли я был, когда присягнул на верность императору Александру? Уж больше никто в Европе не отваживается вслух назвать Бонапарта парвеню, выскочкой и самозванцем. И что за несчастная судьба у моей родины! Как узнать, под чьим сапогом будет лучше Польше – под русским или французским? Есть ли ответ на этот вопрос?»

Вацлав Огинский знал, что предугадать этот ответ ему не дано. Знал он и другое: принеся по велению сердца присягу, он будет верен ей до конца.

«Матерь Божья, – очнувшись от своих размышлений, спохватился он, – о чем я думаю? Нужно двигаться, пока меня здесь не обнаружили. Много ли будет пользы от меня России, Польше и княжне Марии Андреевне, коли я попаду в плен?»

Два раза упав по дороге, он спустился с холма, на котором стояла княжеская усадьба, и по грудь окунулся в горячее душистое море спелой пшеницы, уже начавшей заметно клониться к земле под тяжестью налитых колосьев. Корнет в белом карабинерском колете шел к синевшему в отдалении лесу, оставляя за собой петляющую извилистую дорожку среди хлебов. Солнце нещадно припекало его непокрытую голову, насекомые надоедливо липли к окровавленному потному лицу. Добравшись до леса, корнет в изнеможении повалился на прохладный мох в тени деревьев и на несколько минут впал в блаженное забытье.

Очнувшись, он подобрал палаш и двинулся дальше. В получасе ходьбы от лесной опушки он набрел на небольшую поляну, посреди которой возвышался аккуратно сметанный стожок свежего сена. Вырыв в стоге нору, Вацлав Огинский забился в нее и, завалив вход, со вздохом неимоверного облегчения закрыл глаза. Сон пришел к нему сразу же и был долгим и освежающим.

Загрузка...