Глава 3

Кузен Вацлава Огинского Кшиштоф никогда не служил не только в Орденском кирасирском полку, но и вообще в армии – ни в российской, ни в какой бы то ни было еще. Ставить на карту свою драгоценную жизнь ради призрачных и неверных выгод военной карьеры он полагал сущей глупостью; положение усугублялось тем, что, кроме жизни и дворянского звания, у Кшиштофа Огинского не было ничего. К достоинствам его можно было отнести высокий рост, приятную наружность, которая вызывала интерес у дам и странную неприязнь у большинства мужчин, да крошечное имение в Виленской губернии, приносившее больше убытков, чем доходов. Он был последним отпрыском захиревшей боковой ветви могучего, знатного и сказочно богатого рода. Носить одновременно заношенный едва ли не до дыр сюртук и столь известную фамилию казалось ему унизительным и смешным, но изменить такое нестерпимое положение могли только деньги, причем деньги огромные.

Кшиштоф Огинский рано понял, как несправедлива была к нему судьба, и к тридцати годам окончательно ожесточился сердцем. Жизнь нещадно мяла его и трепала, как могла; он отвечал ей тем же. Двадцати пяти лет он продал свое имение богатому соседу, поняв, что толку от этой худой земли с двумя деревушками все равно не будет никакого. Сделал он это с расчетом приумножить полученные деньги за карточным столом. Проезжий шулер обучил его паре-тройке трюков, посредством которых можно было легко осуществить этот план. Но несчастливая судьба Кшиштофа Огинского была начеку, и в Вильно, где он впервые попытался применить свое искусство, его почти немедля уличили в жульничестве. Пан Кшиштоф был публично назван шулером и бит по щекам перчаткою. Дело, которое неминуемо должно было завершиться дуэлью, кончилось ничем: Огинский бежал из Вильно в Варшаву, где жил, старательно избегая встреч со свидетелями своего позора и терпя жестокие лишения.

С великим трудом скопив немного денег, он уехал за границу, во Францию – в богатую, могущественную Францию, озаренную лучами славы свежеиспеченного императора Наполеона. Здесь никто не знал о его позоре, зато многим было известно его имя, и именно оно, это имя, которое Кшиштоф не раз проклинал в минуты отчаяния, помогло ему без особого труда пробиться в парижские салоны и завести полезные знакомства с сильными мира сего.

На пути к этим знакомствам Кшиштоф не гнушался ничем. Ему часто доводилось действовать через женщин, причем богатые кокотки зачастую оказывались много полезнее герцогинь. Он был принят принцем Мюратом, обедал у храбреца Нея и беседовал с самим Даву. Французы, однако же, были хитры, как лисы, и ничего не хотели давать даром. За свою дружбу и расположение они требовали услуг; правда, и платить за услуги они не отказывались. Платили, впрочем, не слишком щедро: наполеоновские маршалы быстро поняли, что большого проку от Огинского им не будет. Поначалу им казалось, что со своим именем он может быть полезен Франции в смысле подготовки общественного мнения Польши в пользу французов; наведенные в Варшаве справки, однако же, скоро убедили их в беспочвенности таких надежд. Репутация Кшиштофа Огинского была такова, что его полезнее было иметь своим врагом, чем другом. Однако, для мелких поручений и некоторых деликатных миссий он был незаменим, поскольку не имел ни принципов, ни путей для достойного отступления.

Мюрат самолично занялся его делами и даже сумел, употребив свое влияние и популярность в свете, слегка подправить ему репутацию – по крайней мере, настолько, что Огинский теперь мог появиться на родине, не рискуя немедленно получить вызов или быть брошенным в тюрьму. В тридцать лет, к тому времени, как Бонапарт перешел Неман и напал на Россию, Кшиштоф Огинский окончательно определился как мелкий политический авантюрист и большой эксперт по реквизиции драгоценных произведений искусства для коллекций Наполеона и его маршалов. Между делом он занимался военным шпионажем, но это было мелкое увлечение, или, как говорят англичане, хобби.

Во время очередного визита в Варшаву он неожиданно встретил своего кузена Вацлава. Вид этого баловня судьбы, который безо всякого труда получал от жизни все, о чем только можно было мечтать, снова разбередил в душе Кшиштофа старую рану. Осторожно наведя справки, он узнал, что Вацлав, которого он почти не знал, является единственным законным наследником своего престарелого и сказочно богатого отца. В случае гибели этого мальчишки наследником становился Кшиштоф. Конечно, старый Огинский, допусти он хотя бы на мгновение мысль о подобном повороте событий, непременно составил бы новое завещание таким образом, чтобы Кшиштофу при любых условиях не досталось ни гроша. Но для такого человека, как Кшиштоф Огинский, подобная мелочь не могла служить препятствием. За годы скитаний он успел так основательно изучить самое дно варшавского общества и свел знакомства с такими законченными негодяями, что уморить богатого старика не составляло для него труда.

Пока Кшиштоф обдумывал свой план, из Парижа пришла депеша, в которой Мюрат сообщал, что присутствие Огинского требуется в Вильно; затем пришлось ехать в Петербург, а после в Париж. Потом началась война, и между Кшиштофом Огинским и ненавистным ему кузеном стеною стали две яростно дерущихся друг с другом армии.

Примерно в то же самое время Огинского снова вызвал к себе Мюрат. Миссия, которую маршал предлагал Кшиштофу, была весьма щекотливой и по-настоящему опасной. Но денег, которые предлагал маршал за успешное осуществление задуманного им дела, Огинскому должно было хватить надолго. Говоря начистоту, о таких деньгах он даже и не мечтал, да и способа отказаться от рискованного дела, не утратив при этом расположения Мюрата, у Огинского не было.

То, что задумал маршал, было просто и вместе с тем фантастично. «Друг мой, – сказал Огинскому Мюрат, потягивая из оправленного золотом кубка тонкое вино, – друг мой, вам должно быть хорошо известно, как все мы любим и чтим нашего дорогого императора. Моя любовь, мое уважение к нему так велики, что я готов отдать за него свою жизнь. А вы, мой друг, вы готовы пожертвовать собой во имя славы и процветания Франции? О, не надо слов, я знаю, что это так».

«Гасконский лис, – кланяясь маршалу, подумал при этом Огинский, – что же ты задумал? Перестань же, наконец, заговаривать мне зубы и говори, в чем дело».

«Дело в том, – будто подслушав его мысли, продолжал Мюрат, – что я на правах приближенного и, не побоюсь этого слова, старого друга люблю иногда преподнести императору какой-нибудь скромный, но с любовью выбранный подарок. Теперь у меня есть на примете одна занятная вещица, и я хочу, чтобы вы мне ее добыли».

Кшиштоф осторожным наклоном головы выразил одновременно согласие и сомнение в том, что столь почетная миссия окажется ему по плечу.

«Вы будете поражены, мой друг, – не обратив никакого внимания на эту пантомиму, с воодушевлением говорил далее маршал, – простотой и величием моей идеи. Подарок, да, но какой! Русские – набожный народ. Ни одного дела они не могут сделать, не отслужив предварительно молебен перед какой-нибудь из своих чудотворных икон. Не знаю, право, могут ли эти их иконы на самом деле творить чудеса; знаю лишь, что они в это свято верят. Крепость их духа во многом зависит от того, что говорят им священнослужители. Мне известно, что перед решительным сражением даже император Александр кладет в церкви поклоны, как простой гренадер или крестьянин. Высшее духовенство России молится об успехе в ратных делах перед образом святого Георгия Победоносца в Георгиевском зале Кремля. Вообразите, каково будет их состояние, когда в одно прекрасное утро иконы не окажется на месте! И каков будет моральный дух русской армии, когда станет известно, что их древняя святыня заняла уготованное ей место в коллекции нашего великого императора!»

«Мой принц, – после долгой паузы осторожно произнес Огинский, – уж не хотите ли вы сказать, что я должен похитить икону прямо из Московского Кремля?»

«Все, что я хотел сказать, я уже сказал, – надменно отвечал Мюрат. – Вам решать, сударь».

И он назвал сумму, которую готов был заплатить за право преподнести Наполеону столь драгоценный дар.

Вечером того же дня Огинский выехал в Москву. Счастливо миновав русские посты, он прибыл к месту назначения в двадцатых числах июля.

Поначалу доверенная ему миссия казалась Кшиштофу Огинскому невыполнимой. Проникнуть в самое сердце Кремля, выкрасть оттуда икону, которую берегут, как зеницу ока, и суметь невредимым добраться до передовой линии французской армии, до Мюрата – для этого действительно требовалось чудо. Вся жизнь Кшиштофа Огинского складывалась так, что в чудеса он не верил, привыкнув всегда и во всем полагаться лишь на себя. Но здесь его сил и хитрости было очевидно мало. Огинский впал в уныние и уже начал подумывать о том, чтобы бежать дальше – если потребуется, то и в Новый Свет, лишь бы положить между собою и выдвигающим невыполнимые требования Мюратом возможно большее расстояние.

Уныние, однако, не мешало ему действовать, готовясь неизвестно к чему. Он просто не мог сидеть на месте. Вокруг творилась неразбериха, французы уверенно продвигались вперед, и для предприимчивого человека, не боящегося запачкать руки, вскоре должно было открыться множество возможностей к обогащению. Московский высший свет уже начал потихоньку паковать узлы и сундуки, собираясь в дорогу; обитатели сточных канав и грязных замоскворецких кабаков тоже зашевелились в предчувствии легкой наживы. Именно там, среди подонков и беглых каторжников, проводил большую часть своего времени Кшиштоф Огинский. При нем неразлучно были два заряженных пистолета, спрятанный в трости длинный и острый, как жало, шпажный клинок и мешочек с золотом, которое служило ему вернее пистолетов. Действуя подкупом, посулами, а иногда и угрозами, он с огромной осторожностью собирал вокруг себя банду отчаянных головорезов, которым было нечего терять и которые не боялись ни бога, ни черта, и больше денег жаждали проливать кровь. К началу августа под его началом была уже дюжина отборных сорвиголов, на коих клейма негде было поставить. На этом количестве Кшиштоф Огинский решил остановиться: все же армия ему не требовалась, а для быстрого лихого дела дюжины отборных бойцов было предостаточно.

Все это, однако ж, нисколько не приближало его к поставленной маршалом Мюратом цели. Для того, чтобы проникнуть в святая святых Московского Кремля подкупом, требовалась сумма вдесятеро большая, чем та, коей располагал Огинский, и взять денег было неоткуда. Пробиться в Георгиевский зал силой, имея за спиной всего лишь дюжину трусливых алчных оборванцев, нечего было и думать. Оставалось только бежать либо ждать удобного случая, хотя Огинский, сколько ни ломал голову, был не в силах даже вообразить, что это мог быть за случай.

А потом Наполеон приблизился к Смоленску, и дело, казавшееся невыполнимым, в одночасье решилось само собой и так просто, словно тут и впрямь вмешалось божественное провидение. Высшее духовенство приняло решение доставить чудотворную икону святого Георгия из Кремля в действующую армию, чтобы там, в виду неприятеля, отслужить молебен во славу русского оружия и просить заступничества у святого-воителя.

Узнав новость, Огинский понял, что удача наконец-то, впервые за тридцать лет, повернулась к нему лицом. Лицо Фортуны было прекрасно, но жестоко и переменчиво. Нужно было торопиться, и Кшиштоф Огинский развил бурную деятельность, в два дня растратив все золото, какое у него еще оставалось. Результатом этой неумеренной щедрости явилось то, что Огинский заблаговременно и точно знал время отправки обоза и маршрут следования.

В целях сохранения тайны икону решено было отправить в Смоленск в простом дорожном возке под охраной десятка кавалеристов. Охрана, как и следовало ожидать, была поручена кирасирам Орденского полка, гордо носившим звезду ордена святого Георгия на медных налобниках своих касок. Кирасиры явились для Огинского неприятным сюрпризом: защищенные стальными нагрудниками, вооруженные длинными широкими палашами, карабинами и пистолетами тяжелые кавалеристы при малейшей оплошности с его стороны раздавили бы его головорезов, даже не замедляя хода. Выбирать, однако, не приходилось, и Огинский с решимостью, которой на самом деле не ощущал, стал делать последние приготовления.

Своим людям он сказал, что в возке, который им надобно будет отбить, повезут казну кавалерийского полка. Видение набитого звонкой монетой сундука воодушевило банду висельников, среди которых были даже двое с вырванными ноздрями и лиловыми клеймами беглых каторжников на лбу. Глядя на их гнусное веселье, Огинский про себя холодно обдумывал свои действия в час, когда откроется истина и наступит время для окончательного расчета. Впрочем, с этим он надеялся с божьей помощью управиться; сначала нужно было сделать дело.

И дело было сделано.

…Проведя всю ночь в пути, состоявший из десятка кирасир и одного закрытого возка кортеж на рассвете углубился в мрачный еловый лес, стеной стоявший по обе стороны Смоленской дороги. Кирасиры держались плотной группой, со всех сторон тесно окружая возок и бросая по сторонам настороженные взгляды. Несмотря на усталость и отсутствие сна, никто из них не клевал носом: усатые ветераны хорошо понимали, сколь многое зависит от успешного завершения их поездки, которая до сих пор больше напоминала увеселительную прогулку.

Еще один кирасир, положив на колени заряженный карабин, сидел на козлах возка. Внутри, за опущенными занавесками, берегли священную реликвию двое дюжих, плечистых иноков, более похожих на переодетых гренадер, нежели на иссушенных постами монахов.

Глухо стучали копыта, громыхали колеса возка, лязгало железо о железо. Кирасиры молчали; лишь изредка раздавались окрики возницы, который понукал лошадей. Седоусый ротмистр ехал позади колонны, недовольно глядя по сторонам из-под низко надвинутого козырька своей гребенчатой каски. Рука его в белой, с раструбом перчатке сжималась и разжималась на эфесе тяжелого палаша с витой затейливой гардой. Еще с вечера ротмистру было тревожно, а теперь тревога многократно усилилась несмотря на усталость, а быть может, и благодаря ей. Ротмистру не нравилась стоявшая в лесу неживая тишина, нарушаемая лишь шумом, который производил движущийся по дороге кортеж, да истеричным стрекотанием пары носившихся над дорогой сорок. Ротмистр, обрусевший немец по фамилии Мюллер, никогда не полагал себя знатоком и любителем живой натуры, но даже ему казалось, что ранним летним утром в лесу должны щебетать какие-нибудь птахи, помимо сорок.

Дорога сделала плавный поворот, и впереди колонны показался косо стоявший в колее накрытый рогожей крестьянский воз, у которого свалилось колесо. Бородатый ободранный мужик бестолково топтался подле него, почесывая затылок и очевидно пытаясь сообразить, как ему привести свою колесницу в порядок без посторонней помощи. Выпряженная деревенская кляча с засохшими в хвосте лепешками навоза уныло тыкалась мордой в росшую на обочине редкую от недостатка солнечного света тра-

– Унтер! – привстав в стременах, прокричал ротмистр. – Потрудитесь убирать с дорога этот дурак!

Ехавший в голове колонны унтер-офицер тронул шпорами коня и галопом поскакал вперед, размахивая рукой и крича мужику, чтоб тот очистил дорогу.

Мужик не спеша разогнулся и медленно, с какой-то нехорошей ленцой поглядел на приближающегося верхового, в руке которого уже покачивалась вынутая из-за голенища плетка. Ротмистр крикнул остановить колонну, еще не поняв толком, зачем он это делает, но чутьем бывалого солдата угадав засаду.

В следующий миг мужик одним хищным движением сдернул с воза рогожу, и прямо в лицо остановившейся колонны глянул медный хобот кулеврины. Откуда-то в руке мужика возник тлеющий пальник, кулеврина ахнула железным голосом, окуталась дымом и отскочила назад, сдвинув с места криво стоявший на трех колесах воз. По колонне почти в упор хлестнула картечь, валя коней, сшибая с седел всадников и навылет пробивая стенки возка.

Тут же, словно пушечный выстрел был сигналом, спереди и сзади кортежа качнулись и стали сначала медленно, а потом все быстрее и быстрее падать на дорогу две огромные вековые ели. Из зарослей по обе стороны дороги ударил нестройный ружейный залп, сбив с седел еще двоих кирасир, а вслед за этим на дорогу с дикими криками посыпались вооруженные топорами и ржавыми саблями, обросшие нечистыми спутанными бородами оборванцы.

В седлах оставалось еще четверо кирасир, один из которых был легко ранен ружейной пулей в руку. Еще один кирасир, невредимый, но выведенный из строя, пытался выбраться из-под придавившей его мертвой лошади. Он свалил подбежавшего к нему с занесенным для удара топором разбойника метким выстрелом из пистолета, а в следующий миг другой оборванец проткнул ему горло вилами.

Пощаженный картечью ротмистр Мюллер, разрядив в нападавших оба пистолета, с лязгом выхватил из ножен палаш и, отбиваясь им от наседавших со всех сторон бандитов, громовым голосом кричал:

– Руби, кирасиры! Не сметь бегать! Руби!

Кирасиры и не думали отступать, тем более, что бежать им было некуда. Запертые со всех четырех сторон, они вертелись на узком, загроможденном возком и трупами людей и лошадей пространстве, стреляя во все стороны и озверело рубя. Нападавшие кружили вокруг них, как голодные одичавшие псы, норовя стащить с седел или покалечить лошадей, подрезав им жилы. Один за другим падали нанятые Кшиштофом Огинским бандиты в дорожную пыль под ударами тяжелых кирасирских палашей, но и кирасирам приходилось несладко. Под одним из них споткнулась лошадь, и несчастный был зарублен топором раньше, чем успел подняться на ноги. Другого сбили с седла и лежачему перерезали горло; третьему воткнули в бок, прямо под кирасу, самодельную пику.

Седоусый ротмистр все еще был жив и почти невредим, если не считать нанесенной топором раны в бедро. По-прежнему крепко держась в седле, он умело и мужественно отбивался от троих наседавших на него разбойников. Эти трое только и уцелели из нанятой Огинским дюжины. Оглашая дорогу длинными немецкими ругательствами, ротмистр мастерски вертел палашом, отбивая удары и нанося ответные. Широкое прямое лезвие мелькало в воздухе, как молния, заставляя бандитов пятиться. Вот упал один, по-собачьи воя и прижав ладони к разрубленной у основания шее; потом другой опрометчиво подставил под удар деревянный черенок вил и был жестоко наказан за свою оплошность. Тяжелый палаш шутя, как соломинку, разрубил дерево и с тупым неприятным звуком опустился на голову негодяя, раскроив ее надвое.

– Ага! – торжествующе взревел ротмистр, тесня лошадью последнего оставшегося в живых бандита. – Майн гот, какая встреча! Ты любить дуэль, русский свинья? Ты хотеть дуэль? Ты ее получать, доннерветтер!

Бледный от страха каторжник, не помышляя более о нападении, спотыкаясь и кое-как отмахиваясь ржавой саблей от порхавшего вокруг кирасирского палаша, пятился к спасительному лесу, шансов добраться до которого у него почти не было. В это время из леса не спеша вышел одетый в дорожное платье и высокие сапоги Огинский. Он вынул из-под плаща пистолет, поднял его на уровень глаз и направил на кирасира.

Ротмистр заметил новую угрозу, но ничего не успел сделать. Дистанция составляла не более восьми шагов. Рука Кшиштофа Огинского не дрожала, и пистолетная пуля ударила ротмистра в лицо, опрокинув его на лошадиный круп. Мертвый кирасир соскользнул с седла и тяжело рухнул в пыль.

Последний оставшийся в живых каторжник бросил саблю и, тяжело дыша и утирая рукавом холодный пот, повернулся к Огинскому.

– Эк вы вовремя, господин хороший, – дрожащим хриплым голосом выговорил он. – Я уж думал, смерть моя пришла.

– Ты верно думал, – сказал ему Огинский, бросая на землю разряженный пистолет и вынимая из-под плаща другой. – Как у вас говорят, не поминай лихом.

Он выстрелил, но каторжник зайцем скакнул в сторону, и пуля прошла мимо, с глухим стуком ударив в возок. Огинский отшвырнул пистолет, обнажил шпагу и бросился вдогонку за убегающим бандитом.

Вбежав шагов на десять в лес, он споткнулся о гнилую корягу и остановился, переводя дух и слушая, как далеко впереди трещит сучьями убегающий каторжник. Охота за этим опасным человеком в дремучем лесу не входила в планы пана Кшиштофа; у него были другие дела.

Он вернулся на место стычки и внимательно огляделся по сторонам. Несколько раненых лошадей, хрипя, бились на земле; один из его людей подавал признаки жизни, тоненько скуля и зажимая руками распоротый ударом палаша живот. Огинский переступил через него, как через бревно, и подошел к возку.

Мертвый возница в пробитой насквозь в трех местах кирасе свешивался с козел. Картечь почти вся пришлась по возку, превратив его в щепы. Один из монахов, что сидели внутри, был убит на месте. Другой еще жил. При виде Огинского, заглянувшего в возок с обнаженной шпагой в руке, он попытался своим телом закрыть пустое сиденье, выдав тем самым место, где было укрыто охраняемое им сокровище. Пан Кшиштоф равнодушно и холодно трижды ударил его шпагой, свалил мертвое тело на дорогу и поднял сиденье.

Отбросив шпагу, он вынул из тайника тяжелый, в золотой парче сверток, откинул угол ткани, взглянул и, удовлетворенно кивнув, положил сверток на сиденье. Дело удалось, и теперь осталась самая малость: доставить драгоценный груз заказчику, невредимым пройдя через русские цепи. Сделать это можно было разными путями, но Огинскому казалось, что он знает наилучший.

Через пять минут одетый в снятую с убитого ротмистра грязную и окровавленную кирасирскую форму Кшиштоф Огинский уже садился на высокого вороного коня. В притороченной к седлу сумке лежала завернутая в золотую парчу чудотворная икона, предназначенная стать украшением коллекции французского императора, а в кармане рейтузов мирно покоился весьма кстати обнаружившийся там кошелек с тысячей рублей золотом.

Окинув поле боя последним презрительным взглядом, Огинский повернул коня на запад и дал ему шпоры.

* * *

Таков был кузен Вацлава Огинского Кшиштоф, и таковы были воистину фантастические обстоятельства, которые привели его в усадьбу Александра Николаевича Вязмитинова.

Повстречав на дороге Вацлава, пан Кшиштоф окончательно уверился в том, что удача до сих пор на его стороне. Это был настоящий подарок судьбы, и даже то обстоятельство, что свидание с Мюратом приходилось отложить еще самое малое на сутки, нисколько его не огорчило: ради такого дела Мюрат мог и подождать. К тому же, решил пан Кшиштоф, если просто оставаться на месте, французы придут к нему сами. Так нужно ли снова ночевать в лесу, а потом скакать прямиком на передовую цепь, рискуя налететь на пулю, когда можно выспаться под крышей, а заодно и решить, наконец, наболевший вопрос с наследством?

Согласие гусарского поручика Синцова принять непосредственное участие в деле всего за тысячу рублей было очередным подарком благосклонной Фортуны. От неожиданного обилия милостей этой переменчивой дамы пан Кшиштоф даже несколько оробел: ему стало казаться, что полоса удач подходит к концу, и что в ближайшее время непременно должно случиться что-то ужасное и непредвиденное – что-то, что снова бросит его на самое дно зловонной пропасти, из которой он только-только начал выбираться.

И в самом деле, причин для беспокойства у него хватало. Пан Кшиштоф недурно разбирался в людях, и от его внимания не ускользнул тот алчный взгляд, которым Синцов обшарил его с головы до ног при упоминании о тысяче рублей. Чтобы получить вожделенную тысячу, поручику нужно было всего-навсего убить человека, и пану Кшиштофу казалось, что Синцову безразлично, кого именно убивать. Да и нужно ли рисковать собой на дуэли, когда деньги можно попросту украсть? А если ночью Синцов решит пошарить в вещах пана Кшиштофа, то непременно наткнется на икону. И что тогда?

О том, что будет тогда, Кшиштофу Огинскому думать не хотелось, и, чтобы обезопасить себя, он решил на ночь припрятать икону где-нибудь в доме. Именно за этим занятием и застала его в карточной юная княжна.

Дождавшись ухода хозяйки, пан Кшиштоф плотно прикрыл за ней двери, немного постоял, прислушиваясь к доносившимся из гостиной храпу и бормотанию офицеров, а потом быстро, стараясь не стучать сапогами, шагнул в угол, где стояла застекленная горка с фарфором. Вынув из седельной сумки завернутую в парчу икону, он засунул ее в узкую щель между горкой и стеной. После этого он отступил на шаг и придирчиво осмотрел свой тайник, проверяя, не выглядывает ли из щели золотая парча.

Тайник был, конечно же, самый примитивный, но пан Кшиштоф решил, что на одну ночь сгодится и это. Для верности он загородил щель креслом, а в кресло бросил седельные сумки, показывая тем самым, что место это занято им для ночлега. Чтобы окончательно отвадить посторонних, он отстегнул кирасу, снял с головы гребенчатую каску и сложил все это на полу подле кресла.

Сделав так, он снова накинул на себя портупею с болтавшимся на ней тяжелым палашом, пригладил рукой в перчатке волосы и вышел из карточной.

На пороге гостиной Кшиштоф Огинский остановился и обвел внимательным взглядом разместившихся здесь офицеров, не найдя среди них ни своего кузена, ни поручика Синцова. Насчет кузена можно было не беспокоиться: судя по разыгравшейся у парадного крыльца сцене, Вацлав был неравнодушен к юной княжне и теперь наверняка бродил где-то в доме, ища встречи со своей избранницей. При этой мысли красивое лицо пана Кшиштофа исказила злобная гримаса: проклятому кузену везло во всем. Княжна, мало того, что весьма недурна собою, наверняка была еще и сказочно богата. И все это – красота, молодость, богатство, титул – снова должно было достаться мальчишке, который заслужил свое счастье только тем, что появился на свет от правильных родителей, и у которого и без того имелось все, кроме, разве что, птичьего молока.

– Пся крэв, – по-польски прошептал пан Кшиштоф и отправился на поиски Синцова, твердо решив во что бы то ни стало заставить поручика завершить дело сегодня же, в крайнем случае – завтра на рассвете.

Синцов повстречался ему подле конюшни. Поручик, на котором лежала ответственность за подчиненных ему людей, решил перед сном обойти выставленные на ночь посты. Кроме того, он рассчитывал повстречать где-нибудь молодого Огинского. Ссора, прекращенная в самом начале вмешательством полковника Белова, ела ему внутренности, как кислота. Принесенные корнетом по настоянию полкового командира извинения, по сути, извинениями не являлись – это было просто очередное оскорбление, умело облеченное в форму извинений. Уязвленное самолюбие поручика взывало к отмщению, тем более, что в глубине души Синцов сознавал правоту Огинского. О том, что он лишь подтверждает эту правоту, намереваясь застрелить молодого человека за деньги, поручик не думал. Обещанная кирасиром тысяча рублей была нужна ему настолько, что как будто даже не имела отношения к делу. Набитый звонкой монетой кошелек в сознании поручика лежал как бы отдельно от всего, сам по себе, и притом уже не в кирасирском кармане, а в его собственном. Синцов хотел стреляться потому, что безусый корнет задел его честь, а деньги, как ему теперь представлялось, были вовсе ни при чем.

– Ну-с, господин поручик, – сказал ему Огинский, отведя его в тень ближайшей постройки, – извольте отвечать: что вы теперь намерены делать? Должен сказать вам, что не имею времени ждать; либо вы нынче же положительно закончите наше дело, либо денег вам не видать, и я вас не знаю, а вы меня не видели.

– Что это за тон, господин ротмистр? – выпячивая грудь, возмутился Синцов. – Кто дал вам право требовать у меня отчета?

– Вы сами, сударь, – холодно ответил Огинский. – Вы согласились вызвать мальчишку на дуэль и застрелить его за деньги. По сути, вы подрядились сделать для меня работу. Я готов платить, но я не вижу дела. Вы как будто неплохо начали, но кончилось все ничем. Вы, сударь, безропотно проглотили нанесенное вам оскорбление, так к чему теперь разыгрывать передо мной гордеца и недотрогу?

– Черт подери, – сквозь зубы процедил Синцов, – вы заходите слишком далеко, любезный.

При этом он с неожиданной трезвостью подумал, что поляк, пожалуй, во многом прав, а если и не прав, то, затеяв с ним дуэль, можно запросто расстаться с деньгами, так и не успев даже подержать их в руках.

Огинский в это самое время думал примерно о том же. Он уже жалел, что повел разговор в излишне резком тоне. Не стоило, пожалуй, затрагивать честь поручика: как и все, кто лишен чести вовсе, Синцов готов был убить всякого, кто ему об этом говорил.

– Пожалуй, вы правы, – сказал поэтому пан Кшиштоф самым мирным тоном, на какой был способен. – Признаю, что я слегка погорячился. Но и вы должны меня понять!

– Я понимаю вас полностью, – сказал Синцов совершенно искренне. Ему льстило, что на свете бывают люди, еще более низкие, чем он сам, да и деньги по-прежнему были нужны ему до зарезу. – Я ни от чего не отказываюсь. Я слово дал, черт возьми! Но вы же видели сами: чертов полковник не ко времени очнулся, и вообще момент был не самый подходящий. Право, я ничего так не хочу, как уложить этого юного наглеца.

– Тут наши желания совпадают, – сказал Огинский. – Так что же? Время не ждет, поручик. Прежде, чем мы расстанемся, я хотел бы оплакать и предать земле тело моего дорогого кузена. Мне кажется, что лучшего времени и места, чем сейчас и здесь, у нас уже не будет. Вацлав еще не спит; вам надобно немедля его отыскать и передать ему вызов. Сразу, как будет назначен час дуэли, вы получите ваши деньги.

– Лихо! – засмеялся Синцов. – А ежели случится невероятное и мальчишка меня убьет?

– Значит, вы умрете богатым, – сказал ему Огинский, подумав про себя, что в таком случае уж как-нибудь отыщет способ вернуть себе деньги.

В это время где-то поблизости в темном парке треснула под чьей-то ногой ветка. Ходивший по двору часовой взял ружье наизготовку и направил его в темноту.

Синцов и Огинский разом повернулись и стали вглядываться в темноту. Подозрительный звук больше не повторился. Выждав минут пять, поручик подошел к часовому.

– Что там, Гаврилов? – спросил он, оглядываясь по сторонам.

– Верно, собака, ваше благородие, – отвечал гусар. – Нынче их много одичает без хозяйского глаза.

– Ну, смотри, – сказал ему Синцов и, отпустив рукоятку сабли, вернулся к Огинскому.

Вдвоем они продолжили обход, не столько проверяя посты, сколько силясь отыскать столь ненавистного им обоим корнета. Между тем в гуще парка, куда не проникали лунные лучи и не доставал свет от горевшего на заднем дворе костра, стоял, боясь пошевелиться, оборванный и страшный, обросший спутанными густыми волосами человек с вырванными ноздрями и лиловым клеймом беглого каторжника на лбу. Его ветхая, вся в прорехах и грязи рубаха была подпоясана веревкой, за которую был заткнут топор. В грязной ладони этот странный, похожий на отощавшего до последнего предела волка человек сжимал пистолет. Глубоко запавшие глаза его смотрели с волосатого грязного лица на Кшиштофа Огинского с выражением такой нечеловеческой злобы, что, казалось, светились в темноте собственным светом.

– Сами вы псы, – хрипло прошептал он в ответ на обращенные к Синцову слова часового.

Беглый каторжник, уцелевший в стычке на Смоленской дороге только благодаря быстроте своих ног, все это время следовал за паном Кшиштофом, горя жаждой мести и мечтая о наживе. Несуществующая полковая казна, которую, как он считал, присвоил себе проклятый поляк, представлялась ему в горячечных снах в виде множества доверху набитых золотыми монетами сундуков. Впрочем, висельник, о котором идет речь, не дрогнув душой, мог зарезать человека за пятак, что он и делал уже неоднократно. В детстве крещен он был Василием, а прозвище ему было Смоляк. Он был хитер и свиреп, как дикий зверь, и жаден до крови, как мохнатый паук, что вьет свою паутину в темном углу чердака.

Он шел за Огинским по пятам от самой Смоленской дороги, терпеливо дожидаясь удобного момента, чтобы свести с поляком счеты. Не раз он, безмолвный и неподвижный, как дерево, стоял в кустах на расстоянии удара ножом от пана Кшиштофа, но всякий раз ему что-нибудь мешало. Он знал каждый шаг Огинского с момента засады на Смоленской дороге, видел каждое его движение и слышал едва ли не каждое произнесенное им слово. Васька Смоляк сделался тенью своего обидчика. Он слышал, о чем тот договаривался с Синцовым, и видел сквозь освещенное окно карточной, куда Огинский спрятал парчовый сверток. Ничего не зная об иконе, Смоляк считал, что в парчу завернут ларец с деньгами. Только этот ларец да еще желание зарезать Огинского, как свинью, составляли сейчас смысл его существования; разговоры же господ про какую-то дуэль и про мальчишку, которого необходимо было убить, нимало его не занимали и потому были для него непонятны, как если бы они велись на французском языке.

Дождавшись, пока часовой совсем успокоился и ушел в дальний конец двора, Васька Смоляк тихо перевел дух и осторожно, чтобы не шуметь, двинулся заросшим парком примерно в том направлении, куда удалились Огинский с Синцовым. Будучи кровожадным, как паук, Смоляк точно так же был терпелив и хотел действовать только наверняка, не оставляя места для случайности, которая могла стоить ему жизни.

Меж тем два негодяя, одетых в офицерскую форму, держась в тени парковых деревьев, обогнули дом и оказались против парадного крыльца. На крыльце стояла, кутаясь в шаль, юная княжна.

– А хороша! – причмокнув губами и понизив голос до хриплого шепота, сказал Огинскому Синцов, любуясь в лунном свете фигуркою – и, верно, богата. Право, Огинский, твой кузен – резвый малый и знает, что делает.

– Надеюсь, поручик, что не позднее завтрашнего утра вы поубавите ему резвости, – так же тихо отвечал Огинский.

– Будьте покойны, – сказал Синцов. – Ежели не случится чуда, на рассвете ты, ротмистр, уж будешь проливать слезы над телом дорогого сородича. Гляди-ка, вот и он сам! Вот и говори после этого, что удача не с нами!

Последние его слова относились к молодому Огинскому, который вдруг появился на крыльце и, очевидно смущаясь, заговорил о чем-то с княжной.

– Стой тут, ротмистр, – сказал пану Кшиштофу Синцов, – и смотри в оба. Не дай ему, ежели что, пойти на мировую.

С этими словами он отступил назад и растворился в темноте. Огинский стал ждать, тщетно пытаясь уловить хотя бы слово из происходившего на крыльце разговора и даже не догадываясь о том, что в спину его, не прикрытую более железной кирасой, с дистанции не более пяти шагов смотрит дуло зажатого грязной, более похожей на звериную лапу рукой пистолета. Поколебавшись немного, Васька Смоляк опустил пистолет: как ни сладка была месть, раздавшийся в ночной тишине пистолетный выстрел переполошил бы солдат и уничтожил и без того призрачную надежду завладеть деньгами.

Синцов тем временем торопливо обогнул дом, вошел с заднего двора и, распахнув парадную дверь, явился на крыльце, где беседовали Мария и Вацлав Огинский.

– Ба! Что за вид! Ну просто Ромео и Юлия! Корнет, не будь свиньей, дай старшему по званию побеседовать с красоткой! – закричал он, изобразив на своем усатом лице самую скабрезную улыбку.

Княжна вздрогнула от неожиданности этого грубого вмешательства. Огинский резко повернулся на каблуках и схватился правой рукой за эфес сабли. Отобразившаяся на его лице ярость была так велика, что Синцов невольно сделал шаг назад и тоже взялся за саблю, опасаясь немедленного, без всяких формальностей и переговоров, нападения. Он не был нисколько напуган, но желал лишь, чтобы затеянное им хладнокровное убийство имело пристойный вид состоявшейся в полном соответствии с кодексом чести дуэли. К тому же поручик побаивался, что старший Огинский, увидев, что дело сделано, в ту же минуту скроется в ночи вместе с причитающимися ему, поручику Синцову, деньгами.

– Вот и видно воспитание, – с холодной насмешкой сказал он, измеряя противника с головы до ног взглядом своих выкаченных бледно-голубых глаз. – Вас, поляков, верно, вовсе не учат манерам; только и знаете, что саблей махать и резаться на своих сеймах, как пьяные лавочники в кабаке.

– Не вам бы говорить о манерах, сударь, – сказал Огинский, – и не вам бы обсуждать поляков, о которых вы знаете только то, что болтают в столь любимых вами кабаках. Коли вы желаете учиться манерам, я охотно преподам вам такой урок. Сейчас не время для дуэлей, я говорил это и готов повторить, но после повторного оскорбления, нанесенного вами княжне Марии Андреевне, я вижу, что иного пути заставить вас соблюдать хотя бы видимость приличия не существует.

– Это вызов? – лениво и насмешливо спросил Синцов.

– Коли вы этого до сих пор не поняли, скажу прямо: точно так, я вызываю вас драться на саблях сию минуту, на этом самом месте!

– Господа… – попыталась вмешаться в ссору княжна, но на нее не обратили внимания.

– Тише, тише, петушок! – по-прежнему насмешливо проговорил Синцов. – Где тебе учить меня манерам, когда право выбора оружия принадлежит тому, кого вызвали! Хочешь драться – изволь, но не сейчас, а на рассвете, и не на саблях, а на пистолетах. Утром, как рассветет, посмотрим, кто кого обучит манерам! До утра тебе хватит времени одуматься и пожаловаться полковому командиру, чтоб он тебя опять защитил.

С каждым оскорблением, с каждым словом, уязвлявшим самолюбие корнета, Синцов чувствовал себя так, словно в кармане у него вдруг сама собой из ничего возникала сотня золотых. Это ощущение много прибавляло к тому удовольствию, которое он испытывал, язвя молодого Огинского.

В это время из тени парковых деревьев выступил и приблизился к крыльцу Кшиштоф Огинский. Делая вид, что только что подошел и не знает, в чем дело, он вмешался в разговор, осведомившись, о чем идет речь.

– Ах, да скажите хоть вы им! – в отчаянии воскликнула княжна, более не мечтавшая о том, чтобы два рыцаря дрались из-за нее на дуэли. – Они намерены драться из-за какого-то вздора, и совершенно не слушают меня, когда я говорю, что драться не надобно! Ведь они стреляться хотят! Так ведь можно нечаянно и до смерти убить! Вацлав, послушайте же меня! Я совершенно не чувствую себя оскорбленной и не желаю, чтобы вы стрелялись с поручиком! Я вам запрещаю, наконец!

– Позвольте, княжна, – галантно и вместе с тем отечески беря ее под локоток и увлекая в сторону от дуэлянтов, заговорил пан Кшиштоф, – девице вашего звания не пристало наблюдать подобные сцены. Мне понятны ваши чувства, но именно поэтому вам не следует здесь быть. Когда речь идет о дворянской чести, женщинам остается только уповать на милость небес. Мужчины же обязаны защищать свою честь и честь дам с оружием в руках. В конечном итоге, нам, мужчинам, приходится защищать свое право именоваться мужчинами. Будьте покойны, кузен, – продолжал он, обернувшись к Вацлаву, – я почту за великую честь быть вашим секундантом. Поручик, – обратился он к Синцову, – соблаговолите назвать имя вашего секунданта, чтобы мы могли обговорить условия дуэли.

– Вас найдут, – сказал Синцов и, поклонившись, отошел.

Через полчаса, когда все улеглось, и тишину заснувшего дома нарушали только шаги часовых и редкие удары копыт на конюшне, Кшиштоф Огинский снова встретился с Синцовым.

– Славно разыграно, – сказал он, передавая поручику длинный, туго набитый кожаный кошелек. – Вот ваши деньги, извольте пересчитать.

Синцов развязал шнурок и заглянул в кошелек, дабы убедиться, что внутри действительно золото. После этого он снова затянул шнурок и подбросил кошелек на ладони, проверяя его вес.

– Тысяча, – уверенно сказал он, – как одна копейка. Уж я-то знаю! Ступай, ротмистр, упражняйся перед зеркалом. Ладно ли будет, коли завтра над своим убитым кузеном ты будешь сиять, как масленый блин?

С этими словами он расстегнул мундир, сунул кошелек за пазуху и удалился, провожаемый сверкавшим в тени парковых деревьев злобным взглядом странных, не вполне человеческих глаз, которые смотрели с обезображенного страшным клеймом, обезноздренного и заросшего густым волосом лица.

Проводив Синцова, Кшиштоф Огинский вернулся в карточную, сбросил на пол лежавшие в придвинутом к горке с фарфором кресле седельные сумки, кое-как разместился, вытянув ноги в сапогах до середины комнаты, и забылся беспокойным сном.

Загрузка...