Пролог Дом на взморье

Перед самым рассветом Донату Караюрию приснился его сын Васька, шести лет от роду умерший от укуса бешеной собаки.

Васька был в светящейся на солнце розовой рубахе, которую Донат когда-то привез ему из города, и, обиженно закусив нижнюю губу, смотрел на отца узкими синими глазами, печальными, набухающими влагой. Потом Васька, просясь на руки, потянулся к отцу, и Донат, мгновенно холодея сердцем, нагнулся, поднял и прижал к груди худенькое тело сына, и так, в обнимку, они побежали, вернее, бежал один Донат длинными, стелющимися, как у зверя, прыжками, словно был он не теперешним, слегка огрузневшим стариком, а тогдашним сорокалетним мужиком; Васькины волосы, неярко-желтые, как жухлая трава, выглянувшая из-под первого снега, развеваясь на встречном ветру, липли к потному лицу Доната и обдавали его сухим, пресным запахом нагревшегося на солнце голубиного оперения, и от этого детского, навсегда утерянного запаха у Доната заходилось сердце. Потом бежать стало трудно, потому что кругом расстилалось зыбкое, раскачивающееся, цветущее разнотравье заливного луга, вымахнувшее почти по пояс; это был правый берег речки, в паводок Зеленушка его только и затапливала, и теперь Донат, слыша, как рвутся под ногами, отяжеляя бег, крепкие стебли донника, и боясь, как бы не упасть вместе с Васькой, вдруг заметил, что сын захлебывается в беззвучном крике. Пробежав еще немного, Донат увидел, что вдали показалась сумрачная зелень старого кулацкого сада, уходившего вверх по невысокому пригорку, у подножия которого заканчивалась речная пойма. Как эти деревья могли расти там сейчас, Донат понять не мог, ведь сад вырубили еще до войны, за много лет до того, как Васька появился на белый свет, а потом на раскорчеванном поле стали сажать колхозную картошку, она родила там, как нигде в селе, – клубни по осени шли сплошным крупняком, «поросятами» величиной в ладонь, и все потому, что близкая низина крепко держала в земле влагу. Донат не переставал удивляться тому, что бежит к старому кулацкому саду, пока не услышал, наконец, Васькиного крика, от которого ознобно вздрогнул, успев напоследок сообразить, что и заливного-то луга никак не могло быть сейчас – когда-то Зеленушка, конечно, была полноводной, но с годами на обоих берегах повырубили деревья и кустарниковую поросль, постепенно берега распахали, и пашня мягко сдавила речку, покуда та не высохла, как рука старухи.

«Папка, – кричал Васька, – посмотри на меня, ты видишь, что я живой?»; худые руки его, охватывавшие отцовскую шею, стали неприятно цепкими и сильными, и Донат почувствовал, что задыхается. Только теперь он вспомнил, что Васька действительно давно умер; мальчик, точно догадавшись, попрекнул: «Почему ты думаешь, что я умер?» И не мог уже Донат избавиться от страшной, выматывающей душу разрыв-тоски, такой, какая бывает лишь во сне.

Он все-таки упал, потому что угодил ногой в студеное, вязкое донце берегового родника, в котором закипали, перевертываясь, рыжие песчинки, а Васька вырвался из его объятий и бежал уже далеко впереди, пропадая розовой рубахой среди жарких летних подсолнухов, часто оглядываясь, словно боясь потеряться, а, может, зовя отца за собой, и были они уже не на заливном лугу, а посреди подсолнухового поля, за которым земля, как паляница с обрезанным боком, отвесно падала вниз, к морю. «Сорвется, – страшился Донат. – Ах ты, Господи, откуда ему знать, что там сразу обрыв».

«Стой, Васька! Пропадешь!» – кричал Донат, петляя за розовой рубахой и зная твердо, что сыну нет спасения.

Зеленый свет подсолнухов исчез, глазам стало больно от белого, сверкающего блеска моря, Донат, как обезумевшая лошадь, не мог прервать свой бешеный бег и в то мгновение, когда он потерял под ногами твердь и полетел в пустоту, сердце его больно сдвинулось с места и оборвалось…

«Скверный, однако, сон, – проснувшись и лежа с открытыми глазами, думал Донат, придавленный выморочной тяжестью виденного. – Такой сон не к добру. Васька покойный меня позвал, а я не отказался, пошел за ним до конца».

О смерти старик думал нечасто и спокойно, но сейчас мысль о ней кольнула остро, может, оттого, что такой близкой оставалась тягостная явь сна и не пропадали, а голубели, заплаканно и печально, глаза Васьки, не хотевшего умирать. И что-то еще новое, доселе неизвестное, тревожило Доната, со сна он в этом не разобрался, но скоро, впрочем, понял, что болит сердце. Грустно Донат прислушивался к мелкому покалыванию слева – так хозяйка тыкает иголкой сливу, предназначенную для варенья, быстро обходя ее со всех боков. Позже возникла другая, тупая боль, она растягивала сердце, наполняя его горячей неуходящей тяжестью; Донат удивился тому, что не может выдохнуть воздух, и, как давеча во сне, начал задыхаться.

Сердце все же потихоньку отпустило, Донат, со слабостью в теле, полежал еще немного, не закрывая глаз и раздумывая, с чего бы, интересно, разболелось сердце. Ему показалось, оттого, что в хате душно. В доме и впрямь было парко, недаром он целый день грел на августовском солнце старые саманные бока.

Во рту пересохло, и Донат, белея майкой, вышел в сенцы, пошарил по лавке, стараясь отыскать кружку, однако не нашел ее и тогда, сложив ладонь ковшиком, несколько раз зачерпнул ею воду из ведра и, часто закидывая голову, будто курица над корытцем, напился из ладони. Потеплевшая вода казалась слаще обычного, у нее был неприятный, металлический, от ведра, привкус.

Сила определенно возвратилась к Донату. Пора, однако, и в море. Ветра на дворе не было, это старик, оставаясь в хате, узнал по молчанию столетней шелковицы, отшелестевшей с вечера и, конечно же, усыпавшей окружье под собой перезрелыми, черными, как жучки, ягодами.

Не зажигая света, Донат быстро оделся и ступил на ветхое деревянное, о пяти ступеньках, средняя из которых так и прогибалась, крылечко, тотчас отозвавшееся жалобным чаечьим вскриком. Все окрест плотно накрыла тишина, изредка лишь, верстах в двух отсюда, в селе взбрехивали, а то и заходились коротким лаем потревоженные кем-то псы, и снова ни звука. С вечера, управляясь по хозяйству, Донат в первый раз за это лето услыхал, как засвистали протяжно, с предосенней надсадой полевые сверчки, и хотя на дворе все еще было обласкано теплынью, Донат, почувствовав, что зябнет, накинул на плечи пиджак. Сколько он помнил себя, всегда ежился, будто от холода, когда в воздухе возникал этот одинаковый, бесконечный – аж до самой середины ночи, прерывисто-выдувной свист, похожий на тот, что рождается на человечьих губах, если они совсем не напряжены, а вибрируют мягко, безвольно. Дни, ясное дело, стояли теплые, даже жаркие, и все же, если разобраться, дело и впрямь движется к осенней прохладе: ночью береговой песок настывал так, что если долго походить по нему босиком, ступня деревенела до бесчувствия.

Печалились, сухим плачем начинали проводы красного лета полевые сверчки, но не только от предстоящей близкой осени становилось не по себе Донату. Что-то страгивалось в душе его, уходило безвозвратно. Сила? Здоровье? Жизнь? Кто знает. Пытался понять Донат, отчего в эти минуты так мается сердце, да мало что получалось.

Теперь, к рассвету, сверчков, притомившихся за ночь, не было слышно.

Почуяв, что вышел хозяин, звякнул глухо цепью Жулик, и старик бросил ему хлебную корку; пес в ответ благодарно скульнул. Рассветных забот у Доната мало: отвернул загородку дощатого курятника, выпустил пеструшек, сыпнув им пригоршню кукурузного зерна, от которого потом долго пахнет ладонь сухой сладкой пылью, – и вся недолга.

Для рыбалки Донат все по привычке собрал с вечера. Теперь осталось взять старую клеенчатую сумку, когда-то черную, а ныне обесцвеченно-серую от морской соли, – в сумке донок штук десять, коробочка с крючками про запас, остро заточенный ножик, садок, поверх всего «кошка» с аккуратно смотанной веревкой, с порыжевшим от времени шаматовым квадратиком поплавка, забросить на левое плечо весла – и можно отправляться. Уже захлопнув калитку, Донат вдруг опустил поклажу на траву и пошел к Жулику. Пес привстал на задние лапы, суетливо запрыгал, тыкаясь холодным носом в колени и живот хозяина. Донат ослабил, а, подумав, и вовсе развязал ошейник; собака, виляя хвостом, весело заметалась по подворью.

– Стереги, друг, дом, а захочешь, побегай, но, гляди, недалеко, – наказал Донат и, окинув долгим взглядом хату, Жулика, шелковицу, кур, лениво разбредавшихся в разные стороны, зашагал к берегу.

Море было совсем близко – следовало пересечь небольшой росный луг с сырым, свежим запахом травы, к которому, однако, примешивалась уже осенняя горчинка, едва уловимая корневая прель, пройти через узкий проселок, ведущий к селу, осторожно спуститься по обрыву со старыми, изломанными морскими ветрами акациями, в котором Донат много лет назад вырубил ступеньки, по веснам заботливо их обновляя, – и вот он, берег, с лодкой, неясно чернеющей у воды.

На всем длинном побережье, пожалуй, и не осталось такой посудины, на какой выходил в море Караюрий. Это был старый рыбачий баркас с тяжкими, округлыми, как у жеребой кобылы, боками, не однажды конопаченный, смоленый и чиненый. Баркас, как и хата, где жил Донат, достался ему в наследство от Леонида Пантелеевича Харабуги, к которому он приткнулся в сорок шестом году, когда получилось так, что и не знал, где приклонить уцелевшую на войне головушку…

Загрузка...