На следующее утро Замятин явился на работу помятый и мучимый мигренью. Признаваться коллегам в том, что у него ужасное похмелье, майор не стал. Большую часть ночи он провел в компании старого университетского друга и в интересах следствия нажрался с ним, как свинья.
Друг его, Сергей Ливанов, работал не где-нибудь, а в Федеральной службе безопасности, в аналитическом отделе, и занимался составлением психологических портретов разного рода личностей, немалую часть из которых составляли российские олигархи. В случае чего слабые места в психике сильных мира сего можно было использовать как рычаги давления. Их нужно было знать, так, на всякий случай.
О нюансах своей работы Ливанов по понятным причинам предпочитал не распространяться, но Замятин как близкий друг все-таки имел о ней некоторое представление.
Ливанов приехал по просьбе майора в его холостяцкую квартиру в Южном Бутове в десятом часу вечера. С собой он прихватил бутылку водки ноль семь и несколько салатов, упакованных в пластиковые контейнеры, на которых маячили магазинные стикеры со штрихкодами. Замятин к его приезду припас почти такой же незамысловатый набор, купив в столовой на работе четыре порции пюре и шесть котлет, а в магазине – водку, банку солений и хлеба. Сереге не привыкать к его нехитрому угощению.
– Ну, здорово! – Сделав шаг за порог, Ливанов с размаху ухватил ладонь Замятина и крепко двинул его плечом в корпус.
Они оба радовались встрече. Во времена учебы в Московском университете МВД Замятин и Ливанов были, что называется, неразлейвода.
– Ну ты, полегче, – в шутку отозвался Замятин, ухватил друга за загривок, боднув крепким лбом, и со смехом добавил: – Хорош, пошли на кухню.
Кухня служила майору не то чтобы кухней, а так, помещением: газовая плита была закрыта белой металлической крышкой, на нее он складывал все, что под руку попадалось. Холодильник исправно тарахтел, а что толку – ничего пригодного в пищу в нем не было: пара упаковок просроченных соков и что-то отдаленно напоминающее кусок сыра. Кухонный гарнитур из ДСП, облицованный белым глянцевым покрытием с паутиной бежевых разводов, тоже особой функциональной ценности для Замятина не представлял. Единственное, что здесь время от времени использовалось по назначению, – микроволновка, раковина и стол с табуретками. За этот самый стол они и сели. Замятин наполнил стопки, выпили за встречу.
– Ну, говори, Замятин. Вижу, что не просто так позвал, моторика выдает тебя с потрохами, – весело выдал Ливанов.
Тьфу ты! Майор и не заметил, что крутит в пальцах крышку от водки. Он тут же метким броском запустил ее в мусорное ведро – уже не понадобится. Вечно он забывает про эти Серегины штучки, а тот его постоянно ловит то на «неосознанной моторике», то на «телесных патернах», то еще на чем-нибудь, ведомом лишь квалифицированным «мозгоправам». После университета МВД Ливанов загорелся идеей выучиться на психотерапевта, факультета подготовки психологов ему оказалось мало. Как результат – второе высшее. Замятин же, получив профессию следователя, сразу пошел работать по специальности. По Серегиному профилю он знал разве что азы психологической атаки противника. Как там их в армии учил усатый подполковник? «Сдавайтесь, ваше дело гиблое!» – кажется, так… И вот результат – он у Ливанова как на ладони. Да что уж теперь… Майор достал из сумки, лежащей на плите, фотографии трупа и пачку листов.
– Вот, – он передал Ливанову фотографии. – Это в некотором роде твой коллега, профессор психиатрии.
– А фамилия?
– Заславский Евгений Павлович.
– Заславский… Заславский… Что-то знакомое… Кажется, я читал кое-что из его работ, – на переносице Ливанова проступили поперечные морщинки. – Давай за профессора, чтоб земля ему была пухом. – Ливанов наполнил рюмки. – Не чокаясь. Хм, интересные художества… Постмодернизм? – продолжил он, приглядевшись к фото, после того как водка растеклась по горлу теплой волной.
– Экспрессионизм, блин.
– Ну, что я могу сказать навскидку? Убийца, скорей всего, буйный шизофреник, но при этом эстет, не мясник. Характер увечий очень, как бы это сказать, деликатный. Они нанесены не ради крови, а ради идеи. Ни одного лишнего надреза.
Да, Замятин уже думал об этом. Если бы не кровь, обильно пролившаяся из смертоносной раны на шее, то лежал бы профессор как живой, в нелепой позе и со звездой на груди. Судмедэксперт подтвердил, что ни побоев, ни сломанных костей, ни следов борьбы на трупе не обнаружено. Все увечья нанесены жертве уже после смерти. Смерть же его наступила довольно быстро: вжикнули профессора по сонной артерии острым предметом (может, скальпелем, может, опасной бритвой, а может, еще чем-то из той же серии), он потрепыхался минут пять, судорожно зажимая рану, – и все. Очевидно, психиатр был застигнут врасплох и нападения никак не ожидал.
Несмотря на то что Евгений Павлович Заславский имел внушительные габариты – метр восемьдесят, упитанный и крепко сбитый, – чтобы отправить его на тот свет, большой физической силы не потребовалось. Ловкость рук и эффект неожиданности определили финал его жизненного пути.
– А ты знаешь, Ваня, возможно, этот убийца совсем не против того, чтобы его вычислили, – Ливанов продолжал вглядываться в фото.
– Визитки на трупе найдено не было… К сожалению.
– Зато на трупе много знаков. Это как зашифрованное письмо. Либо он действительно искренне верит в сакральный смысл этой символики, либо хочет что-то сказать. А может, даже прокричать.
– И что же он хочет прокричать?
– Трудно сказать. Надо сначала расшифровать послание…
– Ладно, – Замятин налил еще по одной. – А теперь давай про это.
Он подвинул к Литвинову стопку распечатанных на принтере листов.
– Что это?
– Небольшие досье на клиентов профессора. Кажется, здесь должны быть персонажи, про которых ты многое можешь рассказать. Кто из них, по-твоему, способен на такое?
– Ты что, Ваня, по старой дружбе под монастырь меня подвести решил? – Ливанов прищурился, но при этом на губах его угадывалась улыбка.
«Расколется Серега, никуда не денется», – тут же сделал вывод коварный майор. Он несколько драгоценных часов потратил на то, чтобы найти в Интернете кое-какие данные о публичных персонах, обращавшихся за помощью к профессору. На каждом листе было черно-белое фото и краткие сведения из их биографий.
– Да, недостатка в клиентах у Заславского, по всей видимости, не было, – Ливанов отогнул край подборки большим пальцем и позволил листкам с шелестом опуститься на место. – Хорошо, посмотрим, кто тут у тебя.
Он начал с сортировки. В итоге по левую руку от него на столе оказалась бóльшая часть замятинской пачки. «Этих мы не разрабатываем. Мелковаты», – последовала ремарка.
– А это все знакомые мне лица. Теперь я вспомнил, откуда мне фамилия твоего Заславского известна. Ну что, дубль два?
Ливанов снова стал раскидывать оставшиеся листы на две стопки, было их совсем немного. Справа он сложил тех, кто, по его мнению, был вне подозрения по этому делу. Таких досье оказалось три – Замятин подметил. В руках у психотерапевта остались личности, на его взгляд, неоднозначные. Он держал перед собой два досье.
– Вот.
Он положил перед Замятиным распечатку, с которой на майора серьезно смотрел сквозь очки известный банкир.
– Перекрытый наглухо, – поставил диагноз Ливанов. – И у этого тоже тараканов, как дерьма за баней.
К майору перекочевал еще один лист с данными на не менее крупного предпринимателя, владельца агрохолдинга.
– И что с ними не так? – спросил Замятин.
– Да все с ними не так, состояния у них пограничные. Они на волосок от шизофрении, а может, уже и перешагнули эту грань. В какой момент и как именно их переклинит, одному Богу известно. Банкир этот псих, каких мало. Приступы неконтролируемой агрессии, руководящая истерика. Особо приближенных подчиненных может и об стол приложить, и пепельницей в голову запустить, и ногами отметелить. Если начинает орать, то спасайся кто может. В общем, контроля над собой у него с каждым днем все меньше. В его ближнем круге остаются лишь те, кто еще с лихих девяностых привык на волшебных пенделях летать, или те, с кем он по ряду причин хоть как-то сдерживается. Может, профессор ему сказал что лишнее? Хотя я не слышал, чтобы он увлекался чертовщиной. А для того чтобы пусть даже спонтанно такое учудить, в голове должен быть определенный набор информации.
– А он случайно к каким-нибудь тайным организациям не относится? Ну, например, к масонам?
Ливанов посмотрел на Замятина и хмыкнул.
– Ну, ты жжешь, Ваня! – констатировал он с усмешкой. – Нет, этот не относится. Вот этот входит в масонскую ложу.
Он выудил из пачки «вне подозрения» листок с данными на еще одного крупного предпринимателя. Замятин аккуратно сложил его пополам и отодвинул в сторону.
– А что со вторым подозрительным?
– Этот, – Ливанов разглядывал бородатое лицо скотопромышленника на фотографии, его снова стал разбирать смех. – Этот тоже перекрытый наглухо. Он, видишь ли, религиозный фанатик, причем серьезно двинутый на этой теме. Как вспомню его подвиги… – психотерапевт не выдержал и расхохотался. – В общем, на предприятиях у него работают только крещеные православные, рабочий день начинается с молебна, и все в том же духе. Недавно поувольнял сотрудников, которые находятся в официальном или гражданском браке, но при этом в церкви не венчаны. Ну, ты можешь себе представить, что у человека в голове? От фанатичной религиозности до подобного мракобесия, – Ливанов ткнул пальцем на фото жертвы, – иной раз один шаг. Он-то, вероятно, в теме бесовских происков должен хорошо разбираться. Может, и переклинило.
– А вообще забавно, – помолчав, продолжил Ливанов. – Он ведь в религию ударился после того, как в секте побывал, «Аум Сенрике», кажется. Был в начале девяностых невероятный всплеск сектантства, даже Горбачева угораздило принять в Кремле главу секты «Объединенная церковь Муна» преподобного, как он сам себя величает, Сан Сен Муна. Вот и аграрий наш не устоял перед обаянием заморских вероучений. Ободрали его в этой секте, как липку. Ну, это уж как водится. А потом, когда стараниями родственников его удалось оттуда выкорчевать, он на православной религии помешался, на нашем языке – заменил один костыль другим. С каждым годом ситуация с его психическим состоянием ухудшается. Но, как видишь, несмотря на дурь, предпринимательский гений его пока не подводит. Высоко поднялся мужик. Ладно, давай еще по одной. За то, чтоб в здоровом теле был здоровый дух!
Замятин разлил, они выпили. В руке Ливанова осталась пустая рюмка, он перекатывал ее в пальцах и задумчиво рассматривал прозрачный стеклянный обод по верхнему краю. Обод был округлым, гладким, но толщина стекла на нем распределялась неровно, местами прозрачная гладь походила на застывшие капли. Вращая рюмку и вглядываясь в причудливую игру света на неоднородной поверхности, на то, как по-разному она преломляет лучи электрической лампочки под потолком, Ливанов думал о чем-то своем. А потом поднял на Замятина глаза и сказал:
– Знаешь, будь моя воля, я бы всех людей в обязательном порядке отправлял к психотерапевтам лет так в восемнадцать. Или при получении первого паспорта. Устраивал бы обязательный углубленный психический осмотр перед выходом человека в большую жизнь. Ты даже представить себе не можешь, сколько у людей искажений в картине мира, причем таких, которые чаще всего мешают жить, начисто лишают возможности испытывать простое человеческое счастье. Люди набираются всевозможных психотравм еще до совершеннолетия и всю оставшуюся жизнь волокут на хребтине эти тюки, которые не позволяют им разогнуться и взглянуть на мир под прямым углом. Ты представляешь, как было бы круто, если бы перед тем, как зажить самостоятельной взрослой жизнью, каждый проходил бы курс психотерапии, который избавляет от искажений в восприятии реальности? Вполне возможно, что тогда человечество не узнало бы того же Гитлера или хотя бы вот этого потрошителя.
Ливанов снова ткнул пальцем в изображение убиенного профессора.
– Представляю. Но тогда психотерапевты, возможно, стали бы самыми влиятельными людьми на планете. Ведь при желании можно починить, а можно и доломать.
Ливанов рассмеялся.
– Знаешь, за что я тебя люблю, Иван? Люблю и уважаю! – завел он, видимо начиная хмелеть. – За то, что ты нормальный и здоровый! А потому простой, правильный и четкий. Ты сам-то хоть знаешь, как тебе в этой жизни повезло?
О том, что в жизни ему повезло, Замятин знал. И более того, хорошо помнил, в какой именно момент на него снизошла удача. Это случилось в двенадцать лет, когда в ушах у него эхом отдавался глухой звук ударов собственной головы о грязно-белую стену, а под ребрами словно гуляла шаровая молния, обжигая искрящимися плетьми.
Его детство прошло в интернате, затерянном в Подмосковье. Конечно, в этом детстве было все то, чего быть не должно. Чувство одиночества и ненужности, враждебности мира и незащищенности, лютые условия и лютые люди. Были в нем и первые наивные письма Деду Морозу с просьбами о маме и папе, вместо которых он неизменно получал пакетик с кислыми мандаринами и горстью шоколадных конфет. Поначалу ему казалось, что он по ошибке попал в чужой, непонятный мир и окружают его по большей части разумные существа другого вида, которые имеют мало общего с ним самим. Но потом маленький Замятин приноровился к выпавшей на его долю действительности, обзавелся парой друзей, и жизнь худо-бедно стала налаживаться.
Он рос здоровым и крепким, но физическая удаль не соблазняла его перспективой общаться с миром на языке силы. У Замятина было такое внутреннее устройство, при котором сомнительные развлечения не манили его. Он не испытывал потребности самоутверждаться за счет слабых и тяги к запретным плодам. Вундеркиндом он не был, учился сносно, но не более того, художественной литературой тоже увлекался не слишком – почитывал кое-что из школьной программы, редко добираясь до конца повествования. Но при этом без какой-либо морали, полученной извне, маленький Замятин нутром умел отличать истинное от ложного, плохое от хорошего. Временами он подолгу засматривался на ясное небо, и никто не знал, о чем в такие моменты размышляет Ваня Замятин.
Однажды, когда во дворе интерната он сидел один и разглядывал лазурь, к нему подбежал мальчишка из старшей группы, лет четырнадцати. «Слушай, малой, спрячь, а? Меня к директору вызвали, не хочу с пачкой к нему идти. Я вечером у тебя заберу», – протараторил он, сунул Замятину сигареты и быстро двинулся в сторону здания. Замятин сделал, как просили.
Вечером новый знакомый вывел его на улицу, за угол здания, и забрал пачку. Но не успел он пройти и десяти шагов, как на пути возникли трое ребят того же возраста. В сумерках Замятин разглядел лишь, что между ними началась какая-то возня, а потом знакомый с пачкой обернулся и указал рукой на него. Темные силуэты двинулись в его сторону.
– Вот он, пацаны, клянусь. Я мимо проходил, смотрю, малой курит. Отобрал у него пачку, а на ней наша метка. Ну я сразу к вам побежал, чтоб мы вместе с этим козлом разобрались. – Он с силой толкнул Замятина в грудь, и тот налетел спиной на стену.
– Так, значит, ты тут крысишь, гаденыш? Мелкий, а уже падла, – проговорил самый высокий в этой компании.
– Это неправда, – сказал Замятин.
– Ну что, Заноза, пацан говорит, что ты лепишь. Получается, крыса – ты.
– Ах ты…
Заноза резким движением ударил Замятина в живот. Тот согнулся почти вдвое, пытаясь заново научиться дышать. Удар оказался мощным. Ему потребовалось много усилий, чтобы не сползти по стене на землю. Чуть было отдышавшись, Замятин прошептал: «Это неправда». Он сам не понимал, какой порыв толкает его к тому, чтобы твердить эти слова, сгибаясь от боли. Он знал – за ними последует еще один удар. Так и случилось. В боку, как лампа дневного света, моргнула и вспыхнула тупая боль. Чьи-то руки вцепились в ворот рубашки, крепкие пальцы стиснули запястья. Замятина выпрямили по струнке и прижали спиной к стене. Схваченный с двух сторон, он видел перед собой две мальчишечьи фигуры в свете окон, еще двое стояли по бокам. Один из них, тот, что повыше, был чуть поодаль. Второй, тот самый, что дал ему сегодня злополучную пачку, находился прямо перед ним и зло смотрел Замятину в глаза.
– Ну, разбирайтесь теперь, кто из вас крыса. А мы посмотрим и подумаем, – подал голос тот, что сзади.
– Так значит, я вру?
Замятин молчал. Из-за боли думать было трудно. Он поймал себя на том, что испытывает страх и его тело сотрясается мелкой дрожью. Колени и вовсе не слушались, то и дело подгибались. Ему было больно и страшно. Сказать, что он взял эти чертовы сигареты? Чтобы экзекуция закончилась быстро. Попинают его ногами, но долго это не продлится. А вот насколько затянется разговор у стены, пока непонятно. Но он не брал сигарет. Это неправда! Он не делал ничего такого, за что мог бы испытывать стыд, и примерять личину вора, пусть даже зная, что это не так, невыносимо мерзко.
– Ну! – поторопил его Заноза, занеся кулак.
– Врешь! – выплюнул Замятин и снова лишился возможности дышать.
Ему казалось, что еще пара секунд – и он задохнется. Когда его вдохи и выдохи вошли в подобие ритма, рядом вновь послышалось: «Я вру?» «Врешь», – тут же, не думая, выдал Замятин и сам ужаснулся. На этот раз Заноза хорошенько приложил его о стену головой. «Бум» – глухо отдалось в будто пустом черепе. Вспышка и темнота. Ситуация повторилась еще несколько раз, Заноза чередовал удары.
Замятин приноравливался к боли – сильной, обжигающей, отупляющей, он словно приручал ее, позволяя разлиться по телу. В полубессознательном состоянии он по-новому чувствовал, как она распускается внутри паутиной сверкающих молний или пробегает немотой по затылку и шее. С каждым ударом боль становится для него не такой уж чужой, предсказуемой. «Это неправда! Неправда!» – крутилось в голове и слетало с губ. Назад пути нет, теперь надо стоять, и будь что будет, решил он.
– Вы чего докопались до малого? – послышалось откуда-то сбоку. Видимо, мальчишки из старших групп потянулись на улицу курить.
– Он, по ходу, крыса, – отозвался высокий.
– Ладно, не лезь, пусть разбираются, – раздался еще один голос.
Хорошо, что Заноза давал ему передышки, во время которых Замятин приходил в себя. Ему хотелось смотреть Занозе в глаза, и он смотрел. Прямо и пристально. Он разглядывал их как нечто диковинное, так врач разглядывает редкую патологию или биолог – мутировавшее насекомое. «Я вру?» – «Врешь». Голос Замятина становился тверже, а удары Занозы, кажется, слабее и реже. Он бил его головой о стену, прикладывая грязную ладонь ко лбу и резко толкая в направлении стены. «Бум». Голова ощущалась тяжелым шаром на обмякшей шее, по затылку разливалась густая немота. Онемение приглушало боль, Замятин уже почти не ощущал ее. «Врешь!»
Сколько времени прошло с того момента, когда Заноза нанес ему первый удар, Замятин не понимал. Удары он не считал, но ему казалось, что их было бессчетно много. И вдруг Ваня понял: ему больше не страшно. Он почувствовал, что внутри него происходит странный процесс: каждый раз, отвечая на вопрос и получая в ответ удары, он будто наливается силой. Не злобой, не обидой, не жалостью к себе, а именно силой, словно сейчас внутри у него рос и креп стержень, вокруг которого впредь будет вращаться его жизнь.
Взгляд маленького Замятина стал другим. А потом он заметил, что и Заноза смотрит на него как-то иначе своими диковинными глазами, в них все явственней проступает растерянность и мольба. Возможно, в нем в этот момент тоже происходил некий метафизический процесс. Возможно, он также чувствовал шевеление внутри, которое приводило его к ясному пониманию, впервые за всю его маленькую жизнь, кто он есть или кем стал теперь. Замятин наблюдал эту метаморфозу, и ему чудилось, что внутри Занозы вместо тверди манная каша. Он ловил себя на том, что счастлив быть на своем месте здесь и сейчас. Даже тогда, когда голова его вновь и вновь прикладывалась к стене. Предложи ему кто оказаться по другую сторону – он ни за что бы не согласился. Теперь Заноза смотрел на него уже с отчаянием. Продолжал бить, но будто бы нехотя, словно и на него пахнуло отрезвляющим дыханием истины. «Ну скажи, что ты взял», – почти просил он. «Нет».
– Да хорош уже вам! – снова донеслось со стороны. – Был бы он крысой, давно бы раскис.
– Ну что, Заноза, пойдем теперь дальше разбираться, кто тут крыса, – насмешливо проговорил долговязый.
Замятин чувствовал нутром, что одержал в этой схватке чистую, бесспорную победу. Главную в своей жизни. Плевать, что все болело и шел он кое-как, со стороны похожий на сломанную куклу. Плевать, что его, обездвиженного, позорно били на глазах у других – ему было ничуть не стыдно. Он разгадал главный секрет, определивший его будущее, нашел источник силы. Сила – в вере. В правду, в себя, в спокойную ровную голубизну неба, сквозь которую сочится свет. Нужно просто верить и стоять до конца.
– Я знаю, что мне повезло, – ответил он Ливанову и потер крепкую шею. И тут же усмехнулся, вспомнив, как после той истории еще пару дней его голова отказывалась держаться на шее, непроизвольно откидываясь то набок, то назад. На занятиях Замятин тихонечко брал ее двумя руками и возвращал в ровное положение, стесняясь того, что выглядит при этом крайне странно.
– Давай тогда за это! – Ливанов поднял рюмку.
Вернувшись к действительности, Замятин посмотрел на расфасованные по стопкам листы, прикинул объем работы. Тех, что «мелковаты», то есть бóльшую часть профессорской клиентуры, надо будет опросить на предмет алиби. Рыб покрупнее, которые, по мнению Сереги, вне подозрения, он пока трогать не будет. А тех двоих, которые «весьма неоднозначны», возможно, придется «поводить» на свой страх и риск – иначе говоря, устроить несанкционированную слежку. Допрашивать их Замятин пока не сунется.
Пока зацепок у майора было не так уж много, сейчас все средства хороши. Соседей в доме, где располагался офис Заславского, опросили – естественно, никто ничего не видел и не слышал. Неудивительно, учитывая тот факт, что в помещение ведет отдельный вход. Звонки на телефон профессора пробили, в тот день ему звонили секретарша и жена, а клиенты приходили на приемы по заранее сделанной записи. У секретарши было помечено, что в тот день должны были явиться три человека из разряда «мелковаты», их Замятин сегодня уже опросил – глухо, у всех железное алиби. Да и место преступления они покинули гораздо раньше того момента, когда было совершено убийство.
Был, правда, еще один звонок на мобильный Заславского, за несколько часов до его смерти. Номер в телефонной записной книжке пострадавшего не значился. Замятин было вспыхнул – неужели повезло? Но где уж там. Звонили из телефона-автомата в районе Китай-города – опять тупик, только лишней возни добавилось. Надо будет изучить, что за заведения и организации расположены в этом районе, а их там вагон и маленькая тележка. Что у нас остается? Предположения Ливанова и мутный след от Погодина.
Ох и мутный след, думал майор, но копать там надо, чутье подсказывало. Завтра на планерке у начальства другие следаки из его группы доложат, что они разузнали о личной жизни Заславского и его профессиональной деятельности. Майору же предстоит рассказывать про карты Таро, какой-то там орден, школу магии, сатанинские секты и прочую ерунду. Ну и про двух олигархов. Да уж, весело. Все люди как люди, один он предстанет перед начальством как клоун из шапито, жонглирующий непонятными предметами. Замятин налил еще по одной и без промедления опрокинул рюмку. Ладно, утро вечера мудренее. А пока вот что…
– Серега, накидай-ка мне примерный распорядок дня вот этих товарищей, – Замятин ткнул пальцем в листки с «подозрительными».
– Ну ты, блин, даешь… Ладно, черт с тобой, завтра просмотрю кое-какие записи и примерно набросаю.
Ливанов вызвал такси лишь в четвертом часу утра, а в семь тридцать у самого уха майора будильник издал противную, до костей пробирающую трель. Замятин резко сел на кровати, свесив ноги на пол, чтобы лишить себя искушения «подремать еще пять минут», которое неизбежно привело бы его к мгновенному провалу в глубокий сон. Голова раскалывалась невыносимо, собственное тело ощущалось непомерной ношей. Он, пошатываясь, побрел на кухню и жадно приложился к банке с соленьями, глотая живительную влагу. Выпив все до капли, Замятин потащился в сторону ванной, на ходу выплюнув лавровый лист в мусорное ведро. В десять часов планерка у начальства, надо еще привести мысли в порядок, а он пока даже «му» сказать не может. Вся надежда на контрастный душ.
Но до планерки дело не дошло. В девять сорок пять в кабинете майора раздался звонок.
– Иван Андреевич, выезжайте, еще один труп по вашей части.
Майор Замятин побледнел лицом и обреченно спросил:
– Со звездой?
– Нет, «с улыбкой Глазго» и резиновым фаллосом, – донеслось из трубки.
– Твою мать…
Фрида сидела за мольбертом. Под ее влажной кистью на холсте послушно проступали очертания прекрасной нагой женщины, восседающей на мощной львиной спине. Женственное тело «Багряной Жены» изгибалось дугой, напряженные сосцы смотрели вверх, крепкие бедра сжимали спину животного. Голова ее в исступлении была откинута назад, по львиному крупу рассыпались огненные пряди. В протянутой к небу руке она держала Грааль.
О том, что это Грааль, Фрида узнала из книг, подаренных Давидом во время последней встречи, когда передавала ему полотно с Иерофантом. «Я думаю, вам интересно будет вникнуть в суть предмета, к которому вы теперь имеете непосредственное отношение», – сказал он, протягивая несколько томов с потертыми краями. Фрида приняла книги скорей из вежливости, чем из любопытства. Но, изучая дома карту «Вожделение», поймала себя на том, что хочет узнать ее значение. «Умиротворяй Энергию Любовью; но пусть Любовь поглощает все сущее», – гласила первая строка эпиграфа к карте. В традиционных колодах этот аркан называется «Сила» – женщина гладит рычащего льва, демонстрируя преобладание внутренней силы над внешней. Но волею Кроули «Сила» стала «Вожделением».
«Ну, я попробую тебе объяснить, что при этом чувствуешь. Представь себе, что ты увидел вкусную шоколадку, и вот тебе ее дали, и ты ее ешь, и – до чего же тебе вкусно! Эта картина как раз о том, что ты чувствуешь, когда ешь шоколадку», – из письма Фриды Харрис Алистеру Кроули от 25 марта 1942 г.», – вычитала Фрида в книге Лона Майло Дюкетта, где толкование колоды давалось в упрощенной форме. Так Харрис объяснила значение картины «Вожделение» ребенку, который заинтересовался «Багряной Женой» на выставке ее работ. Другая Фрида, сидящая сейчас за мольбертом, считала, что определение хоть и близко к истине, но лишь на тысячную передает полноту чувства. Вожделение… Фрида так много знала о нем.
Ей всегда хотелось любви, с самого юного возраста, когда цвета осенних листьев и закатного солнца вдруг начинают ощущаться по-новому. Ей хотелось любви особенной, звенящей на самой чистой, эталонной ноте, как колокольчик в высокогорной тиши. Любви, которая позволила бы раскрыть этот мир, словно устричную ракушку, и увидеть его нутро, когда из плотно закрытой, мало привлекательной на вид тверди вдруг являются жемчуг и перламутр.
В этой ранней юности Фрида решила, что такая любовь возможна лишь вопреки всему, а не благодаря чему-то. Что она рождается мгновенно, стоит лишь встретиться взглядами, и не умирает несмотря ни на что.
Взрослея, она наблюдала суету подруг, которые заботились о нарядах, о том, как лучше подать себя, словно были бараниной на вертеле, обсуждали тактики и стратегии в отношении парней. Фриде все это было чуждо. Ей не хотелось любви, взращенной на почве, которая впитала в себя хоть один химикат, искусственное удобрение.
Она не умела кокетливо опускать глаза и улыбаться, когда того требовал случай. Попытки выступить в этом амплуа словно облекали ее в чужую личину, не хватало лишь помоста и зрителей, комкающих в руках билеты. При желании она могла бы играть роль искусной кокетки и завоевательницы сердец, если бы верила, что так нужно. Но она не верила. Мир вокруг нее жил по понятным, но неприятным законам, в которых доминировала фальшь. Фрида не принимала их. Жизнь по ним она ассоциировала с ношением на пальце сверкающего циркона под видом бриллианта, который горделиво демонстрируешь на людях, а оставшись один на один с собой, снимаешь и брезгливо отшвыриваешь в угол. Я не игрок, думала Фрида. Игра – фальшь. Фальшь – ничто. И лишь истина имеет смысл. Даже не так… Лишь истина имеет вес. Лишь она, эфемернейшая по сути вещь, несет в себе силу.
К тому моменту, когда пришло ее время шагнуть в большой мир – поступить в вуз и зажить более или менее самостоятельной, обособленной жизнью, – личность ее сформировалась весьма самобытным путем, в ней чувствовалось что-то дикое, аскетичное, сложное. Фриде повезло попасть в среду, где подобная сложность натуры не порицалась, а воспринималась скорей как знак качества. Она поступила в Академию художеств на факультет станковой живописи.
Писала она увлеченно, до ломоты в суставах и спине, склоняясь над белым фактурным холстом, следуя взором за рукой, держащей кисть, как за проводником в другой мир. Она любила наблюдать, как изумрудная зелень и желтый кадмий, охра и жженая умбра подбирают под себя белое волокно, поглощают пустоту и, сроднившись от вынужденного соседства, являют взору целостность – яркое, сочное полотно. Дышащее, настоящее.
Живя в Москве, Фрида кругом видела серость. Не то чтобы в облике столицы доминировал серый цвет, просто большую часть года Москва была подернута белесой пеленой холода, как строительными лесами, которую нещадно марали вечная слякоть и выхлопные газы. Цвет получался таким, словно краски неумело смешали на ватманской бумаге, а потом попытались замыть пятно большим количеством воды. В художественной школе, когда Фрида только-только начинала познавать волшебную силу рукотворного цвета посредством акварели, сухощавый преподаватель с седеющей бородкой и будто врожденной сутулостью называл такие пятна «разводить на рисунке грязь».
В памяти Фриды ярко жили моменты, когда в раннем детстве мать вывозила ее в загородный домишко, который находился в ста двадцати километрах от Москвы. Их наезды туда случались поздней весной, летом, ранней осенью, когда природа сочилась всевозможными цветами, а старенькая постройка не нуждалась в отоплении. Ее мать была переводчицей художественной литературы с английского и испанского, работая на дому. В поисках вдохновения и умиротворяющей тишины она частенько уезжала в этот дом, прихватив с собой маленькую Фриду. Там они проводили недели, а иногда и месяцы, существуя в гармонии друг с другом и миром.