Мирослав Погодин рассматривал фотографию трупа с отвращением и любопытством. Да, пожалуй, это действительно по его части.
По другую сторону стола сидел майор полиции Иван Замятин, всем своим видом выражая надежду, что эксперт по вопросам оккультизма Погодин вот так вдруг возьмет да и выдаст – как зовут убийцу и где его искать. По понятным причинам Мирослав Погодин сделать этого не мог. Все, чем на данный момент можно было порадовать майора, – это подтвердить его предположение, что убийство относится к разряду ритуальных, и что он, Погодин, готов предложить свои услуги консультанта и тем самым оказать посильную помощь следствию.
На майора жалко было смотреть. Переступив порог места преступления несколько часов назад, единственное, что он смог произнести, были слова: «Твою мать…»
– Твою жешь мать… – снова повторил Замятин, приглядевшись к трупу внимательней.
Тут было от чего лишиться способности изъясняться нормативной лексикой. К моменту появления майора следственно-оперативная группа уже работала на месте преступления, хотя слово «работа» вряд ли подходило для описания действий криминалистов. Два человека стояли возле трупа, третий присел на ручку кресла рядом с покойным, предварительно накрыв ее листом целлофана. Судя по мизансцене, наблюдатели пытались сообразить, как в Москве ХХI века могла материализоваться такая дичь.
Пожилой профессор психиатрии, весьма уважаемый в кругу коллег человек, лежал в своем кабинете для частных приемов на западной окраине столицы мертвый и оскверненный. Его левая нога была выпрямлена, правая согнута в колене и помещена на левую так, что вместе они напоминали цифру 4. Правая рука, сжатая в кулак, лежала в районе пупка, левая, вытянутая на полу, указательным и средним пальцами являла знак V (Victory). Рубашка на профессоре была разорвана, на груди алела пятиконечная звезда, вырезанная на плоти покойного. Дальше – одна сплошная кровища. Шея и лицо жертвы были сплошь покрыты багровой коркой.
– Смерть наступила около двенадцати часов назад, предположительно от ножевого ранения шеи в области сонной артерии. Помимо всего прочего, у трупа вырезан язык, – выдал первым оправившийся от шока криминалист, присев на корточки у головы покойного. – В кулаке, кажется, что-то зажато. Что именно, сможем узнать при вскрытии.
«Ну, все! Накрылся отпуск!» – подумал Замятин. За годы службы он, конечно, насмотрелся всякого, но пятиконечные звезды до сих пор ему являлись лишь на погонах, если оставить в стороне пионерское детство. Это вам не бытовуха, не устранение конкурента по бизнесу, не любовная история с трагическим финалом. Это, мать ее, пятиконечная звезда, вырезанная на теле, выдранный язык и куча непонятной символики. Чуешь, чем пахнет, майор?
Нюх у Замятина был отменный, как у русской борзой с безупречной родословной, на том и стоял. Это чутье (или, как он сам его называл, чуйка) и привело его к майорским погонам. Чем пахнет это убийство, он сейчас ощущал отчетливо. Пахнет оно серией. Здесь явно поработал псих, новоявленный маньячара, одной жертвой его подвиги наверняка не ограничатся. Если этот отморозок войдет во вкус, дело получит широкую огласку. О ритуальных серийных убийствах в Москве будут кричать все СМИ, возможно, не только российские. За такого «клиента» начальство три шкуры сдерет, мало не покажется. Психа надо искать быстро, очень быстро, на предельных оборотах, пока миру не явился второй Чикатило.
Псих – ха! – а кто еще мог приговорить профессора психиатрии? Такая вот ирония судьбы. Сколько моральных уродов прошло через него лет так за тридцать практики? Сотни? Тысячи? При этом и другие версии исключать пока рано.
– Кто обнаружил тело? – мрачно поинтересовался майор.
– Секретарша, она сидит в приемной.
Для ведения частной практики профессор оборудовал двухкомнатную квартиру на первом этаже панельной высотки. Попасть в нее можно было не только через подъезд – в стене одной из комнат, проходящей в задней части дома, оборудовали дверь, к ней с улицы вела металлическая лестница. Эта комната служила приемной, сразу за ней находился санузел, за ним – кухня, справа от кухни – кабинет. В кабинете лежал истерзанный труп профессора, в приемной, трясясь всем телом, сидела секретарша, двумя руками сжимая стакан воды. На столе рядом с ней лежал на треть опустошенный блистер «Атаракса».
На вопросы майора эта женщина средних лет в строгом юбочном костюме с дурацким белым жабо под подбородком поначалу отвечала, сильно заикаясь и кое-как. Замятину удалось понять следующее: вчера у нее был отгул (что-то с ребенком), профессора она обнаружила в девять тридцать утра, как только приехала на работу. В дни ее отсутствия светило психиатрии делал пометки о приемах и записях собственноручно на бумаге для принтера, потом отдавал их секретарше, та вносила данные в электронную базу. Замятин сразу же справился, обнаружен ли листок. Ответ: нет. Листок искать всем миром! Электронная база клиентов, к счастью, была и хранилась на жестком диске в ноутбуке секретарши, вот он, нетронутый, лежит на ее рабочем столе. Удача и чудо! Но, видимо, лишившись от шока всякой способности соображать, секретарша судорожно мотала головой и говорила, что базу не отдаст, профессор строжайше запретил разглашать хоть какую-то информацию о клиентах – врачебная тайна, профессиональная этика. Дура!
– Профессор убит! – рявкнул Замятин, изрядно устав сюсюкать с невменяемой женщиной и разбираться в ее нечленораздельной речи.
Секретарша вздрогнула и разрыдалась с новой силой. Твою мать…
– Какого рода клиенты обращались к профессору? – мягко зашел майор, когда она слегка успокоилась.
– В последние годы Евгений Павлович сосредоточился на богатой клиентуре, – заикаясь, проговорила собеседница и попыталась отпить глоток воды. Замятин услышал, как зубы клацнули о край стакана. Она сделала глубокий вдох, поставила стакан на стол, постаралась взять себя в руки. Получалось это у нее паршиво, но уже хоть как-нибудь. – Профессор принимал элиту общества, в основном бизнесменов, некоторые из них – птицы очень высокого полета, публичные персонажи, ну, знаете, телезвезды, артисты, обращались к нему и политики. Больше половины его пациентов составляли женщины, в основном жены богатых людей.
«Час от часу не легче», – подумал Замятин. Попробуй-ка вызвать на допрос какого-нибудь нефтемагната или хотя бы постучать к нему в дверь со своей ментовской корочкой. Да одного косого взгляда в его сторону хватит, чтобы он набрал нужный номер и майора распластали в кабинете начальства, как муху на стекле. Что уж говорить о политиках с их депутатской неприкосновенностью? «Так, ладно, – быстро соображал он. – Голь на выдумки хитра, есть у меня одна мыслишка на ваш счет, „неприкосновенные“. Если Серега разговорится, доберусь я и до вас. Но это после».
– У профессора были конфликты с пациентами?
– Да что вы! Евгений Павлович – гений, светило! Он видел людей насквозь, некоторые пациенты на его приемах рыдали как дети. Профессор умел вытаскивать из них то, что годами, десятилетиями не давало им жить легко. Ампутировал, как хирург, все их внутренние болячки, опухоли, гнойники. Они были ему бесконечно благодарны.
– У него были тяжелые пациенты? Совсем запущенные случаи отклонений от нормы? Психи, короче говоря…
– Хроники, – поправила секретарша. – На частных приемах с такими пациентами Евгений Павлович не работал. Несмотря на свою квалификацию высочайшего уровня, для клиентов, которые обращались к нему в личном порядке, он выступал больше в роли психолога и психотерапевта. Люди с глубокими патологиями редко осознают, что у них проблемы, поэтому сами за помощью не обращаются. Тем более профессор целенаправленно сосредоточился на обеспеченной публике, такса за прием у него была соответствующая, не многим по карману, поэтому и контингент был относительно благополучный. Но я подчеркну: относительно. Когда речь идет о проблемах с психикой, социальный статус не так много значит, ведь разрушительная травма могла быть получена еще в детстве. Но если с этой травмой человек дожил до зрелости и при этом достиг успехов, значит, психика с ней справляется, блокирует. Были, правда, среди клиентов пограничники, ну, знаете, люди в пограничном состоянии, на грани шизофрении, например. Но если профессор работал с ними, значит, считал, что ситуацию можно скорректировать, не все так патологично.
– А если профессор видел, что ситуацию исправить уже нельзя, как он поступал? – спросил майор, а про себя отметил, что успокоительное наконец подействовало. Женщина теперь выглядела расслабленной, заторможенной, обмякшей. Взгляд ее подолгу зависал в одной точке, а речь бесстрастно лилась сама собой.
– Я же вам сказала, люди в таком состоянии сюда не приходили, – устало проговорила она. – Но, думаю, если бы Евгений Павлович столкнулся с таким случаем, возможно, он посчитал бы нужным связаться с родственниками, а может, с сотрудниками госучреждений. Если человек потенциально представляет опасность для окружающих, он должен находиться в стационаре.
«Хватит с нее на сегодня», – решил майор. Он отдал необходимые распоряжения, скинул на флешку нужную информацию из ноутбука и вышел на крыльцо металлической лестницы. По правую руку от него возвышалась Триумфальная арка, впереди за деревьями шумела площадь Победы, вдоль нее тянулся Кутузовский проспект, ведущий прямиком на Рублевку. Именно там жили те клиенты профессора, заниматься которыми майору хотелось меньше всего. Но они – лишь малая часть потенциальных подозреваемых, нельзя забывать и про ближний круг профессора, родственников, коллег, а главное – бывших пациентов, которые прошли через светило за годы работы в госучреждениях, если из них кто-то вообще выходил из стен психбольниц на волю. Таких случаев, скорей всего, немного.
Но нюх подсказывал Замятину, что искать нужно именно здесь. Профессора убили в кабинете для частных приемов. Мог ли он, человек, прекрасно понимающий внутреннюю природу людей, собственноручно распахнуть крепкую металлическую дверь с тремя замками перед шизоидом, которого когда-то закалывал в психушке аминазином до пузыристых соплей? Вряд ли. К тому же листок, на котором он должен был делать пометки о приемах в тот день, исчез. А секретарша заверила, что этой процедурой светило никогда не пренебрегал. Выходит, убийца листок забрал, а раз забрал – значит, там была запись о его ожидаемом визите.
В любом случае надо, прежде всего, разобраться, что за инфернальная вакханалия царит в голове у убийцы. На чем именно у него поехала крыша. Это поможет ощутимо сузить круг подозреваемых, задаст вектор поисков. Майор глубоко вдохнул сухой горячий воздух августовской Москвы. Столица, похоже, бьется в последних судорогах знойной агонии – воздух раскалился, дышать совершенно нечем, в Подмосковье горят леса, и это после дождливого и зябкого июля. Черт знает что. В такую жару кто угодно свихнуться может. Думай, майор. В жару думать трудно, но надо. Он вышел из квартиры, спустился по лестнице, прошагал каких-нибудь сто метров по направлению к проспекту, свернул на площадь, сел на лавочку и закурил.
Пятиконечная звезда, непонятная поза, явно неслучайная, язык. Нужен кто-то, кто понимает в чертовщине. Минуточку… Как же звали того щеголя, который полгода назад читал для сотрудников органов лекцию о сектах? Замятин набрал телефон управления, навел справки. Через десять минут он уже звонил Мирославу Погодину. Будем надеяться, что эксперт по оккультизму разъяснит, что в голове у этого психа и по каким признакам его искать.
Связаться с Погодиным удалось быстро. К радости майора, эксперт оказался не занят и проявил живейший интерес к его просьбе. Через полтора часа он уже сидел в кабинете Замятина, рассматривая фотографии жертвы.
– Ну что ж, Иван Андреевич, вы правы, признаки некоего ритуала в данном случае налицо. Какие именно и что конкретно они означают, смогу сказать вам чуть позже – сегодня вечером или завтра утром. Мне надо подумать.
С этими словами Погодин неторопливо встал, пожал приунывшему майору руку, добавив мягко, но уверенно: «Я вам позвоню», и вышел из кабинета.
Мирослав не любил суеты. Суета и спешка лишь путали мысли, создавали ненужное напряжение, мешая приблизиться к истине. Погодин знал, что четкое, ясное понимание сути вещей приходит как озарение – яркой, неожиданной вспышкой, в гармонии и покое. Чем меньше лишних, натужных мыслей в голове в этот момент, тем очевидней и ярче одна, единственно верная, ее уже ни с чем не спутать. Все, что нужно, – настроиться на поиск ответа, как он говорил – включиться в поток. И подождать.
Поэтому он положил фотографии трупа в карман легкого льняного пиджака, рукава которого были по-пижонски на треть подвернуты, посмотрел на часы – Breguet Classique Complication с прозрачным механизмом (подарок отца по случаю защиты кандидатской) и решил, что самое время отобедать.
Он щелкнул брелоком сигнализации, уселся в свой кабриолет Maserati Gran Cabrio Sport и покатил с Петровки на Тверскую, на веранду ресторана, расположенного на крыше отеля «Ритц-Карлтон» – некогда знаменитого «Интуриста».
Разместившись под белым тентом и бесстрастно созерцая копошение гостей столицы на подходах к Красной площади, Мирослав чувствовал на себе заинтересованные взгляды юных и желающих казаться юными девиц. Он знал, что хорош собой – высок, статен, с каштановыми, почти черными, волосами, которые волнистыми локонами спускались чуть ниже мочек ушей, с синими, как вода в ледяной проруби, глазами, с безупречными чертами лица, в котором было что-то скандинавское. К тому же он прекрасно отдавал себе отчет, что его природное обаяние в разы усиливается отцовскими «Брегетами» и другими атрибутами роскошной жизни, привычкой трапезничать в дорогих ресторанах. К повышенному вниманию со стороны женского пола Мирослав давно привык, оно его ничуть не задевало и воспринималось как должное.
В свои тридцать лет Погодин был кандидатом философских наук и имел звание доцента кафедры философии МГУ. Школу он окончил экстерном и уже в пятнадцать лет числился студентом философского факультета МГИМО.
В двадцать шесть лет Мирослав успешно защитил кандидатскую диссертацию, посвященную обрядам как форме религиозной деятельности, в двадцать девять стал доцентом, в следующем году намеревался защитить докторскую, раскрыв догматическое основание метафизических систем. Помимо этого, он входил в состав Московского комитета по спасению молодежи от псевдорелигий и тоталитарных сект, принимая активное участие в деятельности организации, и время от времени читал лекции для сотрудников МВД по философии и религиоведению.
Его жизнь должна была сложиться иначе. Во всяком случае, его отец когда-то думал, что Мирославу уготован другой путь. Дмитрий Погодин, ныне крупный бизнесмен, в последние годы мелькающий в списках российского Forbes, до появления сына на свет имел за душой всего ничего. Его главными активами были сильный характер, живой ум и трепетная, возвышенная, граничащая с поклонением любовь к своей жене.
Мать Мирослава происходила из графского рода Игнатьевых. Она никогда не кичилась своей породой, в ней не было ни высокомерия, ни пафоса, но было что-то такое, уловимое лишь на инстинктивном уровне, что не позволяло сказать при ней грубого слова или проявить неуважение. В то, еще советское время, когда родители Мирослава познакомились и Дмитрий Погодин влюбился впервые и навсегда, единственным приданым его невесты было врожденное чувство собственного достоинства и незамысловатое колечко, которое, как гласило семейное предание, удалось сохранить еще со времен Софьи Мещерской.
Делая Марии Игнатьевой предложение, Погодин-старший решил для себя, что обеспечит ей достойную жизнь, оградит их союз от тлетворного влияния быта и нужды. Любовь к этой женщине определила его судьбу.
После распада СССР Дмитрий Погодин занялся торговлей, доставляя в Россию продукты, которых бывшие строители социализма и не нюхивали. В лихие девяностые собственный бизнес был делом беспокойным и рискованным. Один раз Погодин-старший прогорел по-крупному: его магазин сожгли почти дотла за то, что «не хотел делиться». Но это его не сломило, наоборот, он зашевелился еще активней, удвоив усилия. К началу двухтысячных он уже стал владельцем крупной торгово-розничной сети. К концу первого десятилетия нового века его активы пополнились пакетами акций одной из крупнейших в стране финансовых организаций и компании мобильной связи.
Когда бизнес Дмитрия Погодина только начинал набирать обороты, он, конечно, питал надежду, что сын станет продолжателем его дела. Но Мирослав выбрал другой путь.
Он рос мальчиком жизнерадостным и открытым миру. Его любили в семье, любили в школе – он жил легко, не зная терпкого и вязкого привкуса печали на кончике языка.
В свое десятое лето Мирослав по обыкновению был отправлен в деревню под Воронежем, к бабушке и дедушке по отцовской линии. Каждое лето в это пахнущее травами и шумящее быстротечной рекой местечко приезжали взрослые и маленькие члены погодинской семьи. Кто-то гостил всего неделю, кто-то – целое лето. В тот год Мирослав провел в деревне чуть больше месяца в компании стариков и двоюродного брата. Брат был старше его на четыре года и часто наведывался в этот дом – жил он в Воронеже, всего в паре часов езды от деревни. Здесь у него были друзья, с которыми он гонял по колдобинам на стареньком мопеде.
Мирослав в силу возраста не очень вписывался в компанию брата. Он больше времени проводил со стариками, то помогая собирать ягоды с густых кустарников, то уплетая вкуснейшее варенье, закатанное из прошлогоднего урожая. Кисло-сладкие ягоды в вязком соку он запивал еще теплым парным молоком, которое в избытке давала черноносая корова Веста, то и дело оглашавшая двор своим густым и тягучим, как варенье, мычанием. Еще Мирослав любил ходить с дедом на рыбалку, сидеть под зелеными кронами на берегу узкой мелководной речушки, наблюдать, как в тишине разномастные стрекозы садятся на кончик удочки, подрагивая своими проволочными крыльями. А потом удочка резко взмывала вверх – и на земле у ног оказывалась сверкающая чешуей беспокойная рыбка.
В то лето брат иногда брал Мирослава с собой на большую реку, в которую можно было прыгать с моста, катал по вечерам на мопеде. И от того и от другого у Мирослава захватывало дух. Он с любопытством и робостью наблюдал жизнь взрослых, как ему казалось, мальчишек, втайне восхищаясь их ловкими, резкими движениями и низкими нотками в ломающихся голосах.
Но был в этой компании человек, рядом с которым Мирослав чувствовал себя неуютно, – Витя, или, как его чаще звали, Витек. В деревне все знали, что отец его беспробудно пьет. Витек время от времени ходил с синяками, но никому не жаловался и поддержки не искал. Он приходил на реку, садился на берегу, подтягивая к подбородку острые колени, округляя худую спину с отчетливо проступающими дугами ребер, и смотрел на воду. Нехорошо смотрел, зло. Когда он выходил из своего транса, то вел себя резко и грубо. Мирослав совсем не понимал, чего можно ждать от него в следующую секунду, – природа этого человека казалась ему чуждой, имеющей неясное происхождение. Витек возникал в одном с Мирославом пространстве, как темное пятно на радужной картине мира.
В один из теплых вечеров, наполненных стрекотом цикад, брат позвал Мирослава разжигать большой костер на опушке леса. К заветному месту мальчишки шли пешком, кто-то с припасенным заранее хворостом и дровами, кто-то с картошкой или пойманной днем рыбой. Одни догоняли других, компания становилась все больше. В какой-то момент к этому шествию присоединился Витек. За пазухой у него что-то тяжелело, а в свободно свисающей руке он нес маленького, похоже, еще слепого щенка, который смешно растопыривал лапы, крутил незрячей мордой и скулил. Мирославу так жалко стало его, беспомощного, неловко схваченного крепкими пальцами, что он решился заговорить с Витьком и попросить щенка. Тот взглянул на Мирослава сверху вниз и хмыкнул: «Ну, неси, малявка».
Так в руках у Мирослава оказался горячий плюшевый ком, белый с рыжими пятнами, неугомонно перебирающий лапами, бьющий хвостом по ребру его ладони и щекочущий ключицу своим розовым мокрым носом. Щенок продолжал поскуливать, а Мирослав тихонько нашептывал ему, что теперь все будет хорошо, что он выпросит или выкупит его у Витька, щенок будет пить парное Вестино молоко и спать целыми днями в теплом, мягком месте, подставляя солнцу свое пятнистое брюшко.
Костер разгорался весело, потрескивая сухими ветками, скомканными листами газет. Присутствующие подкидывали в него все больше хвороста и поленьев, пока пламя не взметнулось до уровня их макушек. Мирослав завороженно и радостно смотрел на рыжие огненные ленты, которые плясали и рвались к небу, как будто находились во власти воздушного потока, бьющего из земли. Он не подходил к костру слишком близко, чтобы жар не касался Баллу, которого он прижимал к груди. «Баллу, я назову тебя Баллу!» – прошептал щенку Мирослав.
Тем временем мальчишки раскладывали снедь, которую собирались запечь на углях, а Витек быстрым движением выудил из-за пазухи бутылку с мутной прозрачной жидкостью. «Самогон», – раздалось по другую сторону костра. Витек открыл бутылку, поднес горлышко к губам, запрокинул голову и сделал несколько быстрых глотков. Он закашлялся, влага пролилась мимо рта, на глазах его выступили слезы. Мальчишки рассмеялись, выхватили бутылку. Пока они по кругу передавали самогон – кто-то глотал его, кто-то лишь нюхал и морщился, – Витек утер губы тыльной стороной руки. Выступившие слезы он проигнорировал, не желая привлекать к ним лишнего внимания.
– А сейчас мы совершим обряд жертвоприношения! – сказал он еле слышно, будто самому себе.
Он сделал шаг к Мирославу, резко и грубо рванул щенка на себя. От неожиданности Мирослав выпустил Баллу из рук.
Держа щенка одной рукой, Витек быстро поднял его над головой и выкрикнул: «Приношу тебя в жертву Сатане». Щенок спиной приземлился на пылающие высоким оранжевым огнем угли. С невыносимо громким, плачущим, почти человеческим криком он сделал попытку резко перевернуться на ноги и замер. Костер закоптил, на самой верхушке пламени взметнулись черные языки, словно жертвенный алтарь облизнулся, проглотив подношение. Ветер обдал Мирослава густым, горьким, смрадным дымом. Все случилось за секунды.
Мирослав не сразу понял, что произошло. С того момента, как щенок выскользнул из его рук, он наблюдал за всем, словно оглушенный тяжелым ударом под дых, не в силах пошевелиться – его восприятие безнадежно отставало от реальной динамики событий. «Предатель», – пронеслось в его голове, когда сознание сделало первую попытку разжаться после мучительного, скручивающего спазма. И Мирослав, не думая, рванулся к костру, хотя спасать было уже некого.
– Куда?! – брат резко дернул его за шиворот. Мирослава отбросило назад, ноги подкосились – он шлепнулся на листву и хрусткие ветки. Так он и сидел, неподвижно и молча, пока брат почти волоком не потащил его домой. Но перед тем как навсегда покинуть это проклятое место, Мирослав неотрывно смотрел на Витька, сглатывая соленую слюну. Тот сидел на корточках у самого костра, привычно округлив спину и обхватив руками колени, глядя на пылающие угли. Ему не было никакого дела до реакции окружающих, которые разом смолкли и будто оцепенели. Он смотрел на угли, не мигая, застывшим взглядом, но живыми глазами, в которых поблескивали всполохи огня, от этих всполохов на его лице бликовали все еще не просохшие слезы.
Именно в тот вечер Мирослав узнал, что такое боль. Не такая, когда случайно касаешься раскаленного утюга или подворачиваешь ногу, спрыгивая с дерева. Другая – десятками острых когтей впивающаяся в нутро и резко рвущая его от горла до самого низа живота. А потом из этих ран словно начинает сочиться темная, тягучая, холодная жижа. Она медленно заволакивает все внутри, стекает по внутреннему зеркалу, которое отражает окружающий мир, притягивая солнечный свет амальгамой. Пачкает его, искажая отражение. На время или навсегда.
Когда Мирославу довелось испытать такую боль, он вдруг ощутил себя испорченным, не таким, как прежде, и больше не таким, как все. Как будто раньше он был целым, новеньким, сияющим, а теперь сломался, превратился в брак, стал неполноценным. Детская непосредственность и легкость стали сходить с него, как омертвевшая кожа. Он потихоньку отдалялся от сверстников, игры уже не забавляли его, как раньше. Как будто его внутренняя тяжесть и легкость его друзей разделили их десятками непрожитых лет. Мирослав все больше читал, подсознательно надеясь найти в книгах тех, кому было знакомо одиночество такого рода, которое вдруг обрушилось на него, оградив от привычного мира.
Родителям он ничего рассказывать не стал, не желая пачкать их темной липкой субстанцией собственной боли, и старался, чтобы случившаяся с ним перемена не бросалась в глаза. Но мать чувствовала. Она иногда прижимала Мирослава к себе, проводя рукой по его каштановым волнистым волосам, и спрашивала: «Ну что с тобой, мой хороший?» Почему-то тепло мягких касаний ее руки и ритмичное биение сердца, которое Мирослав в эти моменты отчетливо слышал, не убаюкивали его боль, наоборот, она начинала пульсировать в нем, как нарыв. Мирослав уверял маму, что все с ним хорошо, стараясь, чтобы голос его не дрогнул.
И Мирослав, и щенок были полны доверия к миру до того злополучного вечера, и оба утратили его, каждый по-своему. И сколько потом ни пытался внутренне цельный, и оттого имеющий понятные и простые представления о жизни отец воспитать в сыне прагматичный интерес, в мальчике что-то сломалось. Жизнь для него утратила простоту и ясность. Его не интересовало, как зарабатывать деньги, делать карьеру, сажать деревья или строить дома.
Его интересовала природа человеческой боли и жестокости, природа внутреннего одиночества, которая требует объединения с Богом или с Дьяволом. В какой-то степени его интересовало и то, действительно ли возможно объединение человека с высшими силами.
Отец не испытывал никакого гнева из-за того, что Мирослав развивается как личность по своим, понятным только ему внутренним законам. Он любил его мать, она отвечала ему взаимностью, вместе они любили Мирослава. Их самобытный мальчик, тонкий и звонкий, с васильковыми глазами, рос необычным, но прекрасным. «Пусть так, – думал отец. – Каждому свое. Главное, чтобы ему было комфортно жить». Достигая в бизнесе все больших высот, он не позволял себе заиграться и забыть, ради чего положил свою жизнь на алтарь богатства. Он хотел сделать так, чтобы любимые им люди жили легко, свободно, бесстрашно. Чтобы обстоятельства не властвовали над ними, жизнь не перемалывала их личности в муку, из которой потом можно слепить все, что угодно. Погодин-старший не верил в то, что испытания закаляют, ведь кто-то стальной, а кто-то – фарфоровый. Он хотел, чтобы его родные оставались цельными и были счастливы. Поэтому, глядя на Мирослава, отец думал: «Я достиг своей главной цели. Я подарил своему мальчику возможность быть самим собой».
Повзрослев, Мирослав не обрел комплексов на почве того, что продолжает жить на деньги отца. Преподавательской зарплаты ему хватало лишь на несколько обедов, но Мирослав, в силу профессии, взирал на существующее положение вещей философски. Он считал, что талант бизнесмена такой же точно, как талант художника, поэта, математика или педагога. У каждого свой дар, его важно распознать в себе и служить ему, а не идти на поводу у властного эго. Мирослав отчетливо понимал, что бизнес – не его стезя. Свою он, кажется, нашел, и сегодня она привела его в кабинет майора Замятина, который до дрожи хочет избавить мир от очередного маньяка. Разве плохо быть тем самым человеком, который способен ему в этом помочь? А деньги, раз уж они есть, почему бы не тратить? Они всего лишь средство обмена, не более. Нет, Мирослав определенно не испытывал никаких угрызений оттого, что стал тем, кем стал.
После обеда он покатался по городу, закончив пару дел, которые запланировал на этот день, и вернулся в свою пустую тихую квартиру на Остоженке. Налил в бокал красного вина, уселся в упругое кресло из черной кожи в своем кабинете, закинув ноги на край стола, разложил на лакированной поверхности фотографии убиенного профессора. Он смаковал вино и поглядывал на фото.
Он уже решил, что не будет пытаться с ходу разгадать послание убийцы, зашифрованное в символах на трупе. Дождаться озарения нужно спокойно, без суеты. Так вернее. Все гениальное просто, иногда достаточно одного взгляда под правильным углом.
Хотя увиденная картина щекотала его нутро – он предвкушал разминку для ума и волнующее соприкосновение с чьим-то весьма исковерканным внутренним миром. Воистину человек – это темная бездна. Какие только демоны не являются из этой темноты! Вроде бы все мы созданы по одному образу и подобию (Божьему ли?), но варианты комбинаций, в которые собираются внутренние пазлы людей, просто неисчислимы. Вспоминая свои детские ассоциации, Мирослав думал о том, что в базовой комплектации каждый человек имеет внутри цельное зеркало, такое же точно, как у всех остальных, «созданных по образу и подобию», которое отражает мир правильно. Но вот на каком-то этапе жизни попадает в это зеркало камень/осколок/дробь – и оно разлетается на множество сверкающих брызг, и каждый осколок по-своему преломляет свет, отражает пространство под разными углами наклона. Мирослав никогда не видел двух одинаково разбитых зеркал. Он никогда не видел двух идентичных осколков. А бывает так, что просто попадает в зеркало метко запущенный кем-то ком грязи – и все, не видно в нем ни зги или видно лишь там, где проглядывает амальгама.
Мирослав потянулся к бокалу, стоящему на столе, поднял его, поднес к губам. Одна из фотографий прилипла краешком к влажной стеклянной ножке, потом под воздействием собственной тяжести лениво отделилась от нее и соскользнула на пол, приземлившись вверх тормашками. В голове Мирослава мелькнула вспышка.
– А вот и ответ, – сказал он сам себе, поднимая с пола перевернутую вверх ногами фотографию. – И, конечно, все просто.
Не обратив внимания на то, что стрелки на прозрачном циферблате показывали второй час ночи, он набрал майора и спросил:
– Что было зажато в кулаке жертвы?
– Ключ от его кабинета, – сонно пробормотал Замятин.
– Любопытно… – еле слышно отозвался Мирослав, добавив уверенней: – Утром я свяжусь с вами.
И положил трубку.