– Папочка, милый! Отчего нельзя? – просила Маруся, и хорошенькие глазки ее принимали трогательное, умоляющее выражение.
– Дурочка! Как это выдумать – проситься в маскарад? В твои-то годы!
– Папуся! Ведь я с тобой. Ну что со мной может случиться? Что? Если хочешь, никто и не узнает, что я была, даже никто из товарок; похожу, посмотрю, это так интересно! Если ты не соглашаешься только оттого, что молодым девушкам в маскарадах бывать не принято, так я же обещаю: никто не узнает, никто!
– Невозможно, Маруся, невозможно! Есть вещи… Поверь, если бы не одно дело, я бы и сам не поехал. Мне, собственно говоря, ужасно не хочется ехать, но надо встретить одно лицо, переговорить по делу.
Он кашлянул в ладонь, деловито нахмурил лоб и зашагал по комнате. Это был красивый, очень моложавый мужчина лет сорока с небольшим. Фигура его еще сохранила стройность, лицо было свежо несколько женской свежестью, а в подстриженной темной бородке еле-еле пробивалась серебристая седина. Маруся, высокая, худенькая, еще не вполне сложившаяся девушка-ребенок, сильно походила на него лицом и в скором будущем обещала быть красавицей. Темно-каштановые волосы ее окружали свежее тонкое личико золотистым сиянием, темные глаза блистали задором и оживлением, но теперь, когда она чувствовала себя почти несчастной, эти глаза сразу померкли и, грустные, умоляющие, следили за движениями отца. Маруся сидела на диване и как-то чисто по-детски жалась всем своим длинным худеньким телом.
– У, папка! – сердито отдувая губки, протянула она.
– Не проси, Маруся, невозможно. Ты знаешь, я никогда не отказываю тебе в развлечениях. Я понимаю, что молодость дается в жизни только один раз, надо пользоваться. В мои годы, например, будь покойна, не распрыгаешься… Но нужен выбор и в удовольствиях; по сорту развлечений познаются люди: скажи мне, как ты веселишься, я скажу тебе, кто ты. Вот как по-моему.
– И ты никогда не веселился в маскарадах, папа?
– Никогда, Маруся, никогда! Для умственно развитого, для нравственно чистого человека это веселие непонятно, недостойно.
– Ну да! Скажешь еще, что на наших пансионских балах веселее?
– Скажу! – быстро ответил он и остановился перед дочерью. – Скажу! – повторил он.
– Когда шерка с машеркой танцует? – полупрезрительно, полуудивленно допрашивала она.
– Так что же? Все равно. Очень весело! Премило! Для меня это невинное веселье, это чистое выражение молодости, это что-то такое непосредственное, наивное… Да! Для меня только это и могло бы быть настоящим, незапятнанным удовольствием.
– И эти противные синявки? – продолжала она.
– Синявки? Не понимаю.
– Наши пансионские классные дамы.
– A-а! Что же? В душе они все-таки, должно быть, славные.
– Славные! – возмутилась она. – Хороши славные! Совсем ты, папа, совсем странный какой-то. Поменяться бы нам: тебе бы в пансион поступить, а я стала бы по маскарадам ездить.
Она грустно вздохнула и опустила голову, он с недоумением пожал плечами и опять зашагал по комнате.
– Папа, – заговорила вдруг Маруся, и в тоне ее послышалась отчаянная решимость, – я не хочу, чтобы между нами было недоразумение. Ну да! Недоразумение… Ты, кажется, думаешь, что мы, пансионерки, как во времена наших бабушек, какие-то такие неземные, наивные создания, что мы совсем ничего не знаем и не понимаем? Не беспокойся! Отлично мы все знаем, отлично. У нас такие есть… Это прежде какие-то невинности из пансионов выходили, а мы, не беспокойся… мы такие… прожженные…
Он остановился и быстро повернулся к ней лицом.
– Что ты говоришь? Что? – удивленно переспросил он.
– Да, нас уж не удивить, не беспокойся, – продолжала Маруся. – Ты не хочешь брать меня в маскарад, потому что думаешь, что я еще ребенок. Хотела бы я, чтобы ты знал, какой я ребенок! Хорош ребенок!
Она сильно волновалась; хорошенькое личико ее оживилось, запылало, и в глазах вспыхнул задорный, насмешливый огонек.
– Маруся! – с напускным ужасом окликнул ее отец.
Но она продолжала быстро-быстро:
– Ведь это одна только слава про пансионерок, а на самом-то деле это такой народ!.. Такой народ! Ты думаешь, мы ничего не читаем? Все читаем, не беспокойся. Это ты там отшельник какой-то, святоша, а то ведь мы мужчин тоже знаем: такие!.. И прекрасно. Мы очень одобряем, сочувствуем… Ты думаешь, пансионерки – так уж непременно добродетель? Сам ты пансионерка в таком случае!
– Маруся! – все с тем же ужасом в голосе повторил он и не выдержал: он стал хохотать. Он вытянул по ее направлению руку с указательным пальцем, сморщил лицо.
– Прожженная, прожженная!.. – захлебываясь от смеха, повторял он. – Ох, пощади! Уморила, Маруська!
Маруся растерялась. Глядя на отца, ей тоже захотелось смеяться, но обидная мысль, что отец недостаточно серьезно отнесся к ее словам и потешается над ней, как над маленькой, задела ее за живое: она сразу съежилась, губы ее обидчиво дрогнули, а в глазах показались слезы.
– Ха, ха, ха! – заливался отец. – Так одобряешь мужчин? Одобряешь, Маруська!..
Она встала.
– Довольно! – вспыльчиво заявила она. – Я не девчонка, чтобы надо мною хохотать. Не умно тоже…
– Ну, прости, не сердись, – попросил он, удерживаясь от смеха и утирая глаза, – очень уж ты распотешила меня… уморили… Так одобряешь? Да? – не удержался он от шутки и опять громко, весело засмеялся.
Маруся молча и серьезно глядела на него. Вдруг глазки ее просветлели, а по лицу пробежала усмешка.
– Ну, хорошо, – загадочно проговорила она. – Хорошо… Запомни. – Она опять усмехнулась, и, видимо стараясь сдержать свою неровную еще, детскую походку, Маруся не без достоинства вышла из кабинета отца.
Было уже за полночь, когда Петр Сергеевич стоял в передней в модном фраке, моложавый, красивый, оживленный.
– Что барышня? – спросил он горничную, внимательно оглядывая себя в зеркало.
– Почивать легли, – ответила та и быстро отвернулась, отыскивая на вешалке шинель.
– Вернусь поздно. Ключ у меня, не жди, – сказал Петр Сергеевич, еще раз взглянул на себя в зеркало и вышел.
Маруся стояла за дверями столовой. Она слышала, как закрылась за отцом дверь, как упал железный крюк, и сердце ее ускоренно, беспокойно забилось.
– Ну, Глаша, скорей, скорей! – закричала она и возбужденно, по-детски захлопала в ладоши.
– Затейница наша барышня! – сочувственно засмеялась горничная. – Просите скорей у нашей мамзели шелковое платье черное да косынку кружевную. Она на папеньку вашего сердита и теперь наперекор ему все сделать готова.
– Платье? Кружева? – рассеянно переспросила Маруся.
Она прижала к груди свои тонкие, худые ручки, личико ее чуть-чуть побледнело, и что-то беспомощное, испуганное, нерешительное промелькнуло в глазах.
– Заробели никак? – смеясь, спросила ее Глаша.
– Я? Нет, ни капли! – возбужденно воскликнула Маруся. – Не таковская, не беспокойся! – развязно добавила она и побежала в комнату гувернантки своих меньших братьев и сестры.
Бесцельно и вяло бродили маски по разукрашенной зале театра. У самого входа толпилась группа мужчин во фраках; они улыбались и обменивались впечатлениями, бесцеремонно оглядывая проходящих женщин.
– Что ты изображаешь? – спросил тот, который стоял впереди.
Маска в очень короткой юбке, с большим запечатанным конвертом вместо шляпы на голове и сумкой через плечо остановилась и с деланым смехом протянула ему письмо.
– Почта! – тонким голоском ответила она.
Тот разорвал конверт, вынул сложенную бумагу и засмеялся. Листок стал переходить из рук в руки; мужчины смеялись коротким, резким смехом, закидывая назад головы, а Маска уже шла дальше и раздавала по пути свои лаконические послания. Маруся стояла у дверей. Ей казалось, что те, которые проходили мимо нее, слышали, как часто и громко стучало ее сердце. Она жадно вглядывалась в проходящих, надеясь увидеть отца, тонкие ручки ее прижимались к груди, и к глазам подступали слезы.
«Глупости какие! – мысленно ободряла она себя. – Пансионерка, ничего со мной не сделается и бояться уже совсем, совсем нечего».
Она робко сделала несколько шагов и опять остановилась.
– И под маской хорошенькое личико видно, – сказал ей кто-то, близко пригибаясь к ее лицу. – Деточка, сколько тебе лет? – На нее пахнуло смешанным запахом табаку и вина, и большая мужская рука слегка коснулась ее руки.
На миг Марусе показалось, что ей сейчас же сделается дурно: сердце ее уже не стучало, а словно закатилось куда-то мелкими, мелкими скачками, как резиновый мяч, в голове зашумело… Но мысль, что в этой огромной и страшной зале она одна, совсем одна и беспомощна, эта мысль сразу придала ей бодрость и силу, она отдернула свою руку и решительно, так, как идут только навстречу большой опасности, пошла через залу. Теперь кругом нее сдержанно гудела толпа, мелькали пестрые костюмы, сновали одинокие маски, мерно, автоматично двигались под руку парочки. Некоторые задевали ее мимоходом и шли дальше, увлеченные разговором.
Маруся растерялась.
– Господи, – шептала она, – Господи, сделай так, чтобы все это было во сне и чтобы я сейчас проснулась.
– Ротик какой прелестный! – сказал ей кто-то над самым ухом, и в новом ужасе она уже опять готовилась спасаться бегством, но мельком взглянула на говорившего и остановилась.
«Monsieur Строев!» – чуть не крикнула она, но спохватилась и, без слов, обрадованным, доверчивым движением кинулась к нему. Этот Строев был давнишний приятель, товарищ ее отца, она встречала его дома во время каникул, в будни Строев навещал ее изредка в пансионе и каждый раз привозил с собой большую, красивую коробку конфет. Маруся очень гордилась его вниманием. На таких всегда нетерпеливо ожидаемых приемах щечки Маруси горели особенно ярко; она подмечала завистливые взгляды своих подруг и особенно выразительно опускала глаза, разговаривая с своим гостем. В душе она была уверена, что не на шутку нравится Строеву, подруги ее были уверены в том же и в пользу этого убеждения своеобразно, но удивительно тонко толковались его взгляды, его улыбки, присочинялись недосказанные им, но слишком легко угадываемые слова. При чтении какого-либо романа и в мечтах своих перед сном Маруся всегда представляла себе Строева, его лицо, его голос; в таких случаях он неизменно горячо говорил ей о своей любви; сердце Маруси радостно трепетало, но она делала грустное лицо, и взгляд ее выражал тоску и состраданье. Такой взгляд, по мнению Маруси, шел к ней больше всего. Теперь вместе с чувством неожиданной радости и избавления к Марусе разом вернулись ее веселость и задор. Наконец почувствовала она то наслаждение запретным плодом, которое с таким нетерпением предвкушала дома.
– Я вас знаю, – задыхаясь от радости и волнения, прошептала она.
Он внимательно оглянул ее с головы до ног и улыбнулся какой-то совсем незнакомой ей улыбкой.
– В куклы играешь? – спросил он.
Маруся густо покраснела под маской.
– Не беспокойтесь! – задорно ответила она. – Очень ошибаетесь, очень.
– Вот как! – снисходительно протянул он, оглядывая ее еще раз. – Так в куклы не играешь? Впрочем, ротику тебя действительно прелестный.
– А я знаю, кого он вам напоминает и почему нравится! – с возрастающим задором заявила Маруся.
– Да ты пресмешная! Пресмешная, – все еще пристально оглядывая ее, процедил Строев. – Ну, кого же напоминает мне твой ротик?
Под этим взглядом его Маруся чувствовала себя очень неловко; незнакомая улыбка Строева смущала ее, и недавняя радость мало-помалу заменялась непонятным чувством тревоги, почти страха. Она стояла рядом с человеком, которого привыкла считать более чем другом, она видела знакомое, милое ей лицо, слышала любимый голос, и вместе с тем ей опять стало казаться, что в этой огромной зале она одна, что все окружающие ее, и даже этот друг с его лицом и голосом, как будто чужды и враждебны ей.
– Вы заинтересованы одной девушкой… пансионеркой, – с отчаянной решимостью сказала она.
«Все равно! – тут же успокоила она себя. – Он никогда, никогда не узнает, что это была я». Строев удивленно приподнял брови, сделал круглые глаза и, словно желая лучше разглядеть ее, откинулся немного назад.
– Вот видите, я знаю! – не помня себя от волнения, подхватила Маруся.
«Пусть, пусть он признается!» – внутренне молила она.
– Я? Пансионеркой? – спросил Строев, указывая пальцем на белоснежную манишку своей рубашки. – Ха-ха-ха!
– Я знаю, знаю… не отрицайте, – твердила Маруся. – Я знаю…
– Ха-ха-ха! – заливался Строев. – Ну, ты, по крайней мере, оригинальна.
– Но разве нельзя… нельзя заинтересоваться пансионеркою? – с обидной дрожью в голосе чуть не крикнула Маруся.
– Можно еще и не то, – все еще смеясь, ответил Строев, – но я признаюсь. – Он наклонился к ее лицу, смех его оборвался, голос стал глуше, вкрадчивее. – Признаюсь, я не увлекаюсь пансионерками.
Маруся вздрогнула.
«Как вы смеете! Как вы смеете лгать!» – чуть не крикнула она Строеву, но его лицо, склоненное к ней, так испугало и озадачило ее, что она только глядела на него и не могла произнести ни слова. Это он? Строев? Это глядит, улыбается, говорит с ней Строев? Отчего она не узнает его? Отчего она раньше никогда не видала его таким? Тот, прежний Строев, и мил, и дорог ей, а этот, новый, только страшен и противен. Притворяется он теперь или притворялся раньше?
– Прелесть! – чуть слышно, одними губами произнес Строев.
Маруся отшатнулась. Глазами, полными мольбы и отчаяния, обвела она залу.
«Где папа? Где папа?» – чуть не закричала она.
Навстречу ей непрестанным однообразным движением шли маска за маской; из глазных отверстий блистали зрачки, из-под легких кружевных оборок показывался край подбородка. Шли мужчины во фраках с широкой белой грудью рубашек, одни равнодушные, скучающие, другие оживленные, с той странной, незнакомой Марусе улыбкой на губах.
– Куда ты, малютка? – позвал ее Строев, но она уже не слыхала его.
Из большого пестрого павильона грянул хор; послышались дикие, неестественные крики, словно дразня и подстрекая кого-то, понеслись они в душном, пропитанном ароматами воздухе, и этот воздух, эти крики, блеск зрачков и жуткие лица мужчин слились в одно невыносимое, подавляющее общее, в один тяжелый, ужасающий кошмар. Словно не люди двигались и говорили кругом нее: навстречу ей шли все новые и новые чудовища, одно страшнее, одно враждебнее другого. Маруся прижалась к барьеру крайней пустой ложи, опустила голову, и под маской ее по побледневшим щечкам быстро покатились слезы.
– Ну, едем скорей, – картавил где-то недалеко от нее молодой женский голос. – Строев пропал, едем без Строева.
«Строев!» – с горьким чувством повторила про себя Маруся.
– Строев!..
– Он идет, Додо, идет, – говорил другой голос.
Маруся резким движением подняла голову: прямо перед ней, под руку с нарядной маской, стоял ее отец и, повернувшись в сторону залы, делал кому-то выразительный, призывный знак рукой.
– Одну секунду, Додо…
Маруся замерла. Неожиданность, радость, стыд и еще что-то грустное, горькое и обидное, как разочарование, захватили ей дух, ударили в голову. Дрожа, задыхаясь, она сорвала с себя маску и, делая над собой невероятное усилие, бросилась вперед.
– Папа! – крикнула она. – Увези меня, скорей, скорей!
В комнате Маруси горела лампа. Ее заслонили большой полураскрытой книгой, и белая кроватка девушки оказалась в тени. Маруся лежала лицом к стене. Как только она начинала засыпать, ей чудились дикие, разнузданные крики, жгучий блеск зрачков, и новое, отталкивающее лицо Строева склонялось к ее лицу, обжигая его своим дыханием.
«Я дома, я дома», – успокаивала себя Маруся, стараясь преодолеть тяжелую дремоту. И тут же из какой-то темной, безграничной дали выплывали к ней непонятные маски, доносились взвизгивающие, назойливые голоса.
«Не буду спать», – решила Маруся. Быстрым движением спустила она с постели ноги, и, вся содрогаясь от холода и необычного нервного напряжении, она закуталась в одеяло и тоскливо, сосредоточенно уставилась перед собой. Что за беда, что она испугала, быть может, даже рассердила папу? Не важно, пожалуй, и то, что Строев узнал ее и ей стыдно будет теперь взглянуть ему в глаза. Маруся чувствовала, сознавала в себе что-то другое: то, именно то, было и важно, и серьезно, и больно… Еще больней, еще тревожнее оттого, что не находила Маруся слов для передачи своего нового чувства. Серьезно и вдумчиво глядели ее глаза.
«Это ты там какой-то отшельник, святоша, а то ведь мы мужчин тоже знаем», – вдруг вспомнились ей ее же слова. Она быстро закрыла лицо руками. Холодные ладони ее почувствовали жгучий прилив крови к лицу, и опять перед ней ярко встала картина бальной залы, и отец ее, молодой и красивый, делал кому-то выразительный, призывный знак рукой.
«Отчего больно? Отчего?» – тоскливо пытала Маруся свою встревоженную душу. И в новом полусне она пыталась приподнять дрожащими руками невидимые ей маски с знакомых когда-то, понятных и милых ей лиц.
1894