В палате номер один отделения анестезиологии и реанимации одной из самых обычных московских больниц дежурный врач Аркадий Петрович Барашков в который раз посмотрел зрачки лежавшего перед ним тела. Зрачки были узкие, черные, а тело маленькое и хрупкое. Пока, если верить приборам, оно еще принадлежало шестнадцатилетней школьнице, с виду застенчивой мечтательнице Нике Романовой. Еще сутки назад Нику можно было бы назвать юной красавицей, но в сегодняшнее отвратительно темное, холодное осеннее утро определение «красавица» к ней уже совершенно не подходило. Сейчас девушка была без сознания. Распухший язык, покрытый черноватым налетом, не помещался во рту, и кончик его торчал сквозь приоткрытые, растрескавшиеся губы. Безобразные, вспухшие следы ожогов багровыми змеями ползли вниз по подбородку и шее. Глазные яблоки закатились вверх, нос распух, а из ноздрей виднелись остатки коричневой пены. И лишь ровные, тщательно подправленные пинцетом стрелки бровей да скульптурно-мраморный лоб выдавали бывшую красоту. Темные волосы сбились в колтун, и молодой врач – очень маленького роста, просто крохотная, Марья Филипповна Одинцова, которую все в отделении звали просто Машей, а еще чаще Мышкой, заботливо прикрыла нерасчесанный каштановый Никин «хвост» марлевым полотном.
– Погибает девочка, черт побери, – не обращаясь ни к кому конкретно, сказал Аркадий Петрович, посмотрел на часы и стал делать записи в истории болезни…
– Не помрет, так инвалидом останется. Еще неизвестно, что лучше, – заметила реанимационная сестра Марина, прибирая на своем столике медикаменты.
Марина, в противоположность Мышке, была статная, полная, очень решительная. За словом в карман обычно не лезла. Зеленый медицинский халат сидел на ней как влитой. Но сейчас она одернула свой халат быстро, сердито. Она не любила, когда ее кумир Аркадий Петрович был в таком настроении.
– На лице ожоги еще ладно, а вот в пищеводе… Как поется в песне: «Будет пищу принимать через пупок».
– Может, выдержит… – робко сказала Мышка. – Может, почки еще и не откажут? – Ростом Одинцова была Марине по грудь и поэтому вопросительно и с надеждой смотрела на нее снизу вверх.
– Как не откажут-то?! – заорал вдруг бешено со своего места Аркадий Петрович. – По волшебству, что ли? Это – гемолиз! Эритроциты распадаются миллионами… какие почки, какая печень тут выдержат? Дуры вы старые! – Он сделал вид, что в раздражении сплюнул.
Мышка потупилась, подошла к белому функциональному ложу, на котором лежало то, что считалось девушкой Никой, и взяла «это» за руку…
– Это кто из нас, интересно, старые дуры? – обернулась к Барашкову и тоже на повышенных тонах спросила измученная дежурством Марина. – Мне, с вашего позволения, двадцать восемь лет! Марье Филипповне – двадцать четыре, а этой девочке на вид – вовсе четырнадцать! Что вы кричите-то? Если она сдуру напилась уксусной кислоты, мы все виноваты?
– Извини, – сказал доктор Барашков. – Ей шестнадцать вчера исполнилось. Она ровесница моей дочки. Жалко девочку. А вы, – в голосе его появились нравоучительные нотки, он обвел девушек светло-карими, в золотистых ресницах глазами, – сразу, как придете домой, чтоб немедленно достали из кухонных шкафов и из всех укромных мест уксусную эссенцию и выкинули ее на помойку! Если не хотите себе вот таких неприятностей!
– Я дома эссенцию не держу. Насмотрелась уже, – сказала Марина.
– Вот и правильно. А ты поняла, Мышка?
– Поняла, Аркадий Петрович.
Больная вдруг беспокойно зашевелилась, беспорядочно задергала головой, ногами и замычала. Мышка поскорее прижала ее покрытую липким потом голову к поверхности ложа. Ника все беспокоилась, куда-то рвалась, вены у нее на шее посинели и резко вздулись. И пока Барашков отдавал приказания, а сестра колола лекарства в пластиковые трубки, подведенные в вены, Мышка держала Нику, опасаясь, что вылетит трахеотомическая трубка, вдетая в послеоперационную рану на шее.
Был момент, когда девочка на миг пришла в сознание. Ее зрачки уставились прямо на Машу, и той стало жутко. На нее смотрело нечто – существо бесполое, изуродованное, обезумевшее от боли. Однако Мышка, справившись с собой, громко сказала, вполне профессионально похлопав Нику по руке:
– Все будет хорошо. Сейчас тебе снова надо поспать. Во сне ты не будешь чувствовать боли!
В ответ Нику вдруг начало рвать, и Мышка едва успела поймать быстро поданный ей зонд. Аркадий Петрович поддерживал больную под спину и голову.
– Отсасывай, черт возьми! Как бы не задохнулась!
Запах был отвратительный, но Мышка его не чувствовала. Она старалась действовать аккуратно и тщательно. Наконец зонд можно стало убрать. Ника издала какие-то новые звуки.
– Что она говорит? Или просто стонет? – не поняла Маша.
– Она говорит «ради бога», – пояснила реанимационная медсестра.
– Что – «ради бога»?
– Откуда я знаю? Кто говорит «ради бога, спасите!», а кто и «ради бога, не мучайте!» – Марина уже достаточно повидала на своем веку.
Больная затихла. Дыхание стало ровнее.
– Ну, хватит болтать! – Аркадий Петрович не любил разговоров, в которых не участвовал сам. – Ночь кончилась, на дворе утро. Сейчас соберутся все, придет Валентина Николаевна, и будет у нас новый день. Завершится, наконец, мое сегодняшнее дежурство. Как я устал! Да и вы, девочки, наверное, тоже.
Большой, мрачный, весь в золотистых кудрях, с рыжей бородой и таким же рыжим пушком на мускулистых руках, в молодости напоминавший греческого бога, Аркадий Петрович снял зеленую хлопчатобумажную шапочку, расстегнул халат, растер заросшую кудрявыми волосами незагорелую грудь, сел на круглую табуретку в углу и стал составлять отчет. Марина украдкой внимательно смотрела на него. Лицо у Барашкова было простое, а взгляд часто светился хитрецой. Теперь, после ночного дежурства, веки у него покраснели от бессонницы, под глазами ясно наметились мешки, и весь его вид свидетельствовал, что когда-то юный классический бог состарился и устал, хотя лет ему было еще совсем немного.
«Работает мужик на износ», – подумала Марина. Сердце ее кольнула жалость.
– Марина, сколько сейчас времени?
– Почти семь утра.
– Как на улице?
– Не знаю, все еще сумерки. Наверное, холодно. Дождь.
– Терпеть не могу, когда холодно. Сейчас бы выпить коньячку да лечь в постель!
– У меня дежурство закончилось. Я так и сделаю! – промолвила медсестра.
– Завидую, – Барашков говорил, не отрываясь от отчета. – А нам с Мышкой тут еще весь день кувыркаться. Но на утреннюю конференцию я сегодня не пойду. Пусть меня Тина зарежет!
По экрану прибора, подключенного к Нике, ползла почти правильная электрокардиограмма. Было тихо. Позвякивали в руках Марины медицинские склянки.
– Марья Филипповна, крошка! – проговорил Барашков. – Сходите во вторую палату, взгляните, как там?
Мышка бесшумно скользнула за дверь. Незаметно для себя Аркадий Петрович опустил голову на руки, казалось, на секунду закрыл глаза. Одна нога его быстро и беспомощно вытянулась, а голова стала клониться к столу и чуть-чуть не упала. Он вздрогнул и поднял ее. Так продолжалось несколько раз. Потом доктор вдруг сильно дернулся, встрепенулся, вскочил и быстро подошел к кровати больной.
– Долго я спал? – спросил он сестру.
– Минуты две или три.
– Кошмар! Знаешь, чего мне хочется больше всего на свете?
– Выспаться?
– Умница! Дай я тебя поцелую!
Сердце Марины замерло. Опять он шутит. Если бы он только знал, что значат для нее его слова. Как они волнуют! Вот таким – шутливым, добрым – она его любила. Но Марина за свою еще сравнительно короткую жизнь научилась не разводить сопли по каждому поводу, а собирать по крупицам маленькие радости этого мира. Это уж потом, ночью после дежурства, она будет вспоминать каждый его жест, каждое слово. Она знала, ее черед еще не пришел, и неизвестно, придет ли когда-нибудь. Но сейчас она тоже могла пошутить. Поэтому она улыбнулась и ответила:
– Пожалуйста! Если Валентина Николаевна не вздумает ревновать!
– Ничего, Тина простит, это дружески! – Но как только Аркадий Петрович притянул к себе приятно упругую Марину за крепкую талию, в палату тихо и незаметно вошла Мышка, увидела их объятие и покраснела.