Глава пятая. Три часа поиска

Два последних дня перед поиском Сиренко недосыпал. Днем Дробот таскал его на передний край и из траншей показывал все возможные варианты отхода, уточнял ориентиры. Ночью они ползали за передним краем вместе с саперами. Сашка ежился оттого, что в лицо то и дело били холодные бурьяны, над самой спиной свистящими светляками пролетали трассирующие пули, и еще от сознания, что противник рядом и в любую минуту может обнаружить их, и тогда… Что будет тогда, Сиренко представлял слабо: в настоящем бою он не участвовал, но понимал, что будет страшно.

Однако пули пролетали над ним и не задевали, бурьян просто надоел, а противник не обнаруживал. Постепенно обстановка становилась привычной, и неминуемый в таком деле страх отступил и, как говорят пехотинцы и охотники, залег. Сашку просто интересовало окружающее, он жадно впитывал и новые ощущения, и новые понятия. Он убедился, что ночью на фоне более светлого неба можно увидеть силуэты, что просвистевшая пуля не страшна, что мина, прежде чем разорваться, дает о себе знать слабым толчком земли. Мир словно раздвинулся перед ним, стал более понятным и потому менее страшным. И хотя он по-прежнему недолюбливал своего командира и относился к нему настороженно, он все-таки был благодарен Дроботу за открытие этого мира. В нем Сашка чувствовал себя как будто моложе и, уж во всяком случае, крепче, надежней. Таящиеся в нем силы словно обретали выход.

Возвращаясь с передовой, Сашка возился на кухне. В день поиска он приготовил особенно сытный завтрак, заодно сварил легкий обед, но помои предусмотрительно не вылил на помойку. Привыкшие к верной еде, вороны уже с полудня расселись на вершинах высоких берез возле лагеря. Они сидели молча, нахохлившись и оживлялись только тогда, когда внизу появлялся кто-нибудь из разведчиков. Тогда вороны слетали на помойку и, вышагивая, укоризненно покачивали головками.

Андрианов, Дробот и Петровский, уточнявшие последние детали поиска, посматривали на ворон с тревогой. Она усилилась к обеду, когда прилетел новый горланящий, голодный отряд. Вероятно, между воронами была своя, птичья договоренность, и разом в одно место они не слетались. Теперь все спуталось. Прибывшие возмущенно орали. Те, что сидели на березах с самого утра, оправдывались, но мест не покидали.

Вероятно, в запальчивости какая-то из новеньких ворон уронила оскорбительный звук. Березы вдруг опустели, и птицы закружились в одном, неистово орущем клубке, из которого медленно опускались пепельные перышки. Потом обе группы успокоились и расселись на березах порознь, но опять заспорили и опять взлетели.

Так повторялось несколько раз.

– Посмотришь на них, – сплюнул Андрианов, – и в самом деле в приметы поверишь.

– Ну, если верить в приметы, так нужно ждать не ворон, а воронов. Это на них приметы распространяются, ага…

– Все равно… Неприятно. И слушай, что-то их слетелось слишком много. И орут. Не помешают?

– Не… Так и задумано, – хитро улыбнулся Дробот. – Вы сейчас станьте на место его наблюдателя. Что он видит? Вороны раз пять поднимались тучей, кружились и садились. Почему? Выходит, в лагере идет какая-то подготовка. Может, начальство приехало. Может, сами разведчики бегают, суетятся. Словом – все может быть. Я уверен, что сейчас все его разведывательное начальство смотрит на этих ворон.

– Не многовато ли их? Вот чего я боюсь, – сдавался лейтенант.

– Так их же две партии собралось, ага. Одна всегда только завтракала, а потом улетала дальше, а вторая только обедала. Я ж за ними, проклятыми, две недели следил. А теперь вместе собрались. Сиренко им график-то сорвал.

Андрианов покрутил головой:

– Как бы они нам график не сорвали.

Но все обошлось. После обеда, отоспавшись, Сашка выплеснул помои, и вороны сразу же оставили свои березы. Потом разведчики ушли на передовую, а Сиренко и Дробот задержались – они должны были идти другой дорогой. В нужное время они распугали ворон и тоже ушли.


С наблюдательного пункта артиллеристов Дробот долго следил за немецкой огневой точкой и уже в сумерках одобрительно усмехнулся: все шло по графику. Разведчики продвигались по ходам сообщения точно так же, как и в прошлый раз, только немного осторожней. И все-таки над брустверами мелькнули их каски и оружие. Сосредоточились они в том же месте, в нужное время и так, как следовало: над одной из землянок вскоре после их прихода закурился несмелый дымок и почти сейчас же сник.

Противник видел все это – в этом Дробот был уверен, потому что и на его стороне появились мелкие и мельчайшие приметы необычной деятельности.

Справа, где к минному полю примыкала уже голая березовая рощица, подергивая хвостом, взлетела сорока и, мелькая белыми заплатками крыльев, бросилась было в сторону передовой, но потом повернула и скрылась из поля зрения стереотрубы, в которую смотрел Дробот. Прямо перед засевшим в землянке взводом из немецкой траншеи неожиданно вылетел окурок: его мог бросить не под ноги только тот, кто долгое время жил в относительном тыловом уюте и привык не сорить на пол.

Однако слева от намеченной полосы поиска все еще было тихо. И эта тишина смущала Дробота.

Впрочем, он подавил это смущение – решение было принято, и отступление – невозможно.

Прежде чем перевалить бруствер, они долго стояли и слушали. На немецкой стороне шла обычная жизнь – иногда слышался приглушенный смех или отрывистые неразборчивые слова команды. Иногда звенел металл и хлопали двери. Слух привыкал к обычным звукам, и они постепенно становились фоном, на котором все явственней выступали другие приметы. Легкий порыв ветра донес слитный, неясный шумок, причудливо переплетающийся с глухим постукиванием и легким звоном. Дробот подтолкнул Сашку и шепнул:

– По траншеям движется… до взвода. – И, помолчав, уточнил: – Готовятся к встрече.

И хотя за последние дни передовая стала уже привычной и как будто нестрашной, Сашка явственно ощутил, как по спине пробежала волна холода и мурашами проползла на затылок. Мозг что-то сжало, и во рту разом пересохло. Сашка понял – это страх. Он тихонько выругался и попытался было подавить страх, но этого не получилось. Мозг твердил одно и то же: там, впереди, готовы встретить тебя и убить. Там, впереди, – твоя смерть, на которую ты идешь из собственного упрямства.

В какое-то мгновение Сашка ощутил отчаяние – он не мог справиться со страхом. Осталось последнее оружие, что держалось про запас, на самый крайний случай: он заставил себя подумать о самом себе, так, словно думал о ком-то другом: «Ты ж комсомолец, трус несчастный! Ты ж доброволец!» И странно, то, что, выдавливая страх, сжимало мозг, словно ослабило хватку, и внутренний голос уже не так уверенно, как прежде, сказал: «Ну что ж, что комсомолец? А разве комсомольцы не умирают?»

И Сашка уже решительней возразил: «Умирают – да, но не сдаются. И не поворачивают назад».

Он сказал это мысленно, сказал горячо, и удивительно – именно эти слова постепенно изгнали страх, возвратили Сашке внутреннее равновесие. Теперь он снова видел окружающее, обостренным слухом слышал слитный, неясный шумок и понимал, что это идут немцы, чтобы встретить его, Александра Сиренко, смертью. Он не знал этих немцев, но, злясь на свою мгновенную трусость, на себя, он уже ненавидел их тяжелой ненавистью. И чтобы дать ей выход, он мысленно твердил: «Да, комсомолец, да, доброволец. А комсомольцы-добровольцы назад не поворачивают. И если нужно – умирают, но не сдаются».

И те слова, которые он в обычное время не любил произносить вслух – так они были высоки, – теперь, перед последними шагами навстречу смерти, были ему как раз впору: он дорос до них. Они стали его словами и его сущностью.

Он не успел оформить все это в четкие понятия, потому что услышал шепот сержанта. Стоя слева от Дробота, Сашка повернулся к нему боком и увидел далеко вправо, в той самой роще, из которой вылетела сорока, еле заметную красную точку. Она качнулась и исчезла. Сиренко сжал руку Дробота и шепотом доложил об этой точке.

– Точно видел? – серьезно спросил сержант.

– Точно. Показалась и исчезла.

Дробот задумался, что-то прикидывая в уме, поднял голову и долго смотрел на последнюю, цвета жидкого пива, полоску вечерней зари.

– Рановато, но…

– Что «но»? – с задиристой требовательностью спросил Сашка.

Теперь, когда он победил свой первый страх перед немцами, сержант тоже был ему не страшен. Он как бы перестал быть командиром. Он был теперь такой же, как Сашка. Может быть, даже чуть хуже – ведь Сашка подавил страх и не боялся врага, а сделал ли это Дробот – еще неизвестно.

Эта задиристость – возбужденная и не очень оправданная – не удивила Дробота. Он знал, что так бывает часто: вначале страх, потом бесшабашность, задиристость. А настоящее солдатское мужество, военная мудрость придут позже. И он не подал виду, что понял Сашку. Он доверительно и даже с нотками покорности в приглушенном голосе объяснил:

– На таком расстоянии папироса не видна. Выходит, фонарик. И раз красный – значит, сигнальный. Стоит солдат-маяк, его выставили засветло, и встречает свое подразделение, чтобы оно не сбилось с пути: там у них минные поля. Что это за подразделение? То самое, которое должно стать в засаду справа. Почему рановато? А потому, что в прошлый раз они чуть не опоздали – наши подошли уже к проволоке. Теперь их начальник исправляет ошибку и высылает засаду загодя. Кроме того, их начальник считает, что наш начальник, обжегшись первый раз, теперь изменит время начала поиска, вот и выдвигает свою засаду пораньше, ага…

Сашка слушал ровный сержантский говорок и, по мере того как перед ним возникала, а потом прояснялась картина происходящего на той стороне, которую видел Дробот и видел так ясно, что мог объяснить не только ее замысел, но даже детали, – все больше удивлялся.

Все было правильно, все логично и законченно. Сашка видел и немецкого начальника, и солдата в пятнистой плащ-накидке, который сидел, должно быть, в кустах и ждал, когда появится его подразделение. Ждал и, наверное, трусил. А когда вдали послышался слитный неясный шумок – совсем такой, какой слышал сейчас Сашка, – наверное, испугался так же, как и Сашка, и, не прикрыв второпях плащ-палаткой фонарик, поспешил просигналить. А командир того, немецкого, подразделения, должно быть, заметил этот непорядок и теперь, наверное, шипит на солдата, а тот, и так напуганный предстоящим боем, трусит еще больше.

И вдруг пропали бесшабашность и задиристость. Осталось удивленное восхищение сержантом, признательность и веселая насмешливость по отношению не только к тому перепуганному фрицу, а вообще к немцам. И Сашка счастливо улыбнулся.

– Верно, – выдохнул он, доверительно наклонясь к сержанту, – верно.

Дробот уловил смену Сашкиного настроения, выпрямился и жестко сказал:

– Верно-то верно, товарищ Сиренко, а вот на нашем направлении тишина. Это меня волнует.

– В штаны наложили, должно быть, вот и молчат, – усмехнулся Сашка.

– Нет, дорогой мой повар. Они не наложат. Они вояки справные, ага. Это они нас ловят. Персонально нас с тобой. И нам теперь нужно носом водить вдвое быстрее. А то не вернемся.

Сашка еще не понимал – шутит сержант или говорит серьезно, пугает или предупреждает.

Но Дробот не дал ему времени на раздумье. Он подошел к пулеметчикам, что стояли во врезной ячейке на открытой, запасной позиции, и шепнул:

– Ну, мы пошли.

Пожилой небритый пулеметчик торопливо ответил:

– С богом.

Сашка не понимал, что происходит, – он все еще разжевывал сержантские слова, – но Дробот подтолкнул его и, легко выпрыгнув за бруствер, коротко бросил:

– Пошли.

Подбежавший наблюдатель и сержант из пехоты помогли Сашке, и он, подталкиваемый четырьмя заботливыми руками, тяжело плюхнулся на мокрый бруствер, ткнулся лицом в жесткую траву и почти сейчас же услышал, что на немецкой стороне заработали пулеметы.

Все в нем обмерло и закостенело. Двинуться с места он не мог.

Лейтенант Андрианов смотрел в ночную темноту и кончиком языка перекладывал потухшую цигарку из одного уголка рта в другой. Это бесцельное перекладывание успокаивало его – курить он не мог, а терпкая горечь махорки, пресный вкус газетной бумаги были привычны. Лейтенанту нужно было успокоиться.

План поиска ему нравился. И все-таки смущало то, что о нем знали многие. Андрианов был убежден, что истинный план, замысел любого боя должен был знать только один командир. Тогда он будет сохранен в полной тайне.

Что получалось сейчас?

Петровский командовал правой группой обеспечения и знал, что обеспечивать ему, в сущности, нечего – захватывающая группа во главе с лейтенантом ничего захватывать не должна. Пленного должен был взять Дробот. Капитан Мокряков, который обеспечивал поддержку пехоты и артиллерии, тоже исходил из этого плана и потому нацеливал артиллеристов на обманный объект поиска – тот самый, который уже никто никогда не будет атаковать. И сам он, двигаясь с группой захвата, которая, в сущности, превращалась в главную группу отвлечения, тоже мог надеяться только на Дробота. Сумеют ли люди понять, что они рискуют собой не для Дробота, а для общего дела? Всякий план хорош на бумаге, а когда начинается бой – многое меняется. Уловят люди эти изменения? Сумеют сделать из них выводы?

Андрианов все перекатывал и перекатывал погасший окурок и не мог ответить ни на один вопрос.

Морозило. Воздух очищался и позванивал. Далеко влево взлетела первая яркая ракета. Андрианов долго следил за ее полетом и вдруг понял, что думает он о Дроботе. Да, у него ордена. Да, он и в самом деле опытный разведчик – не только на словах: лейтенант наблюдал за его действиями на переднем крае. Да, он комсомолец и, кроме того, – доброволец. Все верно. Все правильно. И все-таки… Все-таки лейтенант еще не знал Дробота. И сейчас, перед решительными действиями, ему уже не нравилось, что сержант взял на себя самое главное, самое ответственное – захват «языка». Он – человек новый, неизвестный, а получалось так, что именно он своими действиями отвечал за весь взвод. Тот взвод, который Дроботу был еще ничем, просто очередным местом службы, а для Андрианова – делом его чести, его жизни, его семьей.

Справа мигнула красная точка и скрылась. Потом донесся легкий шумок и смолк. Лейтенант насторожился и вдруг почувствовал, что рядом с ним кто-то стоит. Он резко обернулся и узнал Прокофьева. Разведчик наклонился и шепнул:

– Рановато они подбираются… Неужели опять заметили?

Лейтенант не мог объяснить ему, что радуется тому, что противник заметил их, и тому, что они действуют точно так же, как и в прошлый раз. Ни Прокофьев, ни другие разведчики об этом знать не должны. Поэтому Андрианов нахмурился и хотел сразу же отослать Прокофьева в землянку, но тот опередил командира.

– Все как в прошлый раз… – озабоченно вздохнул и подкинул: – А новеньких разведчиков в самое легкое место пустили… Как бы оно самым трудным не оказалось. Может, мне там приглядеть, товарищ лейтенант?

Прокофьев нанес удар по самому больному месту, и лейтенант, несмотря на явную жертвенность разведчика, вскипел:

– Я приказал не выходить из землянок. Марш на место!

Прокофьев, покорно наклонив голову, скрылся в темноте. Последние дни перед поиском он жил легко, свято веря в свою исключительность и неуязвимость. Но здесь, в напряженной темноте передовой, как и раньше, он опять раздвоился. Былой веры в свою удачу не осталось: был страх. Прокофьев понимал, что идет в бой вместе со взводом и, значит, подвергается той же опасности, что и все. Эта общая опасность заставляла его думать о взводе, о его делах, и он искренне высказал лейтенанту свои сомнения.

Но была и вторая половинка его существа – стремление выполнить немецкое задание. И он боялся, не помешает ли ему взвод. Эта новая раздвоенность развилась, окрепла, и, ощущая ее, Прокофьев не возмущался, не удивлялся. Он деловито думал, как сделать, чтобы вывернуться, уйти от опасности. И решил пойти проторенным путем – двинуться на знакомый левый фланг. А лейтенант пресек его попытку.

Будь Прокофьев честным человеком, эта несправедливость оскорбила бы его, и он как-нибудь проявил это чувство. И лейтенант наверняка заметил бы. Но Прокофьев в душе знал, для чего ему нужно было уйти на левый фланг, и потому был просто покорен.

Лейтенант уловил эту странную покорность, проводил взглядом бойца и сплюнул очертеневший окурок, привычно подумав, что Дробот, как нарочно, взял себе в напарники неопытного разведчика.

Ну и что ж, что он его специально тренировал, и надо сказать, очень умело. Бой – не тренировка. В бою, в самый ответственный момент, с каждым может случиться такой шок, что никакой медик не разберет: свалится человек, как бревно, или сам себя забудет… Может, и в самом деле следовало бы усилить его группу Прокофьевым – ведь сам человек просится.

Но что-то остановило лейтенанта – может быть, излишняя покорность бойца, а может быть, и то, что, в сущности, он принял второе, запасное решение: самому прорваться к траншеям и взять «языка». Возвратиться опять с пустыми руками невозможно. Андрианов понимал, что согласовывать это свое новое решение с капитаном Мокряковым уже нет времени, и потому отчаянно махнул рукой: буду действовать на свой страх и риск.

Вскоре взвод начал выдвижение.


Дробот вернулся к траншее, толкнул одеревеневшего Сиренко в плечо и неожиданно ласково шепнул:

– Ты что, Сашок, ушибся?

Шепот сержанта криком отозвался в контуженном страхом Сашкином мозгу. Сиренко встрепенулся и посмотрел в близкое, смазанное темнотой и тенью от каски лицо Дробота. Показалось, что он видит презрительно суженные, светлые глаза, насмешливую улыбку. И ему представились обидные часы тренировок. Это подстегнуло нервы и поставило все на свои места: перед ним был командир, который никогда, нигде и ни в каких случаях ничего не прощает. И Сашка, все еще замирая от страха, все-таки покорился. Еще бездумно он торопливо пополз за сержантом.

Дробот несколько раз останавливался и озабоченно заглядывал в лицо напарника: он боялся, что Сашка спасует и тогда сорвется поиск. Но он не знал, что каждый его взгляд подхлестывал Сиренко, вышибал из него проклятый страх, на место которого приходили другие, однажды уже испытанные и потому как бы привычные чувства: уверенность в командире, в себе, презрение к противнику. Чувства эти постепенно переплавлялись в убеждение, что все будет хорошо.

Однако страх еще жил. Он еще сидел в мозгу, хотя уже не был хозяином. Его можно было потеснить и в конце концов загнать в самые дальние уголки. Поэтому, когда Дробот внезапно остановился, Сашка даже обиделся: неужели не верит? Довольно этих проверок!

Дробот поманил его, и Сашка подполз. Они лежали голова к голове, и Дробот показал куда-то вправо и вперед. Сашка, как ему казалось, очень долго вглядывался в пепельную темноту и только случайно, чтобы дать глазам отдохнуть, перевел взгляд на небо, на то самое место, где совсем недавно желтела, как пролитое жидкое пиво, полоска зари. Теперь небо там было почти такое же низкое и темное, как и над Сашкой, и все-таки где-то за ним еще брезжил рассеянный облаками свет.

На фоне этого более светлого, чем окружающее, неба Сиренко увидел торчащую из земли палку. Но уже в следующее мгновение он понял, что палка не торчит, а как бы висит над землей – черная, зловещая в своей прямоте и законченности. Пошарив взглядом по призрачно-светлому фону, он увидел еще одну такую же, но словно бы повернутую в другую сторону законченную палку. И тут только он понял, что впереди и вправо от него торчат изготовившиеся к бою немецкие пулеметы.

Первым, о ком подумал Сашка, был Дробот. Он опять оказался прав – немцы были как раз там, где он их ждал. Значит, предстояли немедленные действия: незаметно подобраться к ним, навалиться и по возможности бесшумно лишних придавить, а одного, самого нужного, обезопасить кляпом и притащить в свою траншею. Сашка отрабатывал эту операцию десятки раз и был уверен, что немец будет не таким хитрым и изворотливым, как сержант, брать которого в плен было очень трудно.

Сознание надвигающейся решительной опасности, не случайной, а заранее предсказанной, не только не испугало Сиренко, а, наоборот, как бы окончательно затолкало все еще трепетавший страх в самый потаенный уголок. Сашка подобрался, напрягся, ощущая, как в нем растет и растет захватывающий и обжигающий боевой азарт. Он чем-то напоминал то чувство, что рождалось на занятиях, когда ему удавалось схватить сержанта и прижать так, что Дробот сдержанно охал и серел: у него все еще побаливали раны.

«Ну, этого паразита, – с сердитой радостью подумал Сашка, – мне жалеть будет не к чему».

Он хотел было двинуться вперед, но сник прежде, чем Дробот знаком остановил его, и подумал, что пулеметы стоят что то слишком уж близко от лощины. Сержант толкнул его и знаком показал, чтобы он полз влево. Сашка поначалу опешил – «языка» можно взять справа, а Дробот полез влево. Но он ясно помнил инструктаж Дробота – во всем слушаться беспрекословно и только, если его, сержанта, убьют, тогда действовать сообразно с обстановкой. И Сашка пополз влево.

Из лощины они поднялись на ровное поле и увидели кустарник. Сиренко отлично помнил этот ориентир – было высказано предположение, что именно здесь противник может расположить исходные позиции своей засады. В кустах и в самом деле что-то шебуршилось – сдержанно и настороженно, хотя засада с пулеметами была на месте. Сержант круто повернул и двинулся прямо к немецким траншеям, обходя кустарник с тыла.

Разведчики ползли дальше и дальше, и Сашка все отчетливей понимал, что план поиска уже нарушен, и на место исчезающего боевого азарта в него вползали сомнения. Зачем они забираются так далеко? Почему не действуют остальные разводчики? Почему вокруг такое молчание, особенно там, куда должны ударить остальные?

Вопросы все напирали и напирали на Сашку, и, наконец, пришел самый важный вопрос: а вдруг этот непонятный, словно прокопченный сержант потянет его прямо к немцам в лапы?

На Сашку нахлынул новый прилив страха. Это был уже не страх за собственную жизнь. «Погибнуть – не штука, – подумал Сиренко, – а вот попасться немцам…» Впрочем, и это было не самым страшным – было нечто другое, более ужасное и важное: ненависть к предательству, которое страшнее страха, был взрыв возмущения, было еще многое, что и в сумме и каждое в отдельности оказывалось все же деятельней и сильней, чем страх и перед немцами и за свою жизнь.

Сашка остановился и подтянул автомат. Зачем он это сделал, он не знал: может быть, для того, чтобы заставить Дробота выполнить задачу. Но сержант словно имел глаза на затылке да вдобавок еще знал, о чем думает Сашка. Он тоже остановился и жестом подозвал к себе Сиренко. Они долго лежали и слушали тишину. Нервы у них были напряжены до предела, и потому постепенно тишина стала прорастать звуками.

Траншеи противника были неподалеку. Из них слышалось покашливание, шорох шагов, чирканье зажигалок, приглушенный звон и шарканье оружия о слегка подмерзшие стены. И они поняли, что немцев в траншеях много. Но самое неприятное было в том, что и справа от них – из кустарника и откуда-то еще дальше – тоже доносились сдерживаемые звуки чужой и враждебной жизни. И оба поняли, что они находятся сейчас в окружении. Они сами заползли в это окружение и теперь слышали шорохи и, кажется, даже дыхание тех, кто их окружил.

И тут только до Сашки дошло все значение тех пулеметов, которые он увидел. Противник разгадал замысел. Он приготовился встретить их совсем не так, как надеялся Дробот. Он оказался хитрее и мощнее. Дробот словно подслушал эти вполне самостоятельные солдатские мысли своего подчиненного, впервые в жизни разобравшегося в сложившейся обстановке. Он наклонился к Сашке и, придерживая ладонью каску, чтобы ненароком не царапнуть ею о сиренковскую, зашептал:

– Видал проход в ихних проволочных заграждениях? Оттуда они обязательно пройдут здесь – для большой засады их мало: слышал, сколько их в траншеях набито, ага. Значит, здесь и возьмем «языка». Ты поползешь назад, той же дорогой, а я останусь прикрывать. – Сержант вздохнул и добавил: – Не то они наших могут отрезать. – Он промолчал и совсем ласково шепнул: – Переплет, Сашок, правильный. Только ты не дрейфь – главное, доставь «языка», а я, может, выкручусь.

Загрузка...