Глава третья. Сашкины страдания

Ночью вьюжило. А с утра разгулялось, и яркое солнце растопило снег. Было слякотно и одновременно как-то празднично от проснувшегося вдруг леса, от света и тепла.

Разведчики отдыхали, чистили оружие, подолгу курили, ставили латки на продранные рукава и брюки.

Сиренко был мрачен. Он часто почти с ненавистью посматривал на командирскую землянку, в которой с утра совещались Андрианов, Дробот и только что назначенный вместо убитого сержанта Ахмадуллина командир второго отделения Петровский. На совещании присутствовал помощник начальника штаба по разведке – уже пожилой, полный, со светлыми глазами навыкате, добродушный, но вспыльчивый капитан Мокряков. Он любил квас, и потому Сиренко уже дважды носил в землянку котелок с квасом. Мокряков морщился:

– Разведчики… Посудины достать не можете. Подаете жирный квас. – Андрианов виновато вздыхал, и даже Петровский – высокий и ловкий парень в лихо сдвинутой набок ушанке – чувствовал себя виноватым. – А еще собираетесь «языка» брать.

Мокряков недовольно сопел и большими шумными глотками пил из котелка чуть хмельной острый квас. Все с некоторой почтительностью смотрели на него и думали, что Сиренко, вероятно, уйдет из разведки. Сашка тоже думал об этом. Поэтому он процеживал квас сквозь бинт все над тем же котелком: на больший протест он не решался.

Из третьего котелка Мокряков пил молча и сопел при этом не так сердито, как прежде. Сиренко почтительно стоял у притолоки и ждал. Ему очень не хотелось смотреть на Дробота, и все-таки он всматривался в его темное, невозмутимое лицо. И даже ненавидя сержанта, из-за которого ему придется расстаться со взводом и любимым делом, справедливости ради отмечал, что новенький сержант и в присутствии большого начальника, от одного слова которого зависит его судьба и, может быть, жизнь, был спокоен и не пытался показным сочувствием Мокрякову принизить Сиренко и его работу. Больше того, Сашке показалось, что Дробот смотрит на капитана с долей веселого, неуважительного интереса, как на человека, который, сам того не замечая, показывает себя со смешной стороны.

Это тоже нравилось Сиренко, хотя он и старался ненавидеть Дробота. И он вдруг подумал, что капитан уже кончает третий котелок квасу, а еще ни разу не выходил из землянки. Это рассмешило, и он взглянул на Мокрякова с веселой искоркой в глазах. Капитан перехватил взгляд, оторвался от котелка, посопел и раздраженно сказал Андрианову:

– Хватит тебе этого бездельника опекать. Кваса подать не может, пускай в разведку ходит.

Сиренко слегка побледнел – не столько потому, что капитан предлагал использовать его как рядового разведчика и, значит, подставить под огонь, сколько от несправедливости: он точно знал, что приготовленным им квасом Мокряков угощает не только свое, разведывательное, начальство из дивизии, но и командира полка. А вот теперь – хает.

От обиды он отвел глаза и увидел холодную, прямо-таки издевательскую улыбку Дробота. Сержант смотрел на Мокрякова, но Сиренко показалось, что смеется Дробот над ним, над его неудачной судьбой радиста и повара. Однако неприязни к сержанту не ощутил – Сиренко был справедливым человеком и отлично понимал двойственность своего положения.

Лейтенант Андрианов промолчал, Петровский неопределенно покачал головой, и Сиренко не понял, как отнеслись к капитанскому приказу его непосредственные начальники. Но то, что они его не защитили, обидело Сиренко, и он, вздохнув, опять взглянул на Мокрякова.

Полное лицо капитана багровело, глаза светлели. Рывком передав почти пустой котелок Сиренко, Мокряков закричал на Дробота:

– Нечего смеяться, понимаешь! Болтать умеешь, учить всех насобачился, а своих подчиненных не воспитываешь! Распустил, понимаешь! Я вот посмотрю, как ты его приберешь к рукам! А то только защищаешь, понимаешь… – Вспышка проходила, и капитан говорил все спокойней.

Скуластое лицо Дробота было, как всегда, невозмутимо. Капитана, видимо, злила эта невозмутимость, и он сердито закончил:

– Как следует за него возьмись! – кивнул он на Сиренко, и Сашка понял, что он, оказывается, уже в первом отделении и что Дробот успел его защитить. Это было так необычно, что Сашка растерялся и, тяжело переваливаясь, топтался на пороге. Капитан крикнул ему:

– Тащи квасу! – И, обращаясь к Дроботу, закончил: – Как следует воспитывай, понимаешь! А я спрошу. Распустились.

Сиренко хотел было уйти, но услышал голос Дробота.

– Будет исполнено, товарищ капитан, – сказал сержант с той спокойной, деловитой почтительностью, с которой обращаются подчиненные к уважаемым начальникам. Потом голос его неуловимо изменился: в нем пробились нотки суровости и в то же время легкой насмешки: – Сиренко! Помойку не закрывать, помои выливать! – И, перехватив совершенно обалделый Сашкин взгляд, решительно закончил: – Все! Идите… за квасом!

И Сиренко ушел, так и не поняв, что же произошло в землянке.

Лейтенант Андрианов посмотрел на капитана, сержанта и спросил:

– Значит, план утверждаем?

Мокряков недовольно поджал губы, потом шумно вздохнул, погладил себя по животу, покрутил головой:

– Не нравится мне вся эта психология. Ох и не нравится! Доложи-ка еще раз, Дробот.

Сержант словно заранее был готов услышать приказ.

– Немцы поймали нас довольно хитро. Если мы сразу же сменим тактику, они поймут, что их разгадали, и усилят бдительность, ага… А если мы все оставим по-прежнему, они посчитают, что мы ничего не поняли…

– Плохого же вы мнения о нашем противнике, – усмехнулся Мокряков. – А ведь недавно совсем иное пели.

– А я и сейчас не очень высокого мнения, – невозмутимо ответил Дробот, – о немцах. Но об этом, – он сделал широкий жест рукой за спину, – думаю по-другому. Этот хитрый. Но… не умный, ага…

Мокряков почмокал полными, мягкими губами и пренебрежительно махнул пухлой рукой. Потом беспокойно покосился на дверь и решительно закончил:

– Ладно… Представьте легенду… план и все такое… Согласуем… Тогда, понимаешь… – И вдруг взорвался: – Опять твоего чертова повара нет! Вот воспитание!

Но Сиренко уже открыл дверь и молча передал капитану все тот же котелок. Мокряков оживился, долго и шумно пил квас, потом решительно поднялся:

– Действуйте пока, как решили. А там… там поглядим. Лошадь подана?

Сиренко, по знаку Андрианова, пошел за мокряковским ездовым. Командиры уточняли детали предстоящих действий и ждали, когда наконец уедет Мокряков.

Подали лошадь, и Мокряков, обстоятельно усаживаясь в крохотную тележку, подтыкая под себя сшитую из шинельного сукна полость, наставительно бурчал:

– Только поосторожней, понимаешь… Не выдумывать… чего не следует! А то с вас взятки гладки, а мне по загривку надают. – И, утомившись устраиваться, буркнул пожилому ездовому, боком примостившемуся на сиденье. – Пошел, что ли…

Утробно ёкая селезенкой, раскормленная лошадь с места взяла неторопкой рысью и скрылась за поворотом. Дробот взглянул на Сиренко, прищурился и шепнул:

– Силен капитан – четыре котелка квасу выпил, а до ветру так и не сбегал.

Сиренко с доверительной улыбкой посмотрел на своего нового командира. Сержант серьезно спросил:

– А может, в квасе не такая сила, как в пиве? Может, ты чего-нибудь недокладываешь?

Но глаза его, узкие, колючие, светились так весело, задиристо, что Сиренко расхохотался.

– Пойдешь со мной в паре? И только вдвоем, ага?

Сиренко растерянно посмотрел на сержанта, прикидывая, как понять его совершенно непонятное, будто ни к селу ни к городу присловье «ага».

– Ладно, ты подумай – такое дело, и, верно, сгоряча не решишь, а я пойду.


С этой минуты Сашка не видел Дробота больше суток. Он словно провалился – даже есть не приходил. И, на всякий случай подогревая ему еду в котелке, Сашка думал о его предложении и ничего не мог придумать.

С одной стороны, он – радист. А если и стал поваром, так это по собственному желанию. Надо же кому-нибудь готовить. Но и повара и радиста в поиск брать нельзя. Не те специальности. С другой стороны, капитан Мокряков приказал брать. Опять-таки приказ этот не окончательный – можно и обжаловать: Сашка вспомнил, что, в сущности, он небольно и подчиненный Мокрякова. Он прикомандирован ко взводу разведчиков. А числится в роте связи. Стоит сказать командиру роты – и только они и видели рядового Сиренко. Но сделать так – значит, навсегда лишиться уважения не только разведчиков, но и связистов.

Человеку доверяют самое важное в армии – разведку, а он прячется в кусты. Значит, трус. А Сашка никогда не был трусом. И потом, он комсомолец. Как же он посмотрит в глаза другим, если откажется? Нет, он пойдет в любой поиск, на любое задание и выполнит его с душой, как и положено солдату. Тем более нужно искупить свою вину. Пусть хоть что говорят, хоть как судят, а ошибка с этим самым вороньем – ясная. И Сашка ее с себя не снимал. Наоборот, он судил себя и в конце концов осудил. А приговор обнародовал, когда кормил отощавшего за сутки Дробота.

– Пожалуй, я с вами пойду, товарищ сержант, – хмуро и почему-то вздыхая, сказал Сиренко, выставляя перед Дроботом котелок с пшенной кашей.

– Ага! – ненатурально обрадовался сержант не то каше, не то Сашкиному сообщению. – Решил, выходит, побаловать меня.

Сиренко не понял, к чему относится это замечание, и невнятно промямлил:

– А ее всем на обед давали… – И, заглядывая в смеющиеся глаза сержанта, неуверенно добавил: – Кашу то есть.

Дробот засмеялся. Немецкая алюминиевая ложка в его руке вдруг переломилась и расправилась – на другом ее конце появилась вилка. Сиренко отметил ловкость, с которой было проведено это превращение, хотя не мог понять, чему смеется Дробот. Сержант перевернул ложку и воткнул вилку в котелок.

– Ну молодец ты у меня. Ах молодец! До чего догадливый, до чего смекалистый – только для разведки и годишься. Осчастливил меня, дурака. Согласился идти со мной в разведку. – И вдруг, выпрямившись, сузив глаза, заговорил резко и безжалостно: – Вам нужно понять, рядовой Сиренко, что мне вашего согласия не требовалось – приказал бы – и пошли как миленький, ага… Но я понаблюдал за вами и подумал, что такой мешок с требухой, как вы, может еще стать человеком, а не только покровителем приблудных собак. Поэтому и разговаривал с вами по-человечески. А теперь так – с завтрашнего дня будем тренироваться по часу, по два, но о поиске не заикайтесь. Туда, – сержант махнул рукой в сторону передовой, – берут только тех, кому верят, ага… Сейчас можете быть свободны.

Сиренко с недоброй улыбкой смотрел на Дробота и не спешил уходить. Сержант отодвинул котелок, взглянув исподлобья, протянул:

– Ну-у. Я кому сказал?

Было в этом сержанте что-то такое резкое, несгибаемое и в то же время тяжелое, что вспыхнувший было возмущением Сиренко все ж таки подчинился и, косолапя, покачиваясь на ходу, вышел из землянки. Только на пороге он пришел в себя, понял, что его попросту выгнали, а уж на тропке к своей каптерке выругался, чтобы унять стыд.

Нет, дисциплина дисциплиной – все это верно, но среди разведчиков такого не бывало. Во взводе даже лейтенант такого не позволял. Есть во взводе и приказы, и подчинение, и все такое прочее, но есть еще и другое – то непоказное товарищество, которое не позволяет командиру так вот выгонять подчиненного.


К утру отходчивый, как все добрые люди, Сиренко остыл и уже примирился с тем, что неладная история с сержантом может привести к тому, что его все-таки выгонят из взвода. Что ж… Не всем ходить в героях. Ну, правильно, не трус. Верно, комсомолец. Ну а если нет в нем этой самой военной косточки? Если он по самой натуре своей – человек мирный? Если ему больше нравится возиться на кухне, чтобы потом видеть, как ребята уплетают за обе щеки то, над чем он потел и думал, если ему жалко и ворон, и собак, и вообще всякое зверье. А уж о людях и говорить нечего.

Конечно, на войне нужна безжалостность, потому что здесь один закон – ты не убьешь, тебя убьют. Все это понятно, но Сашка не мог себе представить, как он будет кого-то убивать. И в душе, стараясь не признаваться в этом самому себе, он решил: «Пускай переводят обратно в роту. Черт с ними – буду работать. На войне и такие нужны».

И все же спокойная и чем-то самоуничижающая мысль эта все-таки претила Сиренко, и вместе с мирным решением у него в душе бродило еще и презрение к самому себе: все-таки труслив ты, Сашка… Как ни говори, а труслив.

Разбираясь в этих путаных мыслях, Сашка забыл об обещанной сержантом тренировке и потому утром, в самый разгар подготовки к завтраку, искренне удивился, когда услышал неприятный, с металлическими оттенками голос Дробота:

– Рядовой Сиренко, ко мне!

В иное время, если бы кто-нибудь из разведчиков или даже сержантов крикнул ему такое, Сашка обязательно бы обиделся и, не отходя от кухни, ответил что-нибудь вроде: «Пошел к черту», или: «Не видишь, занят», или в крайнем случае: «Погодь минутку». Да и не приняты были во взводе такие оклики. Лейтенант Андрианов и тот вызывал деликатней: «Сиренко, а ну-ка… Сиренко, сбегай-ка…» А тут – «рядовой Сиренко», да еще «ко мне!». Фон-барон какой нашелся!

Все восставало в Сиренко, все заставляло его сразу, раз и навсегда показать свою самостоятельность, и все-таки он, сам не понимая почему, покорно отошел от кухни, потупив глаза, и буркнул:

– Слушаю.

– Не «слушаю», а «прибыл по вашему приказанию», ага. – И после паузы, с невыразимыми нотками презрения, удивления и нарочито наивной растерянности в голосе, пропел: – Ну и выправочка у вас, товарищ Сиренко… Медведь по сравнению с вами – правофланговый.

Сашка искренне удивился, почему медведь по сравнению с ним правофланговый, поднял глаза, чтобы попытаться выяснить этот вопрос. Но Дробот не дал ему опомниться. Он сдержанно рявкнул:

– Смирно! – И когда Сиренко, скорее от неожиданности, чем подчиняясь команде, вытянулся, Дробот уже сдержанней скомандовал: – Кругом! Шагом марш! – А когда опешивший Сиренко выполнил команду, пропел все с теми же нотками удивления и презрения: – Ножку, ножку на первом шаге нужно давать.

Из землянки вышли разведчики, посмотрели вслед вышагивающему Сиренко и тоненькому по сравнению с ним сержанту, невесело пошутили:

– Повели телка на веревочке.

– Строевой на передке заниматься начал – умора! – преувеличенно шутовски и слишком громко крикнул Прокофьев и, сам почувствовав, что переборщил, тревожно осмотрелся.

Хотя все понимали комичность положения, откровенная злость в прокофьевском голосе смутила разведчиков, потому усмехнулись они невесело, закурили, и кто-то подвел черту:

– Братцы, а ведь Сиренко, пожалуй, оставят…

Этот бесспорный вывод почему-то примирил со все еще не до конца понятым сержантом всех разведчиков, но не Прокофьева. Дробот показался ему еще опасней и неприятней. Уже изощряемый постоянной настороженностью прокофьевский ум отметил еще одну несуразность события. Два опасных для него человека доставляют неприятности друг другу. И с острой практической проницательностью Прокофьев понял, что, если эти неприятности углубить, сделать заметнее, оба эти человека могут стать врагами, и тогда в своей вражде забудут о своих подозрениях. Тогда он, Прокофьев, может быть спокоен. И он довольно улыбнулся, решив: «Надо их стравить, пускай грызут друг друга».

Сиренко слышал насмешки, знал, кто говорил ему вслед, и все-таки вышагивал, стараясь припечатывать ногу всей ступней и от этого забывая, какую руку нужно выносить на мах, а какую в замах, и потому ощущал страшную скованность и растерянность. Он начал краснеть от стыда, от сознания своей беспомощности и, вероятно, несуразности.

Он и в самом деле был несколько несуразен. Большой – на голову выше Дробота, с широкими опущенными плечами, большим животом, туго перетянутым брезентовым ремнем, и толстыми икрами. Шинелька у него была кургузая, чуть прикрывавшая колени, и потому, наверное, икры казались особенно мясистыми, а ноги чуть кривыми.

Стыд все жег и жег Сашку, шея из розовой превратилась в бурую, на широком носу выступили капельки пота, лоб под ушанкой горел и чесался. В душе накипала злость, и он, вышагивая, яростно ругался про себя. Но прекратить это дурацкое, с его точки зрения, вышагивание он почему-то не мог – мешало сознание святости строя и команды, которое влезло в него еще в запасном полку и вот теперь неожиданно оказалось сильнее самого Сиренко.

Смешное это зрелище нарушил Дробот.

– Бегом… – скомандовал он и, прижав руки к бокам, недовольно выпевая, потребовал: – Ма-арш!

Сам он вырвался вперед и повел за собой Сиренко. Они бежали по лесу без дороги, перепрыгивая через вывороченные взрывами деревья, петляя меж зарослей осинника и частого ельника. В лицо били холодные от утренней росы ветви, кололи хвоинки. Но противней всего была паутина. Она обволакивала лицо, вызывая непреодолимое чувство брезгливости, и тогда Сашке хотелось как можно скорее снять паутину. Он тер лицо руками, терял темп и, главное, направление, и то, как кабан, врезался в кустарник, то спотыкался и, чертыхаясь, задыхаясь, еле нагонял легкого и верткого Дробота.

На полянке между нарядных сосенок-подростков, на жесткой чуть притрушенной первым снегом траве Дробот остановился и, не давая передышки, сказал:

– Слушай задачу.

Сашка запаленно дышал, пот струился не только из-под ушанки, но и по всему телу, вызывая неприятное ощущение заползших под белье мурашей. Он дергался, чтобы сбросить проклятых мурашей с зудящего тела, и проклинал своего мучителя: «Вот навязался, черт закопченный! И где только тебя выкопали!»

– Прекратите чесаться, – брезгливо одернул его Дробот, и Сиренко, все так же мысленно проклиная его, замер. – Будем отрабатывать рукопашный бой. Обратите внимание – я вдвое меньше вас и, вероятно, вдвое слабее. Так вот, ваша задача – скрутить мне руки и взять в плен. Нападайте.

Дробот стоял прямо и острыми, глубокосидящими глазами пристально смотрел в красное, усталое лицо Сиренко. Первое, о чем подумал Сашка, было: «Ох, и наломаю ж я тебе сейчас бока».

Он наклонился чуть вперед, набычился и уже тронулся было с места, как вдруг понял, что не сможет напасть на Дробота, а тем более скрутить ему руки. Все ж таки он командир.

«Помну я его ненароком, – подумал Сиренко, – а потом сам себе не рад буду. Хай он сказится».

– Ну-у! – требовательно крикнул Дробот.

И Сиренко пошел. Пошел осторожно, бочком, далеко выставив руки, словно в темноте, на ощупь пробираясь по незнакомой комнате. Он опять ощутил свою неуклюжесть. От этою ему вновь стало стыдно. Тренировка начинала походить на детскую игру в ловички, или, как говорили в родном Таганроге, латки.

Сиренко все тянулся и тянулся к Дроботу, так и не решаясь ни дотронуться, ни броситься на него, пока это наконец не надоело сержанту. Он вдруг схватил Сиренко за руку и несильно дернул на себя. От этого неожиданного толчка Сашка развернулся боком. Дробот ловко проскользнул у него под растопыренными руками, ногой ударил по толстенной Сашкиной ноге, отчего Сашка и вовсе потерял равновесие. Потом сержант присел, снова толкнул Сиренко, и тот невольно шатнулся, а падая, очутился на спине у сержанта.

Все произошло так стремительно и необычно, что Сашка даже удивиться как следует не успел и запоздало подумал, что вот сейчас-то он наверняка схватит Дробота. Но в это мгновение его перевернуло, он куда-то понесся и. услышав натруженный выдох – такой, какой издают дровосеки, всаживая колун в толстую плаху, – шлепнулся на жесткую траву белотел. А когда шлепнулся, так и не понял, сам он «гекнул» или это «гекнул» от напряжения сержант.

Дробот стоял над ним все такой же спокойный и насмешливый. А Сашка чувствовал, что все его большое, мягкое тело начинает пронизывать боль от тяжкого удара о подмерзшую землю. Дробот, наверное, знал, что боль эта и обида должны подкосить Сашку, но он не нашел в себе чуткости, на которую в других условиях вправе был рассчитывать Сашка. Сержант приказал жестко:

– Встать! – И когда Сашка, еле сдерживаясь, чтобы не охнуть, поднялся на ноги, Дробот безжалостно продолжал: – За каким чертом пошли вы в разведку, если я могу вас швырять, как хочу. А ведь немцы покрепче меня попадаются. Ручки расставили, ага… Ну! – снова приказал он. – Нападайте!

Если бы Дробот не кричал, Сашка, возможно, и простил бы ему всю эту сцену. Но Дробот так ругал его, как Сашку еще никто на свете не ругал. И этого он простить не мог. Сцепив зубы, он, как в прорубь, ринулся на Дробота и сейчас же почувствовал острую боль в плече, перевернулся и очутился на жесткой траве. При этом он так ударился головой, что услышал, как клацнули зубы. Дробот опять стоял над ним и с уничтожающим презрением цедил:

– Рот закрывать нужно. Это вам не ворон считать! Ага. Встать! Ну, нападайте, нападайте, черт вас возьми! А еще комсомольцем себя считаете! – и уж совсем некстати припечатал свое невозможное «ага».

Сашка встал и, продираясь сквозь вставший перед глазами розовеющий туман, ринулся на Дробота и опять очутился на земле, снизу поглядывая на сержанта, выслушивая его наставления.

Иногда Сашку захлестывала злость, иногда оторопь, иногда он внутренне подбирался и решал быть хитрым и осторожным, когда ему казалось, что он уже понял, на чем его ловит этот жилистый, ловкий и увертливый, как зверь, смуглый сержант. Но что бы ни делал Сиренко, что бы ни ощущал, все равно после очередного нападения на Дробота он лежал на земле и выслушивал то, за что в «гражданке» свернул бы голову любому. И что самое обидное – человек сам предлагал ему свернуть голову, подставлял эту голову, а Сашка ничего не мог сделать. Когда он понял, что бессилен перед сержантом, Дробот вместо надоевшей команды «Ну, нападайте же» приказал:

– Ползком!

Они ползли по холодной, в инее траве, вдыхая запах опавших листьев, разжиженных морозцем грибов. Ползли по жесткой, неправдоподобно зеленой листве брусники, и Сашке было неприятно давить своим грузным телом алые, как подсохшая кровь, тронутые заморозками ягоды. Он вдруг понял, как нечеловечески устал, как все в нем болит, как дрожит каждая жилка и каждый нервик. Он уже не мог ползти и клялся самому себе, что вот сейчас, вон возле той елочки остановится и будет лежать, а сержант пусть ругается, потому что все равно завтра он, Сиренко, уйдет в свою роту – ведь нельзя же согласиться с таким издевательством. Пусть бы оно приносило хоть какую пользу, а то ведь терпеть приходится просто ради сержантского удовольствия.

Но елочки мелькали одна за другой, самые страшные клятвы сменялись еще более страшными, все болело в нем сильней и сильней. Каждый нервик и каждая жилка уже не просто дрожали, а прямо-таки рвались на части, глаза заливали пот и туман крайней усталости. А Сашка все полз и полз. Когда мысли наконец пропали и сменились тупым безразличием, Дробот приказал:

– Бегом марш!

И Сашка поднялся и побежал – спотыкаясь, задевая ногой за ногу, ни о чем не думая и почти ничего не ощущая. Совсем неподалеку от землянок Дробот остановился и презрительно протянул:

– На кого вы похожи, Сиренко, смотреть неприятно. Надо же так извозиться. – И пока Сиренко лениво отряхивал полы кургузой шинеленки, приказал: – На свободе разберитесь в собственных ошибках и постарайтесь понять, почему вы каждый раз оказывались на траве. Утром повторим. Сейчас приступайте к выполнению своих обязанностей.

И тут только Сашка понял, что они стоят неподалеку от помойки, возле которой на кустике сидела ворона и насмешливо посматривала на Сиренко.

– Вот проклятая! – выругался Сашка и сейчас же лениво подумал, что в приметы он все равно не верит.

Побитое тело болело, белье пропиталось потом, и вечером, моясь, Сашка увидел, как по всему телу начинают проступать синяки. Он вздохнул и почти с ужасом вспомнил, что завтра все повторится сначала.

Первое, что ему захотелось, – пойти к лейтенанту Андрианову, пожаловаться на Дробота и добиться откомандирования в роту связи. Но он сейчас же осекся – неутоленная злоба, которая все-таки таилась в Сашкином сердце, заставила его отставить это желание.

«Я ему, черту обугленному, вязы сначала сверну, а уж потом уйду, – мстительно думал Сашка, но тут же, по врожденной своей справедливости, почти с восхищением отмечал: – Нет, до чего ж ловкий, зараза! И откуда в нем сила берется?»

Так и пошла невероятно тяжелая Сашкина жизнь. Каждый день Дробот выводил его то на поляну, то в овраг и дрался с ним не на жизнь, а на смерть, заставлял бегать, ловить себя и, что было хуже всего, таскать себя на плече, на спине, под мышкой, волочить по траве. Уляжется на Сашкиной широкой спине и покрикивает:

– Задницу не поднимай – немцы молчать не будут. Обязательно стрелять начнут, и уж на что плохие стрелки, а в такую гору не промажут.

Сашка стискивал зубы, полз и слушал эти тысячу раз распроклятые поучения и еще более ненавистное дроботовское «ага».

«Где он присказку эту поганую подцепил, – думал Сашка. – “Ага, ага”, а что в этом “ага” – ни один бес не разберет, – и тут же, из справедливости, отмечал: – И как он ее всегда на место ставит!»

И в самом деле, дроботовская присказка отличалась удивительной емкостью. Она включала в себя столько понятий, смыслов и оттенков, что заменяла десятки междометий, слов и даже целых предложений. Только нужно было слушать сержанта и смотреть на него.

Раздумывая над своей разнесчастной судьбой и поведением Дробота, Сашка старался не обращать внимания на насмешки разведчиков и даже на вопрошающие улыбочки лейтенанта. Он знал, что попал в переделку, знал, что бывает смешон, но не это было главным. Главное было в том, что собственная гордость и властная воля сержанта заставляли его делать то, чего он не хотел и, в сущности, не должен был делать.

Впрочем, насмешек было не так уж много. Разведчики пропадали на переднем крае, все на том же неудачном для них участке. Только Дробот и лейтенант ходили в другие места, иногда исчезая на ночь. Но и после бессонной ночи Дробот все равно тренировал Сашку.

Загрузка...