В предвоенные годы Давид Самойлов (1920–1990) казался поэтом быстрого развития таланта. В конце тридцатых – начале сороковых он входил в популярный среди московской литературной молодежи кружок учеников знаменитого в ту пору Ильи Сельвинского – вместе с Павлом Коганом, Михаилом Кульчицким, Борисом Слуцким, Сергеем Наровчатовым и Михаилом Львовским. Учившийся в Педагогическом институте Николай Глазков писал в своей ранней поэме «По Глазковским местам»:
…А рядом мир литинститутский,
Где люди прыгали из окон
И где котировались Слуцкий
Кульчицкий, Кауфман и Коган…
Притом что Давид Самойлов, тогдашний Дезик Кауфман, был студентом ИФЛИ. От его довоенного творчества сохранилось всего несколько законченных стихотворений, из которых в свой первый сборник «Ближние страны» (1958) он включил только «Софью Палеолог», но его «Плотников», «Охоту на мамонта» ифлийцы помнили наизусть и через много лет. Сам он весьма уважительно относился к своим юношеским стихам, записал в дневнике: «Если бы я умер двадцати лет, сказали бы, что из меня мог получиться гениальный поэт. Стоит ли жить до шестидесяти, чтобы доказать обратное» (25.12.1945)[1]. Тут, однако, заметны неудовлетворенность своими более поздними сочинениями и скепсис в отношении творческих перспектив.
В дальнейшем Самойлов будто сознательно утаивал свою поэзию военных лет, не один раз и устно и письменно утверждая, что на фронте стихов не сочинял, а вообще во время войны «писал редко и плохо». (Как увидим, не так уж редко и совсем неплохо.) Но утаивал также и поэзию послевоенную: в «Памятных записках» он с неизжитой горечью вспоминал о «провале» в конце сороковых своих произведений в доброжелательном дружеском кругу и критическом к ним отношении своего ближайшего друга, во многом поэтического наставника, Бориса Слуцкого. И вывод: «Мой поэтический дебют был во всех отношениях неудачен, от него стихов не осталось»[2]. Речь шла именно о «втором дебюте», противополагавшемся удачному «первому». Он этому находит объяснение: «Наше поэтическое развитие было ненормальным. Оно прервалось в 20 лет. Когда мы вернулись с войны, мы были 25-летними людьми и 20-летними поэтами»[3]. Однако Самойлов все-таки поместил в «Ближние страны» целых тринадцать стихотворений поры своего «неудачного дебюта», некоторые чуть подправив: «Осень сорок первого», «Семен Андреич», «Жаль мне тех, кто умирает дома…», «Тревога», «Элегия», «Крылья холопа», «Апрель», «Город зимний», «Извечно покорны…», «В переулке московском старинном…», «Снежный лифт», «Иван и холоп», «Смерть Ивана». Еще несколько можно отнести к этому периоду предположительно. А спустя годы напечатал в сборниках стихотворения «Гончар» («Дни», 1970); «К вечеру», «Перед боем», «Муза», «Рубеж», «Катерина», «Мы зябли, но не прозябали…», «Берлин в просветах стен без стекол…» («Залив», 1981, выделено в особый раздел ранних стихов); «Томление Курбского» («Голоса за холмами», 1985) и переработанный вариант «Баллады о конце мира» («Горсть», 1989). Можно вспомнить и его неудачную попытку публикации поэмы «Шаги Командорова»[4]. Значит, стихи все же остались, даже с его точки зрения. Однако подавляющую часть своих ранних сочинений он так и не опубликовал, причем вовсе не по цензурным соображениям: явно непригодными для советской печати были только поэма «Соломончик Портной» и стихотворение «Бандитка».
Уверенность в своем призвании вернулась к Самойлову в середине пятидесятых. Рубежом ученичества он считал поэму «Чайная» (1956): «После “Чайной” я стал писать, как сам умел»[5]. К 1961 году, когда поэма была опубликована в знаменитом альманахе «Тарусские страницы», она была уже хорошо известна литературной Москве. Действительно, после «Чайной» (также еще до публикации были высоко оценены «Стихи о царе Иване») в кругу московской интеллигенции, пока не широком, но – высшей квалификации, Самойлова наконец безоговорочно признали талантливым поэтом. Не только сверстники, но и авторитетнейшие писатели старшего поколения – Ахматова, Заболоцкий, Маршак, Чуковский. А до широкого признания оставалось еще полтора десятилетия. Формулировку Бориса Слуцкого «широко известный в узких кругах» Самойлов обидчиво принял на свой счет и, видимо, не напрасно.
Почти целиком утаивший эпоху своего творческого становления, Самойлов уже в первых книгах квалифицированным читателям и литературным критикам сразу открылся как «готовый» поэт, словно миновавший ученичество, что он сам удовлетворенно отметил в кратком предисловии к подборке ранних стихов в сборнике «Залив».
Но действительно ли «плохи» ранние сочинения Самойлова? Конечно, произведения неровные, во многих заметны свойственные ученичеству пробы и ошибки, но ведь немало и блестящих, с мощным, свежим дыханием, за которыми, к примеру, критик Сергей Чупринин признал «титаническую силу». Возможно, в своих ранних стихах Самойлов еще не освободился от внешних влияний, но по своему чувству, поэтическому дыханию они не менее вольны и своеобычны, чем написанные «как сам умеет». «Чайная», скорее, не открыла новый, а завершила прежний этап его творчества. В последующих сочинениях все больше чувствовался «зрелый Самойлов», который пришелся «впору» своему времени. Любовь к его творчеству широкого круга российской интеллигенции и радовала Самойлова, но, судя по дневниковым записям, и тяготила отчасти как нечто обязывающее. Не вдаваясь в филологические тонкости, задамся вопросом: не потому ли ранние стихи Самойлова были отвергнуты своей эпохой, что ее опередили, поскольку еще не сформировался их читатель? А поэт так или иначе подвержен общему мнению.
Думаю, перефразируя цитату из дневника, можно сказать: если бы Самойлов умер в тридцать лет, творчество поэта когда-нибудь «открыли бы», как не позабыты несколько замечательных стихотворений его рано умершего друга Семена Гудзенко (а ведь вспомнили и погибших совсем юными Когана и Кульчицкого). Судя по тому, что сейчас в интернете выложены многие стихи Самойлова 1940-х, происходит переоценка его раннего творчества.
Представляется мотивированным обозначить ранний период поэзии Самойлова уже названной условной границей – тридцатилетие. Условной во всех смыслах: из-за трудностей датировки, некоторые сочинения могут слегка выходить за установленный предел. Заканчивается поэтическая подборка одним из самых известных стихотворений Самойлова «Смерть Ивана», которое тоже можно счесть рубежом его становления.
Главная задача этой книги, многие произведения из которой, напечатанные уже после смерти автора, были разбросаны по журнальным публикациям, а некоторые вообще никогда не публиковались, – в полноте представить читателю «утаённого» Самойлова. Известно его рассуждение из воспоминаний о Заболоцком: «Я думаю, что живые не должны полностью считаться с поэтом. Когда он умер, нужно издавать все, что осталось. ‹…› А потомки из оставшегося материала пусть построят еще один дом или пристройку. И поэт в целом есть эти два дома»[6]. Теперь этот «второй дом» Самойлова постепенно обживается.
Блоки сочинений, относящихся к его различным жизненным этапам, предваряются дневниковыми записями со стихотворными набросками или высказываниями о поэтах и поэзии, чтобы показать динамику творческого развития автора, наглядно продемонстрировать, как поэт, по его собственным словам, «готовился, как приуготовлялся».