В казарму Щавель вернулся поздно, неся туго набитый портфель из кожи молодого бюрократа. В портфеле были протоколы допросов пленных басурман, которые командир наметил прочесть за ночь. Новые сведения об Орде, о приграничных землях за речкой, о басурманских городах и дорогах, даже кое-что о самом Белорецке. Всякая мелочь имела ценность сама по себе. Мелочи могли дополнять друг друга, умножая значимость. Пока свеж был в памяти разговор по душам с разбойником Соловьём, назвавшимся служивым человеком пограничной стражи, бумаги следовало освоить и записать сделанные выводы. Спальное расположение встретило командира тёплым ламповым светом, запахи портянок и печного дыма вытеснили соломенную прель, помещение сделалось обжитым. С продола немедля подскочил Лузга, принюхался:
– Перцовочку пили?
– Да уж не елду на меду, – припомнил Щавель княжеский пир и осведомился: – Как тут, без происшествий?
– Вообще голяк, как в сиротском саду, – пожаловался Лузга. – Ни пьянки, ни драки. Сечки порубали и спать.
Спали однако не все. Личный состав приводил в порядок снарягу, группа досужих слушателей кучковалась возле грамотного раба, а Дарий Донцов рассказывал:
– Взял Иван-царевич в жёны Василису Перемудрую, дочь бабы-яги, да к царю-батюшке направился. Ехали долго ли, коротко ли, утомился Иван-царевич в дороге, слез с коня да уснул богатырским сном, а Василиса Перемудрая рядом почивала. Набрёл на них Васька-ключник, злой разлучник, взял он меч-кладенец и порубил Ивана-царевича на кусочки. Пробудилась Василиса, видит, суженый её лапти отбросил, закручинилась, запечалилась, слёзы её горькие закапали на раны Ивана-царевича. Однако никакого эффекта. Достала тогда Василиса Перемудрая пузырьки с живой и мёртвой водой, приданое, что дала ей баба-яга. Стала думать да гадать, как чего надо пользовать. Долго судила да рядила, мудрила да перемудрствовала, где по логике, а где по наитию. И всегда получалось по-разному. «Всё ж живой водой будет лучше, – решила Василиса. – Коли суженый мой и так уже мёртв, незачем ему вода мёртвая.» Так подумала да побрызгала. Вмиг ожил Иван-царевич, на кусочки злодеем изрубленный. Части тела его задвигались, сердце в траве запрыгало. Ноги быстро сгибаться начали, а руки сами по полю заползали. Было зрелище то вельми гадкое, даже конь убежал, не смог терпеть. А когда голова стала разевать в немом крике рот, Василиса Перемудрая не выдержала. Открыла она пузырёк с мёртвой водой и обрызгала мятущиеся останки. Сразу все куски успокоились. Василиса Перемудрая осталась одна в глухом лесу, без жениха, без приданого, без коня и меча-кладенца, зато с высшим образованием.
Заржали ратники.
– Ключник хитёр, подлец!
– Он, должно, не тока был женат, а уже разошедши.
– Опытен, падла, сразу видать.
– Иван-то лох, на учёную степень повёлся.
– Тяжело в лесу без огнестрела.
– Да и с огнестрелом тяжело, – вздохнул кто-то изрядно послуживший.
– Будь вместо меча короткоствол, всё могло сложиться иначе.
– А будь короткоствол у Василисы, исход сказки был бы немного предсказуем.
Даже на отдыхе ратники не теряли бдительности и по мере приближения командира расступались, толкали зазевавшихся товарищей, освобождали проход, пока Щавель не оказался перед сидящим на нарах Дарием Донцовым.
– Что думаешь о сказке ты? – осведомился старый лучник, перехватывая удобнее под мышкой портфель разноцветно татуированной кожи. – Какую мораль ты вкладываешь в свою историю?
– Здравствуй, господин, – учёный раб встал и поклонился. – Я не даю никакой морали. Вольные люди сами вольны выбирать, какие сокровища выносить из этой сокровищницы. Не мне ограничивать их свободу. Я думаю, что моё дело рассказывать и развлекать, ни к чему не обязывая и не призывая. Если люди найдут некие глубинные смыслы, то они найдут их на самом деле в себе. Сказка – это ключ, который отпирает дверцу в их душе. Я хочу написать сборник таких сказок, господин. Чтобы он был, как связка ключей. Я на него даже договор заключил с покойным хозяином, ныне аннулированный. В Великом Муроме книгу можно будет продать новому издателю.
Дружинники примолкли, внимательно слушая речи учёного раба о неведомых ратоборцам делах. Многим невдомёк было, что сказки можно записывать, и тем удивительнее казалась подборка их, как нанизанные на кольцо ключи. А уж продать кому-то… Покупателем должен быть человек, умеющий читать. Или хотя бы знающий грамотного богатея, чтобы перепродать ему сей сколь драгоценный, столь и сомнительный товар. Тут было над чем поломать голову простому ратнику. Впрочем, сделка намечалась в Великом Муроме, а там водилось немало чудес, подобных загадочному новому издателю.
– Пиши, писатель, – Щавель бросил на нары пачку сероватой бумаги местной выделки и красный сибирский карандаш «Томск М-ТМ», неизвестно как попавший к начальнику тюрьмы.
Земля на тюремном дворе, распаханная коваными сапогами и копытами, напиталась кровью и сделалась будто свекольного цвета кашей. Щавель брёл по ней, увязая по щиколотку. «Никуда не деться, никуда, конвой, конвой», – звучало в голове, словно у магнитной ленты склеили концы и запустили по кругу. Палач протянул корявые пакши, чтобы сграбастать и утащить на эшафот…
Щавель открыл глаза за мгновение до того, как его коснулась рука Михана.
– Ай, дядь Щавель! – Парень аж присел от боли, до того остервенело стиснул ему запястье старый лучник. – Ты чего?
Щавель опомнился, разжал. Молча смотрел на парня. В расположении царили предрассветные сумерки, только свеча в руке ночного дежурного освещала его испуганное лицо.
– Говори, – шевельнулись губы командира.
– Виноват, – тоном, как у Сверчка, отрапортовал Михан. – Начальник тюрьмы просит к себе. Посыльный говорит, по срочной надобности.
Дежурный помощник начальника тюрьмы с фонарём в руке ждал у дверей под присмотром пары дневальных рабов, донельзя довольных, что ночуют в тёплом помещении, а не на конюшне. Истощённые за сотни вёрст пешего этапа рыла ныне лучились сытым довольством. Рабы от пуза натрескались вкусной сечки с нажористым отварным салом и теперь готовы были защищать кормушку до последнего дыхания. На ДПНТ они взирали пристально, строго, но с некоторой опаской и недоумением: уж не хочет ли незваный гость перевести их из казармы в жуткие казематы, при одной мысли о которых бегут по телу мурашки? Прикажи рабам наброситься на цирика, голыми руками порвали бы.
– Доброе утро, – ледяным голосом приветствовал его Щавель.
– Гражданин начальник приглашает явиться в связи с изменением обстоятельств, – пропустив приветствие мимо ушей, отчеканил ДПНТ.
– По поводу вчерашнего?
– Не могу знать.
– Жди здесь. Возьму бумаги и секретаря.
В спальном расположении Щавель растолкал звучно храпевшего верхними и нижними отверстиями Лузгу. Рык смолк, воздух около нар, казалось, посвежел.
– Одевайся, мухой, – шёпотом приказал Щавель. – Котомку свою заряди. Ты мой секретарь по секретным делам. И помалкивай.
– И в рот лупись, и с вещами соберись, – ответствовал на это Лузга, однако быстро сел и принялся мотать портянки.
Они вышли к ожидающему с деревянной стойкостью дежурному помощнику. Щавель с портфелем и чуть позади Лузга, придерживающий увесистую котомку. Цирик вытаращился на доходягу в драном свитере и обвисших портках, еле прикрывающих новенькие берцы, на зеленоватый ирокез, на обезжиренную морду, на глумной оскал, за один который следовало законопатить в ШИЗО. Секретарь был под стать боярину. Если бы ДПНТ приказали принять эту парочку, тюремщик оказал бы им самый тёплый приём. Для начала подобрал бы уютный карцер возле бойлерной, чтобы прожарились до седьмого пота, а потом запер на общак с рецидивистами. А потом, конечно, в ШИЗО, повод найдётся. А потом рассадил по одиночкам, чтобы у арестантов поехала крыша. Годик помариновать, затем можно и в трёхместную сажать на полный срок. Очень ему не нравились насквозь криминальные хари с явными признаками душегубства, мародёрства и каннибализма. Кого только ни наберёт в помогальники светлейший князь! То ли дело дюжие ахтунги, наезжающие из Великого Мурома. Спортивные, ухоженные, смотришь и глаз отдыхает. Но служба есть служба. Если эти головорезы – комиссар Великого Новгорода с секретарём, обращаться с ними подобало почтительно.
– Прошу вас следовать за мной, – вежливо пригласил дежурный помощник, развернулся через левое плечо и стал спускаться по лестнице.
Тюремный двор был замощён брусчаткой и там, куда падал свет фонаря, не выглядел инфернальным как во сне.
– Знаешь, что такое магнитная лента? – спросил Щавель, ещё находясь под впечатлением сна.
Лузга пожал плечами и, поколебавшись, ответил:
– У басурман есть. Они музыку на неё записывают как-то. Сам я ленты не видел. Думаю, магнит как-то хитро расковывают в полосу, с одной стороны у ней плюс, с другой минус, посредине где-то звук прячется. Порожняк гнать не буду, не видел, не знаю, на что она похожа, а чего ты спросил?
– Снится всякое, – неохотно поделился Щавель. – Место плохое.
– Похужей видали!
В кабинете начальника централа сгустилась атмосфера авральной ночи. Плавал слоями синий табачный дым. На столе расположился пищевой центряк – сало, пряники, повидло и здоровенный чифирбак, накрытый брезентовой рукавицей. Воля Петрович приветствовал вошедших, буровя налитыми кровью глазами. Этажом выше кто-то гомонил, вроде как бабы, и даже плакал ребёнок.
– Лузга, мой большой спец по делам тебе известным, – представил спутника Щавель и положил на стол портфель. – Благодарю за помощь.
– Служу отечеству и князю! – нехотя поднялся раб, которому боярин указал место, обращаясь не как с высокопоставленным должностным лицом, а как с нижестоящим.
Помогальников с дубинками в кабинете не оказалось. Репрессировать не собирались. Щавель не мог отрицать эту возможность. Мало ли что придёт в голову князю? Возьмёт да направит письменный приказ запереть в темнице за бесчинства по пути следования. Беспредельничать светлейший вроде как дозволил, но вон как обернулось. Одного ростовщика, из-за которого началась война с Озёрным Краем, могло с лихвой хватить для принятия сурового решения. Князь, каким его Щавель помнил до отсылки своей в приграничный Тихвин, был способен на многое. Лучезавр всегда был способен на всё, потому и сделался князем.
– Что у тебя стряслось ни свет, ни заря? – удержал перехваченную инициативу командир и тем, казалось, добил казематного льва.
Воля Петрович отвёл взгляд, тяжело прошёлся по кабинету.
– Присаживайтесь, угощайтесь. Чифир свежий, только нифеля поднимал. Индюха натуральная, не какой-то китайский пу-эр.
– Лузга, налегай на доппаёк, – разрешил Щавель, понимая, что церемонии пусть даже с наделённым исключительным доверием и верно прослужившим много лет ответственным лицом, но всё же имуществом, а не человеком, в эту минуту кончились.
Лузга, не снимая котомки, пристроился напротив чифирбака и принялся наворачивать за обе щеки. Пряники намазывал повидлом, заедал смачными ломтями бациллы, с чифиром однако не пыжил, чтобы не посадить мотор.
Щавель, наоборот, отодвинул стул, словно дистанцируясь. Развернулся к начальнику тюрьмы, сел, заложил ногу за ногу, сплёл на колене пальцы, смерил Князева от залысины до столешницы.
– Косяк у нас городского масштаба, – выдержав паузу, за время которой тщательно подбирал слова, изрёк Воля Петрович. – Язык не поворачивается сказать. Самоорганизованная интеллигенция выгнала из дому городничего вместе с домочадцами и в хоромы его беженцев заселила. Вот только что.
– Где он?
– У себя. На административном этаже, – мотнул головой в потолок Воля Петрович. – Бабы в канцелярии сидят, прислуга в архиве. Стыд.
– То-то у тебя шумно, – заметил Щавель. – Я уж решил, что ты работаешь с контингентом вне застенков, в обстановке не располагающей к откровениям.
– Обстановка важна, – тюремщик оценил тонкий юмор командира, – но хороший собеседник важнее. Я могу и здесь всю подноготную вытянуть, была бы иголка. Ты, боярин, тоже справишься. Докладывали, как ты Соловья-разбойника расколол.
– Правильно мыслишь, – учёл комплимент Щавель. – Вызови городничего.
– Он не придёт. Не по чину городскому правителю к рабу по вызову бегать.
– Кто у кого в гостях? – холодно молвил Щавель. – Главу города только что из собственных хором горожане выставили. К тебе он, может, и не пойдёт, а ты передай, что я его зову чифирнуть на сон грядущий. Визита вежливости нынче не сподобился ему нанести в связи с крайней занятостью, вот случай и подвернулся познакомиться. Зови. Он придёт.
Он пришёл.
Декан Иванович Семестров оказался дородным старцем, утратившим благообразность по причине вполне объяснимой. Неуверенность чувствовалась в нём и выдавала себя суетливостью движений. И хоть вытурили его из дому среди ночи, одет городничий был в алый атласный шлафрок, под которым красовалась белая тонкого полотна рубашка и чёрные фасонистые брюки. Массивные чресла сзади уравновешивало изрядное пузо спереди, придающее городничему вид груши, в которую воткнули булавку. Над узкими плечами на тонкой шее торчала маленькая шарообразная голова с носом-пуговкой. Волосы городничий стриг коротко, а бороду на щеках зачем-то брил, оставляя на подбородке аккуратный клинышек. Городничий щурил подслеповатые глазки, однако не отважился взглянуть на княжеского эмиссара через диковинное приспособление – два круглых стёклышка, заключённых в золотую проволочную оправу на длинной ручке. Лорнет так и остался висеть у него на груди.
– Войти аль нет? – продребезжал он у порога, игриво показывая, что по-прежнему чувствует себя властителем Владимира, несмотря на небольшой конфуз, и может иронизировать с незнакомым посланцем светлейшего князя Святой Руси.
– Заходи – не бойся, выходи – не плачь, – немедленно ответствовал начифирившийся Лузга и чуть было не сорвал всё дело, потому что у городничего задрожала нижняя губа и он попятился.
– Милости прошу, войдите, – кинулся спасать ситуацию Воля Петрович. И спас. Долгий срок знакомства и совместной работы, а также форс-мажорные обстоятельства помогли сгладить напряжение. Городничий переступил порог.
– Добро пожаловать, – отчеканил Щавель и вместо устного представления протянул княжескую грамоту – удостоверение личности, поскольку знал, что Семестров большой крючкотвор и верит только документам.
«Гниль, – подумал Щавель. – Я бы курятник ему не доверил. Как светлейший поставил такого управлять целым городом?»
Разгадка оказалась проста – Декан Иванович был потомственным интеллигентом.
Постпиндецовая история Владимира насчитывала много гитик. Город оказался совершенно не подвержен разрухе. В нём сохранилось всё, в том числе педагогические и сельскохозяйственные вузы. Высокотехнологичная промышленность быстро угасла по естественным причинам, а вот преподавательская работа расцвела. Маховик причинно-следственной связи завертел колесо сансары: как мухи на добро, во Владимир потянулись свои к своим. Князья сознавали выгоду доставшегося ресурса и множили специалистов, которые шли на Русь нести разумное-нужное-вечное за определённую плату. По прейскуранту отчисляли оброк в городскую казну, а город платил дань князю. Это оказалось неожиданно выгодным. Во Владимире оставляли лучших выпускников – держать марку, а ушедшие в народ сами так основательно научить не могли. Другим городам оставалось довольствоваться худшими из лучших, и, сколь они в своё время ни пытались составить конкуренцию, не получилось ни у кого.
Стоящий на отшибе Святой Руси, не вырабатывающий на продажу никаких уникальных товаров, не участвующий в политической жизни Владимир оставался ценным достоянием княжества. Он производил интеллигенцию.
Декан Иванович долго изучал через лорнет грамоту, но, как приметил Щавель по движению его глаз, не буквы разбирал, а ухватил весь текст разом. И потом неспешно водил взглядом по строчкам, изображая чтение – тянул время, думал.
– Случай свёл нас в обстоятельствах крайне неоднозначных, – городничий протянул документ, примерился на Лузгу через лорнет, без приязни обозрел начальника тюрьмы, кинул на шнурке волшебные стёклышки, позыркал на Щавеля невооружённым глазом.
«Неоднозначнее трудно представить», – подумал старый лучник, но вежливо возразил:
– Для нас эти обстоятельства являются невообразимыми. Виданное ли дело, люд выгоняет из особняка наместника светлейшего князя. Авторитет его не ставят ни во что, получается. Сколько бунтовщиков было убито при задержании?
– Убито? – вздрогнул городничий. – Что ты? Как можно? В этом городе убивают только меня. Морально, хе-хе, конечно. Давайте присядем.
Присесть было в данной ситуации нелишне, чтобы выслушать всю правду об игрищах городничего. Ежегодно Декан Иванович по собственному почину объявлял в учебных заведениях конкурс на лучшее сочинение об убийстве Семестрова. Таким образом Декан Иванович выпускал пар из возмущённого коллективного разума юных, но продвинутых умов, в силу возраста не согласных мириться с текущим положением дел, каким бы оно ни было. Градус свободомыслия исконно был столь высок, что в оплоте просвещения мощно сгустился либерализм и выкристаллизовалась толерантность невиданной на Руси чистоты. Во Владимире проживала община манагеров, не таких прошаренных, как в Москве, а по-провинциальному незамутнённых. Возле ночного клуба клубилось кубло клабберов. Встречались и подражатели хипстерам из числа местных учащихся, но до внутримкадовских образцов не дотягивали: не было в лавках узких и кривых портков, да и говнозеркалки водились только поддельные, деревянные. Однако уровень внутренней свободы, свойственной всем образованным, совестливым, интеллигентным людям, вполне мог сравниться с московским. Декан Иванович гордился традициями и охотно шёл на уступки просвещённому классу, когда надо было решать споры с быдлом.
Споры возникали. Владимирские мужланы и их бабьё по причине врождённой ограниченности не всегда готовы были принять в неотъемлемую свою обязанность признавать хотелки образованного класса. Последний конфликт вышел из-за понаехавших. Первыми с Москвы ринулись эффективные. Неудивительно, что они не стали прозябать в шалашах, а при первой возможности нашли самый настоящий дом. Во Владимире возможность представилась в виде заброшенной избы с сараем и почти целым хлевом. Офисный коллектив под руководством тайм-менеджера самовольно занял пустующее строение и превратил его в сквот. Ещё не офис, но уже не обитель человеческая. Круглые сутки доносились оттуда слова на собачьем языке, проводились во дворе тимбилдинговые семинары, тренинги и даже как-то случился корпоратив! При таком ходе движа недолго оставалось до момента, когда пристойное, хоть и несколько подзапущенное место среди людей осквернится евроремонтом.
А потом повалили беженцы. Они шли транзитом в Великий Муром, но немало оседало в ночлежбище. С утра шли во Владимир побираться. Обездоленные слонялись по улицам, пробовали наниматься на работу, обивали пороги и всячески настораживали благопристойных владимирских мещан. С чердаков стало пропадать бельё, из погребов продукты. Неравнодушные интеллигенты устроили перед зданием городской администрации пикет с призывом благоустроить новое поселение и накормить всех голодных. На какие средства, интеллигенты не оговаривали и пускать шапку по кругу не спешили. Верили только, что их благородное требование, до которого не могли додуматься тупые чиновники, должно быть выполнено немедленно.
Манагерский сквот разросся за счёт крупных и мелких боссов. Его стали навещать владимирские манагеры, по такой нужде забив на работу. Свои тянулись к своим. Даже студентота взбодрилась и влилась в общественное движение, благо в вузах ради такого дела отложили экзамены. Преподаватели сами захаживали в сквот как к себе домой и, возможно, получали инструкции.
Вакханалия гуманизма продолжалась до позавчерашнего дня. Мелкие лавочники, у которых беженцы слямзили немало товару, подговорили сиволапое мужичьё, настропалённое жёнами, кои недовольны были наглыми попрошайками. Повод нашёлся – уличённые в воровстве гости города разбили лавочнику нос!
Толпа сердитого быдла вторглась в лагерь беженцев, разметала хлипкие постройки и погнала ссаными тряпками бесприютных москвичей прочь от Владимира. Городничий всеми силами стражи пресёк самоуправство и удержал жестокосердных мещан от пролития крови. Быдло вернулось в стойло. Ночлежбище было разорено. Обитатели его большей частью верно восприняли народный посыл и снялись в Муром, прочие заныкались по окраинам, а элиту приютил сквот. Манагеры были готовы потесниться, но ненадолго. Уступать насиженные места другим москвичам не горели желанием, а потому тайм-менеджеры провели расширенное совещание с владимирскими коллегами, на которое пригласили пастухов туземной интеллигенции.
Образованные и порядочные люди никогда не любили власть, если только не становились властью сами. Тогда они искренне огорчались и недоумевали, почему их не любят. Понятно, если бы их не любило и не понимало быдло, но обыватели как раз относились к властям с пониманием и доброжелательностью. Не любила власть только интеллигенция, ибо черпала силу не в детях или не через уважение к себе и даже не в деньгах, а только в протесте. И когда во власть приходили их товарищи, они быстро становились нетоварищами. Это заставляло неофитов правящего класса подозревать образованный класс в склонности к интригам и даже усомниться в его порядочности. А не прорвавшаяся во власть интеллигенция утверждалась в нечестности ушедших наверх товарищей и ненавидела их каждый день потихоньку, складывая в кармане фигу, в особенные же дни не любила власть громко и открыто. Если власть дозволяла, конечно.
Городничий позволил.
Теперь в его хоромах правили бал беженцы и пылающие святой ненавистью от осознания своей правоты представители образованного класса, а сам городничий сидел в прокуренном казённом кабинете перед компанией тюремщика, пса и убийцы и смущённо хихикал.
– Что намерен делать, Декан Иванович? – спросил Щавель, дослушав. – Как исправлять обстановку?
– Муниципальную стражу, – Семестров по-старчески пожевал губами, – привлекать не рекомендуется. Все местные, город маленький, им потом никто из порядочных людей руки не подаст. Вас тоже не следует задействовать. Это нанесёт удар по репутации светлейшего князя Лучезавра. В сознании просвещённой общественности может сложиться образ тирана, направляющего стражей порядка для репрессий мирных горожан вместо того, чтобы защищать их права и свободы.
– Какие будут предложения?
– Предлагаю альтернативный вариант, – по-черепашьи вытянул тонкую шею Семестров и растянул губы в мечтательной улыбке. – Направим губернатору просьбу о единовременной поддержке. Мой зять служит помощником начальника муромской полиции, он не откажет. Мы тут пару дней продержимся, а потом и помощь придёт.
От столь незамутнённого откровения в кабинете повисла настоящая эльфийская тишина.
– Кто ещё у тебя в Муроме есть? – Вопрос Щавеля прозвучал с таким безразличием, что Лузга захотел было осклабиться, да тут же передумал.
– Младшая дочка в Театральной академии учится, – сдал с потрохами городничего Воля Петрович. – У неё там полукаменный дом на окраине и ключница пансион для актёров держит.
– Ты так говоришь, как будто в этом есть что-то плохое! – возмутился Семестров и даже руками всплеснул.
– А ты позитивный, – заржал Лузга. – Ничего-то тебе не в падлу, всё-то тебя радует.
Семестрова перекосило.
– Ты уже одной ногой на той стороне, – голос Щавеля продёрнул холодком кожу вдоль хребта городничего, и Декан Иванович краем чуйки зацепил морозное дыхание вечности. – Ты представляешь светлейшего князя здесь, а сам с чертями в бирюльки играешь. Честь направо и налево торгуешь. У тебя в руках лучшие образовательные заведения Святой Руси, однако твоя дочка у соседей учится. Недвижимость у них прикупил, родственниками обзавёлся. Ты корни пустил на чужой земле и ещё вознамерился чужое войско к нам привести?
Чем дольше говорил Щавель, тем заметнее съёживался городничий, словно сдувался, выпуская воздух через нижний клапан. Ума у него хватало понять, как выглядит мозаичная картина внезапно собранных вместе фактов.
– Твой зять – силовик, занимающий пост в столице добрых соседей. Надо же.
– Все роднятся с соседями, – пролепетал городничий, но отмазка не прокатила.
– Быдло пускай роднится хоть с китайцами, оно ничего не решает. Ты здесь поставлен править, ты – лицо государства, а у тебя дети и недвижимость за границей. Вот ты и дошёл до мысли войско чужое на подмогу привести.
Городничий вспотел и замер, заворожено выпялившись на командира кроличьими глазами. Воля Петрович осуждающе засопел.
– Ты сам себя перед народом принижал, вот людишки твои об тебя ноги и вытерли, – неторопливо проговорил Щавель, словно гвоздь вгонял в мягкую сосновую доску. – Ладно бы сам по себе жил, плюнуть да забыть. Но через тебя подданные могут и светлейшего князя в грош ни ставить. Потворство этому пресечь надобно немедля.
Декан Иванович был отнюдь не глуп. В приостановившемся взоре его вспыхнул испуг. Он всё разом понял ещё до того, как Щавель проговорил:
– Властью, данной мне светлейшим князем Святой Руси Лучезавром, отстраняю тебя от занимаемой должности и до суда лишаю всех привилегий. Ты будешь взят под стражу и доставлен в Великий Новгород на княжеский суд. Временно исполняющим обязанности наместника во Владимире я назначаю тебя, Воля Петрович. В темницу пособника смутьянов! За намерение передать город в руки Великой Руси, высказанное мне в присутствии двух свидетелей, будет отдельный спрос. Лузга, пиши протокол.
– Походу, ты сам отнёс матрас на петушатник, – заржал Лузга в лицо городничему, обдавая его гнилозубой вонью, замешанной на пряном духмане чифира.
Семестров вцепился в край стола побелевшими пальцами.
– Так меня ещё никто не убивал, – пробормотал он и выдавил весёлый смешок, вместе с которым из уст вырвался его старческий разум.
Взошло солнце, и новгородская дружина принялась громить мятежную интеллигенцию.
К особняку на улице Старика Батурина, раскинувшемуся со всем двором напротив парка имени 850-летия Владимира, Щавель направил Литвина с двумя десятками конных ратников при поддержке пешего взвода городской стражи. Приказ был сформулирован просто: мочить бунтовщиков везде; если найдут в нужнике, замочить в сортире. Ещё два взвода были направлены на патрулирование улиц с инструкцией задерживать и обыскивать всех подозрительных лиц, а при отсутствии клейма на лбу доставлять в участок с целью допроса и опознания на предмет установления интеллигентности.
Воля Петрович взбодрил своих цириков. Централ приготовился к приёму гостей и долговременных постояльцев.
Сам же командир отправился выжигать источник заразы, взяв четыре десятки с огнестрелом. В гнездилище московских манагеров должны были встретиться весьма эффективные личности.
Беженцы замутили сквот на улице Диктора Левитана, у ручья. Место как бы символизировало. Диктор Левитан, что было известно из курса эльфийской истории, выступал глашатаем Пердиктора Мировой Закулисы, чему располагала национальность и фамильная принадлежность к роду левитов – судей древнего мира. Вряд ли стоило удивляться, что на улице, названной в его честь, открылось место, куда могли втиснуться избранные.
Поганое гнездилище должно было стать конечной точкой исхода. Так постановил Щавель и с беспристрастной уверенностью выпущенной из лука стрелы привёл намерение в исполнение.
По причине раннего утра сквот спал. Манагеры привыкли продирать глаза не раньше одиннадцати. Изменить привычку не смогла даже революция.
Дюжина Щавеля на основе десятки Фомы выстроилась вдоль улицы напротив ворот. Остальные воины спешились и заняли позиции на соседних дворах да вдоль ручья с копьями наизготовку. Щавель достал из колчана огневую стрелу. Снял с наконечника кожаный мешочек, вложил стрелу в гнездо, бросил ждущему по левую руку Лузге:
– Дай прикурить.
– Без базара, – в кулаке оружейного мастера словно по волшебству возникла зажигалка, сработанная из пулемётной гильзы. Большой палец крутнул зубчатое колёсико, полетел сноп искр, жёлтым пламенем занялся фитилёк. – Вот вам, нате, болт в томате!
Выждав, когда пакля разгорится, Щавель натянул лук, нацелился под застреху и позволил тетиве соскользнуть с пальцев.
– Отведай красного петуха, поганый манагер! – напутствовал он.
Со смачным стуком наконечник вонзился в верхний венец. Сигнал был дан. Полетели факела. Они скатывались по дранке, оставляя огненный след прилипшей смолы, падали на крыльцо, поджигали лыковый половик, прыгали по ступеням и от них загорался неприбранный манагерами мусор. Сарай и баня запылали следом. Пущенный фартовой рукой талантливого метателя булавы факел угодил в окно и исчез в доме, откуда сразу донеслись крики.
– Щас попрут, гниды офисные, – сквозь зубы пробормотал Лузга, сдвигая предохранитель обреза.
– Москвичей не жалей! – звучно приободрил Щавель войско. – Вправо бей, влево бей! – и ратникам стало весело на душе.
Новгородцы не делили манагеров на баб и мужиков. Смысла в том не было, ибо у манагера погана суть. Посмотришь на такого, родом из офиса, вроде бы человек – две руки, две ноги, одна голова, ходит прямо, но, приглядишься, так и не человек он вовсе, а цельная мразь. Галстук носит, землю топчет, небо коптит, мир позорит. Как такого не прибить? Поэтому, когда из всех строений сыпанули, как тараканы, манагеры и полезли через забор, их встретили разящие копья. Жёлудь с берега ручья методично доставал нечисть, не приближаясь настолько, чтобы оскверниться их ядовитой кровью, и даже снял опасного хипстера, прежде чем тот вспышкой говнозеркалки изловчился отнять чью-то душу.
В воротах распахнулась калитка и в неё сразу же влетела стрела. Манагер заблеял и упал на спину.
– Бей! – бросил Щавель огнестрельщикам, три пули моментально развеяли сбившихся у ворот погорельцев.
Пока манагеры ломились вглубь двора от страшной стреляющей улицы, огнестрельщики успели перезарядить. Однако не все эффективные умели учиться наступать на грабли один раз. На забор вскарабкалась и шлёпнулась на сю сторону, как жаба, уродливая беженка с опалёнными кудрями. Вскочила, позырила на омоновцев глазами насаженного на кол филина. Она была одета в платье с грязным подолом и мужские бордовые туфли.
«Где-то я её видел?» – подумал Коготь.
«Она, не она? Во шустрая, успела сюда добраться», – подумал Лузга.
«Вездесущая тварь», – подумал Щавель.
«Опять они», – подумала она, вскинула тонкую ручку, заголосила:
– Опричники, я Бомжена! Не стреляйте. Я ЖеЖенщина!
Посланники светлейшего князя отреагировали немедленно.
– Огонь, – решил не марать стрелу Щавель.
– Огонь! – повторил Лузга, выбрасывая над головой коня руку с обрезом и нажимая на оба спусковых крючка одновременно.
– Огонь!!! – заорали дружинники, и огнестрельщики на кураже разом выполнили приказ.
Тело Бомжены, изорванное пулями и картечью, отбросило к занявшемуся пламенем забору. Синтетическое китайское платье вспыхнуло, словно порох. Сочащийся из ран зеленоватый ихор потрескивал и чадил, подгорая на свой лад.
«Сколько боеприпасов на одну шалаву извели», – сокрушённо подумал Лузга, которого заботил постоянный дефицит пороха.
– Заряжай, – бесстрастно обронил Щавель, на душе которого появилось ощущение выполненного долга, но это оказалось лишним – больше со двора никто не выходил.
Совсем не так развивались события у хором городничего, зачищать которые отправился Литвин.
Декан Иванович Семестров жил в башне из слоновой кости. Так охарактеризовал Литвину его обитель командир взвода стражи. Действительно, ещё издалека сотник завидел торчащий над крышами шпиль. Чем ближе становился объект, тем более открывался он во всей красе, а уж на улице Старика Батурина двор городничего предстал во всей самобытности.
Особняк явно строили по эксклюзивному проекту – нигде более такого чуда сотнику видеть не доводилось. Окажись здесь Карп, он бы указал на несомненное сходство с архитектурными стилями Великого Мурома, но знатного работорговца тут не было и приходилось оценивать уникальный дизайн своим умом.
За кованой оградой с вензелями в форме переплетённых литер ДИС являл народу демократическое лицо кирпичный фасад двухэтажного особняка, через каждую пару окон рассечённый трёхэтажными башенками со стрельчатыми окнами, облицованными тёмным гранитом, а посредине торчала пятиэтажная елда, отделанная желтоватым, нечистым, с прожилками, но всё же мрамором. Дефекты создавали впечатление настоящей костяной постройки. Литвин не знал, как выглядит слоновая кость, но тут уверился, что она такая и есть. Центральная башня отличалась креативностью и выделялась из архитектурного ансамбля, как Яркая Личность из толпы быдла. До третьего этажа окна были под стать соседкам по фасаду, но те, что выше, заявляли о незаурядности, как вычурно одетая в будний день робкая и глупая дурнушка.
Окна были круглые, со створкой, открывающейся внутрь. Как-то сразу становилось ясно, что комнаты за ними очень обжитые, пропитанные духом хозяина – незлобивого интеллектуала, блаженного до государственной измены. Особняк был новый, построенный позднее вросших в землю деревянных и полудеревянных дворовых построек, обнесённых забором на четверть квартала.
Заслышав гром подков по мостовой, из окон особняка повысовывались диссиденты. В доме не спали, где-то в покоях пиликала скрипка и ей подпевала гармонь. Праздновали новоселье, вероятно, дорвались до винных погребов. Во дворе стояли вынесенные из дома столы, заваленные тарелками и объедками – это клабберы устраивали пати. Властей больше не боялись. Власть показала беззубость и была обречена на посмешище.
При виде ОМОНа беженцы, крепко помнящие кромешную резню локального пиндеца на своей малой родине, попрятались, а владимирская студентота и примкнувшие к ним преподы заулюлюкали.
– Чего понаехали? Места для вас нет!
– Слышь, кровавая опричнина?
– Семестров должен уйти!
– Семестров должен умереть!
– Дюк Ньюкем маст дай!
– Убирайтесь к себе в Новгород, здесь лимит для вас исчерпан.
Умеющие свистеть дружно засвистели. На лицах интеллектуалов потише сияла томная улыбка беззащитного наслаждения от осознания факта пребывания в среде правильных людей. Единение несогласных было полным.
– Окружай, – приказал Литвин командиру взвода, и городская стража умелась в проулки оцеплять Семестров двор.
Дружинники выстроились в две шеренги напротив фасада. Вид конных ратников в надвинутых на глаза шлемах, в тёмных, побитых кольчугах, со щитами и поднятыми копьями притушил абсолютно беспочвенный оптимизм креативного класса. Выражение ликования на физиономиях завсегдатаев ВУЗов и манагеров обратилось в праведную ненависть к представителям государства, осмелившегося поднять руку на самое святое – на интеллигенцию.
Пока инсургенты дружно выдыхали и их коллективный разум ворочал ганглием, Литвин зычно оповестил:
– Ваше время закончилось. Кому жить охота, пусть выходит, не вынося с собой ничего. Оставшихся в доме будем мочить. Задержанные пойдут в тюрьму. Нары ждут своих сидельцев. Даю десять минут, чтобы покинуть дом и разойтись. Потом по вам начнёт работать ОМОН. Время пошло!
Теперь попрятались и коренные владимирцы. Остались самые упоротые, но и они подутухли.
– Не имеете права, – заблеяли из окон. – Кто вам разрешил? Вы знаете, с кем имеете дело? Да вас всех уволят.
Десятка Скворца спешилась. Сменила копья на булавы. Прикрываясь щитами, выстроилась перед воротами. Две тройки заблокировали у перекрёстков улицу. Пятёрка верховых с Литвином в центре образовала за спинами пеших широкий полукруг. Мятежники роптали из окон, но всё тише и неувереннее, ряды их жижели.
У Литвина не было часов, но ему и не требовалась точность. И мятежники не нуждались в ней, хотя часы у некоторых были. Парадная дверь распахнулась. Из особняка выскользнула стайка пёстро одетых клабберов. Протекла через загаженный двор, встала возле калитки, дрожа от утренней холодрыги и страха. Шеренга ратников пугала их до поноса. Наконец клаббер повыше и в рубашке выпущенной из портков не одним краем, а всеми двумя, но расстёгнутой снизу, чтобы было видно здоровенную блестящую пряжку в виде змеи, обвившей шест, шагнул за калитку. Остановился в нерешительности.
«Щас я ему», – наметил точку на лбу клаббера Михан, перехватив поудобнее булаву.
Сотник Литвин прочно сидел в седле, ощущая себя в центре движухи, наслаждаясь полнотой власти над личным составом. Чувство уверенности, вернувшееся в отсутствие командира Щавеля, заполняло сотника до краёв. Утрачивать его, подчиняясь приказу боярина мочить всех везде, было невыносимо.
«Шёл бы ты лесом! – с ненавистью подумал сотник, исторгая прочь унизительную ревность. – Я сам решаю. По ситуации. Ситуация позволяет мирное решение проблемы. Обойдусь без твоих людоедских мер».
– Пропустить, – громко, чтобы слышали не только в особняке, но и окружившая его городская стража, распорядился Литвин.
Клаббер вопросительно заглянул в скрытые шлемом глаза рослого омоновца напротив.
– Иди, – мотнул головой Скворец.
Клаббер, а за ним вся его шобла трусцой пробежали мимо щитов, меж верховых, чьи огромные кони постукивали копытами и жутковато порыкивали, просквозили до заслона, но ратники пропустили и там. Прошуршали по стеночке и скрылись за углом.
На улице Старика Батурина повисло напряжённое молчание. В доме всё затихло, но там что-то происходило. Оттуда наблюдали. Поскольку клабберы избегли расправы, прочие тоже решили, что выйдут сухими из воды. Шайка беженцев, привыкших уносить ноги, выкатилась за ворота и устремилась прочь. Их беспрепятственно пропустили. Потянулся креативный класс. По одному, по двое, по трое, компаниями покидали особняк и уходили.
Литвин надзирал за исходом со мстительным злорадством, покусывая усы. «Топтать тебя конём! – торжествовал он. – Ты хотел, чтобы я залил улицы кровью? А вот, вишь, без крови обошёлся. Я лучше знаю службу, живоглот старый. Тебе бы всё человечину жрать. Слава Отцу Небесному, я не такой».
На апогее возвышенных помыслов, когда личный состав расслабился и даже кони стали фырчать добрее, из особняка выбрался преподавательский состав. Это были разных лет, от средних и выше, степенные, но совестливые люди, воспитанные жить не по лжи и учить молодых. Убедившись, что риска нет, они с достоинством покинули место протеста и вышли к силовикам.
– Спасибо, друзья!
– Спасибо, что вы с нами!
– Мы знали, что добро победит.
– С благодарностью и надеждой, – к Литвину безбоязненно подошёл пожилой бородатый толстяк. – Мы всё понимаем, давно знаем и глубоко уважаем Декана Ивановича. Вышло недоразумение. У нас традиция отмечать окончание учебного года студенческими пирушками в таком, знаете, тесном семейном кругу. Мы все как большая семья. На сей раз ребятишки перестарались, хе-хе. Бывает. Мы принесём извинения Декану Ивановичу, и он нас простит, как уже бывало раньше. Он нам как отец родной. Спасибо вам за всё.
– Не за что, – не смог сдержаться Литвин, чьё сердце исполнилось теплотой от осознания правоты принятого вопреки приказу Щавеля решения.
– Позвольте пожать вашу мужественную руку!
Литвин не смог сдержаться и пожал руку совестливого интеллигента.
Михан из любопытства оглядывался на разговор предводителей. Когда он увидел, как сотник ручкается с мятежником, сначала ничего не понял, но потом решил, что так и надо. В отличие от молодого, остальные дружинники стояли в строю не крутясь, зорко приглядывали за контингентом, контролировали обстановку, и когда диссиденты деликатно и застенчиво полезли рукопожиматься, никто из воинов не повёлся. Только Михан, по примеру начальства, не счёл зазорным. Кинул на петлю булаву и дал потискать длань каждому. Он стоял на левом крае шеренги и как бы провожал уходящих к центру города преподов.
«Какие чистые, благородные люди!» – с восхищением подумал парень.
Прежде сын мясника никогда в жизни таких чувств не испытывал.