Глава 3

В первые годы текущего столетия пятеро маленьких детей в сопровождении двух нянь стали периодически бывать в Пэйлхэме. Нет нужды говорить, что это было подрастающее поколение Понтифексов, к которому двое стариков – их бабушка и дедушка – относились с такой ласковой почтительностью, словно те были детьми лорда-наместника графства. Детей звали Элиза, Мария, Джон, Теобальд (который, как и я, родился в 1802 году) и Алетея. Мистер Понтифекс всегда добавлял к их именам слова «мистер» или «мисс», за исключением Алетеи, которая была его любимицей. Устоять перед внуками ему было так же невозможно, как перед своей женой. Даже старая миссис Понтифекс пасовала перед детьми собственного сына и предоставляла им неограниченную свободу, какой никогда бы позволила даже моим сестрам и мне, хотя мы пользовались у нее почти таким же расположением. От них требовалось соблюдать только два правила: хорошенько вытирать башмаки, входя в дом, не слишком раздувать мехи органа мистера Понтифекса и не вынимать из него трубы.

Для нас, детей приходского священника, не было события более долгожданного, чем ежегодные приезды в Пэйлхэм младших Понтифексов. Нам доставалась часть их полной свободы, мы приходили на чаепитие к миссис Понтифекс, чтобы встретиться с ее внуками, а потом приглашали наших юных друзей выпить чаю у нас, и вообще мы, на наш взгляд, отлично проводили время. Я отчаянно влюбился в Алетею, да и все мы были влюблены друг в друга, открыто и без всякого стеснения отстаивая даже в присутствии наших нянь право на многоженство и обмен женами и мужьями. Нам было очень весело, но это было так давно, что я забыл почти все, кроме того, что нам действительно было очень весело. Едва ли не единственное впечатление, которое навсегда останется со мной, это то, как однажды Теобальд ударил свою няню и стал дразнить ее, а когда она сказала, что уйдет, выкрикнул: «Не уйдешь – я не отпущу тебя и буду мучить».

Но однажды зимним утром 1811 года, одеваясь в своей детской, мы услышали погребальный звон церковного колокола, и нам сказали, что это звонят по старой миссис Понтифекс. Сказал нам об этом наш слуга Джон и добавил с мрачной шутливостью, что в колокол звонят, чтобы люди пришли и унесли ее. У нее случился удар, который парализовал ее и стал причиной внезапной кончины. Это явилось для нас подлинным потрясением, а тут еще и наша няня принялась уверять нас, что, если бы Бог захотел, у нас у всех в тот же самый день мог бы случиться удар, и мы бы прямиком попали на Страшный Суд. Страшный же Суд, по мнению тех, кто лучше всех мог быть осведомлен на этот счет, ни при каких обстоятельствах не должен был наступить позднее чем через несколько лет, и тогда весь мир оказался бы сожжен, а мы сами – осуждены на вечные муки, если не исправим пути наши, что в настоящее время, похоже, не слишком-то стремимся исполнить. Все это так напугало нас, что мы принялись вопить и подняли такой гвалт, что няня была вынуждена ради собственного спокойствия отказаться от своих уверений. Тогда, при упоминании о том, что отныне старая миссис Понтифекс уже больше не пригласит нас на чай с пирожными, мы заплакали, но уже более сдержанно.

А в день похорон мы пережили сильнейшее волнение. Старый мистер Понтифекс, следуя обычаю, еще сохранявшемуся кое-где в начале нынешнего века, разослал всем жителям деревни дешевые булочки, которые называли «хлебом скорби». Мы ничего не знали об этом обычае, и хотя часто слышали о таких булочках, никогда прежде их не видели. И вот мы получили их как и все жители деревни, с нами обошлись, как со взрослыми, ведь и наши отец с матерью, и слуги, все получили по такой булочке, по одной на каждого. До этого мы и не подозревали, что можем считаться полноправными жителями деревни. В довершение всего булочки были свежими, а мы необычайно любили свежий хлеб, который нам позволяли есть в исключительно редких случаях, поскольку считалось, что он нам вреден. Итак, любовь к нашему старому другу должна была противостоять множеству ударов – интересу к старине, праву гражданства и собственности, заманчивости вида и приятности вкуса тех маленьких булочек, а также чувству нашей значимости вследствие близости с человеком, который только что умер. В результате расспросов выяснилось, что у кого-либо из нас мало оснований ожидать близкой смерти, а раз так, нас вполне устраивало то, что на кладбище снесут кого-то другого. Таким образом, мы за короткий срок перешли от великого уныния к не менее великому возбуждению; нам открылись новое небо и новая земля в предвидении возможного блага от смерти наших друзей, и, боюсь, в течение некоторого времени мы проявляли повышенный интерес к состоянию здоровья каждого жителя деревни, чье положение создавало хоть малейшую вероятность повторения раздачи «хлеба скорби».

То было время, когда все великое казалось давно минувшим, и мы изумились, узнав, что Наполеон Бонапарт еще жив. Мы думали, что такой великий человек мог жить только очень много лет назад, а тут оказывается, что он чуть ли не у дверей нашего дома. Это придало живости мнению, что этак и Судный день, может, ближе, чем нам представлялось, но няня сказала, что пока беспокоиться не стоит, а уж она-то знала. В те дни снег лежал дольше и заносил переулки глубже, чем теперь, молоко зимой иногда приносили замерзшим, и мы спускались в кухню посмотреть на него. Полагаю, и теперь есть где-то дома приходских священников, куда молоко зимой приносят замерзшим, и дети спускаются подивиться на него, но я ещё ни разу не видел замерзшего молока в Лондоне, а потому думаю, что зимы теперь теплее, чем бывало прежде.

Приблизительно через год после смерти своей супруги мистер Понтифекс тоже отошел в мир иной. Мой отец видел его за день до смерти. У старика было свое, особое отношение к закатам, и он приделал пару ступенек к садовой ограде, на которые обычно поднимался в ясную погоду понаблюдать, как садится солнце. Отец пошел к нему под вечер, как раз когда садилось солнце, и увидел, как старик стоит, положив руки на ограду, и смотрит на солнце над полем, через которое по тропинке шел мой отец. Отец услышал, как он произнес: «Прощай, солнце, прощай, солнце» – как раз когда солнце опускалось за горизонт, и по его интонации и виду отец понял, что он чувствует огромную слабость. До следующего заката он не дожил.

«Хлеба скорби» не было. Нескольких его внуков привезли на похороны, и мы пытались выразить им свое сочувствие, но добились не слишком многого. Джон Понтифекс, бывший на год старше меня, посмеялся над грошовыми булочками и намекнул, что мне хочется такую булочку потому, что мои папа с мамой не в состоянии мне ее купить, из-за чего, по-моему, мы затеяли нечто вроде драки, и, кажется даже, Джон Понтифекс потерпел в ней полное поражение, но, возможно, дело обстояло и иначе. Помнится, няня моей сестры – сам я к тому времени уже вышел из-под опеки нянь – передала дело в «высшую инстанцию», и всех нас наказали за постыдное поведение. Тут-то мы окончательно пробудились от наших грез, и еще довольно долго, стоило нам услышать слова «грошовая булочка», как наши уши вспыхивали от стыда. Впоследствии, получи мы хоть дюжину булочек, называемых «хлебом скорби», мы бы не соизволили даже прикоснуться ни к одной из них.

В память о своих родителях Джордж Понтифекс установил в пэйлхэмской церкви простую плиту с высеченной на ней следующей эпитафией:

ПАМЯТИ ДЖОНА ПОНТИФЕКСА,

РОДИВШЕГОСЯ 16 АВГУСТА 1727 ГОДА

И УМЕРШЕГО 8 ФЕВРАЛЯ 1812 ГОДА

НА 85-М ГОДУ ЖИЗНИ,


ПАМЯТИ РУТ ПОНТИФЕКС,

ЕГО СУПРУГИ,

РОДИВШЕЙСЯ 13 ОКТЯБРЯ 1727 ГОДА

И УМЕРШЕЙ 10 ЯНВАРЯ 1811 ГОДА

НА 84-М ГОДУ ЖИЗНИ.


ОНИ БЫЛИ СКРОМНЫ,

НО ОБРАЗЦОВО ИСПОЛНЯЛИ

СВОЙ РЕЛИГИОЗНЫЙ, НРАВСТВЕННЫЙ

И ОБЩЕСТВЕННЫЙ ДОЛГ.

ЭТОТ ПАМЯТНИК ПОСТАВЛЕН

ИХ ЕДИНСТВЕННЫМ СЫНОМ

Загрузка...