В воскресенье 24 мая 1863 года мой дядя, профессор Отто Лиденброк, быстрыми шагами подходил к своему домику, номер 19 по Королевской улице – одной из самых старинных улиц древнего квартала Гамбурга.
Наша служанка Марта, наверно, подумала, что она запоздала с обедом, так как суп на плите лишь начинал закипать.
«Ну, – сказал я про себя, – если дядя голоден, то он, как человек нетерпеливый, устроит настоящий скандал».
– Вон уже и господин Лиденброк! – смущенно воскликнула Марта, приоткрыв слегка дверь столовой.
– Да, Марта, но суп может немного повариться, ведь еще нет двух часов. В церкви Святого Михаила пробило только что половину второго.
– Так почему же господин Лиденброк уже возвращается?
– Он, вероятно, объяснит нам причину.
– Ну вот и он! Я бегу, господин Аксель, а вы его успокойте.
И Марта поспешила вернуться в свою кухонную лабораторию.
Я остался один. Успокаивать рассерженного профессора при моем несколько слабом характере было мне не по силам. Поэтому я собирался благоразумно удалиться наверх, в свою комнатку, как вдруг заскрипела входная дверь; ступени деревянной лестницы затрещали под длинными ногами, и хозяин дома, миновав столовую, быстро прошел в свой рабочий кабинет.
На ходу он бросил в угол трость с набалдашником в виде щелкунчика, на стол – широкополую, со взъерошенным ворсом шляпу и громко крикнул:
– Аксель, иди сюда!
Я не успел еще сделать шага, как профессор в явном нетерпении снова позвал меня:
– Ну где же ты?
Я бросился со всех ног в кабинет моего грозного дядюшки. Отто Лиденброк – человек не злой, я охотно свидетельствую это, но если его характер не изменится, что едва ли вероятно, то он так и умрет большим чудаком.
Отто Лиденброк был профессором в Иоганнеуме и читал лекции по минералогии, причем регулярно раз или два в течение часа выходил из терпения. Отнюдь не потому, что его беспокоило, аккуратно ли посещают студенты его лекции, внимательно ли слушают их и делают ли успехи: этими мелочами он мало интересовался. Лекции его, согласно выражению немецкой философии, носили «субъективный» характер: он читал для себя, а не для других. Это был эгоистичный ученый, настоящий кладезь знания, однако издававший при малейшей попытке что-нибудь из него почерпнуть отчаянное скрипение, – словом, скупец!
В Германии немало профессоров подобного рода.
Дядюшка, к сожалению, не отличался живостью речи, по крайней мере когда говорил публично, – а это прискорбный недостаток для оратора. И в самом деле, на своих лекциях в Иоганнеуме профессор часто внезапно останавливался; он боролся с упрямым словом, которое не хотело соскользнуть с его губ, с одним из тех слов, которые сопротивляются, разбухают и наконец срываются с уст в форме какого-нибудь – отнюдь не научного – бранного словечка! Отсюда и его крайняя раздражительность.
В минералогии существует много полугреческих, полулатинских названий, труднопроизносимых, грубых терминов, которые ранят уста поэта. Я вовсе не хочу хулить эту науку. Но, право, самому гибкому языку позволительно заплетаться, когда ему приходится произносить такие, например, названия, как ромбоэдрическая кристаллизация, ретинасфальтовая смола, гелениты, фангазиты, молибдаты свинца, тунгстаты марганца, титанаты циркония.
В городе знали эти извинительные слабости моего дядюшки и злоупотребляли ими: подстерегали опасные моменты, выводили его из себя и смеялись над ним, что даже в Германии отнюдь не считается признаком хорошего тона. И если на лекциях Лиденброка всегда было много слушателей, то это только потому, что большинство их приходило лишь позабавиться благородным гневом профессора.
Как бы то ни было, но мой дядюшка – я особенно подчеркиваю это – был истинным ученым. Хотя ему и приходилось, производя опыты, разбивать свои образцы, все же дарование геолога в нем сочеталось с зоркостью взгляда минералога. Вооруженный молоточком, стальной иглой, магнитной стрелкой, паяльной трубкой и пузырьком с азотной кислотой, человек этот был на высоте своей профессии. По внешнему виду, излому, твердости, плавкости, звуку, запаху или вкусу он определял безошибочно любой минерал и указывал его место в классификации среди шестисот их видов, известных в науке наших дней.
Поэтому имя Лиденброка пользовалось заслуженной известностью в гимназиях и ученых обществах. Хемфри Дэви, Гумбольдт, Франклин и Сабин, будучи проездом в Гамбурге, не упускали случая сделать ему визит. Беккерель, Эбельмен, Брюстер, Дюма, Мильн-Эдвардс, Сент-Клер-Девиль охотно советовались с ним по животрепещущим вопросам химии. Эта наука была обязана ему значительными открытиями, и в 1853 году вышла в свет в Лейпциге книга профессора Отто Лиденброка под заглавием: «Высшая кристаллография» – объемистый труд in-folio[1] с рисунками; книга, однако ж, не окупила расходов по ее изданию.
Кроме того, мой дядюшка был хранителем минералогического музея русского посланника Струве, ценной коллекции, пользовавшейся европейской известностью.
Таков был человек, звавший меня столь нетерпеливо. Теперь представьте себе его наружность: мужчина лет пятидесяти, высокого роста, худощавый, но обладавший железным здоровьем, по-юношески белокурый, выглядевший лет на десять моложе своего возраста. Его большие глаза так и бегали за стеклами внушительных очков; его длинный и тонкий нос походил на отточенный клинок; злые языки утверждали, что он намагничен и притягивает железные опилки… Сущая клевета! Он притягивал только табак, но, правду сказать, в большом количестве.
А если прибавить, что дядюшкин шаг, говоря с математическою точностью, длиною равнялся полтуаза[2], и заметить, что на ходу он крепко сжимал кулаки – явный признак вспыльчивого нрава, – то этих сведений будет достаточно для того, чтобы пропала всякая охота искать его общества.
Он жил на Королевской улице в собственном домике, построенном наполовину из дерева, наполовину из кирпича, с зубчатым фронтоном; дом стоял у излучины одного из каналов, которые пересекают самую старинную часть Гамбурга, счастливо пощаженную пожаром 1842 года.
Старый дом чуть накренился и, что таить, выпячивал брюхо напоказ прохожим. Крыша на нем сидела криво, как шапочка на голове студента, состоящего членом Тугендбунда; отвесное положение его стен оставляло желать лучшего, но в общем дом держался стойко благодаря древнему вязу, подпиравшему его фасад и весной касавшемуся своими цветущими ветвями его окон.
Для немецкого профессора дядюшка был сравнительно богат. Дом, со всем содержащимся в нем и содержимым, был его полной собственностью. К содержимому следует отнести его крестницу Гретхен, семнадцатилетнюю девушку из Фирланде[3], служанку Марту и меня. В качестве племянника и сироты я стал главным помощником профессора в его научных опытах.
Признаюсь, я находил удовольствие в занятиях геологическими науками; в моих жилах текла кровь минералога, и я никогда не скучал в обществе моих драгоценных камней.
Впрочем, можно было счастливо жить в этом домике на Королевской улице, несмотря на вспыльчивый нрав его владельца, потому что последний, хотя и обращался со мною несколько грубо, все же любил меня. Но этот человек не умел ждать и торопился обогнать даже природу.
В апреле месяце дядюшка обычно сажал в фаянсовые горшки в своей гостиной отростки резеды и вьюнков, и затем каждое утро регулярно, не давая им покоя, он теребил их листочки, чтобы ускорить рост цветка.
Имея дело с таким оригиналом, ничего другого не оставалось, как повиноваться. Поэтому я поспешил в его кабинет.
Кабинет был настоящим музеем. Здесь находились все образцы минерального царства, снабженные этикетками и разложенные в полном порядке по трем крупным разделам минералов: горючих, металлических и камневидных.
Как хорошо были знакомы мне эти безделушки минералогии! Как часто я, вместо того чтобы бездельничать с товарищами, находил удовольствие в том, что сметал пыль с этих графитов, антрацитов, лигнитов, каменных углей и торфов! А битумы, асфальт, органические соли – как тщательно их нужно было охранять от малейшей пылинки! А металлы, начиная с железа и кончая золотом, относительная ценность которых исчезала перед абсолютным равенством научных образцов! А все эти камни, которых достаточно было бы для того, чтобы заново построить целый дом на Королевской улице, и даже с прекрасной комнатой вдобавок, в которой я мог бы так хорошо устроиться!
Однако, когда я вошел в кабинет, я думал не об этих чудесах. Моя мысль была всецело поглощена дядюшкой. Он сидел в своем поместительном, обитом утрехтским бархатом кресле и держал в руках книгу, которую рассматривал в глубочайшем изумлении.
– Какая книга, какая книга! – восклицал он.
Этот возглас напомнил мне, что профессор Лиденброк время от времени становился библиоманом; но книга имела в его глазах ценность только в том случае, если она являлась такой редкостной, что ее трудно было найти, или по крайней мере представляющей по своему содержанию какую-нибудь научную загадку.
– Ну, – сказал он, – разве ты не видишь? Это бесценное сокровище, я отрыл его утром в лавке еврея Гевелиуса.
– Великолепно! – ответил я с притворным восхищением.
И действительно, к чему столько шуму из-за старой книжонки в кожаном переплете, из-за старинной пожелтевшей книжки с выцветшими буквами?
Между тем профессорские восторженные восклицания не прекращались.
– Посмотрим! Ну разве это не прекрасно? – спрашивал он самого себя и тут же отвечал: – Да это прелесть что такое! А что за переплет! Легко ли книга раскрывается? Ну конечно! Ее можно держать раскрытой на любой странице! Но хорошо ли она выглядит в закрытом виде? Отлично! Обложка книги и листы хорошо сброшюрованы, все на месте, все пригнано одно к другому! А что за корешок? Семь веков существует книга, а ни единого надлома! Вот это переплет! Он мог бы составить гордость Бозериана, Клосса и Пюргольда!
Рассуждая так, дядюшка то открывал, то закрывал старинную книгу.
Я не нашел ничего лучшего, как спросить его, что же это за книга, хотя она и мало меня интересовала.
– А каково же заглавие этой замечательной книги? – спросил я лицемерно.
– Это сочинение, – отвечал дядюшка, воодушевляясь, – носит название «Хеймскрингла», автор его Снорре Турлесон[4], знаменитый исландский писатель двенадцатого века! Это история норвежских конунгов, правивших в Исландии!
– Неужели? – воскликнул я сколько возможно радостнее. – Вероятно, в немецком переводе?
– Фу-ты! – возразил живо профессор. – В переводе!.. Что мне делать с твоим переводом? Кому он нужен, твой перевод? Это оригинальный труд на исландском языке – великолепном, богатом идиомами и в то же время простом наречии, в котором, не нарушая грамматической структуры, уживаются самые причудливые словообразования.
– Как в немецком языке, – прибавил я, подлаживаясь к нему.
– Да, – ответил дядюшка, пожимая плечами, – но с той разницей, что в исландском языке существуют три грамматических рода, как в греческом, и собственные имена склоняются, как в латинском.
– Ах, – воскликнул я, превозмогая свое равнодушие, – какой прекрасный шрифт!
– Шрифт? О каком шрифте ты говоришь, несчастный Аксель? Дело вовсе не в шрифте! Ах, ты, верно, думаешь, что книга напечатана? Нет, глупец, это манускрипт, рунический манускрипт!..
– Рунический?
– Да! Ты, может быть, попросишь объяснить тебе это слово?
– В этом я не нуждаюсь, – ответил я тоном оскорбленного человека.
Но дядюшка продолжал еще усерднее поучать меня, помимо моей воли, вещам, о которых я и знать не хотел.
– Руны, – продолжал он, – это письменные знаки, которые некогда употреблялись в Исландии и, по преданию, были изобретены самим Одином![5] Но взгляни же, полюбуйся, нечестивец, на эти письмена, созданные фантазией самого Бога!
Вместо того чтобы ответить, я готов был упасть на колени, – ведь такого рода ответ угоден и богам и королям, ибо имеет за собой то преимущество, что никогда и никого не может обидеть. Но тут одно неожиданное происшествие дало нашему разговору другой оборот.
Внезапно из книги выпал полуистлевший пергамент.
Дядюшка накинулся на эту безделицу с жадностью вполне понятной. В его глазах ветхий документ, лежавший, быть может, с незапамятных времен в древней книге, должен был, несомненно, иметь очень большую ценность.
– Что это такое? – воскликнул дядюшка.
И он бережно развернул на столе клочок пергамента в пять дюймов длиной, в три – шириной, на котором были начертаны поперечными строчками какие-то знаки, достойные чернокнижия.
Вот точный снимок с рукописи. Мне крайне необходимо привести эти загадочные письмена по той причине, что они побудили профессора Лиденброка и его племянника предпринять самое удивительное путешествие XIX века.
Профессор в продолжение нескольких минут рассматривал рукопись; затем, подняв повыше очки, сказал:
– Это рунические письмена; знаки эти совершенно похожи на знаки манускрипта Снорре. Но… что же они означают?
Так как мне казалось, что рунические письмена лишь выдумка ученых для одурачивания простого люда, то меня отнюдь не огорчило, что дядя ничего не мог понять. По крайней мере, я заключил это по нервным движениям его пальцев.
– Ведь это все же древнеисландский язык, – бормотал он себе под нос.
И профессор Лиденброк должен был, конечно, знать, какой это язык, ведь недаром он слыл замечательным языковедом. Он не только прекрасно понимал две тысячи языков и четыре тысячи диалектов, которые известны на земном шаре, но и говорил на доброй части из них.
Встретив непредвиденное затруднение, он собирался было впасть в гнев, и я уже ожидал бурную сцену, но в это время на каминных часах пробило два.
Тотчас же приотворилась дверь в кабинет, и Марта доложила:
– Суп подан.
– К черту суп, – закричал дядюшка, – и того, кто его варит, и того, кто будет его есть!
Марта убежала. Я поспешил за нею и оказался, сам не зная как, на своем обычном месте за столом.
Я подождал некоторое время. Профессор не появлялся. В первый раз, насколько я помню, его не было к обеду. А какой превосходный обед! Суп с петрушкой, омлет с ветчиной под щавелевым соусом; на жаркое телятина с соусом из слив, а на десерт – оладьи с сахаром, и ко всему этому еще прекрасное мозельское вино.
И все это дядюшка прозевал из-за какой-то старой бумажонки. Право, как преданный племянник, я почел себя обязанным пообедать и за него, и за себя, что и исполнил добросовестно.
– Невиданное дело! – сказала Марта. – Господина Лиденброка нет за столом!
– Невероятный случай!
– Это плохой признак, – продолжала старая служанка, покачивая головой.
По-моему, отсутствие дядюшки за столом не предвещало ровно ничего, кроме ужасной сцены, когда обнаружится, что его обед съеден.
Я с жадностью доедал последнюю оладышку, как вдруг громкий голос оторвал меня от стола.
Одним прыжком я был в кабинете дяди.
– Ясно, что это рунические письмена, – сказал профессор, морща лоб. – Но я открою тайну, которая в них скрыта, иначе…
Резким жестом он довершил свою мысль.
– Садись сюда, – продолжал он, указывая на стол, – и пиши.
В мгновение ока я был готов.
– А теперь я буду диктовать тебе каждую букву нашего алфавита, соответствующую одному из этих исландских знаков. Посмотрим, что из этого выйдет. Но, ради всего святого, остерегись ошибок!
Он начал диктовать. Я прилагал все свои старания, чтобы не ошибиться. Он называл одну букву за другой, и таким образом последовательно составлялась таблица непостижимых слов:
Когда работа была окончена, дядюшка живо выхватил у меня из рук листок, на котором я писал буквы, и долго и внимательно их изучал.
– Что же это значит? – повторял он машинально.
Откровенно говоря, я не мог бы ответить ему на его вопрос. Впрочем, он и не спрашивал меня, а продолжал говорить сам с собой.
– Это то, что мы называем шифром, – рассуждал он вслух. – Смысл написанного умышленно скрыт за буквами, расставленными в беспорядке, но, однако, если бы их расположить в надлежащей последовательности, то они образовали бы понятную фразу. Как я мыслю, в ней, быть может, скрывается объяснение какого-нибудь великого открытия или указание на него!
Я со своей стороны думал, что тут ровно ничего не скрыто, но остерегся высказать свое мнение.
Профессор между тем взял книгу и пергамент и начал их сравнивать.
– Записи эти сделаны не одной и той же рукой, – сказал он, – зашифрованная записка более позднего происхождения, чем книга, и неопровержимое доказательство тому мне сразу же бросилось в глаза. В самом деле, в тайнописи первая буква – двойное М, – не встречается в книге Турлесона, ибо она была введена в исландский алфавит только в четырнадцатом веке. Следовательно, между манускриптом и документом лежат по крайней мере два столетия.
Рассуждение это показалось мне довольно логичным.
– Это наводит меня на мысль, – продолжал дядюшка, – что таинственная запись сделана одним из обладателей книги. Но кто же, черт возьми, был этот обладатель? Не оставил ли он своего имени на какой-нибудь странице рукописи?
Дядюшка поднял повыше очки, взял сильную лупу и тщательно просмотрел первые страницы книги. На обороте второй страницы он открыл что-то вроде пятна, похожего на чернильную кляксу; но, вглядевшись попристальнее, можно было различить несколько наполовину стертых знаков. Дядя понял, что именно на это место надо обратить наибольшее внимание; он принялся чрезвычайно старательно рассматривать его и разглядел наконец с помощью своей лупы следующие рунические письмена, которые смог прочесть без затруднения:
– Арне Сакнуссем! – воскликнул он торжествующе. – Но ведь это имя, и к тому же еще исландское, имя ученого шестнадцатого столетия, знаменитого алхимика!
Я посмотрел на дядю с некоторым удивлением.
– Алхимики, – продолжал он, – Авиценна, Бэкон, Люлль, Парацельс были единственными истинными учеными своей эпохи. Они сделали открытия, которым мы можем только удивляться. Разве не мог Сакнуссем под этим шрифтом скрыть какое-либо удивительное открытие? Так оно должно быть! Так оно и есть!
При этой гипотезе воображение профессора разыгралось.
– Весьма вероятно, – дерзнул я ответить, – но какой мог быть расчет у этого ученого держать в тайне столь чудесное открытие?
– Какой-какой… Почем я знаю! Разве Галилей не так же поступил с Сатурном? Впрочем, мы увидим: я вырву тайну этого документа и не буду ни есть, ни спать, пока не разгадаю ее.
«Ну-ну!» – подумал я.
– Не я, Аксель, и не ты! – продолжал он.
«Черт возьми! – сказал я про себя. – Как хорошо, что я пообедал за двоих!»
– Прежде всего, – сказал дядюшка, – надо выяснить язык «шифра». Это не должно представлять затруднений.
При этих словах я живо поднял голову. Дядюшка продолжал разговор с самим собой:
– Нет ничего легче! Документ содержит сто тридцать две буквы: семьдесят девять согласных и пятьдесят три гласные. Приблизительно такое же соотношение существует в южных языках, в то время как наречия Севера бесконечно богаче согласными. Следовательно, мы имеем дело с одним из южных языков.
Выводы были правильны.
Но какой же это язык?
– Сакнуссем, – продолжал дядя, – был ученый человек; поэтому раз он писал не на родном языке, то, разумеется, должен был отдавать преимущество языку, общепринятому среди образованных умов шестнадцатого века, а именно – латинскому. Если я ошибаюсь, то можно будет испробовать испанский, французский, итальянский, греческий или еврейский. Но ученые шестнадцатого столетия писали обычно на латинском. Таким образом, я вправе признать не подлежащим сомнению, что это латынь.
Я вскочил со стула. Мои воспоминания латиниста возмущались против утверждения, что этот ряд неуклюжих знаков может принадлежать сладкозвучному языку Вергилия.
– Да, латынь, – продолжал дядюшка, – но запутанная латынь.
«Отлично! – подумал я. – Если ты ее распутаешь, милый дядюшка, ты окажешься весьма сметливым».
– Всмотримся хорошенько, – сказал он, снова взяв исписанный мною листок. – Вот ряд из ста тридцати двух букв, расположенных крайне беспорядочно. Вот слова, в которых встречаются только согласные, как, например, первое «mrnlls»; в других, напротив, преобладают гласные – например, в пятом «unteief» или в предпоследнем – «oseibo». Очевидно, что эта группировка неслучайна; она произведена математически, при помощи неизвестного нам соотношения между двумя величинами, которое определило последовательность этих букв. Я считаю несомненным, что первоначальная фраза была написана правильно, но затем по какому-то принципу, который надо найти, подверглась преобразованию. Тот, кто владел бы ключом этого шифра, свободно прочел бы ее. Но что это за ключ? Аксель, не знаешь ли ты его?
На этот вопрос я не мог ответить – и по весьма основательной причине: мои взоры были устремлены на прелестный портрет, висевший на стене, – на портрет Гретхен. Воспитанница дядюшки находилась в это время в Альтоне у одной из родственниц, и я был очень опечален ее отсутствием, так как – теперь я могу в этом сознаться – хорошенькая питомица профессора и его племянник любили друг друга с истинным постоянством и чисто немецкой сдержанностью. Мы обручились без ведома дяди, который был слишком геологом для того, чтобы понимать подобные чувства. Гретхен была очаровательная блондинка с голубыми глазами, с несколько твердым характером и серьезным складом ума; но это ничуть не уменьшало ее любви ко мне; что касается меня, я обожал ее, если только это понятие существует в старогерманском языке. Образ моей юной фирландки перенес меня мгновенно из мира действительности в мир грез и воспоминаний.
Я мечтал о моем верном друге в часы трудов и отдохновения. Она изо дня в день помогала мне приводить в порядок дядюшкину бесценную коллекцию камней; вместе со мной она наклеивала на них этикетки. Мадемуазель Гретхен была очень сильна в минералогии! Она могла бы заткнуть за пояс любого ученого. Она любила углубляться в научные премудрости. Сколько чудных часов провели мы за совместными занятиями! И как часто я завидовал бесчувственным камням, к которым прикасалась ее прелестная рука!
Окончив работу, мы шли вместе по тенистой аллее Альстера до старой мельницы, которая так чудесно рисовалась в конце озера. Дорогою мы болтали, держась за руки; я рассказывал ей различные веселые истории, заставлявшие ее от души смеяться; наш путь вел нас к берегам Эльбы, и там, попрощавшись с лебедями, которые плавали среди белых кувшинок, мы садились на пароход и возвращались домой.
В то мгновение, когда я в своих мечтаниях уже всходил на набережную, дядя, ударив кулаком по столу, сразу вернул меня к действительности.
– Посмотрим, – сказал он. – При желании затемнить смысл фразы первое, что приходит на ум, как мне кажется, – это написать слова в вертикальном направлении, а не в горизонтальном. Надо посмотреть, что из этого выйдет! Аксель, напиши какую-нибудь фразу на этом листке, но вместо того, чтобы располагать буквы в строчку, одну за другой, напиши их в той же последовательности, но вертикально, по пяти или по шести в столбце.
Я понял, в чем дело, и написал немедленно сверху вниз:
– Хорошо, – сказал профессор, не читая написанного. – Теперь напиши буквы, которые получились в столбце, в строчку.
Я повиновался, получилась следующая фраза:
Ятецрр! лемеое юбсмгт бяе, ах лврдяе юсдоГн
– Превосходно! – произнес дядюшка, вырывая у меня из рук листок. – Это уже походит на наш старый документ; гласные и согласные расположены в одинаковом беспорядке, даже прописная буква и запятая в середине слова, совсем как на пергаменте Сакнуссема!
Я не мог не признать, что эти замечания весьма глубокомысленны.
– А теперь, – продолжал дядюшка, обращаясь уже непосредственно ко мне, – для того чтобы прочесть фразу, которую ты написал и содержания которой я не понимаю, мне достаточно соединять по порядку сначала первые буквы каждого слова, потом вторые, потом третьи и так далее.
И дядя, к своему и к моему величайшему изумлению, прочел:
Я люблю тебя всем сердцем, дорогая Гретхен!
– Ого! – сказал профессор.
Да, как влюбленный глупец, необдуманно, я написал эту предательскую фразу!
– Так-с!.. Ты, значит, любишь Гретхен? – продолжал дядюшка тоном заправского опекуна.
– Да… Нет… – бормотал я.
– Так-с, ты любишь Гретхен! – машинально повторил он. – Ну хорошо, применим мой метод к исследуемому документу.
И дядюшка снова погрузился в размышление, которое целиком заняло его внимание и заставило его забыть о моих неосторожных словах. Я говорю «неосторожных», потому что голова ученого была неспособна понимать сердечные дела. Но, к счастью, интерес к документу победил. Глаза профессора Лиденброка, когда он собирался произвести свой решающий опыт, метали молнии сквозь очки; дрожащими пальцами он снова взял древний пергамент. Он был взволнован не на шутку. Наконец дядюшка основательно прокашлялся и начал диктовать мне торжественным тоном, называя сначала первые буквы каждого слова, потом вторые; он диктовал буквы в таком порядке:
mmessunkaSenrA. icefdoK. segnittamurtn
ecertserrette, rotaivsadua, ednecsedsadne
lacartniiiluJsiratracSarbmutabiledmek
meretarcsilucoYsleffenSnl
Сознаюсь, что, кончая дописывать, я волновался: в сочетании этих букв, произносимых одна за другой, я не мог уловить ровно никакого смысла, а я с нетерпением ожидал, что из уст профессора потечет на великолепной латыни торжественная речь.
Но кто бы мог ожидать этого? Сильный удар кулака потряс стол. Чернила брызнули, перо выпало у меня из рук.
– Да это совсем не то! – закричал дядюшка. – Тут чистая бессмыслица!
И, пролетев, как пушечное ядро, через кабинет, скатившись по лестнице, словно лавина, он устремился на Королевскую улицу и кинулся бежать во весь дух.
– Он ушел? – воскликнула Марта, испуганная грохотом входной двери, захлопнутой с такой силой, что затрясся весь дом.
– Да, – ответил я, – совсем ушел!
– Как же так? А обед? – спросила старая служанка.
– Он не будет обедать!
– А ужинать?
– Он не будет ужинать!
– Как? – сказала Марта, всплеснув руками.
– Да, добрейшая Марта, он не будет больше есть, и никто не будет есть во всем доме! Дядюшка хочет заставить нас всех поститься до тех пор, пока ему не удастся разобрать всю эту тарабарщину, которая решительно не поддается расшифровке.
– Господи Иисусе! Так нам, значит, ничего не остается, как умереть с голоду?
Я не отваживался признаться, что, имея дело со столь упорным человеком, как мой дядя, нас неизбежно ждет печальная участь.
Старая служанка, вздыхая, отправилась к себе на кухню.
Когда я остался один, мне пришло на мысль пойти и поскорее рассказать Гретхен всю эту историю. Но как отлучиться из дома? Профессор мог каждую минуту вернуться. А что, если он меня позовет? А что, если он захочет снова начать свою работу по разгадыванию логогрифа, которую не сумел бы выполнить и сам Эдип? И что будет, если я не откликнусь на его зов?
Самое разумное было оставаться. Как раз недавно один минералог из Безансона прислал нам коллекцию камнистых жеод, которые нужно было классифицировать. Я принялся за дело. Я выбирал, наклеивал ярлыки, размещал в стеклянном ящике все эти полые камни, в которых поблескивали маленькие кристаллы.
Но это занятие не поглощало меня всего. Старый документ не выходил у меня из памяти. Голова моя горела, и я был охвачен каким-то беспокойством. Я предчувствовал неминуемую катастрофу.
По прошествии часа мои камни были размещены по порядку. Я опустился в «утрехтское» кресло, запрокинул голову и свесил руки. Потом я закурил трубку, длинный изогнутый чубук которой был украшен фигуркой наяды, и забавлялся, наблюдая, как мало-помалу моя наяда, покрываясь копотью, превращалась в настоящую негритянку. Время от времени я прислушивался, не раздаются ли шаги на лестнице, но ничего не было слышно. Где же мог быть теперь дядя? Я представлял его себе бегущим по прекрасной аллее Альтонской улицы, на ходу он в неистовстве сбивает концом своей палки листья с деревьев, чертит какие-то знаки на стенах, отсекает головки чертополоха и нарушает покой сонных лебедей.
Вернется ли он торжествующим или обескураженным? Удастся ли ему разгадать тайну? Рассуждая сам с собой, я машинально взял в руки лист бумаги, на котором выстроился ряд загадочных строк, начертанных моей рукой.
Я повторял:
«Что же это означает?»
Я пытался так сгруппировать буквы, чтобы они образовали слова, но ничего не выходило! Их можно было соединять как угодно, по две, по три, по пяти или по шести, толку от этого не было. Но все же из четырнадцатой, пятнадцатой и шестнадцатой букв получалось английское слово «ice», а из восемьдесят четвертой, восемьдесят пятой и восемьдесят шестой слово «sir». Наконец, в самой середине документа, на третьей строке, я заметил латинские слова «rota», «mutabile», «ira», «пес», «atra».
«Черт возьми! – подумал я. – По этим словам дядя, пожалуй, мог бы судить о языке документа. И на четвертой строке я различаю даже еще слово „luco“, что означает „священная роща“; правда, на третьей можно прочитать слово „tabiled“, совершенно еврейское слово, а на последней – слова „mer“, „arc“, „mère“, слова чисто французские».
Было от чего потерять голову! Четыре различных наречия в одной бессмысленной фразе! Какая могла существовать связь между словами «лед», «господин», «гнев», «жестокий», «священная роща», «переменчивый», «мать», «лук», «море»?
Только последнее и первое слово легко можно было соединить друг с другом; ничего не было удивительного, что в документе, написанном в Исландии, говорилось о «ледяном море». Но остальную часть шифра понять было не так-то легко.
Я боролся с неразрешимой трудностью; мозг мой разгорячился; я хлопал глазами, глядя на листок бумаги, казалось, что все эти сто тридцать две буквы прыгали передо мною, как светящиеся точки мелькают перед закрытыми глазами, когда кровь приливает к голове.
Я оказался во власти своего рода галлюцинации; я задыхался, мне не хватало воздуха. Совершенно машинально я стал обмахиваться этим листком бумаги, так что лицевая и оборотная стороны листка попеременно представали перед моими глазами.
Каково же было мое изумление, когда вдруг мне показалось, что передо мной промелькнули знакомые, совершенно ясные слова, латинские слова «craterem», «terrestre»!
Разом луч света озарил мое сознание; эти скупые следы навели меня на путь истины; я нашел секрет шифра! Чтобы понять документ, совсем не требовалось его читать сквозь оборотную сторону листа. Нет, загадочные письмена можно было свободно прочесть в том виде, в каком они были начертаны, а именно в том, в каком текст был продиктован. Все остроумные предположения профессора оказывались правильными; он был прав и относительно расположения букв, и относительно языка документа! Для того чтобы прочитать это латинское предложение с начала до конца, ему лишь не хватало еще «чего-то», и это «что-то» открыл мне случай!
Разумеется, я был очень взволнован. В глазах у меня помутилось, они отказывались мне служить. Я разложил пергамент на столе. Мне достаточно было бросить один только взгляд на шифр, чтобы овладеть тайной.
Наконец я с трудом унял свое волнение. Для успокоения нервов я заставил себя пройтись два раза по комнате, а затем снова опустился в кресло.
– Прочтем теперь! – воскликнул я, вздохнув полной грудью.
Я склонился над столом, проследил пальцем по порядку каждую букву и прочел громким голосом всю фразу, не останавливаясь, не запнувшись ни на одно мгновение.
Но какое изумление, какой ужас охватили меня! Сначала я стоял, словно пораженный ударом. Как! Неужели то, что я только что узнал, было уже осуществлено? Неужели нашелся такой смельчак, что проник…
– Ах! – вскричал я в сердцах. – Нет-нет, дядя не должен узнать этого! Иначе он непременно пустится в такое путешествие! Он тоже захочет испытать все это! Ничто не сможет удержать его, такого смелого геолога! Он поедет непременно, несмотря ни на что, вопреки всему! И он возьмет меня с собой, и мы никогда не вернемся! Никогда, никогда!
Я был в неописуемом возбуждении.
– Нет-нет, этому не бывать! – произнес я с энергией. – И раз в моей власти не допустить, чтобы такая мысль пришла в голову моему тирану, я не допущу! Переворачивая документ и так и этак, он может случайно найти ключ к шифру! Так я уничтожу документ!
В камине тлели еще угли. Я схватил не только исписанный мною лист, но также и пергамент Сакнуссема; дрожащей рукой я собирался бросить проклятые бумаги в огонь и таким образом скрыть опасную тайну.
В этот момент дверь кабинета отворилась, и вошел дядюшка.
Я едва успел положить злосчастный документ на стол.
Профессор Лиденброк, казалось, был совершенно измучен. Овладевшая им мысль не давала ему ни минуты покоя; во время прогулки он, очевидно, исследовал и разбирал мучившую его загадку, напрягая все силы своего воображения, и вернулся, чтобы испробовать какой-то новый прием.
И в самом деле, он сел в свое кресло, схватил перо и начал записывать формулы, похожие на алгебраические вычисления.
Я следил взглядом за его дрожащей рукой; я не упускал из виду ни малейшего его движения. Что, если случайно он натолкнется на разгадку? Я волновался, и совсем напрасно: ведь если «единственный» правильный способ прочтения был открыт, то всякое исследование в ином направлении должно было остаться тщетным.
В течение трех часов без перерыва трудился дядюшка, не говоря ни слова, не поднимая головы, то зачеркивая свои писания, то восстанавливая их, то опять марая написанное и в тысячный раз начиная сначала.
Я хорошо знал, что если бы ему удалось составить из этих букв все мыслимые словосочетания, то искомая фраза в конце концов получилась бы. Но я знал также, что из двадцати букв получается два квинтильона, четыреста тридцать два квадрильона, девятьсот два триллиона, восемь миллиардов, сто семьдесят шесть миллионов, шестьсот сорок тысяч словосочетаний! А в этой записи было сто тридцать две буквы, и эти сто тридцать две буквы могли образовать такое невероятное количество словосочетаний, что не только исчислить было почти невозможно, но даже и представить себе!
Я мог успокоиться относительно этого героического способа разрешить проблему.
Между тем время шло; наступила ночь; шум на улицах стих; дядюшка, все еще занятый разрешением своей задачи, ничего не видел, не заметил даже Марту, когда она приотворила дверь; он ничего не слышал, даже голоса этой верной служанки, спросившей его:
– Сударь, вы будете сегодня ужинать?
Марте пришлось уйти, не получив ответа. Что касается меня, то, как я ни боролся с дремотой, все же заснул крепким сном, примостившись в уголке дивана, между тем как дядюшка Лиденброк упорно продолжал вычислять и снова вычеркивать свои формулы.
Когда утром я проснулся, неутомимый исследователь все еще был за работой. Его красные глаза, волосы, всклокоченные нервной рукой, лихорадочные пятна на бледном лице в достаточной степени свидетельствовали о той страшной борьбе, которую он вел в своем стремлении добиться невозможного, и о том, в каких усилиях мысли, в каком напряжении мозга протекали для него ночные часы.
Право, я его пожалел. Несмотря на то что втайне я его упрекал, и вполне справедливо, все же его тщетные усилия тронули меня. Бедняга был до того поглощен своей идеей, что позабыл даже рассердиться. Все его жизненные силы сосредоточились на одной точке, и так как для них не находилось выхода, можно было опасаться, что от умственного напряжения у моего дядюшки голова расколется.
Я мог одним движением руки, одним только словом освободить его от железных тисков, сжимавших его череп! Но я этого не делал.
А между тем сердце у меня было доброе. Отчего же оставался я нем и глух при таких обстоятельствах? Да в интересах самого же дяди.
«Нет, нет! Я ничего не скажу! – твердил я сам себе. – Я его знаю, он захочет поехать; ничто не сможет остановить его. У него вулканическое воображение, и он рискнет жизнью, чтобы совершить то, чего не сделали другие геологи. Я буду молчать; я удержу при себе тайну, обладателем которой сделала меня случайность. Сообщить ее ему – значит обречь профессора Лиденброка на смерть! Пусть он ее отгадает, если сумеет. Я вовсе не желаю, чтобы мне когда-нибудь пришлось упрекать себя за то, что я толкнул его на погибель!»
Приняв это решение, я скрестил руки и стал ждать. Но я не учел побочного обстоятельства, имевшего место несколько часов тому назад.
Когда Марта собралась было идти на рынок, оказалось, что заперта наружная дверь и ключ из замка вынут. Кто же его мог взять? Очевидно, дядя, когда он вернулся накануне вечером с прогулки.
Было ли это сделано с намерением или нечаянно? Неужели он хотел подвергнуть нас мукам голода? Но это было бы уже слишком! Как! Заставлять меня и Марту страдать из-за того, что нас совершенно не касается? Ну конечно, это так и было! И я вспомнил другой подобный же случай, способный кого угодно привести в ужас. В самом деле, несколько лет назад, когда дядя работал над своей минералогической классификацией, он пробыл однажды без пищи сорок восемь часов, причем всему дому пришлось разделить с ним эту научную диету. У меня начались тогда судороги в желудке – вещь малоприятная для молодца, обладающего дьявольским аппетитом.
И я понял, что завтрак сегодня будет так же отменен, как вчера ужин. Я решил, однако, держаться героически и не поддаваться требованиям желудка. Марта, не на шутку встревоженная, всполошилась. Что касается меня, больше всего я был обеспокоен невозможностью уйти из дому. Причина была ясна.
Дядя все продолжал работать: воображение уносило его в высокие сферы умозаключений; он витал над землей и в самом деле не ощущал земных потребностей.
Около полудня голод стал серьезно мучить меня. В простоте сердечной Марта извела накануне все запасы, находившиеся у нее в кладовой; в доме не осталось решительно ничего съестного. Но все-таки я стойко держался; это стало для меня своего рода делом чести.
Пробило два часа. Положение становилось смешным, даже невыносимым. У меня буквально живот подводило. Мне начинало казаться, что я преувеличил важность документа, что дядя не поверит сказанному в нем, признает его простой мистификацией, что в худшем случае, если даже он захочет пуститься в такое предприятие, его можно будет насильно удержать; что, наконец, он может и сам найти ключ шифра, и тогда окажется, что я даром постился.
Эти доводы, которые я накануне отбросил бы с негодованием, представлялись мне теперь превосходными; мне показалось даже смешным, что я так долго колебался, и я решил все сказать.
Я ждал лишь благоприятного момента, чтобы начать разговор, как вдруг профессор встал, надел шляпу, собираясь уходить.
Как! Уйти из дома, а нас снова запереть! Да никогда!
– Дядюшка, – сказал я.
Казалось, он не слыхал.
– Дядя Лиденброк! – повторил я, повышая голос.
– Что? – спросил он, как человек, которого внезапно разбудили.
– Как это «что»! А ключ?
– Какой ключ? От входной двери?
– Нет, – воскликнул я, – ключ к документу!
Профессор поглядел на меня поверх очков; он заметил, вероятно, что-нибудь необыкновенное в моей физиономии, потому что живо схватил меня за руку и устремил на меня вопросительный взгляд, не имея силы говорить. Однако вопрос никогда еще не был выражен так ясно.
Я утвердительно кивнул.
Он соболезнующе покачал головою, словно имел дело с сумасшедшим.
Я кивнул еще более выразительно.
Глаза его заблестели, поднялась угрожающе рука.
Этот немой разговор при таких обстоятельствах заинтересовал бы самого апатичного человека. И действительно, я не решался сказать ни одного слова, боясь, чтобы дядя не задушил меня от радости в своих объятиях. Но отвечать становилось, однако, необходимым.
– Да, это ключ… случайно…
– Что ты говоришь? – вскричал он в неописуемом волнении.
– Вот он! – сказал я, подавая ему листок бумаги, исписанный мною. – Читайте.
– Но это не имеет смысла! – возразил он, комкая бумагу.
– Не имеет, если начинать читать с начала, но если начать с конца…
Я не успел кончить еще фразы, как профессор крикнул, вернее, взревел! Словно откровение снизошло на него; он совершенно преобразился.
– Ах, хитроумный Сакнуссем! – воскликнул он. – Так ты, значит, написал сначала фразу наоборот?
И, схватив бумагу, с помутившимся взором, он прочитал дрожащим голосом весь документ от последней до первой буквы.
Документ гласил следующее:
«In Sneffels Yoculis craterem kem delibat umbra Scartaris Julii intra calendas descende, audas viator, et terrestre centrum attinges. Kod feci. – Arne Saknussem».
В переводе это означало:
«Спустись в кратер Ёкуль-Снайфедльс, который тень Скартариса ласкает перед июльскими календами[6], отважный странник, и ты достигнешь центра Земли. Это я совершил. – Арне Сакнуссем».
Когда дядя прочитал эти строки, он подскочил, словно дотронулся нечаянно до лейденской банки. Преисполненный радости, уверенности и отваги, он был великолепен. Он ходил взад и вперед, хватался руками за голову, передвигал стулья, складывал одну за другой свои книги; он играл – кто бы мог этому поверить, – как мячиками, своими драгоценными камнями; он то ударял по ним кулаком, то похлопывал по ним рукой. Наконец его нервы успокоились, и он опустился, утомленный, в кресло.
– Который час, однако? – спросил он немного погодя.
– Три часа, – ответил я.
– Ну, скоро же пришло время обеда. Я умираю с голоду. К столу! А потом…
– Потом?..
– Ты уложишь мой чемодан.
– Хорошо! – воскликнул я.
– И свой тоже, – добавил безжалостный профессор, входя в столовую.
При этих словах дрожь пробежала у меня по всему телу; однако я овладел собой. Я решил даже и виду не подавать. Только научные доводы смогут удержать профессора Лиденброка. А против такого путешествия говорили весьма серьезные доводы. Отправиться к центру Земли! Какое безумие! Я приберегал свои возражения до более благоприятного момента и приготовился обедать.
Нет надобности описывать, как разгневался мой дядюшка, когда увидел, что стол не накрыт! Но тут же все объяснилось. Марта получила снова свободу. Она поспешила на рынок и так быстро все приготовила, что через час мой голод был утолен, и я опять ясно представил себе положение вещей.
Во время обеда дядюшка был почти весел; он сыпал шутками, которые у ученых всегда безобидны. После десерта он сделал мне знак последовать за ним в кабинет.
Я повиновался. Он сел у одного конца стола, я – у другого.
– Аксель, – сказал он довольно мягким голосом, – ты весьма разумный юноша; ты оказал мне сегодня большую услугу, когда я, утомленный борьбой, хотел уже отказаться от своих изысканий. Куда еще завели бы меня попытки решить задачу? Совершенно неизвестно! Я этого никогда тебе не забуду, и ты приобщишься к славе, которую мы заслужим.
«Ну, – подумал я, – он в хорошем настроении; как раз подходящая минута поговорить об этой самой славе».
– Прежде всего, – продолжал дядя, – я убедительно прошу тебя сохранять полнейшую тайну. Ты понимаешь, конечно? В мире ученых сколько угодно завистников, и многие захотели бы предпринять путешествие, о котором они должны узнать лишь после нашего возвращения.
– Неужели вы думаете, что таких смельчаков много?
– Несомненно! Кто стал бы долго раздумывать, чтобы приобрести такую славу? Если бы этот документ оказался известен, целая армия геологов поспешила бы по следам Арне Сакнуссема!
– Вот в этом-то я вовсе не убежден, дядя, ведь достоверность этого документа ничем не доказана.
– Как! А книга, в которой мы его нашли?
– Хорошо! Я согласен, что Сакнуссем написал эти строки, но разве из этого следует, что он действительно предпринял это путешествие, и разве старый документ не может быть мистификацией?
Я почти раскаивался, что произнес это несколько резкое слово. Профессор нахмурил брови, и я боялся, что наш разговор примет плохой оборот. К счастью, этого не случилось. Мой строгий собеседник, изобразив на своей физиономии некое подобие улыбки, ответил:
– Это мы проверим.
– Ах, – сказал я, несколько озадаченный, – позвольте мне высказать все, что можно сказать по поводу документа.
– Говори, мой мальчик, не стесняйся. Я даю тебе полную свободу высказать свое мнение. Ты теперь уже не только племянник мой, а коллега. Итак, продолжай.
– Хорошо, я вас спрошу прежде всего, что такое эти Ёкуль, Снайфедльс и Скартарис, о которых я никогда ничего не слыхал?
– Очень просто. Я как раз недавно получил от своего друга Августа Петермана из Лейпцига карту; кстати, она у нас под рукой. Возьми третий атлас из второго отделения большого библиотечного шкафа, ряд Z, полка четыре.
Я встал и, следуя этим точным указаниям, быстро нашел требуемый атлас. Дядя раскрыл его и сказал:
– Вот одна из лучших карт Исландии, карта Гендерсона, и я думаю, что при помощи ее мы разрешим все затруднения.
Я склонился над картой.
– Взгляни на этот остров вулканического происхождения, – сказал профессор, – и обрати внимание на то, что все эти вулканы носят название Ёкуль. Это слово означает на исландском языке «глетчер», ибо горные вершины при высокой широте расположения Исландии в большинстве случаев покрыты вечными снегами и во время вулканических извержений лава неминуемо пробивается сквозь ледяной покров. Поэтому-то огнедышащие горы острова и носят название Ёкуль.
– Хорошо, – возразил я, – но что такое Снайфедльс?
Я надеялся, что он не сможет ответить на этот вопрос. Как я заблуждался! Дядя продолжал:
– Следуй за мной по западному берегу Исландии. Смотри! Вот главный город Рейкьявик! Видишь? Отлично. Поднимись по бесчисленным фьордам этих изрезанных морских берегов и остановись несколько ниже шестидесяти пяти градусов широты. Что ты видишь там?
– Нечто вроде полуострова, похожего на обглоданную кость.
– Сравнение правильное, мой мальчик; теперь, разве ты ничего не замечаешь на этом полуострове?
– Да, вижу гору, которая кажется выросшей из моря.
– Хорошо! Это и есть Снайфедльс.
– Снайфедльс?
– Он самый; гора высотою в пять тысяч футов, одна из самых замечательных на острове и, несомненно, одна из самых знаменитых во всем мире, ведь ее кратер образует ход к центру земного шара!
– Но это невозможно! – воскликнул я, пожимая плечами и протестуя против такого предположения.
– Невозможно? – ответил профессор Лиденброк сурово. – Почему это?
– Потому что этот кратер, очевидно, переполнен лавой, скалы раскалены, и затем…
– А что, если это потухший вулкан?
– Потухший?
– Да. Число действующих вулканов на поверхности Земли достигает в наше время приблизительно трехсот, но число потухших вулканов значительно больше. К последним принадлежит Снайфедльс; за весь исторический период у него было только одно извержение, именно в тысяча двести девятнадцатом году; с тех пор он постепенно погас и не принадлежит уже к числу действующих вулканов.
На эти точные данные я решительно ничего не мог возразить, а потому перешел к другим неясным пунктам, заключавшимся в документе.
– Но что такое Скартарис? – спросил я. – И при чем тут июльские календы?
Дядюшка призадумался. На минуту у меня появилась надежда, но только на минуту, потому что скоро он ответил мне такими словами:
– То, что ты называешь темным, для меня вполне ясно. Все эти данные доказывают лишь, с какой точностью Сакнуссем хотел описать свое открытие. Ёкуль-Снайфедльс состоит из нескольких кратеров, и потому было необходимо указать именно тот, который ведет к центру Земли. Что же сделал ученый-исландец? Он заметил, что перед наступлением июльских календ, иначе говоря, в конце июня, одна из горных вершин, Скартарис, отбрасывает тень до самого жерла вышеназванного кратера, и этот факт он отметил в документе. Это настолько точное указание, что, достигнув вершины Снайфедльса, не приходится сомневаться, какой путь избрать.
Положительно, мой дядя находил ответ на все. Я понял, что он был неуязвим, поскольку дело касалось текста древнего пергамента. Поэтому я перестал надоедать ему вопросами на эту тему, а так как мне прежде всего хотелось убедить дядюшку, то я перешел к научным возражениям, по-моему гораздо более существенным.
– Хорошо! – сказал я. – Должен согласиться, что фраза Сакнуссема ясна и смысл ее не подлежит никакому сомнению. Я допускаю даже, что документ представляет собою несомненный подлинник. Этот ученый спустился в жерло Снайфедльса, видел, как тень Скартариса перед наступлением июльских календ скользит по краям кратера; он даже узнал из легендарных рассказов своего времени, что этот кратер ведет к центру Земли; но чтобы он сам туда проник, чтобы он, совершив это путешествие, снова вернулся оттуда, этому я не верю! Нет, тысячу раз нет!
– А на каком основании? – спросил дядя необыкновенно насмешливо.
– На основании научных теорий, которые показывают, что подобное изыскание невыполнимо!
– Теории, говоришь, показывают это? – спросил профессор с добродушным видом. – Да, жалкие теории! И эти теории нас смущают?
Я видел, что он смеется надо мною, но тем не менее продолжал:
– Да, вполне доказано, что температура в недрах Земли поднимается, по мере углубления, через каждые семьдесят футов приблизительно на один градус; поэтому, если допустить, что это повышение температуры неизменно, то, принимая во внимание, что радиус Земли равен полутора тысячам лье, температура в центральных областях Земли должна превышать двести тысяч градусов, следовательно, все вещества в недрах Земли должны находиться в огненно-жидком и газообразном состоянии, так как металлы, золото, платина, самые твердые камни не выдерживают такой температуры. Поэтому я вправе спросить, возможно ли проникнуть в такую среду?
– Стало быть, Аксель, тебя пугает температура?
– Конечно. Достаточно нам спуститься лишь на десять лье и достичь крайней границы земной коры, как уже там температура превышает тысячу триста градусов.
– И ты боишься расплавиться?
– Предоставляю вам решение этого вопроса, – ответил я с досадой.
– Так я выскажу тебе категорически свое мнение, – сказал профессор Лиденброк с самым важным видом. – Ни ты, ни кто другой не знает достоверно, что происходит внутри земного шара, так как изучена едва только двенадцатитысячная часть его радиуса; поэтому научные теории о температурах больших глубин могут бесконечно дополняться и видоизменяться, и каждая теория постоянно опровергается новой. Ведь полагали же до Фурье, что температура межпланетных пространств неизменно понижается, а теперь известно, что минимальный предел температуры в мировом эфире колеблется между сорока и пятьюдесятью градусами ниже нуля. Почему не может быть того же самого с температурой внутри Земли? Почему бы ей не остановиться, достигнув наивысшего предела, на известной глубине, вместо того чтобы подниматься до такой степени, что плавятся самые стойкие металлы?
Раз дядя перенес вопрос в область гипотез, я не мог ничего возразить ему.
– А затем я тебе скажу, что истинные ученые, как, например, Пуазон и другие, доказали, что если бы внутри земного шара жар доходил до двухсот тысяч градусов, то газ, образовавшийся от веществ, раскаленных до таких невероятных температур, взорвал бы земную кору, как под давлением пара взрывается котел.
– Таково мнение Пуазона, дядя, и ничего больше.
– Согласен, но и другие выдающиеся геологи также полагают, что внутренность земного шара не состоит ни из газов, ни из воды, ни из более тяжелых камней, чем известные нам, ибо в таком случае Земля имела бы вдвое меньший или же вдвое больший вес.
– О! Цифрами можно доказать все, что угодно!
– А разве факты не то же самое говорят, мой мальчик? Разве не известно, что число вулканов с первых же дней существования мира неизменно сокращается? И если существует центральный очаг огня, нельзя разве на основании этого заключить, что он делается все слабее?
– Дядюшка, раз вы вступаете в область предположений, мне нечего возразить.
– И я должен сказать, что взгляды самых сведущих людей сходятся с моими. Помнишь ли ты, как меня посетил знаменитый английский химик Хемфри Дэви в тысяча восемьсот двадцать пятом году?
– Нет, потому что я сам появился на свет девятнадцать лет спустя.
– Ну так вот, Хемфри Дэви посетил меня проездом через Гамбург. Мы с ним долго беседовали и, между прочим, коснулись гипотезы огненно-жидкого состояния ядра Земли. Мы оба были согласны в том, что жидкое состояние земных недр немыслимо по причине, на которую наука никогда не находила ответа.
– А что же это за причина? – спросил я, несколько изумленный.
– Весьма простая: расплавленная масса, подобно океану, была бы подвержена силе лунного притяжения, и, следовательно, два раза в день происходили бы внутри Земли приливы и отливы; под сильным давлением огненно-жидкой массы земная кора давала бы разломы и периодически возникали бы землетрясения!
– Но все-таки несомненно, что оболочка земного шара была в огненно-жидком состоянии, и можно предполагать, что прежде всего остыли верхние слои земной коры, в то время как жар сосредоточился в больших глубинах.
– Заблуждение, – ответил дядя. – Земля стала раскаленной только благодаря горению ее поверхности, но не наоборот. Ее поверхность состояла из большого количества металлов вроде калия и натрия, которые имеют свойство воспламеняться при одном лишь соприкосновении с воздухом и водой; эти металлы воспламенились, когда атмосферные пары в виде дождя опустились на Землю; и постепенно, когда воды стали проникать внутрь через трещины, возникшие от разлома каменных масс земной коры, начались массовые пожары со взрывами и извержениями. Следствием этого были вулканические образования на земной поверхности, столь многочисленные в первое время существования мира.
– Однако весьма остроумная гипотеза! – воскликнул я невольно.
– И Хемфри Дэви объяснил мне это явление при помощи весьма простого опыта. Он изготовил металлический шар, главным образом из тех металлов, о которых я только что говорил, как бы полное подобие нашей планеты; когда этот шар слегка обрызгивали водой, поверхность его вздувалась, окислялась и на ней появлялась небольшая выпуклость; на ее вершине открывался кратер, происходило извержение, и шар до того раскалялся, что его нельзя было удержать в руке.
Сказать правду, доводы профессора начинали производить на меня впечатление; к тому же он приводил их со свойственной ему страстностью и энтузиазмом.
– Ты видишь, Аксель, – прибавил он, – вопрос о внутреннем состоянии Земли вызвал различные гипотезы среди геологов; нет ничего столь мало доказанного, как раскаленное состояние ядра земного шара; я отрицаю эту теорию, этого не может быть; впрочем, мы сами это увидим и, как Арне Сакнуссем, узнаем, какого мнения нам держаться в этом важном вопросе.
– Ну да, – ответил я, начиная разделять дядюшкин энтузиазм. – Ну да, увидим, если там вообще можно что-нибудь увидеть!
– Отчего же нет? Разве мы не можем рассчитывать на электрические явления, которые послужат для нас освещением? И даже атмосфера в глубинных областях Земли не может разве сделаться светящейся благодаря высокому давлению?
– Да, – сказал я, – да! В конце концов, и это возможно.
– Это несомненно, – торжествующе ответил дядя, – но ни слова, слышишь? Ни слова обо всем этом, чтобы никому не пришла в голову мысль раньше нас открыть центр Земли.
Так закончился этот памятный диспут. Беседа с дядюшкой привела меня в лихорадочное состояние. Я покинул кабинет совершенно ошеломленный. Мне мало было воздуха на улицах Гамбурга, чтобы прийти в себя. Я поспешил к берегам Эльбы, к парому, который связывает город с железной дорогой.
Убедили ли меня дядюшкины доводы? Не поддавался ли я скорее его внушению? Неужели следует отнестись серьезно к замыслу профессора Лиденброка отправиться к центру Земли? Что слышал я? Бредовые фантазии безумца или же умозаключения великого гения, основанные на научных данных? Где во всем этом кончалась истина и начиналось заблуждение?..
Я строил тысячи противоречивых гипотез, не будучи в состоянии остановиться ни на одной.
Все же я должен был напомнить себе, что порою я соглашался, хотя мой энтузиазм и начинал уже ослабевать. Разве я не готов был уехать немедленно, чтобы не оставалось времени на размышления? Да, у меня хватило бы в тот момент мужества затянуть ремнями свой чемодан!
Однако я должен сознаться и в том, что часом позже это чрезмерное возбуждение уже улеглось, нервы успокоились и я снова поднялся из недр Земли на поверхность.
«Ведь это нелепость! – сказал я самому себе. – Ведь это лишено здравого смысла! Подобное предложение нельзя делать рассудительному молодому человеку. Все это вздор. Я плохо спал и видел скверный сон».
Между тем я прошел по берегу Эльбы вокруг города и, минуя порт, вышел на дорогу в Альтону. Точно предчувствие привело меня на этот путь, потому что я вскоре увидел мою милую Гретхен, которая возвращалась в Гамбург.
– Гретхен! – закричал я ей издали.
Девушка остановилась, по-видимому несколько смущенная, что ее окликнули на большой дороге. В одну минуту я очутился возле нее.
– Аксель! – сказала она с изумлением. – Ты вышел мне навстречу? Вот это мило!
Мой беспокойный и расстроенный вид не ускользнул от внимательных глаз Гретхен, стоило ей взглянуть на меня.
– Что с тобой? – сказала она, протягивая мне руку.
– Что со мною, Гретхен? – вскричал я.
И в трех словах я рассказал прелестной фирландке о случившемся. Она помолчала немного. Билось ли ее сердце одинаково с моим? Я не знаю, но ее рука не задрожала в моей.
Мы молча прошли сотню шагов.
– Аксель, – сказала она наконец.
– Что, милая Гретхен?
– Вот будет прекрасное путешествие!
Я так и подскочил при этих словах.
– Да, Аксель, путешествие, достойное племянника ученого. Мужчина должен отличиться в каком-нибудь великом предприятии.
– Как, Гретхен, ты не отговариваешь меня от подобного путешествия?
– Нет, дорогой Аксель, и я охотно сопровождала бы вас, если бы слабая девушка не была для вас только помехой.
– И ты говоришь это серьезно?
– Серьезно.
Ах, можно ли понять женщин, молодых девушек – словом, женское сердце! Если женщина не из робких, то уж ее храбрость не имеет предела! Рассудок не играет у женщин никакой роли… Что я слышу? Девочка советует мне принять участие в путешествии! Ее ничуть не пугает столь романтическое приключение. Она побуждает меня ехать с дядюшкой, хотя и любит меня…
Я был смущен и, откровенно говоря, пристыжен.
– Гретхен, – продолжал я, – посмотрим, будешь ли ты и завтра говорить то же самое.
– Завтра, милый Аксель, я скажу то же, что и сегодня.
Держась за руки, в глубоком молчании, мы продолжали свой путь. События дня привели меня в уныние.
«Впрочем, – думал я, – до июльских календ еще далеко, и до тех пор еще может случиться многое, что излечит дядюшку от его безумного желания предпринять путешествие в недра Земли».
Было уже совсем поздно, когда мы добрались до дома на Королевской улице. Я полагал, что в доме уже полная тишина, дядюшка, как обычно, в постели, а Марта занята уборкой в столовой.
Но я не принял во внимание нетерпеливый характер профессора. Он суетился, окруженный целой толпой носильщиков, которые сваливали в коридоре всевозможные свертки и тюки; по всему дому раздавались его хозяйские окрики, старая служанка совсем потеряла голову.
– Ну иди же, Аксель. Да поскорее, несчастный! – вскричал дядя, уже издали завидев меня. – Ведь твой чемодан еще не уложен, бумаги мои еще не приведены в порядок, ключ от моего саквояжа никак не найти и недостает моих гамаш…
От изумления я замер на месте. Голос отказывался мне служить. Я с трудом мог произнести несколько слов:
– Итак, мы уезжаем?
– Да, несчастный, а ты разгуливаешь, вместо того чтобы помогать!
– Мы уезжаем? – переспросил я слабым голосом.
– Да, послезавтра, на рассвете.
Я не мог больше слушать и убежал в свою комнатку.
Сомнений не было. Дядюшка вместо послеобеденного отдыха бегал по городу, закупая все необходимое для путешествия. Аллея перед домом была завалена веревочными лестницами, факелами, дорожными фляжками, кирками, мотыгами, палками с железными наконечниками, заступами, – чтобы тащить все это, требовалось по меньшей мере человек десять.
Я провел ужасную ночь. На следующий день, рано утром, меня кто-то назвал по имени. Я решил не открывать двери. Но как было устоять против столь нежного голоса, звавшего меня: «Милый Аксель!»
Я вышел из комнаты, думая, что мой расстроенный вид, бледное лицо, покрасневшие глаза произведут впечатление на Гретхен и она изменит свое отношение к поездке.
– Ну, дорогой Аксель, – сказала она, – я вижу, ты чувствуешь себя лучше и за ночь успокоился.
– Успокоился! – вскричал я.
Я подбежал к зеркалу. Ну да! У меня был вовсе не такой скверный вид, как я предполагал. Трудно даже поверить!
– Аксель, – сказала мне Гретхен, – я долго беседовала с опекуном. Это смелый ученый, отважный человек, и ты не должен забывать, что его кровь течет в твоих жилах. Он рассказал мне о своих планах, о своих чаяниях, как и почему он надеется достигнуть своей цели. Я не сомневаюсь, что он ее достигнет. Ах, милый Аксель, как это прекрасно – так отдаваться науке! Какая слава ожидает профессора Лиденброка и его спутника! По возвращении ты станешь человеком, равным ему, получишь свободу говорить, действовать – словом, свободу…
Девушка, вся вспыхнув, не окончила фразы. Ее слова меня снова ободрили; однако я все еще не хотел верить в наш отъезд. Я увлек Гретхен в кабинет профессора.
– Дядюшка, – сказал я, – так, значит, решено, что мы уезжаем?
– Как! Ты еще сомневаешься в этом?
– Нет, – ответил я, чтобы не противоречить ему. – Я только хотел спросить, нужно ли с этим так спешить?
– Время не терпит! Время бежит так быстро!
– Но ведь теперь только двадцать шестое мая, и до конца июня…
– Гм, неужели ты думаешь, невежда, что до Исландии так легко доехать? Если бы ты не убежал от меня как сумасшедший, то я взял бы тебя с собою в Копенгагенское бюро, к «Лифендеру и компания». Там ты узнал бы, что пароход отходит из Копенгагена в Рейкьявик только раз в месяц, а именно двадцать второго числа.
– Ну?
– Что – ну? Если бы мы стали ждать до двадцать второго июня, то прибыли бы слишком поздно и не могли бы видеть, как тень Скартариса падает на кратер Снайфедльс. Поэтому мы должны как можно скорее ехать в Копенгаген, чтобы оттуда добраться до Исландии. Ступай и уложи свой чемодан!
На это ничего нельзя было возразить. Я вернулся в свою комнату. Гретхен последовала за мной и сама постаралась уложить в чемодан все необходимое для путешествия. Она казалась спокойной, как будто речь шла о прогулке в Любек или на Гельголанд; ее маленькие руки без лишней торопливости делали свое дело. Она беспечно болтала. Приводила мне самые разумные доводы в пользу нашего путешествия. Она оказывала на меня какое-то волшебное влияние, и я не мог на нее сердиться. Несколько раз я собирался вспылить, но она не обращала на это никакого внимания и с методическим спокойствием продолжала укладывать мои вещи.
Наконец последний ремешок чемодана был затянут, и я сошел вниз.
В течение всего дня непрерывно приносили в дом разные инструменты, оружие, электрические аппараты. Марта совсем потеряла голову.
– Не сошел ли барин с ума? – спросила она, обращаясь ко мне.
Я утвердительно кивнул.
– И он берет вас с собой?
Утвердительный кивок.
– Куда же вы отправитесь? – спросила она.
Я указал пальцем в землю.
– В погреб? – воскликнула старая служанка.
– Нет, – сказал я наконец, – еще глубже!
Наступил вечер. Я совершенно не заметил, как прошло время.
– Завтра утром, – сказал дядя, – ровно в шесть часов мы уезжаем.
В девять часов я свалился как мертвый в постель.
Ночью меня преследовали кошмары.
Мне снились зияющие бездны! Я сходил с ума. Я чувствовал, будто бы меня схватила сильная рука профессора, подняла и сбросила в пропасть! Я летел в бездну со все увеличивающимся ускорением падающего тела. Моя жизнь обратилась в нескончаемое падение вниз.
В пять часов я проснулся, разбитый от усталости и возбуждения. Я спустился в столовую. Дядя сидел за столом и преспокойно завтракал. Я взглянул на него почти с ужасом. Но Гретхен тоже была здесь. Я не мог говорить. Я не мог есть.
В половине шестого на улице послышался стук колес. Прибыла вместительная карета, в которой мы должны были отправиться на Альтонский вокзал. Карета скоро была доверху нагружена дядюшкиными тюками.
– А твой чемодан? – сказал он, обращаясь ко мне.
– Он готов, – ответил я, едва держась на ногах.
– Так снеси же его поскорее вниз, иначе мы из-за тебя прозеваем поезд!
Мне показалось невозможным бороться против своей судьбы. Я поднялся в свою комнату и, сбросив чемодан с лестницы, сам спустился вслед за ним.
В эту минуту дядя передавал Гретхен «бразды правления» домом. Моя очаровательная фирландка хранила свойственное ей спокойствие. Она обняла опекуна, но не могла удержать слез, когда коснулась своими нежными губами моей щеки.
– Гретхен! – воскликнул я.
– Поезжай, милый Аксель, поезжай, – сказала она мне, – ты покидаешь невесту, но, возвратившись, встретишь жену.
Я заключил Гретхен в объятия, потом сел в карету. С порога дома Марта и молодая девушка посылали нам последнее прости. Затем лошади, подгоняемые кучером, понеслись галопом по Альтонской дороге.
Из Альтоны, пригорода Гамбурга, железная дорога идет в Киль, к берегам бельтских проливов. Минут через двадцать мы были уже в Гольштинии.
В половине седьмого карета остановилась перед вокзалом; многочисленные дядюшкины тюки, его объемистые дорожные принадлежности были выгружены, перенесены, взвешены, снабжены ярлычками, помещены в багажном вагоне, и в семь часов мы сидели друг против друга в купе вагона. Раздался свисток, локомотив тронулся. Мы поехали.
Покорился ли я неизбежному? Нет еще! Но все же свежий утренний воздух, дорожные впечатления, следующие одно за другим, несколько рассеяли мои тревоги.
Что касается профессора, мысль его, очевидно, опережала поезд, шедший слишком медленно для его нетерпеливого нрава. Мы были в купе одни, но не обменялись ни единым словом. Дядюшка внимательно осматривал свои карманы и дорожный мешок. Я отлично видел, что ничто из вещей, необходимых для выполнения его планов, не было забыто.
Между прочим, он вез тщательно сложенный лист бумаги с гербом датского консульства и подписью г-на Христиенсена, датского консула в Гамбурге, который был другом профессора. Имея столь солидные бумаги, нам нетрудно было получить в Копенгагене рекомендации к губернатору Исландии.
Я заметил также и знаменитый пергамент, бережно запрятанный в самое секретное отделение бумажника. Я проклял его от всего сердца и стал изучать местность, по которой мы ехали. Передо мной расстилались бесконечные, унылые, ничем не примечательные равнины, илистые, но довольно плодородные: местность весьма удобная для железнодорожного строительства, так как ровная поверхность облегчает проведение железнодорожных путей.
Но унылый ландшафт не успел мне наскучить, потому что не прошло и трех часов с момента отъезда, как поезд прибыл в Киль. Вокзал находился в двух шагах от моря.
Наш багаж был сдан до Копенгагена, нам не понадобилось возиться с ним; однако профессор с тревогой следил, как его вещи переносили на пароход и сбрасывали в трюм.
Второпях дядюшка так хорошо рассчитал часы прибытия поезда и отплытия парохода, что нам пришлось потерять целый день. Пароход «Эллеонора» отходил ночью. Девять часов ожидания отразились на расположении духа профессора. Взбешенный путешественник посылал к черту администрацию пароходной компании и железной дороги вместе с правительствами, допускающими подобные безобразия. Мне пришлось поддержать дядюшку, когда он потребовал от капитана «Эллеоноры» объяснений по поводу неожиданной задержки. Дядюшка настаивал, чтобы немедленно развели пары, но капитан, разумеется, отказался нарушить расписание.
Вынужденные проторчать в Киле целый день, мы поневоле пошли бродить по покрытым зеленью берегам бухты, в глубине которой раскинулся городок; мы гуляли в окрестных рощах, придававших городу вид гнезда среди густых ветвей, любовались виллами с собственными купальнями. Так в прогулках и ссорах прошло время до десяти часов вечера.
Клубы дыма из труб «Эллеоноры» поднимались в воздухе; палуба дрожала от толчков паровой машины; нам предоставили на пароходе две койки, помещавшиеся одна над другой в единственной каюте.
Пятнадцать минут одиннадцатого мы снялись с якоря, и пароход быстро пошел по темным водам Большого Бельта.
Ночь стояла темная, дул свежий морской ветер, море было бурное; редкие огоньки на берегу прорезывали тьму; позднее, я не знаю, где именно, над морской зыбью ярко блеснул маяк; вот все, что осталось в моей памяти от путешествия по морю.
В семь часов утра мы высадились в Корсёре, маленьком городке, расположенном на западном берегу Зеландии. Здесь мы пересели с парохода в вагон новой железной дороги, и наш путь пошел по местности столь же плоской, как и равнины Гольштинии.
Через три часа мы должны были прибыть в столицу Дании. Дядя не сомкнул глаз всю ночь. Мне казалось, что от нетерпения он готов был подталкивать вагон ногами.
Наконец он заметил, что за окном мелькнуло море.
– Зунд! – воскликнул он.
Налево от нас виднелось огромное здание, похожее на госпиталь.
– Больница для умалишенных, – сказал один из наших спутников.
«Отлично, – подумал я, – вот здесь нам и следовало кончить наши дни! И как ни велика больница, она все же слишком мала, чтобы вместить всю степень безумия профессора Лиденброка!»
Наконец, в десять часов утра мы сошли в Копенгагене; багаж был доставлен вместе с нами в отель «Феникс» в Бред-Хале. Переезд занял полчаса, так как вокзал находился за городом. Затем дядюшка, приведя в порядок свой туалет, вышел вместе со мной на улицу. Швейцар отеля говорил по-немецки и по-английски, но профессор, знавший много языков, обратился к нему на чистом датском языке, и швейцар на том же языке объяснил ему, где находится музей древностей Севера.
Хранителем в этом замечательном учреждении, где было собрано множество удивительных вещей, по которым можно было бы восстановить историю страны с ее древними каменными орудиями, с ее кубками и предметами украшения, был известный ученый профессор Томсон, друг гамбургского консула.
Дядюшка имел к нему солидное рекомендательное письмо. Вообще ученые довольно плохо принимают друг друга, но в данном случае этого не было. Профессор Томсон, обязательный человек, оказал радушный прием профессору Лиденброку и даже его племяннику. Едва ли нужно говорить, что дядюшка не открыл свою тайну милейшему хранителю музея. Официально целью нашего путешествия было посещение Исландии в качестве простых туристов.
Господин Томсон всецело предоставил себя в наше распоряжение, и мы с ним обошли все набережные в поисках отходящего судна.
Я надеялся, что наши попытки найти морской транспорт будут обречены на неудачу, но я ошибся. Небольшой датский парусный корвет «Валькирия» должен был отойти второго июня в Рейкьявик. Капитан, г-н Бьярне, находился на борту судна. Его будущий пассажир от радости крепко пожал ему руку. Бравый капитан был несколько изумлен подобной сердечностью. Для капитана плавание в Исландию было делом обыденным, а дядюшка готов был отдать за это чуть ли не полжизни. Достойный капитан, воспользовавшись дядюшкиным восторгом, содрал с нас за переезд двойную плату. Но нас это мало трогало.
Господин Бьярне, положив в карман внушительную сумму долларов, сказал:
– Будьте на борту во вторник, в семь часов утра.
Мы поблагодарили г-на Томсона за его хлопоты и вернулись в отель «Феникс».
– Все идет хорошо! Все идет очень хорошо! – повторял дядюшка. – Какая счастливая случайность, что мы попали на судно, готовое к отплытию! Теперь позавтракаем, а затем осмотрим город.
Мы отправились на Новую Королевскую площадь – площадь неправильной формы, где был выставлен караул возле двух безобидных пушек, никого не пугавших. Рядом, в доме № 5, находилась французская ресторация, которую держал повар по имени Винцент. За умеренную плату, по четыре марки с персоны, мы там сытно позавтракали.
После этого я, радуясь как ребенок, пошел осматривать город; дядюшка безропотно следовал за мной; но он ничего не видел: ни королевского дворца, правда ничем не знаменательного, ни красивого моста XVII столетия, перекинутого через канал перед самым музеем, ни огромного, с ужасающей живописью, надгробного памятника Торвальдсену, внутри которого хранятся произведения самого скульптора, ни очаровательного замка Розенберг, ни довольно красивого парка при нем, ни удивительного здания биржи в стиле ренессанс, ни его башни, представляющей собою чудовищное сплетение хвостов четырех бронзовых драконов, ни мельниц на крепостных укреплениях, широкие крылья которых вздуваются, подобно парусам корабля при морском ветре.
Какие превосходные прогулки могли бы совершать мы, с моей прелестной Гретхен, вдоль гавани, где двухпалубные корабли и фрегаты мирно дремлют; по зеленеющим берегам пролива, в тенистых кустарниках, скрывающих цитадель, пушки которой вытягивают свои длинные черные жерла среди ветвей бузины и ивы…
Но увы, моя бедная Гретхен была далеко, и мог ли я надеяться увидеть ее вновь?
Однако дядюшка совсем не замечал прелести этих мест; все же он был поражен архитектурой известной колокольни на острове Амагер, образующем юго-восточную часть Копенгагена.
Но дядя приказал идти в другую сторону; мы сели на маленький пароходик, обслуживающий каналы, и через несколько минут причалили к набережной Адмиралтейства.
Пройдя по узким улицам, где каторжники, одетые в штаны, наполовину желтые, наполовину серые, работали под палками надзирателей, мы вышли к храму Спасителя. Этот храм не представляет собой ничего замечательного. Но внимание профессора привлекла его довольно высокая колокольня, вокруг шпица которой, обвиваясь спиралью, возносилась под самые небеса наружная лестница.
– Поднимемся, – сказал дядя.
– А головокружение? – возразил я.
– Тем более, нужно привыкать.
– Однако…
– Идем, говорю я тебе, нечего терять время.
Пришлось повиноваться. Сторож, живший напротив церкви, дал нам ключ, и мы стали подниматься.
Дядя шел впереди бодрым шагом. Я следовал за ним не без боязни, так как был подвержен головокружению. Мне недоставало ни его ясной головы, ни крепости его нервов.
Пока мы находились во внутренних проходах, все шло хорошо, но приблизительно на высоте ста пятидесяти ступеней воздух ударил мне в лицо: мы добрались до площадки колокольни; отсюда лестница шла уже под открытым небом, и единственной опорой были ее легкие перила, а меж тем она становилась чем выше, тем более узкой и, казалось, вела в бесконечность.
– Я не могу идти! – вскричал я. – Не могу!
– Неужели ты такой трус? Шагай смелей! – ответил безжалостный профессор.
Пришлось поневоле следовать за ним, цепляясь за фалды его сюртука. На чистом воздухе у меня стала кружиться голова; я чувствовал, как колеблется при сильных порывах ветра колокольня; ноги отказывались мне служить; скоро я стал ползти на коленях, потом на животе; я закрыл глаза, мне сделалось дурно.
Наконец, при помощи дяди, который схватил меня за шиворот, я добрался до самой вышки.
– Теперь взгляни вниз, – сказал дядя, – и вглядись хорошенько. Ты должен приучиться смотреть в бездонные глубины!
Я открыл глаза. Дома сквозь туманную пелену казались мне сдавленными, как бы расплющенными. Над моей головой неслись облака, но благодаря оптическому обману казалось, что облака не движутся, меж тем как колокольня, ее купол и мы сами словно уносимся вдаль с бешеной быстротой. По одну сторону, вдалеке, виднелись зеленеющие поля, по другую – сверкающее в лучах солнца море. У мыса Эльсинор простирался Зунд, на горизонте белели паруса, а на востоке едва вырисовывались в тумане берега Швеции. Все это кружилось у меня в глазах.
Несмотря на это, пришлось встать, выпрямиться и смотреть. Мой первый урок по головокружению длился целый час. Когда я наконец спустился вниз и коснулся ногами твердой мостовой, я был совершенно разбит.
– Завтра мы повторим урок, – сказал мой профессор.
И действительно, пять дней продолжалось это упражнение в головокружениях, и волей-неволей я делал заметные успехи в искусстве «смотреть сверху вниз».
Настал день отъезда. Накануне услужливый г-н Томсон передал нам красноречивые рекомендательные письма к наместнику Исландии барону Трампе, к помощнику епископа г-ну Пиктурсону и к бургомистру Рейкьявика г-ну Финзену. Дядя, в свою очередь, поблагодарил его горячим рукопожатием.
Второго числа, в шесть часов утра, наш драгоценный багаж был уже на борту «Валькирии». Капитан провел нас в довольно тесную каюту, нечто вроде рубки.
– Благоприятствует ли нам попутный ветер? – спросил дядя.
– Ветер отличный, – ответил капитан Бьярне, – юго-восточный. Мы выйдем из Зунда в открытое море на всех парусах.
Спустя короткое время наша трехмачтовая шхуна отвалила от берега и на всех парусах вошла в пролив. Через час столица Дании уже рисовалась вдали как бы утопающей в волнах, и «Валькирия» шла вдоль берегов Эльсинора. Я был в столь приподнятом настроении, что ожидал увидеть тень Гамлета на террасе древнего замка.
«Благородный безумец! – сказал я себе. – Ты, несомненно, нас одобряешь! Быть может, ты будешь сопутствовать нам в нашем путешествии в недра земного шара в поисках ответа на вопрос, поставленный тобою: „Быть или не быть?“».
Но пустынны древние стены… Замок, впрочем, гораздо моложе доблестного датского принца. В наше время это великолепное здание служит жилищем для смотрителя при входе в Зунд, где ежегодно проходят пятнадцать тысяч судов всех стран.
Скоро замок Кронборг исчез в тумане, как и Хельсингборгская башня на шведском берегу, и шхуна немного накренилась под дуновением ветра с Каттегата.
«Валькирия» хорошо ходила под парусами, но на парусное судно никогда нельзя очень полагаться. Наше судно везло в Рейкьявик уголь, предметы домашней утвари, глиняную посуду, шерстяную одежду и груз зерна; весь экипаж составляли пять человек, все без исключения датчане.
– Сколько времени продлится переезд? – спросил дядюшка капитана.
– Около десяти дней, – ответил последний, – если только нам не помешает противный ветер с северо-запада у Фарерских островов.
– Но, надеюсь, вы не намного в этом случае запоздаете?
– Нет, господин Лиденброк, будьте спокойны, мы прибудем вовремя.
К вечеру шхуна обогнула мыс Скаген у северной оконечности Дании, затем ночью прошла по проливу Скагеррак, миновала близ мыса Линнеснес южную оконечность Норвегии и вышла в Северное море.
Два дня спустя мы увидели берега Шотландии у Питерхеда, и «Валькирия» пошла между Оркнейскими и Шетландскими островами к Фарерским островам.
Вскоре наша шхуна скользила уже по волнам Атлантического океана; ей пришлось лавировать против северного ветра, и с трудом достигла она Фарерских островов. Восьмого числа капитан узнал Мюггенес, самый западный из этих островов, и с этого времени мы пошли прямо на мыс Портланд, находящийся на южном берегу Исландии.
Во время плавания не произошло ничего замечательного. Я переносил довольно легко морскую болезнь; дядя же, к своему крайнему сожалению и еще к большему стыду, все время был нездоров.
Он поэтому не мог расспросить капитана Бьярне ни о вулкане Снайфедльс, ни о способах сообщения и перевозки грузов. Ему пришлось, таким образом, отложить эти расспросы до своего приезда на место, а пока он проводил все свое время лежа в каюте, перегородки которой трещали под ударами волн. Право, он отчасти заслуживал свою участь.
Одиннадцатого вдали показался мыс Портланд. Ясная погода дала нам возможность различить Мирдальс-Ёкуль. Мыс представляет собою голый и гладкий утес, одиноко возвышающийся на берегу. «Валькирия» держалась на некотором расстоянии от берегов. Мы плыли, огибая мыс, в западном направлении среди стада акул и китов. Вскоре показалась скала с пробитой в ней брешью, через которую с бешеным ревом врывались на сушу вспененные морские волны. Вестманнаэйярские островки вздымались на поверхности океана, точно скалы, рассыпанные рукой сеятеля. Дальше шхуна пошла открытым морем, чтобы обогнуть на надлежащем расстоянии мыс Рейкьянес, образующий западную оконечность Исландии.
Шторм на море помешал дядюшке взойти на палубу полюбоваться причудливо изрезанными берегами и подставить лицо под резкий юго-западный ветер.
Через сорок восемь часов, когда буря, заставившая убрать паруса на шхуне, утихла, на востоке показался буй близ оконечности Скагафлёс; в этом месте океан усеян подводными скалами, весьма опасными для мореходов. На судно прибыл исландский лоцман, и через три часа «Валькирия» бросила якорь у Рейкьявика в заливе Факсафлоуи.
Профессор вышел наконец из своей каюты, несколько побледневший, несколько разбитый, но все же неизменно восторженный и явно удовлетворенный. Население города, заинтересованное прибытием судна с грузом, устремилось на набережную.
Дядюшка спешил покинуть свою плавучую тюрьму, вернее сказать, больницу. Но прежде чем сойти с палубы, он повел меня на нос судна и указал на северной стороне бухты высокую гору с расщепленной надвое вершиной, покрытой вечными снегами.
– Снайфедльс! – воскликнул он. – Снайфедльс!
Потом, сделав мне знак молчания, он сошел в лодку; я последовал за ним, и вскоре мы вступили на землю Исландии.
Тотчас же навстречу нам вышел осанистый мужчина в генеральском мундире. Однако это был всего лишь чиновник, губернатор острова, барон Трампе собственной персоной. Профессор передал ему письма из Копенгагена, после чего между ними завязался беглый разговор на датском языке, в котором я, по весьма понятным причинам, не принимал никакого участия. Результатом этого разговора было то, что барон Трампе предоставил себя в полное распоряжение профессора Лиденброка.
Радушный прием был оказан дяде и бургомистром Финзеном, который, подобно губернатору, хотя и был облачен в военный мундир, отличался столь же миролюбивым характером.
Помощник епископа Пиктурсон находился в это время в поездке по приходу северного округа, и нам пришлось отказаться на время от знакомства с ним. Но преподаватель естественных наук в рейкьявикской школе г-н Фридриксон, чрезвычайно любезный человек, оказал нам весьма драгоценное содействие. Этот скромный ученый говорил только по-исландски и по-латыни; он предложил мне на языке Горация свои услуги, и мы легко с ним столковались. Действительно, он оказался единственным человеком, с которым я мог беседовать во время моего пребывания в Исландии.
Из трех комнат, составлявших квартиру этого превосходного человека, в наше распоряжение были предоставлены две комнаты, в которых мы и расположились со всем нашим багажом, количество коего несколько удивило жителей Рейкьявика.
– Ну-с, Аксель, – сказал дядюшка, – дела идут хорошо, главная трудность уже преодолена.
– Как главная трудность? – воскликнул я.
– Разумеется, нам остается только спуститься!
– Если таково ваше отношение к делу, вы правы; но мне кажется, что, сумев спуститься, нам надо суметь и подняться?
– О, это меня нисколько не беспокоит! Ну ладно! Нечего терять время. Я отправлюсь сейчас в библиотеку. Может быть, там найдется какой-нибудь манускрипт Сакнуссема, которым я с большим удовольствием воспользовался бы для справок.
– А я тем временем осмотрю город. Разве вы не присоединитесь ко мне?
– Город очень мало интересует меня. Достопримечательности Исландии не на поверхности Земли, а в ее недрах.
Я вышел из дому и пошел наугад.
Заблудиться на двух улицах Рейкьявика было бы трудно. Поэтому мне не пришлось спрашивать пути, что при разговоре жестами ведет вечно к недоразумениям.
Город раскинулся вдоль низкой и довольно болотистой лощины. С одной стороны он огражден хаотическими наслоениями застывшей лавы, отлогими уступами постепенно нисходящими к морю. С другой – простирается обширный, ограниченный на севере большим глетчером Снайфедльс, залив Факсафлоуи, в котором в ту пору «Валькирия» была единственным судном, стоявшим на якоре. Обычно на рейде стоят во множестве английские и французские рыбачьи суда, но в то время они находились на восточном берегу острова.
Одна из двух улиц Рейкьявика – более длинная – идет параллельно берегу; тут живут мелкие торговцы и купцы в скромных деревянных домиках, возведенных из выкрашенных, горизонтально положенных балок; другая улица расположена западнее и упирается в небольшое озеро; тут стоят дома епископа и лиц, непричастных к торговле.
Я быстрыми шагами прошел по этим унылым, мрачным улицам; лишь изредка мой взгляд привлекал газон с чахлой травой, похожий на старый потертый ковер или на некое подобие огорода, где произрастают тощий латук, картофель и капуста в таком жалком количестве, что этих овощей хватило бы разве для стола лилипутов; несколько хилых левкоев тянулись к солнцу.
Приблизительно в самом центре второй, не торговой улицы я набрел на обширное кладбище, обнесенное земляным валом. Пройдя несколько шагов, я увидел губернаторский дом, походивший на лачугу в сравнении с Гамбургской ратушей, но казавшийся дворцом после домиков исландских горожан.
Между озером и городом возвышалась церковь в духе лютеранских кирок, построенная из камня, выброшенного во время извержений из жерла вулканов; при сильном западном ветре церковная крыша из красной черепицы грозила рассыпаться на части, к великому огорчению прихожан.
На ближнем холме я увидел Национальную школу, где, как я узнал позже от нашего хозяина, обучали еврейскому, английскому, французскому и датскому языкам; из всех этих четырех языков я ни на одном, к стыду своему, не знал ни слова. Я был бы самым последним из сорока учеников этого небольшого колледжа и недостоин переночевать вместе с ними в их каморках с двумя отделениями, где более слабым грозила опасность задохнуться в первую же ночь.
В течение трех часов я осмотрел не только город, но и его окрестности. В общем крайне печальное зрелище. Ни деревца, ни растительности. Повсюду голые ребра вулканических скал. Хижины исландцев сооружены из земли и торфа, с наклоненными вовнутрь стенами. Они похожи на крыши, лежащие прямо на земле. Причем крыши эти представляют собой сравнительно тучные луга. Благодаря теплу, идущему из очагов, трава на кровле растет довольно хорошо, и ее добросовестно скашивают во время сенокоса, иначе домашние животные паслись бы прямо на этих доморощенных пастбищах.
Во время прогулки мне почти никто не встретился на пути. Возвращаясь домой по торговой улице, я увидел, что большая часть жителей занята вялением, солением и погрузкой трески, составляющей главный предмет вывоза. Мужчины были крепкого сложения, но несколько неуклюжи; исландцы принадлежат к скандинавской ветви германской расы, они белокурые, с задумчивыми глазами; они чувствуют себя здесь как бы вне человеческого общества, добровольными изгнанниками в этой стране льдов, созданной для эскимосов, обреченных самой природой жить на границе полярного круга. Я тщетно старался подметить улыбку на их лице; они улыбались порою в силу непроизвольного сокращения лицевых мускулов, но они никогда по-настоящему не смеялись.
Одежда их состояла из куртки, сшитой из грубой черной шерсти, известной в скандинавских странах под названием «vadmel», из широкополой шляпы, штанов с красной оборкой и куска кожи, сложенного наподобие обуви.
Женщины с грустными и довольно приятными, но невыразительными лицами носили корсаж и юбку из темной vadmel; девушки заплетали волосы в косу и надевали на голову коричневый вязаный чепчик; замужние повязывали голову цветным платком, сверх которого надевался род кокошника из белого полотна.
Возвратившись после интересной прогулки в дом г-на Фридриксона, я застал моего дядюшку в обществе нашего хозяина.
Обед был готов; профессор Лиденброк поглощал его с большим аппетитом, ибо желудок его, после вынужденного поста на судне, превратился в бездонную пропасть. Обед был скорее датский, чем исландский, и сам по себе не представлял ничего замечательного, но наш хозяин, более исландец, чем датчанин, напомнил мне о древнем гостеприимстве: гость был первым лицом в доме.
Разговор велся на местном языке, к которому дядя примешивал немецкие слова, а г-н Фридриксон – латинские, чтобы и я мог их понять. Беседа касалась научных вопросов, как и принято среди ученых; но профессор Лиденброк был крайне сдержан и почти ежеминутно приказывал мне взглядом хранить безусловное молчание о наших планах.
Прежде всего г-н Фридриксон осведомился у дяди о результате его поисков в библиотеке.
– Ваша библиотека, – заметил последний, – состоит лишь из разрозненных сочинений, полки почти пусты.
– Да! – возразил г-н Фридриксон. – Но у нас восемь тысяч томов, и в том числе много ценных и редких трудов на древнескандинавском языке, а также все новинки, которыми ежегодно снабжает нас Копенгаген.
– Где же эти восемь тысяч томов? На мой взгляд…
– О! господин Лиденброк, они расходятся по всей стране. На нашем старом ледяном острове любят читать! Нет ни одного фермера, ни одного рыбака, который не умел бы читать и не читал бы. Мы думаем, что книги, вместо того чтобы плесневеть за железной решеткой, вдали от любознательных глаз, должны приносить пользу, быть постоянно на виду у читателя. Поэтому-то книги у нас переходят из рук в руки, читаются и перечитываются, и зачастую книга год или два не возвращается на свое место.
– Однако, – ответил дядя с некоторой досадой, – а как же иностранцы…
– Что вы хотите! У иностранцев на родине есть свои библиотеки, а ведь для нас главное, чтобы наши крестьяне развивались. Повторяю, склонность к учению лежит в крови исландца. Поэтому в тысяча восемьсот шестнадцатом году мы основали Литературное общество, которое теперь процветает. Иностранные ученые почитают за честь принадлежать к нему; оно издает книги, предназначенные для воспитания и образования наших соотечественников, и приносит существенную пользу стране. Если вы, господин Лиденброк, пожелаете быть одним из наших членов-корреспондентов, вы этим доставите нам большое удовольствие.
Дядюшка, состоявший уже членом сотни научных обществ, благосклонно изъявил согласие, чем вполне удовлетворил г-на Фридриксона.
– А теперь, – продолжал последний, – будьте так любезны, назовите книги, которые вы надеялись найти в нашей библиотеке, и я смогу, может быть, доставить вам сведения о них.
Я взглянул на дядю. Он медлил с ответом. Это непосредственно касалось его планов. Однако, после некоторого размышления, он решился говорить.
– Господин Фридриксон, – сказал он, – я желал бы знать, нет ли у вас среди древних книг также и сочинений Арне Сакнуссема?
– Арне Сакнуссема? – переспросил рейкьявикский преподаватель. – Вы говорите об ученом шестнадцатого столетия, о великом естествоиспытателе, великом алхимике и путешественнике?
– Именно о нем!
– О гордости исландской науки и литературы?
– Совершенно справедливо.
– О всемирно известном человеке?
– Совершенно согласен с вами.
– Отвага которого равнялась его гению?
– Я вижу, что вы его хорошо знаете.
Дядюшка слушал с восторгом лестные отзывы о своем герое. Он не спускал глаз с г-на Фридриксона.
– Отлично! – сказал дядя. – А его сочинения?
– Сочинений у нас нет.
– Как? В Исландии их нет?
– Их нет ни в Исландии, ни где-либо в другом месте.
– Почему?
– Потому, что Арне Сакнуссем был гоним как еретик и его сочинения были сожжены в тысяча пятьсот семьдесят третьем году в Копенгагене рукой палача.
– Превосходно! – воскликнул дядя, к большому негодованию преподавателя естественных наук.
– Что?.. – переспросил последний.
– Да! Все объясняется, приходит в связь, становится ясным, и я понимаю теперь, почему Сакнуссему, после того как его сочинения подверглись преследованию и он был принужден скрывать свои гениальные открытия, свою тайну, в зашифрованном виде…
– Какую тайну? – живо спросил Фридриксон.
– Тайну… которая… – отвечал дядя, заикаясь.
– У вас, может быть, есть какой-нибудь особенный документ?
– Нет… Это только мое предположение.
– Хорошо, – ответил г-н Фридриксон, который был столь любезен, что не стал настаивать, заметив смущение дяди. – Надеюсь, – продолжал он, – что вы не покинете наш остров, не изучив его минералогических богатств?
– Несомненно, – ответил дядя, – но я несколько запоздал; другие ученые, конечно, уже побывали здесь.
– Да, господин Лиденброк; работы Олафсена и Повельсена, произведенные по королевскому поручению, исследования Тройля, научная экспедиция Гаймара и Роберта на борту французского корвета «Поиски»[7] и недавние наблюдения ученых, находившихся на фрегате «Королева Гортензия», много содействовали изучению Исландии. Но, поверьте мне, на вашу долю осталось немало.
– Вы думаете? – спросил добродушно дядя, стараясь скрыть блеск своих глаз.
– О да! Сколько еще остается исследовать гор, ледников, вулканов, почти совсем не изученных! Посмотрите, чтобы не ходить далеко за примером, на эту гору, возвышающуюся на горизонте. Это Снайфедльс.
– Так-с! – сказал дядя. – Снайфедльс.
– Да, один из самых замечательных вулканов, кратер которого редко посещается.
– Он потух?
– О да! Пятьсот лет тому назад.
– Ну так вот, – ответил дядя, судорожно закидывая ногу на ногу, чтобы не подпрыгнуть, – я думаю начать свои геологические исследования с этого Сеффель… Фессель… как вы сказали?
– Снайфедльс, – ответил милейший г-н Фридриксон.
Эта часть разговора происходила на латинском языке; я понял все и едва мог сохранять серьезное выражение лица, глядя на дядюшку, старавшегося скрыть свою радость, бившую через край; строя из себя невинного младенца, он становился похож на старого черта.
– Да, – продолжал он, – ваши слова определяют мой выбор! Мы попытаемся взобраться на этот Снайфедльс и, быть может, даже исследовать его кратер!
– Я очень сожалею, – ответил г-н Фридриксон, – что мои занятия не дозволяют мне отлучиться; я с удовольствием и с пользой сопровождал бы вас туда.
– О нет, нет! – живо возразил дядя. – Мы не хотели бы никого беспокоить, господин Фридриксон; от души благодарю вас. Участие такого ученого, как вы, было бы весьма полезно, но обязанности вашей профессии…
Я склонен думать, что наш хозяин в невинности своей исландской души не понял тонких хитростей моего дядюшки.
– Я вполне одобряю, господин Лиденброк, что вы начнете с этого вулкана, – сказал он. – Вы соберете там обильную жатву замечательных наблюдений. Но скажите, как вы думаете пробраться на Снайфедльский полуостров?
– Морем, через залив. Путь самый короткий.
– Конечно, но это невозможно.
– Почему?
– Потому что в Рейкьявике вы не найдете сейчас ни одной лодки.
– Ах черт!
– Вам придется отправиться сухим путем, вдоль берега. Это, правда, большой крюк, но дорога интересная.
– Хорошо. Я постараюсь достать проводника.
– Я могу вам как раз предложить подходящего.
– А это надежный, сообразительный человек?
– Да, житель полуострова. Он весьма искусный охотник за гагарами; вы будете им довольны. Он свободно говорит по-датски.
– А когда я могу его увидеть?
– Завтра, если хотите.
– Почему же не сегодня?
– Потому что он будет здесь только завтра.
– Итак, завтра, – ответил дядя, вздыхая.
Вскоре после этого многозначительный разговор закончился, и немецкий профессор горячо поблагодарил исландского. Во время обеда дядюшка получил важные сведения, узнал историю Сакнуссема, понял причину вынужденной таинственности его документа, а также заручился обещанием получить в свое распоряжение проводника.
Вечером я совершил короткую прогулку по берегу моря около Рейкьявика, пораньше вернулся домой, лег в постель и заснул глубоким сном.
Проснувшись утром, я услыхал, что дядя оживленно с кем-то беседует в соседней комнате. Я тотчас встал и поспешил пойти к нему.
Он говорил по-датски с незнакомцем высокого роста, крепкого сложения. Парень, видимо, обладал большой физической силой. На его грубой и простодушной физиономии выделялись умные глаза. Глаза были голубые, взгляд задумчивый. Длинные волосы, которые даже в Англии сочли бы за рыжие, падали на атлетические плечи. Хотя движения его были гибки, руки его оставались в покое: разговор при помощи жестикуляции был ему незнаком. Все в нем обличало человека уравновешенного, спокойного, но отнюдь не апатичного. Чувствовалось, что он ни от кого не зависит, работает по собственному усмотрению и ничто в этом мире не способно поколебать его философского отношения к жизни.
Я разгадал его характер по той манере, с какою исландец воспринимал бурный поток слов своего собеседника. Скрестив руки, не шевелясь, он слушал профессора, который беспрерывно жестикулировал; желая дать отрицательный ответ, он поворачивал голову слева направо, а в случае согласия лишь слегка наклонял ее, не опасаясь спутать свои длинные волосы. Экономию в движениях он доводил до скупости.
При взгляде на незнакомца я, конечно, не угадал бы в нем охотника; он, несомненно, не вспугивал дичи, но как же он мог к ней приблизиться?
Все стало мне понятно, когда я узнал от г-на Фридриксона, что этот спокойный человек всего только охотник за гагарами. Действительно, для добывания перьев гагары, именуемых гагачьим пухом, который представляет собою главное богатство острова, не требуется большой затраты движений.
В первые летние дни самка гагары – род красивой утки – вьет свое гнездо среди скал фьордов, которыми изрезан весь остров, а затем устилает его тонким пухом, выщипанным из своего же брюшка. Вслед за тем появляется охотник, или, вернее, торговец пухом, уносит гнездо, а самка начинает сызнова свою работу. Хлопоты птицы продолжаются до тех пор, пока у нее хватает пуха. Когда же она оказывается совершенно ощипанной, наступает очередь самца. Однако его грубое оперение не имеет никакой цены в торговле, и поэтому охотник уже не трогает гнезда, в которое самка вскоре кладет яйца и где она выводит птенцов. На следующий год сбор гагачьего пуха возобновляется тем же способом.
И так как гагара выбирает для своего гнезда не крутые, а легкодоступные и отлогие скалы, спускающиеся в море, исландский охотник за гагарами может заниматься промыслом без большого труда. Он является своего рода фермером, которому не надо ни сеять, ни жать, а только собирать жатву.
Этого серьезного, флегматичного и молчаливого человека звали Ганс Бьелке; он явился по рекомендации г-на Фридриксона. То был наш будущий проводник. Своими манерами он резко отличался от дядюшки, что не помешало им легко столковаться и быстро сойтись в цене: один был готов взять то, что ему предложат, другой – дать столько, сколько у него потребуют. Никогда сделка не совершалась проще и легче.
Итак, Ганс обязался провести нас до деревни Стапи, находящейся на южном берегу полуострова Снайфедльснес, у самой подошвы вулкана. До деревни было что-то около двадцати двух миль пути, которые дядюшка рассчитывал пройти в два дня.
Но когда он узнал, что речь идет о датских милях, в двадцать четыре тысячи футов каждая, пришлось отказаться от своей мысли и, считаясь с неудовлетворительным состоянием дорог, примириться с переходом в семь или восемь дней.
Пришлось достать четырех лошадей – двух верховых, для дяди и для меня, и двух для нашего багажа. Ганс, по привычке, отправлялся пешком. Он превосходно знал эту местность и обещал избрать кратчайший путь.
С нашим прибытием в Стапи его служебные обязанности не кончались; он должен был сопровождать нас и дальше, во все время нашего научного путешествия, за вознаграждение в три рейхсталера. Однако было оговорено, что эта сумма уплачивается нашему проводнику раз в неделю, в субботу вечером.
Отъезд был назначен на 16 июня. Дядюшка хотел дать задаток охотнику до пешего хождения, но он отказался взять деньги вперед.
– Efler, – сказал он.
– После, – перевел мне профессор.
Когда договор был заключен, Ганс удалился.
– Превосходный человек! – воскликнул дядя. – Но он и не подозревает, какую роль ему предстоит играть.
– Стало быть, он будет сопровождать нас до…
– Да, Аксель, до самого центра Земли.
До отъезда оставалось еще двое суток. К моему большому огорчению, их пришлось употребить на сборы. Все силы нашего ума были направлены к тому, чтобы разместить вещи как можно удобнее: приборы в одно место, оружие в другое, инструменты – в этот тюк, съестные припасы – в тот. В общем получилось четыре группы предметов. В числе приборов находились:
1) стоградусный термометр Эйгля со шкалой в 150 градусов, что, по-моему, или слишком много, или недостаточно. Слишком много, если окружающая температура поднимется столь высоко, потому что мы тогда все равно изжаримся. Недостаточно, если дело идет об измерении температуры подземных источников или любой расплавленной материи;
2) манометр для измерения атмосферного давления, который мог указывать давление, превышающее давление атмосферы на уровне океана. Действительно, обыкновенный барометр не годился бы для этого, потому что атмосферное давление должно было возрастать по мере нашего спуска под поверхность Земли;
3) женевский хронометр Буассона-младшего, выверенный по гамбургскому времени;
4) два компаса для определения склонения и наклонения;
5) ночная подзорная труба;
6) два аппарата Румкорфа, которые представляют собой надежный и портативный электрический светильник, безопасный и занимающий мало места.
Оружие состояло из двух карабинов системы «Пардли Мор и Ко» и двух револьверов Кольта. Но к чему оружие? Мне казалось, что нам нечего было бояться ни дикарей, ни хищных зверей. Но дядюшка, по-видимому, дорожил своим арсеналом не менее, чем приборами, в особенности порядочным запасом пироксилина, не подверженного влиянию сырости и разрушительная сила которого гораздо значительнее, чем сила обыкновенного пороха.
Инструменты состояли из двух мотыг, двух кирок, веревочной шелковой лестницы, трех железных палок, топора, молотка, дюжины железных клиньев, винтов и длинных веревок с узлами. Все это составляло солидный тюк, так как одна только лестница была в триста футов длиной.
Наконец, были еще и съестные припасы: небольшой, но утешительный мешок содержал шестимесячный запас концентрированного мяса и сухарей; можжевеловая водка была единственным напитком, а воды совершенно не было, но у нас имелись тыквенные фляжки, и дядя рассчитывал наполнять их из источников. Возражения, которые я приводил относительно состава этих последних, температуры и даже их существования, были оставлены без внимания.
Чтобы дать полный список наших дорожных вещей, я упомяну еще о дорожной аптечке, содержавшей тупоносые ножницы, лубки на случай переломов, кусок тесьмы из грубой ткани, бинты и компрессы, пластырь, таз для кровопускания – одним словом, страшные вещи; множество пузырьков с декстрином, спиртом для промывания ран, свинцовой примочкой, эфиром, уксусом и нашатырем – лекарства малоуспокоительного свойства; и, наконец, вещества, необходимые для аппаратов Румкорфа.
Дядюшка не забыл также табак, порох и трут, а равным образом и кожаный пояс, который он носил вокруг бедер, с достаточным запасом золотых, серебряных и бумажных денег. Среди прочих вещей находились также шесть пар крепких башмаков, непромокаемых благодаря прекрасной, прочной резиновой подошве.
– С таким снаряжением и запасами, – сказал дядя, – нам нечего бояться далекого путешествия.
Весь день 14 июня был употреблен на то, чтобы тщательно уложить все эти предметы. Вечером мы ужинали у барона Трампе, в обществе бургомистра Рейкьявика и доктора Хуальталина, главного врача страны. Г-на Фридриксона не было среди гостей; впоследствии я узнал, что он находился в натянутых отношениях с губернатором из-за какого-то административного вопроса и поэтому они не бывали друг у друга. Таким образом, я был лишен возможности понять хоть одно слово из того, что говорилось на этом полуофициальном ужине. Я заметил только, что дядюшка говорил не умолкая.
На следующий день, 15 июня, приготовления были закончены. Наш хозяин доставил профессору большое удовольствие, вручив ему карту Исландии, несравненно более полную, чем карта Гендерсона, а именно карту, составленную Олафом Никола Ольсеном, в масштабе 1: 480000, и изданную исландским Литературным обществом на основании геодезических работ Шееля Фризака и топографических съемок Бьерна Гумлаугсона. Для минералога это был драгоценный документ.
Последний вечер был проведен в дружеской беседе с г-ном Фридриксоном, к которому я чувствовал живейшую симпатию; за этой беседой последовал довольно беспокойный сон, по крайней мере для меня.
В пять часов утра меня разбудило ржание целой четверки лошадей, бивших копытами о землю под моим окном. Я проворно оделся и вышел на улицу. Ганс был тут и молча, с необыкновенной ловкостью навьючивал на лошадей наш багаж. Дядюшка больше шумел, чем помогал в этой работе, и проводник, по-видимому, обращал мало внимания на его указания.
К шести часам все было готово. Г-н Фридриксон пожал нам руки. Дядюшка на исландском языке сердечно поблагодарил его за радушное гостеприимство. Я же произнес по-латыни, как только мог лучше, искреннее приветствие; потом мы сели на лошадей, и г-н Фридриксон крикнул нам вслед, на прощание, стих Вергилия:
Et quacumque viam dederit fortuna sequamur![8]
Когда мы выехали, небо было пасмурно, но барометр стоял без перемен. Поэтому не приходилось опасаться ни утомительной жары, ни бедственного дождя. Погода для туриста!
Удовольствие от прогулки верхом во многом помогало мне примириться с рискованным предприятием. Я был на верху блаженства, наслаждался своей свободой и уже начинал не так мрачно смотреть на вещи.
«В самом деле, – рассуждал я, – чем я рискую? Нам предстоит путешествие по замечательной стране, подъем на знаменитую гору, в худшем случае – спуск в ее потухший кратер! Очевидно, что Сакнуссем ничего иного не совершил. А что касается подземного хода, который вел к центру Земли, – это сущая фантазия! Полнейшая бессмыслица! Итак, воспользуемся приятной стороной экспедиции, не думая об остальном».
Пока я так размышлял, мы выехали из Рейкьявика.
Ганс шел впереди быстрым, размеренным, спокойным шагом; за ним следовали две лошади с нашим багажом, которых не приходилось подгонять. Вслед за ними ехали мы с дядюшкой, и, право, наши фигуры на низкорослых, но сильных лошадках представляли собою недурное зрелище.
Исландия – один из крупнейших островов Европы. При поверхности в тысячу четыреста квадратных миль[9] она насчитывает только шестьдесят тысяч жителей. Географы делят ее на четыре части; и нам предстояло пересечь ту ее часть, которая носит название «Страны юго-западных ветров»: «Sudvestr Fjordùngr».
По выходе из Рейкьявика Ганс взял направление вдоль морского берега. Мы ехали среди безлюдных тощих пастбищ с чахлой, скорее желтой, нежели зеленой, травой. Холмистые вершины трахитовых гор на востоке были подернуты туманной дымкой; то тут, то там виднелись на склонах дальних гор снежные поляны, слепящие глаз при рассеянном свете туманного утра. То тут, то там смело вздымались ввысь горные шпили, прорезая насквозь свинцовые тучи и вновь возникая над этими плавучими массами пара.
Часто эти цепи голых скал заполняли равнину, преграждая путь к морю, но и тогда оставалось еще достаточно места для проезда. Впрочем, наши лошади инстинктивно выбирали более удобные места, не замедляя притом шага. Дядюшке так и не пришлось ни разу подогнать свою лошадь окриком или хлыстом: у него не было повода выказывать свое нетерпение. Я не мог удержаться от улыбки, глядя на него: он был слишком велик для своей лошадки, его длинные ноги почти волочились по земле и он походил на какого-то шестиногого кентавра.
– Славная скотинка, славная скотинка! – говорил он. – Ты увидишь, Аксель, что нет животного умнее исландской лошади. Ничто ее не останавливает: ни снега, ни бури, ни плохие дороги, ни скалы, ни ледники; она смела, осторожна, надежна; никогда не оступится, никогда не заупрямится. Если понадобится перейти реку или фьорд, она бросится не колеблясь в воду, точно какая-нибудь амфибия, и достигнет другого берега! Но не будем ее подгонять, предоставим ее самой себе, и мы пройдем в среднем по десяти лье в день.
– Мы – пожалуй, – отвечал я, – а проводник?
– О нем-то я не беспокоюсь! Эти люди шагают, сами того не замечая. Наш проводник ступает так автоматически, что ничуть не устанет. Впрочем, если потребуется, я уступлю ему свою лошадь; меня скоро схватят судороги, если я совсем перестану двигаться. Руки действуют хорошо, но надо подумать и о ногах.
Между тем мы быстро шли к цели. Местность стала уже несколько более пустынной. Изредка встречалась уединенная ферма, какой-нибудь boёr[10], построенный из дерева, земли, кусков лавы, – словно нищий у края дороги! Эти ветхие хижины точно взывали к жалости прохожих, и, верно, брало искушение подать им милостыню. В этой стране совсем нет дорог, даже тропинок, и как бы ни жалка была растительность, все же она скоро заглушала следы редких путешественников.
И однако, эта часть провинции, находящаяся совсем рядом со столицей, принадлежала к населенным и обработанным местностям Исландии. Что же после этого представляли собой местности, еще более пустынные, чем эта пустыня? Мы прошли уже полмили и не видели ни одного фермера в дверях его хижины, ни одного пастуха, пасущего стадо не менее дикое, чем он сам; только несколько коров и баранов, предоставленных самим себе, попались нам на глаза. Что же должны были являть собою местности, подверженные вулканическим извержениям и землетрясениям?
Нам предстояло познакомиться с ними позже; но, глядя на карту Ольсена, я узнал, что их можно миновать, если держаться извилистого морского берега. И действительно, плутоническая деятельность ограничивалась преимущественно внутренней частью острова; там именно находятся те горизонтально наваленные друг на друга скалы, называемые по-скандинавски траппами и состоящие из покровов трахита, базальта, вулканических туфов, потоков лавы и расплавленного порфира, которые придают острову его сверхъестественный, страшный вид. Я не подозревал еще тогда, какое зрелище ожидает нас на Снайфедльском полуострове, где эти опустошения бушующей природы создают зловещий хаос.
Через два часа после отъезда из Рейкьявика мы достигли местечка Гуфун, называемого Aoalkirkja, или Главная церковь. Там нет ничего примечательного. Всего несколько домов. В Германии эти городские здания едва составили бы деревушку.
Тут Ганс сделал получасовую остановку; он разделил с нами наш скромный завтрак, отвечал «да» и «нет» на дядюшкины расспросы о состоянии дороги, а когда его спросили, где он намерен переночевать:
– Гардар, – сказал он коротко.
Я посмотрел на карту, чтобы узнать, где находится этот Гардар, и нашел на берегу Хваль-фьорда, в четырех милях от Рейкьявика, маленькое селение, носящее это название. Когда я указал на это дядюшке, он сказал:
– Только четыре мили! Четыре мили из двадцати двух! Всего только порядочная прогулка.
Он сделал какое-то замечание проводнику, но тот, не ответив ему, вновь двинулся в путь, шествуя впереди своих лошадей.
Три часа спустя, проезжая по-прежнему среди тех же пастбищ с выгоревшей травой, мы обогнули Колла-фьорд; окольный путь был более короток и легок, чем переправа через залив. Мы прибыли в pingstaoer, местечко Эюльберг, резиденцию окружного суда, когда на колокольне пробило бы двенадцать, если бы вообще исландские церкви имели достаточно средств для того, чтобы купить башенные часы. Впрочем, прихожане тоже не носят часов, потому что не имеют их.
Здесь лошади были накормлены; дальше мы проехали по узкой прибрежной дороге, между цепью холмов и морем, без остановки до Брантарской Главной церкви и еще на милю дальше, до Заурбоёрской Annexia, заштатной церкви, находящейся на южном берегу Хваль-фьорда.
Было четыре часа. Мы прошли всего четыре мили.
В этом месте ширина фьорда была по крайней мере в полмили; морские волны разбивались с шумом о крутые, остроконечные скалы: залив лежал среди отвесных скалистых стен, поднимавшихся на высоту трех тысяч футов и примечательных тем, что слои бурого камня перемежались с красноватыми пластами туфа. Как ни смышлены были наши лошади, я ничего хорошего не ожидал в том случае, если бы мы попытались переправиться через этот пролив на спинах четвероногих.
– Если они умны, – сказал я, – они и не будут пытаться переправиться. Во всяком случае, я попробую быть благоразумнее их.
Но дядюшка не желал ждать. Он пришпорил лошадку и поскакал к берегу. Животное, почуяв близость воды, остановилось; но дядюшка, полагаясь на собственный инстинкт, стал еще решительнее понукать коня. Лошадка тряхнула головой и снова отказалась идти. Дядя начал сыпать проклятиями и бить лошадь плетью, но лошадка только лягалась, намереваясь, по-видимому, сбросить своего всадника. Наконец она подогнула ноги и проскользнула между длинными ногами профессора, поэтому он остался стоять на двух обломках скалы, подобно Колоссу Родосскому.
– Ах ты, проклятое животное! – вскричал всадник, неожиданно оказавшийся на земле и сконфуженный, как кавалерийский офицер, вынужденный перейти в пехоту.
– Färja, – сказал проводник, тронув его за плечо.
– Как, паром?
– Der[11], – ответил Ганс, указывая на плот.
– Конечно! – воскликнул я. – Вот там паром!
– Надо было об этом раньше сказать! Ну ладно, в путь!
– Tidvatten, – продолжал проводник.
– Что он говорит?
– Он говорит – прилив, – отвечал дядя, переводя мне датское слово.
– Во всяком случае, нам придется дождаться прилива.
– Färbida?[12] – спросил дядя.
– Jа[13], – отвечал Ганс.
Дядюшка топнул ногой, но лошади уже подходили к парому. Мне было вполне понятно, что, для того чтобы переправиться через фьорд, необходимо выждать минуту, пока вода дойдет до наибольшей высоты и не будет уже ни подниматься, ни опускаться, потому что тогда нет течения ни в том ни в другом направлении и паром не подвергается опасности быть унесенным или вглубь залива, или в открытый океан.
Этот благоприятный момент наступил лишь в шесть часов вечера. Мой дядюшка, я сам, наш проводник, два паромщика и четыре лошади поместились на довольно утлой плоской барке. Я привык к паровым паромам на Эльбе, поэтому весла лодочников казались мне жалким орудием. Нам понадобилось больше часа, чтобы переправиться через фьорд, но наконец мы все-таки благополучно переправились.
Через полчаса мы прибыли в Aoalkirkja Гардара.
Настал час, когда должно было бы стемнеть, но под шестьдесят пятым градусом широты светлые ночи не могли меня удивить; в июне и июле солнце в Исландии не заходит.
Однако температура понизилась. Я озяб и еще больше проголодался. И как же я обрадовался, когда нашелся boёr, где нас приветливо приняли.
То был крестьянский дом, но радушие его обитателей не уступало гостеприимству короля. Когда мы подъехали, хозяин подал нам руку и предложил без дальнейших церемоний следовать за ним.
Буквально следовать, ибо идти рядом с ним было невозможно. Длинный, узкий, темный проход вел в жилище, построенное из плохо обтесанных бревен, и из этого прохода вошедший попадал прямо в комнаты; их было четыре: кухня, ткацкая, спальня семьи и комната для гостей, самая лучшая из всех. При постройке дома не подумали о росте моего дядюшки, и он несколько раз стукнулся головой о потолок.
Нас ввели в большую комнату, некое подобие залы, с утоптанным земляным полом и одним окном, в которое вместо стекол был вставлен тусклый бараний пузырь. Постель состояла из жесткой соломы, брошенной между двумя деревянными перегородками, выкрашенными в красный цвет и расписанными исландскими поговорками. Такого комфорта я не ожидал; но по всему дому распространялся терпкий запах сушеной рыбы, соленого мяса и кислого молока, не доставлявший моему обонянию особенного удовольствия.
Когда мы сняли наши дорожные доспехи, хозяин дома пригласил нас пройти в кухню, единственное даже в большие холода помещение, где топили печь.
Дядюшка поспешил последовать любезному приглашению. Я присоединился к нему.
Кухонный очаг был устроен по-первобытному: посреди комнаты лежал камень, игравший роль очага, а в крыше над ним было сделано отверстие, заменявшее дымовую трубу. Эта кухня служила также и столовой.
При нашем появлении хозяин приветствовал нас, как будто он нас раньше не видел, словами «saellvertu», что означает «будьте счастливы», и облобызал нас в обе щеки.
Вслед за ним жена его произнесла те же самые слова, с той же церемонией; затем, приложив правую руку к сердцу, они отдали нам глубокий поклон.
Спешу сказать, что исландка была матерью девятнадцати детей, которые все, от мала до велика, копошились среди дыма и чада, поднимавшегося с очага и наполнявшего комнату. Ежеминутно то одна, то другая белокурая мечтательная головка выступала из этого облака. Этих ребят можно было принять за группу неумытых ангелов.
Мы обошлись очень ласково с этим «выводком», и вскоре трое или четверо из этих мартышек забрались к нам на плечи, столько же на наши колени, остальные путались между наших ног. Те, которые могли говорить, повторяли «saellvertu» на всевозможные лады, те, что не умели говорить, кричали еще больше.
Концерт был прерван приглашением обедать. В эту минуту вошел наш проводник, который позаботился о том, чтобы накормить лошадей, говоря попросту, разнуздал их и ради экономии пустил пастись в поле; бедные животные должны были довольствоваться скудным мхом, растущим на скалах, и тощими приморскими травами, а на следующее утро вернуться восвояси и опять подставить свою спину под седло.
– Saellvertu! – сказал Ганс, входя.
Затем последовала та же спокойная, автоматическая – один поцелуй был не жарче другого – сцена приветствия со стороны хозяина, хозяйки и девятнадцати малышей.
Когда церемония закончилась, сели за стол, ровным счетом двадцать четыре человека, и, следовательно, друг на друге в буквальном смысле этого слова. У кого на коленях примостилось двое ребят, тот еще хорошо отделался!
Впрочем, при появлении на столе супа весь этот народец затих, воцарилась тишина, непривычная для исландских мальчишек. Хозяин подал нам довольно вкусный суп из знаменитого исландского мха, затем изрядную порцию сушеной рыбы в масле, которое прогоркло лет двадцать назад и, следовательно, по исландским понятиям, было гораздо лучше свежего. К этому подавали skyr, что-то вроде простокваши с сухарями и подливкой из можжевеловых ягод. Наконец, какой-то напиток из сыворотки, разбавленной водой, так называемая blanda. Хороша ли была эта неведомая пища или нет, я не могу судить. Я проголодался и вместо сладкого проглотил до последней крупинки крутую гречневую кашу.
После обеда детишки разбежались; взрослые сели вокруг очага, в котором горели торф, хворост, коровий помет и кости сушеных рыб. Потом, обогревшись таким образом, все разошлись по своим комнатам. Хозяйка, согласно обычаю, хотела снять с нас чулки и штаны, но, получив вежливый отказ, не настаивала, и я мог наконец прикорнуть на своем соломенном ложе.
На следующее утро, в пять часов, мы распростились с исландским крестьянином; дядюшка с трудом уговорил его принять приличное вознаграждение, и затем Ганс дал сигнал к отъезду.
Шагах в ста от Гардара характер местности начал меняться: почва становилась болотистой и менее удобной для езды. Направо тянулась до бесконечности цепь гор, точно возведенный самой природой ряд грозных крепостей; часто встречались потоки, которые приходилось переходить вброд, однако не очень подмочив багаж.
Окрестность делалась все пустыннее. Порою, впрочем, казалось, что вдали мелькает человеческая фигура. И когда на поворотах дороги мы внезапно оказывались лицом к лицу с одним из этих призраков, меня невольно охватывало отвращение при виде вспухшей головы без волос, с лоснящейся кожей, в отвратительных ранах, которые проступали под жалкими лохмотьями.
Несчастное создание не протягивало руку для приветствия, напротив, оно убегало так быстро, что Ганс не успевал крикнуть ему своего обычного «saellvertu».
– Spetelsk, – говорил он.
– Прокаженный, – повторял дядюшка.
Уже одно это слово вызывало чувство отвращения. Эта ужасная болезнь весьма распространена в Исландии; она незаразительна, но передается по наследству, почему этим несчастным воспрещен брак.
Эти призраки были не такого свойства, чтобы оживить печальный ландшафт. Последние травы увядали у нас под ногами: не было видно ни одного деревца, кроме зарослей карликовых берез, ни единого животного, кроме нескольких лошадей, которые бродили по унылым равнинам, так как хозяева не могли их прокормить. Порою парил в серых тучах сокол, холодный ветер гнал птицу на юг. Я заражался грустью этой дикой природы, и воспоминания уносили меня в родные края.
Вскоре нам пришлось снова переправляться через несколько небольших фьордов и, наконец, через настоящий залив; на море как раз был штиль, и мы поэтому могли продолжать путь не мешкая и вскоре добрались до деревушки Альфтанес, расположенной на расстоянии мили оттуда.
Перейдя вброд две речки, Алфа и Хета, кишевшие форелями и щуками, мы провели ночь в покинутом ветхом домишке, достойном служить обиталищем всех озорных кобольдов скандинавской мифологии; во всяком случае, злобный дух холода чувствовал себя здесь как дома, и он терзал нас в течение всей ночи.
Следующий день не принес нам новых впечатлений. Все та же болотистая почва, то же однообразие, тот же печальный пейзаж. К вечеру мы прошли половину пути и переночевали в annexia Крёзольбт.
Девятнадцатого июня, на протяжении приблизительно одной мили, мы шли по голым полям лавы – hraun по-местному. Лавовые поля, образовавшиеся из трещинных излияний, напоминали какие-то склады якорных канатов, то вытянутых в длину, то скатанных в рулон. Лава, излившись из разломов земной коры, растекалась, подобно потоку, по склонам гор и, застывая, все же свидетельствовала о бурных извержениях ныне потухших вулканов. Однако ж местами сквозь лавовый покров пробивались пары горячих подземных источников. Вскоре под ногами наших лошадей снова оказалась болотистая топь, чередовавшаяся с мелкими озерами. Наш путь лежал на запад; и когда мы обогнули большой залив Факсафлоуи, раздвоенная снежная вершина Снайфедльс вздымалась всего в каких-нибудь пяти милях от нас. Лошади шли хорошим шагом, невзирая на плохую дорогу; что касается меня, то я начинал чувствовать себя сильно утомленным, между тем дядюшка крепко и прямо держался в седле, как и в первый день; я не мог не удивляться ему, равно как и нашему охотнику, который смотрел на это путешествие как на простую прогулку.
В субботу, двадцатого июня, в шесть часов вечера мы прибыли в Будир, маленькое селение, расположенное на берегу моря, и тут проводник потребовал договоренную плату. Дядюшка рассчитался с ним. Семья нашего Ганса, короче говоря – его дяди и двоюродные братья, оказала нам гостеприимство; мы были приняты радушно, и я охотно отдохнул бы у этих славных людей после утомительного переезда, не боясь злоупотребить их добротой. Но дядюшка, не нуждавшийся в отдыхе, смотрел на дело иначе, и на следующее утро пришлось снова сесть в седло. Почва носила уже следы близости гор, скалистые отроги выступали из-под земли, точно корни старого дуба. Мы огибали подножие вулкана. Профессор не спускал глаз с его конусообразной вершины; он размахивал руками, словно бросая вулкану вызов и как бы восклицая: «Вот исполин, которого я одолею!»
Наконец после четырехчасовой езды лошади сами остановились у ворот пасторского дома в Стапи.
Стапи, маленькое селение, состоящее приблизительно из тридцати хижин, стоит среди голого лавового поля, ничем не защищенное от палящих солнечных лучей, отраженных снежными вершинами вулкана. Небольшой фьорд, у которого ютилось селение, окаймлен базальтовой стеной совершенно необычного вида.
Известно, что базальт принадлежит к тяжелым горным породам вулканического происхождения. Исландский базальт ложится пластами с поражающим своеобразием. Природа поступает здесь как геометр и работает точно человек, вооруженный угломером, циркулем и отвесом. Если в каком-нибудь другом месте она показала свое искусство в создании хаотического нагромождения гранитных массивов и в необыкновенном сочетании линий, едва намеченных конических форм, незавершенных пирамид, то здесь она пожелала дать образчик правильности форм и, предвосхитив мастерство архитекторов первых веков, создала строгий образец, не превзойденный ни великолепием Вавилона, ни чудесным искусством Греции.
Я слыхал раньше о «Плотине Гигантов» в Исландии и о Фингаловой пещере на одном из Гебридских островов, но до сих пор мне еще не приходилось видеть базальтовых сооружений.
В Стапи я их увидел во всей их красе.
Стена вокруг фьорда, как и вдоль всего побережья полуострова, представляет собою ряд колонн в тридцать футов вышиной. Эти стройные, безупречных пропорций колонны поддерживали орнамент верхней части пролета арки, образующий собою ряд горизонтально расположенных колонн, которые в виде сквозного свода выступали над морем. Под этим естественным impluvium[14] глазу представлялись пролеты стрельчатых арок прелестного рисунка, через которые устремлялись на сушу вспененные волны. Обломки базальта, сброшенные разъяренным океаном, лежали на земле, точно развалины античного храма, – вечно юные руины, над которыми проходят века, не нарушая их величия.
Это был последний этап нашего путешествия. Ганс провел нас так умело, что я немного успокоился при мысли, что он будет сопровождать нас и далее.
Когда мы подъехали к воротам пасторского дома, представлявшего собой низкую хижину, которая была не лучше, не удобнее соседних, я увидал человека в кожаном фартуке и с молотком в руке, занятого ковкой лошадей.
– Saellvertu, – сказал охотник.
– God dag[15], – ответил кузнец на чистом датском языке.
– Kyrkoherde, – сказал Ганс, обращаясь к дядюшке.
– Приходский священник, – повторил последний. – Аксель, ты слышишь, оказывается, этот бравый человек – пастор.
Между тем проводник объяснил kyrkoherde, в чем дело, и тот, прервав работу, издал крик, бывший, вероятно, в ходу у торговцев лошадьми. Тотчас же из домика вышла великанша, настоящая мегера. Если ей не хватало роста до шести футов, то дело было за малым.
Я боялся, что она подарит путешественников исландским поцелуем, но напрасно: она не очень-то приветливо ввела нас в дом.
Комната для гостей показалась мне самой плохой во всем пасторском доме – узкой, грязной и зловонной; но пришлось довольствоваться и ею. Пастор, по-видимому, вовсе не признавал старинного гостеприимства. Далеко не признавал! Уже к вечеру я понял, что мы имеем дело с кузнецом, рыбаком, охотником, плотником, но никак не с духовной особой. Правда, день был будний; возможно, что в воскресенье наш хозяин становился пастором.
Я не хочу порочить священников, которые, судя по всему, находятся в очень стесненном положении; они получают от датского правительства крайне ничтожное содержание и пользуются четвертой частью церковного десятинного сбора, получаемого с прихода, что не составляет даже шестидесяти марок; поэтому они вынуждены работать для пропитания. Но если приходится быть и охотником, и рыбаком, и кузнецом, то естественно усвоить и нравы и образ жизни охотника, рыбака – словом, людей физического труда; вечером я заметил, что нашему хозяину была незнакома и добродетель трезвости…
Дядя увидел сейчас же, с какого сорта человеком он имеет дело; вместо достойного ученого он встретил грубого невежду. Тем скорее решил он покинуть негостеприимного пастора и пуститься в путь.
Несмотря на усталость, дядюшка предпочел провести несколько дней в горах.
Итак, на следующий же день после нашего прибытия в Стапи начались приготовления к отъезду. Ганс нанял трех исландцев, которые должны были нести вместо лошадей наш багаж; но было решено, что, как только мы доберемся до кратера, наши провожатые будут отпущены.
По сему случаю дядюшка сообщил Гансу, что он намерен продолжить исследование вулкана до последних пределов.
Ганс только кивнул головой; ему было все равно, куда идти: вперед или назад, оставаться на поверхности Земли или спускаться в ее недра. Что касается меня, то, поглощенный путевыми впечатлениями, я забыл о будущем, зато теперь мысль о предстоящих опасностях тем сильнее овладела мною. Что же делать? Если сопротивление фантазиям Лиденброка и было возможно, то надо было попытаться оказать его в Гамбурге, а не у подножия Снайфедльса.
Больше всего меня терзала ужасная мысль, могущая потрясти даже самые нечувствительные нервы.
«Мы поднимемся, – рассуждал я, – на Снайфедльс. Хорошо! Мы спустимся в его кратер. Отлично! Другие тоже проделывали это и не погибали. Но ведь тем дело не кончится! Если откроется путь в недра Земли, если злосчастный Сакнуссем сказал правду, мы погибнем в подземных ходах вулкана. Ведь мы еще не знаем наверное, что Снайфедльс потух, что нам не угрожает извержение! А что тогда будет с нами?»
Стоило подумать над этим, и я думал. Стоило мне заснуть, как начинались кошмары: мне снились извержения! А играть роль шлака казалось мне чересчур скверной шуткой.
Наконец я не выдержал: я решился поговорить с дядей на эту тему, высказав свое мнение как можно искуснее, в виде гипотезы, совершенно нелепой.
Я подошел к дядюшке и изложил ему свои опасения в самой дипломатической форме, причем, из предосторожности, несколько отступил назад.
– Я сам думал уже об этом, – ответил он просто.
Что это значит? Неужели он внял голосу разума?
После небольшой паузы дядя продолжал:
– Я думал об этом; со времени нашего приезда в Стапи я думал над этим вопросом, ибо безрассудная смелость нам не к лицу. Вот уже пятьсот лет, как Снайфедльс безмолвствует, но все-таки он может заговорить. Извержениям, однако, всегда предшествуют совершенно определенные явления. Я расспросил жителей этой местности, исследовал почву и могу тебе сказать, Аксель, что извержения ждать не приходится.
Я был поражен этим утверждением и ничего не мог возразить.
– Ты сомневаешься? – сказал дядя. – Ну так иди за мной!
Я машинально повиновался. Мы покинули пасторский домик, и профессор избрал дорогу, которая, через проем в базальтовой стене, шла в сторону от моря. Вскоре мы очутились в открытом поле, если только можно так назвать огромное скопление выбросов вулканических извержений. Вся эта местность казалась расплющенной под ливнем гигантских камней, вулканического пепла, базальта, гранита и пироксеновых пород.
Я видел: там и тут из трещин в вулканическом грунте подымается пар; этот белый пар, по-исландски reykir, исходит из горячих подземных источников; он выбрасывается с такой силой, которая говорит о вулканической деятельности почвы. Казалось, это подтверждало мои опасения. Каково же было мое изумление, когда дядюшка сказал:
– Ты видишь эти пары, Аксель? Они доказывают, что нам нечего бояться извержений.
– Как же так? – вскричал я.
– Заметь хорошенько, – продолжал профессор, – что перед извержением деятельность водяных паров усиливается, а потом, на все время извержения, пары совершенно исчезают. Поэтому, если эти пары остаются в своем обычном состоянии, если их деятельность не усиливается, если ветер и дождь не сменяются тяжелым и неподвижным состоянием атмосферы, ты можешь с уверенностью утверждать, что в скором времени никакого извержения не будет.
– Но…
– Довольно! Когда изрекает свой приговор наука, остается только молчать.
Повесив нос, вернулся я в пасторский домик. Научные доводы дядюшки заставили меня умолкнуть. Однако оставалась еще надежда, что, когда мы дойдем до дна кратера, там не окажется хода внутрь Земли и, таким образом, будет невозможно проникнуть дальше, несмотря на всех Сакнуссемов на свете.
Следующую ночь я провел в кошмарах; мне снилось, что я нахожусь внутри вулкана, в недрах Земли; я чувствовал, будто я, точно обломок скалы, с силой выброшен в воздух.
На следующее утро, 23 июня, Ганс ожидал нас со своими товарищами, которые несли съестные припасы, инструменты и приборы. Две палки с железными наконечниками, два ружья и два патронташа были приготовлены для дяди и меня. Ганс предусмотрительно прибавил к нашему багажу кожаный мех, наполненный водой, что вдобавок к нашим фляжкам обеспечивало нас водою на восемь дней.
Было девять часов утра. Пастор и его мегера ожидали нас у ворот: надо думать, для того, чтобы сказать путешественникам последнее прости. Но это «прости» неожиданно вылилось в форму чудовищного счета, согласно которому даже зачумленный воздух подлежал оплате. Достойная чета общипала нас не хуже, чем это делают в отелях Швейцарии, и дорого оценила свое гостеприимство.
Дядюшка заплатил не торгуясь. Пустившись в путешествие к центру Земли, не приходилось думать о каких-то лишних рейхсталерах.
Когда с расчетами было покончено, Ганс дал сигнал к выступлению, и через несколько минут мы покинули Стапи.
Высота Снайфедльса равняется пяти тысячам футов. Вулкан замыкает своим двойным конусом трахитовую цепь, обособленную от горной системы острова. С того места, откуда мы отправились, нельзя было видеть на сером фоне неба силуэты двух остроконечных вершин. Я только заметил, что огромная снежная шапка нахлобучена на чело гиганта.
Мы шли гуськом, предшествуемые охотником за гагарами; наш проводник вел нас по узким тропинкам, по которым два человека не могли идти рядом. Дорога была трудная, и мы вынуждены были шагать молча.
За базальтовой стеной фьорда Стапи начались торфяные болота, образовавшиеся из древних отложений растительного мира полуострова; такого горючего полезного ископаемого, как торф, хватило бы для отопления жилищ всего населения Исландии в продолжение целого столетия; этот огромный пласт торфа представляет собой чередование пластов разложившихся растительных остатков с прослойками пористого туфа, нередко достигает в толщу семидесяти футов, если судить по подъему поверхности от некоторых низин.
Как истый племянник профессора Лиденброка, я, несмотря на свои страхи, с интересом наблюдал минералогические достопримечательности, представляемые этим огромным естественно-историческим кабинетом. Вместе с тем я восстанавливал в памяти всю геологическую историю Исландии.
Этот удивительный остров, очевидно, поднялся из водных пучин в относительно недавнее время. Быть может, он и теперь все еще продолжает подниматься над уровнем океана? Если это так, то его возникновение можно приписать только действию подземного огня. В таком случае теория Хемфри Дэви, документ Сакнуссема, утверждения моего дядюшки – все это разлеталось как дым. Космогоническая гипотеза заставила меня тщательно исследовать природу почвы, и я тотчас же представил себе все этапы возникновения этого острова.
Остров Исландия совершенно лишен осадочных пород и образовался исключительно из вулканических выбросов туфа, короче говоря, из хаотического скопления обломочных горных пород и рыхлых продуктов извержений, как то: вулканический песок, пепел и т. д. В отдаленную геологическую эпоху остров представлял собою сплошной горный массив, медленно возникавший на поверхности океана под давлением сил, действующих внутри земного шара. Вулканов еще не существовало. Земля еще не извергала огонь из своих недр.
Но позже в земной коре образовались трещины, избороздившие остров по диагонали – с юго-запада на северо-восток, – через которые началось излияние трахитовой массы. Явление это не носило тогда бурного характера. Трещинные излияния имели свободный выход, и расплавленное вещество, исторгнутое из недр земного шара, спокойно растекалось в виде широких покровов или волнистых масс. В эту эпоху появились полевой шпат, сиенит и порфир.
Но благодаря излияниям огненно-жидкой массы, ее охлаждению и затвердеванию на поверхности Земли толща земной коры значительно увеличилась, а стало быть, возросла и сила сопротивляемости.
Итак, образование трахитового покрова не давало более никакого выхода расплавленной массе, скопившейся в недрах земного шара. И вот настал момент, когда мощность механического давления газов стала столь значительной, что приподнялась тяжелая земная кора и на поверхности Земли стали возникать конусообразные возвышенности, в которых образовались трубообразные ходы. Так, в связи со вздутиями земной коры, появились вулканы, и в вершинах вулканов образовались впадины, так называемые кратеры.
За явлениями трещинных излияний следовали явления вулканические. Сперва, через вновь образовавшиеся выводные каналы, извергались базальтовые потоки, залегавшие в земной коре в самых причудливых формах, замечательные образцы которых встречались на нашем пути. Мы ступали по скалам серого базальта, которые при охлаждении приняли форму призм с шестигранными основаниями. Вдали виднелись во множестве усеченные конусы, некогда бывшие жерлами огнедышащих гор.
Вслед за излияниями базальтового потока вулкан, активность которого вновь возросла за счет погасших кратеров, стал извергать потоки лавы, вулканического пепла и шлака; я своими глазами видел на его склонах эти следы извержений, напоминавшие взлохмаченные волосы на голове.
Такова была последовательность явлений, образовавших Исландию. Все эти явления обязаны действию огненной материи внутри земного шара, и было безумием предполагать, что под внешней оболочкой отсутствуют вещества, постоянно находящиеся в состоянии кипения и плавления. И тем более безумием было предполагать, что можно достигнуть центра Земли.
Я несколько успокоился относительно исхода нашей экскурсии, пока мы взбирались на Снайфедльс.
Дорога шла в гору, камни выскальзывали из-под ног, и все труднее становилось идти; приходилось быть крайне внимательным, чтобы не упасть в бездну.
Ганс преспокойно шествовал впереди нас, словно шел по ровному месту; иной раз он исчезал за большими глыбами, и мы на мгновение теряли его из виду; тогда резким свистом он указывал направление, по которому мы должны были следовать за ним. Зачастую он останавливался, подбирал обломки скал и располагал их в виде вех, по которым можно было, возвращаясь обратно, легко найти дорогу. Последующие события сделали такую предосторожность излишней.
За три часа утомительного пути мы дошли только до подножия вулкана. Ганс дал знак остановиться, и мы принялись за легкий завтрак. Дядюшка глотал по два куска зараз, чтобы поскорее отправиться дальше; но эта остановка была предназначена также и для отдыха, и ему приходилось подчиниться проводнику, который только через час подал знак трогаться в путь. Три исландца, охотники за гагарами, столь же молчаливые, как и их товарищ, не произносили ни слова и ели умеренно.
Мы начинали уже подыматься по склонам Снайфедльса. Его снежная вершина, вследствие оптического обмана, обычного в горах, казалось, была очень близка от нас, а сколько часов прошло еще, пока мы добрались до нее! И с какими трудностями! Камни выскальзывали у нас из-под ног и скатывались в равнину со скоростью лавин. В некоторых местах угол наклона по отношению к горизонтальной поверхности составлял тридцать шесть градусов; было невозможно карабкаться вверх, и приходилось не без труда обходить огромные глыбы; при этом мы палками помогали друг другу. Дядюшка старался держаться как можно ближе ко мне; он не терял меня из виду, а иногда и помогал мне. Что касается самого дядюшки, у него, вероятно, было врожденное чувство равновесия, потому что его не бросало из стороны в сторону и он не спотыкался на ходу. Исландцы, хотя и нагруженные багажом, взбирались с ловкостью горцев. Глядя на вершину Снайфедльса, я считал невозможным добраться до нее по такой крутизне. К счастью, после целого часа мучительного пути перед нами неожиданно оказалась своеобразная лестница, возникшая среди снежной пелены, окутавшей вершину вулкана. Эта природная лестница значительно облегчила наше восхождение. Она образовалась из камней, выброшенных при извержении. Если бы эти камни при своем падении не были задержаны отвесным утесом, они скатились бы в море и образовали бы новые острова. Во всяком случае, импровизированная лестница сильно помогла нам. Крутизна склонов все возрастала, но каменные ступени облегчали и ускоряли наше восхождение на гору настолько, что стоило мне на минуту отстать от своих спутников, как их фигурки, мелькавшие вдалеке, казались совсем крошечными.
К семи часам вечера, преодолев две тысячи ступеней, мы оказались на выступе горы, служившем как бы основанием для самого конуса кратера.
Море расстилалось перед нами на глубине трех тысяч двухсот футов. Мы перешли границу вечных снегов, которая в Исландии вследствие сырости климата не очень высока. Было холодно. Дул сильный ветер. Я чувствовал себя совершенно измученным. Профессор, убедясь, что мои ноги отказываются служить, решил сделать привал, несмотря на все свое нетерпение. Он дал знак охотнику, но тот покачал головой, сказав:
– Ofvanför!
– Отказывается, – сказал дядюшка, – надо подниматься еще выше.
Потом он спросил у Ганса причину такого ответа.
– Mistour, – ответил наш проводник.
– Ja, mistour, – повторил один из исландцев явно испуганным голосом.
– Что означает это слово? – спросил я тревожно.
– Взгляни! – сказал дядюшка.
Я бросил взгляд вниз.
Огромный столб измельченных горных пород, песка и пыли поднимался, кружась, подобно смерчу; ветер относил его в ту сторону Снайфедльса, где находились мы. Темной завесой нависал этот гигантский столб пыли, застилая собою солнце и отбрасывая свою тень на гору. Обрушься этот смерч на нас, и мы неизбежно были бы сметены с лица земли бешеным вихрем.
Это явление, которое наблюдается довольно часто, когда ветер дует с ледников, называется по-исландски mistour.
– Hastigt, hastigt! – кричал наш проводник.
Хотя я и не знал датского языка, я все же сразу понял, что нам надо следовать за Гансом, и как можно скорее. А между тем Ганс уже огибал конус кратера, но наискось.
Вскоре смерч обрушился на гору, которая задрожала под тяжестью его удара; камни, подхваченные вихрем, сыпались, как при извержении вулкана, подобно дождю. К счастью, мы находились уже по другую сторону горы и были благодаря этому в безопасности. Если бы не предусмотрительность проводника, наши растерзанные и обращенные в прах тела были бы сброшены вниз, как обломки какого-нибудь метеорита.
Ганс считал, однако, неблагоразумным провести ночь на внешнем склоне горы. Мы продолжали восхождение зигзагами. Тысяча пятьсот футов, которые нам еще оставалось преодолеть, отняли у нас почти пять часов; на обходы и зигзаги приходилось лишних по крайней мере три лье. У меня больше не было сил; я изнемогал от стужи и голода. Воздуха, уже порядочно разреженного, не хватало для работы моих легких. Наконец, в одиннадцать часов вечера, в глубокой темноте, мы достигли вершины Снайфедльса, и, прежде чем укрыться во внутренности кратера, я успел взглянуть на «полуночное солнце» в низшей точке его стояния, откуда оно бросало свои бледные лучи на дремлющий у моих ног остров.
Ужин был быстро съеден, и маленький отряд устроился на ночлег как мог лучше. Ложе было жесткое, крыша малонадежная, в общем, положение не из веселых. Мы находились на высоте пяти тысяч футов над уровнем моря. Однако ж мой сон в эту ночь был особенно спокоен; так хорошо мне не приходилось уже давно спать. Я даже не видел снов.
На другое утро мы проснулись полузамерзшими; было очень холодно, хотя солнце светило чрезвычайно ярко. Я встал со своего каменистого ложа, чтобы насладиться великолепным зрелищем, открывавшимся перед моими глазами.
Я находился на вершине южного конуса Снайфедльса. Мой взор охватывал с этой выси бо́льшую часть острова. Благодаря обычному оптическому обману при наблюдении с большой высоты берега острова как будто приподнимались, а центральная его часть как бы западала. Можно сказать, что у моих ног лежала топографическая карта Хельбесмера. Передо мною расстилались долины, пересекавшие во всех направлениях остров, пропасти казались колодцами, озера – прудами, реки – ручейками. Направо от меня тянулись бесчисленные ледники и высились горные пики; над некоторыми из них вздымались легкие клубы дыма. Волнообразные очертания этих бесконечных горных кряжей, покрытых вечными снегами, словно гребни волн пеной, напоминали мне море во время бури. А на западе, как бы являясь продолжением этих вспененных гребней, величественно раскинулся океан. Глаз едва различал границу между землей и морем.
Я весь отдался восторженному чувству, которое испытываешь обычно на больших высотах, и на этот раз я не страдал от головокружения, потому что уже освоился с высоким наслаждением смотреть на землю с высоты. Я забыл о том, кто я и где я! Я жил жизнью эльфов и сильфов, легендарных обитателей скандинавской мифологии. Мои ослепленные взоры тонули в прозрачном свете солнечных лучей. Упиваясь этим очарованием высоты, я не думал о бездне, в которую вскоре должна была ввергнуть меня судьба. Но появление профессора и Ганса, отыскавших меня на вершине горного пика, вернуло меня к действительности.
Дядюшка, обратясь лицом к западу, указал мне на подернутые дымкой туманные очертания земли, выступавшие над морем.
– Гренландия, – сказал он.
– Гренландия? – воскликнул я.
– Да, мы всего на расстоянии тридцати пяти лье от нее. Во время оттепели белые медведи добираются до Исландии на льдинах, течением уносимых с севера. Но это не важно! Мы теперь на вершине Снайфедльса; вот его два пика – южный и северный. Ганс скажет нам, как по-исландски называется тот, на котором мы сейчас стоим.
Охотник ответил:
– Scartaris.
Дядюшка взглянул на меня с торжествующим видом.
– К кратеру! – сказал он.
Кратер Снайфедльс представлял собою опрокинутый конус, жерло которого имеет около полулье в диаметре. Глубину же его я определил приблизительно в две тысячи футов. Можно себе вообразить, что творилось бы в таком резервуаре взрывчатых веществ, если бы вулкан вздумал метать свои громы и молнии. Воронка вряд ли была шире пятисот футов в окружности, и по ее довольно отлогим склонам легко можно было спуститься до самого дна кратера. Я невольно сравнил кратер с жерлом огромной пушки, и это сравнение меня напугало.
«Взобраться в жерло пушки, которая, возможно, заряжена и каждую минуту может выстрелить, настоящее безумие!» – подумал я.
Но отступать было уже невозможно. Ганс с равнодушным видом шагал во главе нашего отряда. Я молча следовал за ним.
Чтобы облегчить спуск, Ганс описывал внутри кратера большие эллипсы. Приходилось идти среди вулканических «висячих» залежей, которые, случалось, обрывались при малейшем сотрясении и скатывались на дно пропасти. Гулкое эхо сопровождало их падение.
На пути встречались внутренние ледники; тогда Ганс шел с особой осторожностью, ощупывая почву палкой с железным наконечником, чтобы узнать, нет ли где расщелин. В сомнительных местах мы связывались между собой длинной веревкой, чтобы тот, у кого нога начинала скользить, мог опереться на спутников. Предосторожность эта была необходима, но она не исключала опасности.
Между тем, несмотря на трудности, не предвиденные нашим проводником, спуск шел благополучно, если не считать утери связки веревок, выпавшей из рук одного из исландцев и скатившейся кратчайшим путем в пропасть.
В полдень мы оказались на дне кратера. Я взглянул вверх и через жерло конуса, как через объектив аппарата, увидел клочок неба. Лишь в одном месте глаз различал пик Скартарис, уходящий в бесконечность.
На дне кратера находились три трубы, через которые во время вулканических извержений вулкана Снайфедльс центральный очаг извергал лаву и пары. Каждое из этих отверстий в диаметре достигало приблизительно ста футов. Их зияющие пасти разверзались у наших ног. У меня не хватало духа взглянуть внутрь их. Профессор Лиденброк быстро исследовал расположение отверстий; он задыхался, бегал от одного отверстия к другому, размахивал руками и выкрикивал какие-то непонятные слова. Ганс и его товарищи, сидя на обломке лавы, посматривали на него; они, видимо, принимали его за сумасшедшего.
Вдруг дядюшка дико крикнул. Я подумал, что он оступился и падает в зев бездны. Но нет! Он стоял, раскинув руки, расставив ноги, перед гранитной скалой, возвышавшейся в самой середине кратера, подобно грандиозному пьедесталу для статуи Плутона. Во всей позе дядюшки чувствовалось, что он до крайности изумлен, но изумление его сменилось вскоре безумной радостью.
– Аксель, Аксель! – кричал он. – Иди сюда, иди!
Я поспешил к нему. Ганс и исландцы не тронулись с места.
– Взгляни, – сказал профессор.
И с тем же изумлением, если не с радостью, я прочел на скале, со стороны, обращенной к западу, начертанное руническими письменами, полустертыми от времени, тысячу раз проклятое имя:
– Арне Сакнуссем! – воскликнул дядюшка. – Неужели ты и теперь еще будешь сомневаться?
Я ничего не ответил и пошел, в смущении, обратно к своей скамье из отложений лавы. Очевидность сразила меня.
Сколько времени я предавался размышлениям, не помню. Знаю только, что когда я поднял голову, то увидал на дне кратера лишь дядюшку и Ганса. Исландцы были отпущены и теперь спускались уже по наружным склонам Снайфедльса, возвращаясь в Стапи.
Ганс безмятежно спал у подножия скалы, в желобе застывшей лавы, где он устроил себе импровизированное ложе; дядюшка метался внутри кратера, как дикий зверь в волчьей яме. У меня не было ни сил, ни желания встать; и, следуя примеру проводника, я погрузился в мучительную дремоту, боясь услышать подземный гул или почувствовать сотрясение в недрах вулкана.
Так прошла первая ночь внутри кратера.
На следующее утро серое, затянутое свинцовыми тучами небо нависло над кратером. Поразила меня не столько полная темнота, сколько бешеный гнев дядюшки. Я понял причину его ярости, и у меня мелькнула смутная надежда. И вот почему.
Из трех дорог, открывавшихся перед нами, Сакнуссем избрал один путь. По словам ученого исландца, этот путь можно было узнать по признаку, указанному в шифре, а именно – что тень Скартариса касается края кратера в последние дни июня месяца.
Действительно, этот пик можно было уподобить стрелке гигантских солнечных часов, которая в известный день, отбрасывая свою тень на кратер, указывает путь к центру Земли. Вот почему, если не выглянет солнце, не будет и тени. А следовательно, и нужного указания! Было уже 25 июня. Стоило тучам покрыть небо на шесть дней, и нам пришлось бы отложить изыскания до следующего года.
Я отказываюсь описать бессильный гнев профессора Лиденброка. День прошел, но никакая тень не легла на дно кратера; Ганс не трогался с места, хотя его должно было удивлять, чего же мы ждем, если только он вообще был способен удивляться! Дядюшка не удостаивал меня ни единым словом. Его взоры, неизменно обращенные к небу, терялись в серой, туманной дали.
26 июня – и никаких изменений! Целый день шел мокрый снег. Ганс соорудил шалаш из обломков лавы. Я несколько развлекался, следя за тысячами импровизированных каскадов, образовавшихся на склонах кратера и с диким ревом разбивавшихся о каждый встречный камень.
Дядюшка уже больше не сдерживался. Даже более терпеливый человек при таких обстоятельствах вышел бы из себя: ведь это значило потерпеть крушение у самой гавани!
Но, по милости неба, за великими огорчениями следуют и великие радости, и профессор Лиденброк получил удовлетворение, способное заслонить испытанное им отчаяние.
На следующий день небо было все еще затянуто тучами; но в воскресенье, 28 июня, в предпоследний день месяца, смена луны вызвала и перемену погоды. Солнце заливало кратер потоками света. Каждый пригорок, каждая скала, каждый камень, каждая кочка получали свою долю солнечных лучей и тут же отбрасывали свою тень на землю. Тень Скартариса вырисовывалась вдали своим острым ребром и неприметно следовала за лучезарным светилом.
Дядюшка следовал по ее стопам.
В полдень, когда предметы отбрасывают самую короткую тень, знаменательная тень Скартариса слегка коснулась края среднего отверстия в кратере.
– Тут! – вскричал профессор. – Тут пролегает путь к центру земного шара! – прибавил он по-датски.
Я посмотрел на Ганса.
– Forüt! – спокойно сказал проводник.
– Вперед! – повторил дядя.
Было один час тридцать минут пополудни.
Теперь только начиналось настоящее путешествие. До сих пор трудности следовали одна за другой; теперь они должны были в буквальном смысле слова вырастать у нас под ногами.
Я не заглядывал еще в этот бездонный колодец, в который мне предстояло спуститься. Теперь настал этот момент. Я мог еще или принять участие в рискованном предприятии, или отказаться попытать счастье. Но мне было стыдно отступать перед нашим проводником. Ганс так охотно соглашался участвовать в этом романтическом приключении; он был так хладнокровен, так мало думал об опасностях, что я устыдился оказаться менее храбрым, чем он. Не будь его, у меня нашлось бы множество веских доводов, но в присутствии проводника я не стал возражать; тут я вспомнил прелестную фирландку и шагнул ближе к центральному отверстию в кратере.
Как я уже сказал, оно имело сто футов в диаметре, или триста футов в окружности. Я нагнулся над одной из скал и взглянул вниз. Волосы встали у меня дыбом. Ощущение пустоты овладело всем моим существом. Я почувствовал, что центр тяжести во мне переместился, голова закружилась, точно у пьяницы. Нет ничего притягательнее бездны. Я готов был упасть. Чья-то рука удержала меня. То был Ганс. Положительно, мне следовало взять еще несколько «уроков по головокружению», вроде тех, что я брал в копенгагенском храме Спасителя. Хотя я только мельком заглянул в колодец, все же успел разглядеть его строение. Внутренние, почти отвесные, стены колодца представляли собою ряд выступов, которые должны были облегчать схождение в пропасть. Но если и была лестница, то перила отсутствовали. Веревка, прикрепленная у края отверстия, могла бы послужить нам надежной опорой, но как же отвязать ее, когда мы совершим прыжок в бездну?
Однако ж существовало простое средство, которое и применил дядюшка. Он взял веревку толщиной в дюйм и длиной в четыреста футов, перекинул ее через проем в выступе лавы у самого края отверстия и спустил оба ее конца вниз. Таким образом каждый из нас, держа в руках оба конца веревки, получал некоторую опору и мог легче спускаться в бездонные бездны; спустившись на двести футов, было совсем нетрудно стянуть вниз веревку, выпустив из рук один ее конец. Этот прием можно было повторять ad infinitum[16].
– Теперь займемся багажом, – сказал дядюшка, когда все приготовления были закончены, – разделим его на три тюка, и каждый из нас привяжет на спину по одному тюку; я говорю только о хрупких предметах.
Очевидно, отважный профессор не относил нас к числу последних.
– Ганс, – продолжал он, – возьмет инструменты и часть съестных припасов; ты, Аксель, вторую треть съестных припасов и оружие; я – остаток провизии и приборы.
– Но кто же, – сказал я, – спустит вниз одежду, лестницу и кучу веревок?
– Они спустятся сами.
– Как так? – спросил я.
– Сейчас увидишь.
И дядюшка, недолго думая, горячо принялся за дело. По его приказу Ганс собрал в один тюк все мягкие вещи и, крепко связав его, без дальнейших церемоний сбросил в пропасть.
Я услыхал, как наш багаж с гулким свистом, рассекая воздух, летел вниз. Дядюшка, нагнувшись над бездной, следил довольным взглядом за путешествием своих вещей, пока не потерял их из виду.
– Хорошо, – сказал он. – А теперь очередь за нами!
Я спрашиваю любого здравомыслящего человека: возможно ли слушать такие слова без содрогания?
Профессор взвалил себе на спину тюк с приборами, Ганс – с утварью, я – с оружием. Мы спускались в следующем порядке: впереди шел Ганс, за ним дядюшка и, наконец, я. Схождение совершалось в полном молчании, нарушаемом лишь падением камней, которые, оторвавшись от скал, с грохотом скатывались в пропасть.
Я сползал, судорожно ухватясь одной рукой за двойную веревку, а другой опираясь на палку. Единственной моей мыслью было: как бы не потерять точку опоры! Веревка казалась мне слишком тонкой для того, чтобы выдержать трех человек. Поэтому я пользовался ею по возможности меньше, показывая чудеса эквилибристики на выступах лавы, которые я отыскивал, нащупывая ногой.
И когда такая скользкая ступень попадалась под ноги Гансу, он хладнокровно говорил:
– Gif akt!
– Осторожно! – повторял дядюшка.
Через полчаса мы добрались до скалы, прочно укрепившейся в стене пропасти.
Ганс потянул веревку за один конец; другой конец взвился в воздух; соскользнув со скалы, через которую веревка была перекинута, конец ее упал у наших ног, увлекая за собой камни и куски лавы, сыпавшиеся подобно дождю, или, лучше сказать, подобно убийственному граду.
Нагнувшись над краем узкой площадки, я убедился, что дна пропасти еще не видно.
Мы снова пустили в ход веревку и через полчаса оказались еще на двести футов ближе к цели.
Я не знаю, до какой степени должно доходить сумасшествие геолога, который пытается во время такого спуска изучать природу окружающих его геологических напластований?
Что касается меня, я мало интересовался строением земной коры; какое мне было дело до того, что представляют собою все эти плиоценовые, миоценовые, эоценовые, меловые, юрские, триасовые, пермские, каменноугольные, девонские, силурийские или первичные геологические напластования? Но профессор, по-видимому, вел наблюдения и делал заметки, так как во время одной остановки он сказал мне:
– Чем дальше я иду, тем больше крепнет моя уверенность. Строение вулканических пород вполне подтверждает теорию Дэви. Мы находимся в первичных слоях, перед нами порода, в которой произошел химический процесс разложения металлов, раскалившихся и воспламенившихся при соприкосновении с воздухом и водой. Я безусловно отвергаю теорию центрального огня. Впрочем, мы еще увидим это!
Все то же заключение! Понятно, что я не имел никакой охоты спорить. Мое молчание было принято за согласие, и нисхождение возобновилось.
После трех часов пути я все же не мог разглядеть дна пропасти. Взглянув вверх, я заметил, что отверстие кратера заметно уменьшилось. Стены, наклоненные внутрь кратера, постепенно смыкались. Темнота увеличивалась.
А мы спускались все глубже и глубже. Мне казалось, что звук при падении осыпавшихся камней становился более глухим, как если бы они ударялись о землю.
Я внимательно считал, сколько раз мы пользовались веревкой, и поэтому мог определить глубину, на которой мы находились, и время, истраченное на спуск.
Мы уже четырнадцать раз повторили маневр с веревкой с промежутками в полчаса. На спуск ушло семь часов и три с половиною часа на отдых, что составляло в общем десять с половиной часов. Мы начали спускаться в час, значит теперь было одиннадцать часов.
Глубина, на которой мы находились, равнялась двум тысячам восьмистам футам, считая четырнадцать раз по двести футов.
В это мгновение раздался голос Ганса.
– Halt! – сказал он.
Я сразу остановился, едва не наступив на голову дядюшки.
– Мы у цели, – сказал дядюшка.
– У какой цели? – спросил я, скользя к нему.
– На дне колодца.
– Значит, нет другого прохода?
– Есть! Я вижу направо нечто вроде туннеля. Мы расследуем все это завтра. Сначала поужинаем, а потом спать.
Еще не совсем стемнело. Мы открыли мешок с провизией и поели; затем улеглись, по возможности удобнее, на ложе из камней и обломков лавы.
Когда, лежа на спине, я открыл глаза, на конце этой трубы гигантского телескопа в три тысячи футов длиной я заметил блестящую точку.
То была звезда, утратившая способность мерцать, – по моим соображениям, бета в созвездии Малой Медведицы.
Вскоре я заснул глубоким сном.
В восемь часов утра яркий свет разбудил нас. Тысячи граней на лавовых стенах вбирали в себя его сияние и отражали в виде целого дождя искр.
Этой игры света было достаточно, чтобы различить окружающие предметы.
– Ну, Аксель, что ты на это скажешь? – воскликнул дядюшка, потирая руки. – Провел ли ты когда-нибудь такую спокойную ночь в нашем доме на Королевской улице? Тут нет ни шума тележек, ни крика продавцов, ни брани лодочников!
– О, конечно, нам весьма спокойно на дне этого колодца, но в этом спокойствии есть нечто ужасающее.
– Ну-ну! – воскликнул дядюшка. – Если ты уже теперь боишься, что же будет дальше? Мы еще ни на один дюйм не проникли в недра Земли!
– Что вы хотите сказать?
– Я хочу сказать, что мы добрались только до основания острова! Дно этого колодца – в жерле кратера Снайфедльса и находится примерно на уровне моря.
– Вы убеждены в этом?
– Вполне! Взгляни на барометр.
Действительно, ртуть, поднимавшаяся по мере того, как мы спускались, остановилась на двадцать девятом дюйме.
– Ты видишь, – продолжал профессор, – мы находимся еще в сфере атмосферного давления, и я жду с нетерпением, когда можно будет барометр заменить манометром.
Барометр, конечно, должен стать ненужным с той минуты, когда тяжесть воздуха превысит давление, существующее на уровне океана.
– Но, – сказал я, – не следует ли опасаться того, что всевозрастающее давление станет трудно переносимым?
– Нет! Мы спускаемся медленно, и наши легкие привыкнут дышать в более сгущенной атмосфере. Воздухоплавателям не хватает воздуха при подъеме в верхние слои атмосферы, а у нас, возможно, окажется избыток воздуха. Но последнее все же лучше! Не будем же терять ни минуты. Где вещевой мешок, который мы раньше сбросили вниз?
Я вспомнил, что мы его тщетно искали накануне вечером. Дядюшка спросил об этом Ганса, а тот, оглядев все вокруг зорким глазом охотника, ответил:
– Der hippe!
– Там, наверху!
Действительно, вещевой мешок, зацепившись за выступ скалы, повис приблизительно футов на сто над нашими головами. Цепкий исландец, как кошка, вскарабкался на скалу и через несколько минут спустил наш мешок.
– А теперь, – сказал дядюшка, – позавтракаем, но позавтракаем как люди, которым предстоит далекий путь.
Сухари и сушеное мясо мы запили несколькими глотками воды с можжевеловой водкой.
После завтрака дядюшка вынул из кармана записную книжку и, поочередно беря в руки разные приборы, записывал:
Понедельник, 1 июля.
Хронометр: 8 ч. 17 м. утра.
Барометр: 29 дюймов 7 линий.
Термометр: 6°.
Направление: В.-Ю.-В.
Последнее показание компаса относилось к темной галерее.
– Теперь, Аксель, – воскликнул профессор восторженно, – мы действительно углубимся в недра земного шара! Теперь, собственно, начинается наше путешествие.
Сказав это, дядюшка взял одной рукой висевший у него на шее аппарат Румкорфа, а другой соединил электрический провод со спиралью в фонаре, и яркий свет рассеял мрак галереи.
Второй аппарат, который нес Ганс, был также приведен в действие. Остроумное применение электричества позволяло нам, пользуясь искусственным светом, продвигаться вперед даже среди воспламеняющихся газов.
– В дорогу! – сказал дядюшка.
Мы снова взвалили на спину свои мешки. Ганс взялся вдобавок подталкивать перед собой тюк с одеждой и веревками; и мы все трое вступили в темный туннель.
В ту минуту, когда мы вступали в его зияющую пасть, я взглянул вверх и в последний раз через эту гигантскую подзорную трубу увидел небо Исландии, «которое мне не суждено снова увидеть»!
Во время извержения 1229 года лава проложила себе путь сквозь этот туннель; она отлагалась на его стенках, образуя на них плотный и блестящий шлаковый покров; электрический свет отражался от его зеркальной поверхности, усиливаясь в сто крат. Трудность пути состояла главным образом в том, чтоб не скользить слишком быстро по плоскости, угол наклона которой равен сорока пяти градусам. К счастью, некоторые залежи и неровности могли служить ступенями, а багаж нам приходилось тащить за собой на длинной веревке.
Но то, что служило для нас ступенями, на соседних стенах превращалось в сталактиты. Лава, в некоторых местах пористая, вздувалась пузырями, кристаллы черного кварца, усеянные стекловидными капельками, свешивались со свода, подобно люстрам, казалось загоравшимся при нашем приближении. Можно было подумать, что подземные духи освещали свой дворец, чтобы принять посланцев Земли.
– Какое великолепие! – невольно воскликнул я. – Что за зрелище! Какие изумительные оттенки принимает лава! От красно-бурого до ярко-желтого! А эти кристаллы, похожие на светящиеся шары!
– А-а, ты теперь восхищаешься, Аксель! – ответил дядюшка. – А-а, ты находишь это зрелище великолепным, мой мальчик! Надеюсь, ты и не то еще увидишь. Пойдем же! Пойдем!
Правильнее было бы сказать: «Скатимся же!», ибо нам предстояло без всякого труда скатиться по наклонной плоскости. То был facilis descensus Averni[17] Вергилия!
Компас, на который я частенько посматривал, указывал с неколебимой точностью на юго-восток. Поток лавы не уклонялся ни вправо, ни влево. Он неуклонно следовал по прямой линии.
Между тем температура почти не поднималась, что подтверждало теорию Дэви; я несколько раз с удивлением посматривал на термометр. Мы были в дороге уже два часа, а он показывал только 10°, иначе говоря, температура повысилась всего лишь на 4°! Это заставляло меня предполагать, что мы «спускаемся» больше в горизонтальном направлении, чем в вертикальном! Впрочем, не было ничего легче узнать, на какой глубине мы находимся. Профессор измерял исправно угол наклона пути, но хранил про себя результаты своих наблюдений.
В девять часов вечера он дал сигнал остановиться. Ганс тотчас же присел. Лампы укрепили на выступе стены. Мы находились в какой-то пещере, где не было недостатка в воздухе. Напротив! Мы чувствовали как бы дуновение ветра. Чему приписать это явление? Откуда это колебание атмосферы? Я отложил разрешение этого вопроса. Голод и усталость лишили меня способности размышлять. Семь часов безостановочного пути истощили мои силы. Оклик «halt!» обрадовал меня. Ганс разложил провизию на обломке лавы, и мы поели с аппетитом. Меня все же беспокоила одна вещь: наш запас воды истощился наполовину. Дядюшка рассчитывал пополнить его из подземных источников, но еще ни разу мы их не встретили. Я не мог не обратить его внимания на это обстоятельство.
– Тебя удивляет отсутствие источников? – спросил дядюшка.
– Конечно! И больше того, беспокоит! У нас хватит воды только на пять дней.
– Успокойся, Аксель, я ручаюсь, что мы найдем воду, и даже в большем количестве, чем необходимо.
– Когда же?
– Когда мы выйдем из этих напластований лавы. Ты воображаешь, что источники могли пробиться сквозь эти толщи?
– Но, быть может, туннель уйдет на большую глубину. Мне кажется, что мы не очень-то много прошли в вертикальном направлении.
– На чем основано твое предположение?
– Но ведь если бы мы немного продвинулись вглубь земной коры, температура была бы выше.
– Это по твоей теории! – ответил дядюшка. – А что показывает термометр?
– Едва пятнадцать градусов! Следовательно, с того времени, что мы идем по туннелю, температура поднялась на девять градусов.
– Сделай отсюда вывод.
– А вывод таков. По точнейшим наблюдениям, повышение температуры в недрах Земли равняется градусу на каждые сто футов. Но эта цифра может, конечно, изменяться под влиянием некоторых местных условий. Так, в Якутске, в Сибири, замечено, что повышение в один градус приходится уже на тридцать шесть футов. Все зависит, очевидно, от теплопроводности скал. Я прибавлю, что даже вблизи потухшего вулкана было замечено, что повышение температуры в один градус приходится лишь на сто двадцать пять футов. Примем последнюю гипотезу, как самую благоприятную, и вычислим.
– Ну, вычисляй, мой мальчик!
– Это нетрудно, – сказал я, набрасывая цифры в записной книжке. – Девять раз сто двадцать пять дает тысячу сто двадцать пять футов.
– Вполне точно вычислено.
– Ну и что же?
– Ну а по моим наблюдениям, мы находимся теперь на глубине десяти тысяч футов ниже уровня моря.
– Не может быть!
– Именно так! Или цифры утратили всякий смысл.
Вычисление профессора оказалось правильным; мы спустились уже на шесть тысяч футов глубже, чем когда-либо удавалось это человеку, например, в Кицбюэльских копях в Тироле и Вюттембергских в Богемии.
Температура, которая в этом месте должна была доходить до восьмидесяти одного градуса, едва поднялась до пятнадцати. Это наводило на различные размышления.
На следующий день, во вторник, 30 июня, в шесть часов утра мы вновь пустились в путь.
Мы все еще шли по лавовой галерее, которая вела вниз легким уклоном, как те деревянные настилы, которые и поныне заменяют лестницы в некоторых старинных домах. Так продолжалось до двенадцати часов семнадцати минут, когда мы нагнали Ганса, поджидавшего нас.
– А-а! – воскликнул дядя. – Мы в самом конце трубы!
Я огляделся вокруг. Мы находились у перекрестка, от которого вели два пути, оба темных и узких. Какой же из них нам следовало избрать? Вот в чем была трудность!
Однако дядюшка, не желавший обнаружить своего колебания ни передо мной, ни перед проводником, решительно указал на восточный туннель, в который мы тотчас же и вошли.
Впрочем, раздумье при выборе пути могло продолжаться очень долго, потому что не было ни малейшего указания, могущего склонить дядюшку в пользу того или другого хода; приходилось буквально идти наудачу.
Наклон в этой новой галерее едва чувствовался, и разрез ее то расширялся, то суживался. Иногда перед нами развертывалась настоящая колоннада, точно портик готического собора. Зодчие Средневековья могли бы изучить тут все виды церковной архитектуры, развившейся из стрельчатой арки. Еще через одну милю нам пришлось нагибать головы под сдавленными сводами романского стиля, где мощные колонны, укрепленные в фундаментах, поддерживали их. В иных местах вместо колонн появлялись невысокие навалы, похожие на сооружения бобров, и нам приходилось пробираться ползком по узким ходам.
Температура была все время сносной. Я невольно представлял себе, как высока должна была быть здесь температура, когда потоки лавы, извергаемые Снайфедльсом, неслись по этой дышавшей покоем галерее. Я представлял себе, как огненные потоки разбивались об углы колонн, как горячие пары скапливались в этом узком пространстве!
«Только бы не пришла древнему вулкану фантазия вспомнить былое!» – подумал я.
Впрочем, я не делился с дядюшкой Лиденброком своими мыслями, да он и не понял бы их. Его единственным стремлением было: идти все вперед! Он шел, скользил, даже падал, преисполненный уверенности, которой нельзя было не удивляться.
К шести часам вечера, не слишком утомившись, мы прошли два лье в южном направлении и едва четверть мили в глубину.
Дядюшка дал знак остановиться и отдохнуть. Мы поели, почти не обмолвившись словом, и заснули без долгих размышлений.
Наши приготовления на ночь были весьма несложны: дорожное одеяло, в которое каждый из нас закутывался, составляло всю нашу постель. Нам нечего было бояться ни холода, ни нежданных посетителей. В пустынях Африки или в лесах Нового Света путешественникам приходится вечно быть настороже. Тут – совершенное одиночество и полнейшая безопасность. Нечего было опасаться ни дикарей, ни хищных животных, ни злоумышленников!
Утром мы проснулись бодрые и полные сил! И снова двинулись в путь! Мы шли, как и накануне, по тому же грунту затвердевшей лавы. Строение почвы под лавовым покровом невозможно было определить. Туннель не углублялся больше в недра Земли, но постепенно принимал горизонтальное направление. Мне показалось даже, что наш путь ведет к поверхности Земли. К десяти часам утра, в этом нельзя было сомневаться, стало труднее идти, и я начал отставать от спутников.
– В чем дело, Аксель? – спросил нетерпеливо профессор.
– Я не могу идти быстрее, – ответил я.
– Что? Всего каких-нибудь три часа ходьбы по столь легкой дороге!
– Легкой, пожалуй, но все же утомительной.
– Но ведь мы же спускаемся!
– Поднимаемся! Не в обиду вам будь сказано!
– Поднимаемся? – переспросил дядя, пожимая плечами.
– Конечно! Вот уже с полчаса как наклон пути изменился, и, если будет продолжаться так дальше, мы непременно вернемся в Исландию.
Профессор покачал головой, давая понять, что он не хочет ничего слышать. Я пытался привести новые доводы. Дядюшка упорно молчал и дал сигнал собираться в дорогу. Я понял, что его молчание вызвано дурным расположением духа.
Все же я мужественно взвалил свою тяжелую ношу на спину и быстрым шагом последовал за Гансом, который шел впереди дядюшки. Я боялся отстать. Моей главной заботой было не терять из виду спутников. Я содрогался от ужаса при мысли заблудиться в этом лабиринте.
Впрочем, если восходящий путь и был утомительнее, все же я утешался мыслью, что он вел нас к поверхности Земли. Он вселял в сердце надежду. Каждый шаг подтверждал мою догадку, и меня окрыляла мысль, что я снова увижу мою милую Гретхен.
Около полудня характер внутреннего покрова галереи изменился. Я заметил это по отражению электрического света от стен. Вместо лавового покрова поверхность сводов состояла теперь из осадочных горных пород, расположенных наклонно к горизонтальной плоскости, а зачастую и вертикально. Мы находились в отложениях силурийского периода.
– Совершенно очевидно! – воскликнул я. – Осадочные породы, как то: сланцы, известняки и песчаники, относятся к древней палеозойской эре истории Земли! Мы теперь удаляемся от гранитного массива. Выходит, что мы поступаем точно гамбуржцы, которые поехали бы в Любек через Ганновер.
Мне следовало бы держать свои наблюдения про себя. Но мой пыл геолога одержал верх над благоразумием, и дядюшка Лиденброк услышал мои восклицания.
– Что случилось? – спросил он.
– Смотрите, – ответил я, указывая ему на пласты слоистых песчано-глинистых и известковых масс, в которых наблюдались первые признаки шиферного сланца.
– Ну и что же?
– Значит, мы дошли до того периода, когда появились первые растения и животные.
– А-а! Ты так думаешь?
– Да взгляните же, исследуйте, понаблюдайте!
Я заставил профессора направить лампу на стены галереи. Я ожидал от него обычных в таких случаях восклицаний, но он, не сказав ни слова, пошел дальше.
Понял ли он меня или нет? Или он, как старший родственник и ученый, не хотел сознаться из чувства самолюбия, что он ошибся, избрав восточный туннель, или же дядюшка намеревался исследовать до конца этот ход? Было очевидно, что мы сошли с лавового пути и что по этой дороге нам не дойти до очага Снайфедльса.
Все же у меня возникало сомнение, не придавал ли я слишком большого значения этому изменению в строении слоев? Не заблуждался ли я сам? Действительно ли мы находимся в слоистых пластах земной коры, лежащих выше зоны гранитов?
«Если я прав, – думал я, – то должен найти какие-нибудь остатки органической жизни, и перед очевидностью придется сдаться. Итак, поищем!»
Не прошел я и ста шагов, как мне представились неопровержимые доказательства. Так и должно было быть, ибо в силурийский период в морях обитало свыше тысячи пятисот растительных и животных видов. Мои ноги, ступавшие до сих пор по затвердевшей лаве, ощутили под собою мягкий грунт, образовавшийся из отложений растений и раковин. На стенах ясно виднелись отпечатки морских водорослей, фукусов и ликоподий. Профессор Лиденброк закрывал на все глаза и шел все тем же ровным шагом.
Упрямство его переходило всякие границы. Я не выдержал. Подняв раковину, вполне сохранившуюся, принадлежавшую животному, немного похожему на нынешнюю мокрицу, я подошел к дядюшке и сказал ему:
– Взгляните!
– Превосходно! – ответил он спокойно. – Это редкий экземпляр вымершего еще в древние времена низшего животного из отрядов трилобитов. Вот и все!
– Но не заключаете ли вы из этого…
– То же, что заключаешь и ты сам? Разумеется! Мы вышли из зоны гранитных массивов и лавовых потоков. Возможно, что я избрал неверный путь, но я удостоверюсь в своей ошибке лишь тогда, когда мы дойдем до конца этой галереи.
– Вы поступаете правильно, дорогой дядюшка, и я одобрил бы вас, если бы не боялся угрожающей нам опасности.
– Какой именно?
– Недостатка воды.
– Ну что ж! Уменьшим порции, Аксель.
В самом деле, с водою пришлось экономить. Нашего запаса могло хватить еще только на три дня; в этом я убедился за ужином. И мы теряли всякую надежду встретить источник в этих пластах переходной эпохи. Весь следующий день мы шли под бесконечными арочными перекрытиями галереи. Мы шли, лишь изредка обмениваясь словом. Молчаливость Ганса передалась и нам.
Подъем в гору почти не чувствовался. Порою даже казалось, что мы спускаемся, а не поднимаемся. Последнее обстоятельство, впрочем едва ощутимое, не обескураживало профессора, ибо структура почвы не изменялась и все признаки переходного периода были налицо.
Сланец, известняк и древний красный песчаник в покровах галереи ослепительно сверкали при электрическом свете. Могло показаться, что находишься в копях Девоншира, который и дал свое имя этой геологической формации. Облицовка стен являла великолепные образцы мрамора, начиная от серого, как агат, с белыми прожилками, причудливого рисунка, до ярко-розового и желтого в красную крапинку; тут были и образцы темного мрамора с красными и коричневыми крапинами, оживленного игрою оттенков от присутствия в нем известняков. Мраморы были богаты остатками низших животных. В сравнении с тем, что мы наблюдали накануне, в творчестве природы замечался некоторый прогресс; вместо трилобитов я видел остатки более совершенных видов; между прочим, из позвоночных были ганоидные рыбы и заороптерисы, в которых глаз палеонтолога мог обнаружить первые формы пресмыкающихся. Моря девонского периода были богаты животными этого вида, и отложения их в горных породах новейшей эры встречаются миллиардами.
Очевидно, перед нами проходила картина животного мира от самой низшей до высшей ступени, на которой стоял человек. Но профессор Лиденброк, казалось, не обращал на окружающее никакого внимания.
Он ожидал одного из двух: или разверстого у его ног отверстия колодца, в который он мог бы спуститься, или препятствия, которое преградило бы ему дальнейший путь. Но наступил вечер, а надежды дядюшки были тщетны.
В пятницу, после мучительной ночи, истомленный жаждой, наш маленький отряд снова пустился в скитания по лабиринтам галереи.
Мы шли уже два часа, когда я заметил, что отблеск наших ламп на стенах стал значительно слабее. Мрамор, сланец, известняк, песчаник, составлявшие облицовку стен, уступили место темному и тусклому покрову. В одном месте, где туннель становился очень узким, я провел рукой по левой стене. Когда я отдернул руку, она была совсем черная. Я вгляделся внимательнее. Рука была испачкана каменноугольной пылью.
– Каменноугольные копи! – воскликнул я.
– Копи без рудокопов, – ответил дядюшка.
– Ну, кто знает!
– Я-то знаю! – сухо возразил профессор. – Я твердо убежден, что эта галерея, проложенная в каменноугольных пластах, не есть дело рук человеческих. Но дело ли это природы или нет, меня мало интересует. Время ужинать. Давайте-ка поужинаем!
Ганс приготовил ужин. Я ел мало и выпил несколько капель воды, составлявших мою порцию. Только фляжка проводника была до половины наполнена водой; вот все, что осталось для утоления жажды трех человек!
Поужинав, мои спутники растянулись на своих одеялах, черпая отдых в живительном сне. Но я не мог заснуть; я считал минуты до самого утра.
В субботу, в шесть часов утра, мы двинулись дальше. Через двадцать минут мы оказались в большой пещере; я сейчас же понял, что эта «каменноугольная копь» не могла быть прорыта рукой человека: ведь иначе своды были бы снабжены подпорками, а здесь они держались лишь каким-то чудом.
Эта своеобразная пещера имела сто футов в ширину и полтораста – в вышину. Грунт ее был очень сильно расколот подземными сотрясениями. Твердые пласты, уступая мощному давлению, сдвинулись с места, образовав огромное пустое пространство, в которое впервые ныне проникали обитатели Земли.
Вся история каменноугольного периода была начерчена на этих темных стенах, и геолог мог легко проследить по каменным слоистым массам различные фазы в развитии земной коры. Угленосные отложения перекрывались слоями песчаника или плотной глины и были как бы придавлены верхними слоями.
В период, предшествовавший вторичной эпохе, Земля, вследствие действия тропической жары и постоянной влажности воздуха, была покрыта чрезвычайно богатой и пышной растительностью. Атмосфера, состоящая из водяных паров, окружала земной шар со всех сторон, застилая свет солнца.
Отсюда и пришли к заключению, что причина высокой температуры кроется не в этом новом источнике тепла. Возможно, что дневное светило в ту эру не было еще в состоянии выполнять свою блестящую роль. Разделения на климаты еще не существовало, и палящий зной распространялся по всей поверхности земного шара равно как у полюсов, так и у экватора. Откуда же этот зной? Из недр земного шара.
Вопреки теориям профессора Лиденброка, в недрах сфероида таился вечный огонь, действие которого чувствовалось в самых верхних слоях земной коры. Растения, лишенные благодетельных лучей солнца, не давали ни цветов, ни аромата, но корни их черпали мощную силу в горячей почве первозданного мира.
Деревьев встречалось мало, лишь травянистые растения, зеленый дерн, папоротники, ликоподии, сигиллярии, астерофиллиты и другие редкие семейства, роды которых в то время насчитывались тысячами, покрывали земную поверхность.
Именно этой обильной растительности обязан своим возникновением каменный уголь. Растения, унесенные водою, образовали мало-помалу значительные залежи.
Тогда стали действовать естественные химические силы. Растительные залежи на дне морей превратились сначала в торф. Затем, под влиянием газов и брожения, происходила полная минерализация органической массы.
Таким путем образовались огромные пласты каменного угля, которые все же должны истощиться в течение трех столетий из-за чрезмерного потребления, если только промышленность не примет необходимых мер.
Так думал я, обозревая угольные богатства, собранные в этом участке земных недр. Богатства эти, конечно, никогда не будут разработаны. Разработка этих подземных копей требовала бы слишком больших усилий. Да и какая в том надобность, если уголь еще можно добывать в стольких странах у самой поверхности земного шара? Стало быть, эти нетронутые пласты останутся в таком же состоянии, покуда не пробьет последний час существования Земли.
А мы все шли и шли. Весь уйдя в геологические наблюдения, я не замечал времени. Температура явно стояла на той же шкале, что и во время нашего пути среди пластов лавы и сланцев. Только мой нос ощущал сильный запах углеводорода. Я тотчас же понял, что в этой галерее скопилось значительное количество опасного, так называемого рудничного газа, столь часто являвшегося причиной ужасных катастроф.
К счастью, у нас был остроумный прибор Румкорфа. Имей мы неосторожность осматривать эту галерею с факелом в руке, страшный взрыв положил бы конец нашему существованию.
Наше путешествие по угольной копи длилось вплоть до вечера. Дядюшка едва сдерживал свое нетерпение – он никак не мог примириться с горизонтальным направлением нашего пути. Мрак, столь глубокий, что за двадцать шагов ничего не было видно, мешал определить длину галереи, и мне начинало казаться, что она бесконечна, как вдруг, в шесть часов, мы очутились перед стеной. Не было выхода ни направо, ни налево, ни вверх, ни вниз. Мы попали в тупик.
– Ну, тем лучше! – воскликнул дядюшка. – Я знаю теперь по крайней мере, что следует делать. Мы сбились с маршрута Сакнуссема, и нам остается только вернуться назад. Отдохнем ночь, и не пройдет трех дней, как мы снова будем у того места, где галерея разветвляется надвое.
– Да, – сказал я, – если у нас хватит сил!
– А отчего же нет?
– Оттого, что завтра у нас не останется ни капли воды.
– И ни капли мужества? – сказал профессор, строго взглянув на меня.
Я не осмелился возражать.
На следующий день, на рассвете, мы пошли обратно. Необходимо было спешить. Мы находились в пяти днях пути от перекрестка.
Я не буду распространяться о трудностях нашего возвращения. Дядюшка выносил все тяготы, внутренне негодуя, как человек, вынужденный покориться необходимости; Ганс относился ко всему с покорностью, свойственной его невозмутимому характеру. Что же касается меня, сознаюсь, я предавался сетованиям и отчаянию, теряя бодрость перед лицом такой неудачи.
Как уже упомянуто, вода у нас совершенно вышла к исходу первого дня пути. Нам приходилось для утоления жажды довольствоваться можжевеловой водкой; но этот адский напиток обжигал горло, и даже один его вид вызывал во мне отвращение. Воздух казался мне удушливым. Я выбивался из сил. Порою я готов был лишиться чувств. Тогда делали привал. Дядюшка с исландцем старались ободрить меня. Но я заметил, что сам дядюшка изнемогал от мучительной жажды и усталости.