Предисловие

Мои родители читали в каждую свободную минуту и по четвергам водили нас в библиотеку, чтобы запастись книгами на следующую неделю. Почти каждый вечер после ужина отец растягивался с книжкой на диване, а мама со своей забиралась в кресло-качалку. Мы же, трое детей, расходились по своим уголкам для чтения. После ужина в доме становилось очень тихо, если, конечно, к нам в гости не приходили папины друзья – писатели. Мой папа тоже был писателем, как и большинство его знакомых. Это не самые тихие люди на свете, зато, как правило, очень добрые и в их компании есть что-то по-настоящему мужское. Чаще всего они проводили вечера в баре в Саусалито, но иногда заглядывали к нам выпить по стаканчику и в итоге оставались на ужин. Я их обожала, но они, бывало, напивались у нас до отключки. Меня это пугало, я вообще была нервным ребенком.

Каждое утро, как бы поздно отец ни лег накануне, он вставал в 5:30, шел в свой кабинет, пару часов писал, потом готовил нам завтрак. Они с мамой читали газеты, а затем он возвращался за письменный стол и проводил там остаток утра. Прошли годы, прежде чем я поняла, что у него такая профессия, что он сам ее выбрал, что он не безработный и не больной. Мне хотелось, чтоб у него была нормальная работа, как у других отцов: чтобы он надевал галстук, шел в какую-нибудь контору, сидел там за столом и курил. Но работать на кого-то и сидеть в чужом кабинете мой отец бы не смог; он противился этому всем существом. Думаю, это его убило бы. Он и так умер рано: ему не было и шестидесяти. Но хотя бы прожил жизнь по-своему.

Итак, я выросла в одном доме с человеком, который днями напролет сидел за столом и писал книги и статьи про те места, где бывал, и людей, которых знал и видел. Он читал много стихов. Иногда он путешествовал. Он мог отправиться куда угодно, если ему всерьез хотелось туда попасть. У писательского ремесла есть огромный плюс: оно дает законный повод перепробовать разные занятия и исследовать разные места. Еще один плюс в том, что сочинительство учит вглядываться в жизнь, в ее гущу, в то, как она кипит и движется вокруг.

Творчество научило отца наблюдать за жизнью; он сам учил других наблюдать и записывать подмеченное. Он работал в тюрьме Сан-Квентин[2] с заключенными, которые решили окончить писательские курсы. Но он учил и меня – прежде всего собственным примером. Он советовал мне – и уголовникам – набрасывать хоть что-то каждый день. Читать все толковые книги и пьесы, какие подвернутся под руку. Стихи. Быть смелыми и оригинальными, позволять себе ошибки. Отец любил цитировать Джеймса Тербера[3]: «Падать можно разным стилем: хочешь – плюхнись на живот, хочешь – завались на спину». Отец помог и заключенным, и мне найти в себе массу чувств, наблюдений, воспоминаний, фантазий, и (о боже!) мнений, которыми мы мечтали поделиться с миром. Но наше счастье омрачала одна мелочь: в какой-то момент надо сесть и начать писать.

Наверное, мне это оказалось проще, чем уголовникам, потому что я была еще ребенком. Но все равно нелегко. Сочинять я начала лет в семь или восемь. Я была странной, очень застенчивой девочкой, больше всего на свете любила читать и весила в то время от силы восемнадцать килограммов. К тому же я была зажатой, постоянно втягивала голову в плечи по самые уши, как Ричард Никсон. Как-то я посмотрела домашнюю съемку одного дня рождения, на котором побывала в первом классе: трогательные мальчики и девочки играют вместе, как щенки, и вдруг на первом плане прохожу я, словно краб-переросток. У меня явно были все задатки, чтобы стать серийной убийцей – или дюжинами разводить дома кошек. Но вместо этого я научилась шутить. И все потому, что мальчишки постарше меня, даже незнакомые, проезжали мимо на велосипедах и дразнились. Чувство было такое, словно меня расстреливают. Наверное, оттого я и ходила как Никсон: пыталась заткнуть уши плечами, но безуспешно. Так что я сперва научилась шутить, а потом стала писать. Правда, я не всегда писала смешно.

Первые мои стихи, на которые кто-то обратил внимание, были про Джона Гленна[4]. Начинались они так: «В небеса взлетел Джон Гленн / На ракете “Дружба-семь”». Там было очень много четверостиший – как в старых английских балладах, которые мы разучивали с мамой и потом пели под ее аккомпанемент. Каждая песня состояла из тридцати-сорока куплетов. От этого представления наши родственники мужского пола буквально размазывались по креслам и диванам – будто под воздействием центробежной силы – и смотрели в потолок остекленевшими глазами.

Учительница прочла стихи про Гленна всему классу, и это был мой звездный час. Одноклассники смотрели на меня так, словно я вдруг выучилась водить машину. Потом выяснилось, что учительница послала мой опус на школьный конкурс штата и он даже занял там призовое место. Его напечатали на ротапринте вместе с другими работами победителей. Вот так я и узнала, что за радость, когда тебя издают. В каком-то смысле это наглядное доказательство бытия: ты издаешься, следовательно, существуешь. Уж не знаю, откуда берется эта потребность: проявить себя, выйти за пределы собственного внутреннего мирка с его хаотическими озарениями, а не просто выглядывать иногда наружу, как обитатель морского дна из глубоководной пещеры. Когда видишь свое слово в печати, происходит удивительная перемена. Ты привлекаешь внимание, и тебе для этого даже не надо куда-то идти. Многие хотят что-то высказать, что-то сделать, чего-то добиться – например, музыканты, бейсболисты, политики. Но им нужно выйти на публику, к людям. А писатели (в большинстве своем народ тихий и застенчивый) могут спокойно сидеть дома. Публика появляется сама. Это очень удобно: например, можно не мучиться с выбором одежды, да и в лицо тебя не освищут.

Иногда я сидела на полу в папином кабинете и писала стихи, пока он за столом сочинял что-то свое. Каждый год или два у него выходила новая книга. Вообще книги у нас дома считались главной ценностью, а великие писатели были нашими героями. Любимые книги лежали повсюду: на кофейном столике, на радиоприемнике, даже на бачке унитаза. Все детство я читала аннотации на обложках и рецензии на папины книги в газетах и журналах. Потому и мечтала, когда вырасту, стать писательницей, – свободной творческой личностью, которая к тому же работает только на себя и ни от кого не зависит.

И все же я часто переживала из-за трудностей с деньгами в доме. Еще я боялась, что папа станет пьяницей, как кое-кто из его друзей-писателей. Помню, когда мне было десять лет, он написал статью для одного журнала. Там рассказывалось, как он однажды ездил на пляж Стинсон-Бич в компании других литераторов и они весь вечер сидели на открытой веранде, пили красное вино и курили марихуану. В те времена ею баловались только джазмены, а про них все знали, что они сидят еще и на героине. Благополучные белые представители среднего класса не должны были курить косячки; они играли в теннис или ходили под парусом. Папы моих друзей – учителя, врачи, пожарные, адвокаты – не курили марихуану и по большому счету даже не пили. У них уж точно не водилось коллег, которые могли прийти в гости к ужину и упасть лицом в тарелку с рыбой. После той статьи я решила, что мир рушится, а когда я в следующий раз прибегу к папе в кабинет показать оценки, непременно застану его на полу с рукой, перетянутой маминым чулком вместо жгута, и затравленным взглядом. Я была уверена, что после такого мы все станем отщепенцами.

А я больше всего хотела стать своей в мире, чувствовать себя такой же, как остальные.

В седьмом и восьмом классе я по-прежнему весила около двадцати килограммов. Из-за внешнего вида меня дразнили практически все двенадцать лет жизни. Тем, кто сильно отличается от других, в США сложно; не зря же Пол Красснер[5] назвал нашу страну «Соединенными Штатами Ассимиляции». Если ты слишком тощий, слишком высокий, слишком черный, слишком низкий, слишком странный, слишком кудрявый, слишком бедный или слишком близорукий – растерзают. Как меня.

Зато я умела шутить. Поэтому звезды нашей школы не гнали меня, а даже звали на вечеринки и позволяли смотреть, как они обжимаются. Как вы понимаете, это не слишком повышало мою самооценку. Я считала себя безнадежной. Но однажды мы с отцом (который, насколько я могла судить, так и не начал колоться) поехали на пляж в Болинасе. Там я взяла блокнот и ручку и сделала зарисовку того, что увидела. Как художник на холсте, только словами. «Я подошла к самой кромке моря, и пенный язык набегавшей волны лизнул пальцы моих ног. Маленький краб стал рыть ямку в нескольких сантиметрах от моей ступни и скоро весь исчез во влажном песке…» Все, больше не буду вас мучить. Этюд вышел довольно длинный. Отец уговорил меня показать его учительнице, и в итоге он попал в самый настоящий сборник школьных работ. Это произвело большое впечатление на моих учителей, родителей и даже нескольких одноклассников. Меня стали чаще приглашать на школьные вечеринки, и я смогла наблюдать еще больше чужих объятий.

Как-то раз одна из королев нашего класса заехала ко мне после школы и осталась ночевать. Именно в тот вечер родители праздновали выход папиного нового романа. Мы все были очень счастливы и взбудоражены, а та девочка решила, что у меня просто отпадный отец (еще бы, писатель! ее-то папа торговал машинами). Пока мы ужинали, вся наша семья поднимала тосты друг за друга. В общем, у нас все шло как нельзя лучше, и моя подружка была тому свидетельницей.

В ту же ночь, перед сном, я утащила к себе экземпляр нового романа, и мы с одноклассницей стали читать его вслух. Мы лежали рядом в спальных мешках на полу в моей комнате. Первая же страница была про мужчину и женщину в постели, про то, как они занимаются сексом. Мужчина там играл с женским соском. Я начала истерично хихикать. «Только этого не хватало», – думала я, лукаво улыбаясь подружке. Прикрыв рот рукой, как смущенный Чарли Чаплин, я сделала вид, что собираюсь выкинуть дурацкую книжку куда подальше. «Ну полный отпад, – думала я, запрокидывая голову и выдавливая из себя беспечный смех. – Мой папа пишет порнушку!»

От стыда я светилась во тьме, как лампочка. При мне впору было читать. Я ни разу не заикнулась об этой книге при отце, хотя еще пару лет после того случая листала ее по ночам, искала другие постельные сцены. Их там хватало… Все это сильно сбивало меня с толку, пугало и печалило.

Но затем случилось нечто удивительное. Отец написал в один журнал статью под названием «Место, где нельзя растить детей». В ней рассказывалось о побережье Калифорнии, где как раз и жила наша семья, – а ведь место красивей трудно даже представить себе. Как ни странно, по количеству алкоголиков наш округ уступал только трущобам Окленда, где ютились потомки индейцев. От масштаба подростковой наркомании кровь стыла в жилах (так написал папа). Статистика разводов, психических расстройств и сексуальных отклонений тоже удручала.

Отец в резких выражениях отзывался о наших мужчинах, об их системе ценностей и вечной погоне за материальными благами. Про женщин он написал так: «Это дамы без возраста, респектабельные жены врачей, архитекторов, юристов – загорелые, холеные, подтянутые. Они прогуливаются по супермаркетам в теннисных костюмчиках и легких платьях, а в глазах у них горит безумный огонек». Папа не пощадил никого. «Главная беда Калифорнии, – сказал он в конце статьи, – то, что весь наш образ жизни нацелен на праздность, на отдых. А значит, мы нацелены на смерть: ведь это и есть отдых и покой».

Все бы ничего, но я обожала играть в теннис. Те самые дамы дружили со мной. Каждый вечер я тренировалась в одном клубе с ними; по выходным мы вместе сидели и ждали, когда мужчины (у которых было право первой очереди) доиграют и освободят корты. А мой отец сделал из них каких-то пресыщенных зомби!

Я решила, что мы пропали. Но на той же неделе мой старший брат Джон принес из школы ксерокопию папиной статьи: ее задали прочесть всему классу по обществознанию и литературе. Брат тут же стал героем школы. Наш городок забурлил: в следующие месяцы от меня не раз отворачивались знакомые в теннисном клубе, но папу окликали на улице, незнакомцы подходили к нему и брали за руку, словно он оказал им большую личную услугу. Их реакция стала ясна мне чуть позже, летом. Я впервые прочла «Над пропастью во ржи»[6] и поняла, каково это: узнать себя в том, что написал кто-то другой, закрыть книгу с чувством триумфа и облегчения, обнаружить, что ты не одинок в своих переживаниях, наконец-то ощутить родство и связь с такими же, как ты.


В старших классах я стала писать много: дневники, пылкие антивоенные статьи, пародии на любимых авторов. Тогда я подметила кое-что важное. Мои приятели вечно просили меня рассказать про всякие случаи из нашей жизни, даже если – нет, особенно если – это произошло у них на глазах. Вечеринки, которые пошли не как надо; взрывы в кабинете химии и на школьном дворе; сцены с участием чьих-нибудь родителей… Из всего этого я могла сплести историю. Я могла сделать ее живой и забавной, даже преувеличить так, чтобы придать событию масштаб легенды. Тогда роль участников истории становилась больше и важнее, и вообще все происшествие казалось очень значимым.

Думаю, папины школьные друзья так же полагались на него, доверяли ему рассказывать истории из своей жизни. Именно эту роль он стал позже играть в нашем городке. Он мог взять большое событие или маленькую бытовую сценку, что-то в них выпятить, а что-то затенить – придать форму, показать фактуру, выявить суть. Передать саму атмосферу мирка, где он и его друзья жили, работали, растили детей. И люди хотели, чтобы он облек в слова происходящее с ними и вокруг.

Подозреваю, что в детстве он сильно отличался от ровесников. Наверное, вел серьезные беседы со взрослыми. Возможно, как и я, рано осознал, что часто будет один, и принял это. Думаю, люди именно такого склада обычно становятся писателями – или закоренелыми преступниками. Все детство мне казалось, что я думаю о совсем ином, чем мои сверстники. Не обязательно более глубоком; и все же мой ум пытался нащупать и выработать какой-то творческий, духовный или эстетический подход к осмыслению мира. Я читала намного больше, чем другие дети. Упивалась книгами. Они были моим убежищем. Я вечно сидела где-нибудь в уголке, теребила мизинцем нижнюю губу и читала как будто в трансе, с головой уйдя в то место и время, куда меня переносила очередная книга. И вот когда я перешла в старшие классы, у меня потихоньку стала появляться надежда: а вдруг я смогу делать то же, что и другие писатели? Я решила, что надо попробовать взять ручку и сотворить собственные миры.

И тогда я написала несколько отвратительных, чудовищных рассказов.


В колледже передо мной открылся целый мир. Проза и стихи, которые мы читали на семинарах по литературе и философии, впервые дали мне надежду, что когда-нибудь я смогу занять место среди себе подобных. В моих новых необычных друзьях и в некоторых текстах я как будто нашла недостающую часть себя. Кто-то хочет стать богатым и знаменитым, а мы с друзьями желали стать настоящими. Постичь суть жизни. (Вообще-то секса мы тогда тоже хотели.) Я глотала книги, как витамины, боясь, что без них так и останусь аморфной, замкнутой в себе субстанцией, которая никогда не додумается до чего-то серьезного и не достучится до других. На целых пять недель я стала социалисткой, но потом устала мотаться на автобусе к месту партийных сборищ. Меня тянуло к маргиналам, активистам этнических сообществ, в театральные тусовки, к поэтам, радикалам, геям и лесбиянкам. Все они по-своему помогли мне стать тем, кем я так отчаянно хотела быть, – политически активной, интеллектуальной, творческой личностью.

Благодаря друзьям я открыла для себя Кьеркегора, Беккета, Дорис Лессинг[7]. У меня голова шла кругом от изобилия духовной пищи. Помню, тогда же я взялась за Клайва Льюиса[8] и в книге «Настигнут радостью» прочла, как он заглянул себе в душу и обнаружил там «зверинец желаний, трясину тщеславия, рассадник страхов, сад любовно взращенной ненависти». Мне как будто отпустили грехи. До того я думала, что люди, которыми так восхищается мир, – носители добра и знания – не скрывают ничего подобного и тем отличаются от таких, как я и, скажем, Тулуз-Лотрек.

Я стала писать по-студенчески наивные заметки для газеты колледжа. К счастью, я и была студенткой. С учебой и всем прочим у меня не ладилось – кроме одной области. Я получала самые высокие оценки по английскому языку и литературе и писала лучшие работы на курсе. Но этого моему честолюбию не хватало; я хотела славы. Поэтому в девятнадцать лет я бросила колледж, чтобы стать знаменитой писательницей.

Но вернулась в Сан-Франциско и стала широко известной машинисткой в компании Kelly[9]: прославилась медлительностью и плаксивостью.

Я то и дело рыдала от скуки и нежелания верить, что все это происходит со мной. Затем мне удалось устроиться секретаршей в большую инженерно-конструкторскую компанию. Я работала в отделе контроля безопасности атомных реакторов и буквально тонула в лавине циркуляров и таблиц, которые велено было печатать в трех экземплярах. Это было так тяжело и скучно, что у меня под глазами залегли темные круги, как у енота. В конце концов я обнаружила, что изрядную часть бумажек можно просто игнорировать и никто этого даже не заметит. Тогда у меня появилось время писать рассказы.

«Работай понемногу каждый день, – твердил мне отец. – Как будто играешь гаммы на пианино. Договорись сама с собой, что займешься этим. Держи слово, выполняй уговор. И обязательно дописывай каждую вещь до конца».

И вот я украдкой набрасывала кое-что на рабочем месте и еще час-другой писала по вечерам. Нередко я брала блокнот и ручку и устраивалась за столиком где-нибудь в кафе. При этом я выпивала изрядное количество вина, потому что писателям так положено. По крайней мере так делали отец и все его друзья. Им это помогало; правда, к тому моменту наметилась новая нехорошая тенденция: несколько человек из их компании покончили с собой. Конечно, для отца это было страшным ударом. Но мы оба продолжали писать.

В конце концов я перебралась в Болинас: отец и младший брат переехали туда годом раньше, когда родители разошлись. Я зарабатывала на жизнь частными уроками тенниса и уборкой домов. Каждый день в течение почти двух лет я писала разные отрывки и зарисовки, но главным образом работала над шедевром под названием «Арнольд». Это был рассказ с таким вот сюжетом: главный герой – лысый бородатый психоаналитик Арнольд – проводит день в компании начинающей писательницы и ее младшего брата. У обоих молодых людей легкая форма депрессии. Арнольд пытается помочь им профессиональными советами, но в итоге сдается. Он встает на четвереньки и начинает ползать туда-сюда, крякая по-утиному, чтобы развеселить писательницу и ее брата. Мне всегда нравилась эта коллизия: парочка психов или неудачников натыкается на какого-нибудь шута или иностранного чудика. И он выкидывает всякие фортели, которыми как будто говорит: «У меня тоже полно проблем и не все дома! Зато смотрите, как я умею ловить кроликов!»

Рассказ был чудовищен.

Я писала еще много всего: заметки об окружающих, людях из моего города, моей семье, моих воспоминаниях. Я описывала собственное душевное состояние, великие планы и низкую самооценку; заносила в блокнот смешные разговоры, которые довелось услышать. Я стала как корабельная крыса: уши-локаторы все время настороже. И научилась записывать все, что улавливала.

Но усерднее всего я работала над рассказом про Арнольда. Раз в несколько месяцев я отправляла очередную версию Элизабет Макки. Она была папиным литературным агентом в Нью-Йорке.

«В этот раз уже почти получилось», – неизменно писала мне Элизабет.


Это тянулось несколько лет. Я отчаянно хотела издаваться. Недавно один проповедник при мне сказал, что надежда – вечный круговорот терпения. От себя добавлю: писательское ремесло тоже. Из тьмы рождается надежда. Упрямая надежда, что, если ты выйдешь к людям и станешь честно делать свое дело, в конце концов наступит рассвет. Надо ждать, наблюдать, работать – и не сдаваться.

И я не сдавалась, прежде всего благодаря папе и его вере в меня. К несчастью, когда мне исполнилось двадцать три, я получила настоящий сюжет для книги. У отца обнаружили рак мозга. Он сам, я и мои братья были раздавлены, но кое-как умудрялись держаться. Отец велел мне запоминать и записывать. «Ты расскажешь свою версию, – говорил он. – А я свою».

И я стала писать о том, что происходило с отцом; постепенно из этих заметок вырос сборник рассказов с одной сквозной темой. Туда вплелись все фрагменты и наброски, что я сделала до папиной болезни, и получились пять глав, более или менее связанных между собой. Отец был слишком слаб, чтобы написать свою часть истории, но мой текст одобрил и велел отправить нашему агенту Элизабет. Я ждала, ждала и ждала; кажется, за месяц я постарела на годы. Однако она приняла новый текст с восторгом – наверное, была счастлива, что не пришлось опять читать «Арнольда». Элизабет совершенно не религиозна, но я всегда живо представляла, как она прижимает тот сборник к груди, закрывает глаза, начинает раскачиваться из стороны в сторону и тихонько стонет: «Боже, благодарю тебя!»

Элизабет разослала мои рассказы по нью-йоркским издательствам, и их удалось пристроить в Viking Press. Вот так все и началось. Когда книгу напечатали, мне было двадцать шесть, а отец уже год как умер. Господи! У меня вышла книжка! Вот он, предел мечтаний. Казалось бы, я должна впасть в экстаз. А на деле…

До того как в продажу поступил мой первый опус, я думала, что сам факт публикации как по волшебству придаст мне веры в себя, вознаградит, воодушевит, окрылит. Мне представлялась яркая и романтичная картинка вроде той рекламы, где человек мчится в объятия славы и триумфа через луг с дикими цветами и его показывают в режиме замедленной съемки.

Ничего подобного не случилось.

Пара месяцев перед тем, как выйдет первый тираж, пожалуй, самое тяжелое время в писательской жизни. Больше всего они похожи на первые двадцать минут фильма «Апокалипсис сегодня»[10], когда герой Мартина Шина сидит в мотеле в Сайгоне и не знает, куда себя деть. Ожидание выматывает; воображение рисует то радужные, то мрачные картины. Прибавьте к этому первые рецензии, которые появляются за несколько недель до книги. В двух-трех отзывах о трепетной истории моего умирающего, а тогда уже умершего отца говорилось, что книга бросовая, скучная, сентиментальная, высосанная из пальца и вообще полный отстой. Это, конечно, не дословно.

Легко понять, почему в следующие шесть недель я не находила себе места. Каждый вечер выпивала и рассказывала посторонним людям в баре, что мой отец умер, а я написала об этом книгу и теперь ее ругают критики. Тут я обычно начинала плакать, выпивала еще и в конце концов рассказывала публике про нашего замечательного пса Льюэллина: как его пришлось усыпить, когда мне было двенадцать лет, и как мне хотелось запереться в туалете и с горя пустить себе пулю в лоб.

Наконец книга вышла. Несколько крупных журналов напечатали прекрасные рецензии. Были и плохие отзывы, но немного. Я начала раздавать автографы; у меня стали брать интервью, мои выступления понравились влиятельным людям. Но в целом оказалось, что почивать на лаврах рановато, безбедную старость я себе пока не обеспечила. Я-то втайне надеялась: протрубят фанфары и ведущие литературные критики объявят, что со времен «Моби Дика» ни один американский роман не отображал жизнь во всей ее сложности и полноте так глубоко и верно. Я думала так и перед выходом второй книги, и третьей, и четвертой, и пятой. И всякий раз ошибалась.

Тем не менее я говорю каждому, кто чувствует потребность писать: пишите. Но всегда предупреждаю, что выход книги не венец всего и не ответ на все вопросы. Публиковаться вообще не так важно, как думают многие. Важно писать. Творчество столько может дать, столько открыть, столькому научить. И то, к чему вы себя мучительно принуждаете – сесть и писать, – оказывается, лучше всего. Это примерно как думать, что чайная церемония нужна ради чая и заряда бодрости. А она нужна сама по себе, ради церемонии. И творчество нужно писателю само по себе – чтобы писать.

Я так или иначе работала почти каждый день своей сознательной жизни, хотя и не добилась выдающегося финансового успеха. И все же я не задумываясь сделала бы все это еще раз. Я повторила бы ошибки, срывы, фальстарты – абсолютно всё. Иногда я сама себе не могу объяснить почему – особенно в те времена, когда все видится жалким и бессмысленным, сизифовым трудом (к тому же малооплачиваемым). Но есть дни, когда написанное кажется родным, как живой и близкий человек. Тогда я вспоминаю стихотворение, которое Уэнделл Берри[11] посвятил своей жене. Оно называется «Дикая роза».

Ты таишься в буднях моих,

прячешься в их круговерть.

Я тебя, словно пульс, не всегда

замечаю.

Но порой пламенеешь вмиг,

озаряешь недавнюю тень,

дикой розой в чащобе цветешь,

тайной розой – укромной,

нечаянной.

И опять, как тогда, выбираю тебя.

Как тогда, я благословен.

С детства мне казалось, что в писательском ремесле есть нечто высокое и таинственное; что люди, которым дан этот талант – создавать собственные миры, – равны богам или чародеям. Мне виделось что-то волшебное в людях, которые могут проникнуть в чужие мысли и чужую душу, заставляют нас забыть о собственной жизни, вылезти из своей оболочки, переносят в неведомые дали, а затем возвращают обратно. И знаете что? Я до сих пор так думаю.


Теперь я учу писать других. Это случилось как-то само собой. Однажды, лет десять назад, мне предложили подработать – провести мастер-класс по литературному творчеству. Вот с тех пор я и преподаю. «Но нельзя же научить творчеству!» – часто говорят мне. А я отвечаю: «А вы кто? Секретарь Божьей приемной комиссии?»

Если люди приходят ко мне на занятия и хотят просто научиться писать или научиться писать лучше, я могу поделиться тем, что всегда помогало мне самой, или объяснить, как выглядят и из чего состоят писательские будни. Ведь есть разные мелочи, которых не найдешь ни в одной, даже самой хорошей, книге о литературном творчестве. Например, я могу подсказать, что декабрь – не самое удачное время для сочинительства. Это месяц сплошных понедельников, а понедельник – не лучший день для нашей работы. За выходные обычно расслабляешься: свобода, возможность побыть наедине с собой, неторопливые фантазии… А затем приходит понедельник, как злой бессловесный надсмотрщик, и гонит тебя к столу. Поэтому на семинарах я всегда советую не начинать больших и серьезных работ с понедельника, особенно в декабре. Зачем заранее обрекать себя на провал?

Журналисты все время спрашивают известных авторов, почему они пишут. Поэт Джон Эшбери (если я правильно помню) ответил: «Потому что хочу». Фланнери О’Коннор[12] сказала: «Потому что могу и умею». Когда мне задают этот вопрос, я цитирую то одного, то второго. А затем добавляю, что кроме писательства я просто ни на что не гожусь. Но если не умничать, то я действительно пишу потому, что хочу и умею. Люблю приводить в пример сцену из фильма «Огненные колесницы»[13]. Один из главных героев, Эрик Лидделл, гуляет по прекрасным вересковым холмам где-то в Шотландии со своей сестрой-миссионеркой. Она уговаривает его бросить тренировки, не участвовать в Олимпиаде и вернуться в их миссию где-то в Китае. А он отвечает, что очень хочет в Китай: чувствует, как Бог зовет его туда. Но сперва он будет тренироваться изо всех сил, потому что Бог еще и научил его очень быстро бегать. Так вот, кому-то из нас Бог дал любовь к слову, умение обращаться с ним, страстную тягу к чтению, сравнимую с тягой к природе. Студенты моего писательского семинара страстно любят книги, а некоторым из них дан талант выражать себя в словах. Другие же не могут обращаться со словом так легко и свободно, но тоже любят хорошо написанные тексты и хотели бы научиться хоть чему-нибудь. И мне этого достаточно. Хочешь учиться – добро пожаловать.

Итак, я рассказываю, каково мне бывает садиться утром за стол, с парочкой идей в голове и стопкой чистых листов перед глазами, с непомерными амбициями и заниженной самооценкой. Я говорю студентам: «Вам захочется, чтобы сразу получалось хорошо, но, скорее всего, не получится. И только если вы не сдадитесь и будете все время практиковаться, то однажды, возможно…» Может быть, они даже перестанут мечтать написать что-то конкретное и начнут просто мечтать о писательстве; им захочется работать над чем-то, как хочется играть на пианино или в теннис – ради удовольствия и азарта. Это ведь и работа, и игра. Когда берешься за книгу, за сюжет, захватывает дух от находок, возможностей, новых горизонтов. Мир воспринимается иначе. В дело идет все, что вам довелось увидеть, услышать, узнать. Везде – от светских раутов до очередей на почте – вы замечаете разные сценки, происшествия, слышите обрывки разговоров и тут же мчитесь записывать их. Да, будут дни отчаянной скуки и бессильной злости, когда хочется бросить все раз и навсегда. Но будут и другие дни, когда вас словно подхватывает и несет неудержимой волной.

А затем я говорю ученикам, что публикация не всегда приносит финансовую стабильность, душевное равновесие и даже просто удовлетворенность. Истерия, проблемы с кожей, нервный тик, беспросветные денежные затруднения – нажить это гораздо больше шансов, чем обрести душевный покой. И все же я считаю, что писать надо. Просто стараюсь дать людям понять, что сочинительство, и даже писательское мастерство, и даже регулярные тиражи сами по себе не открывают тех дверей, в которые нам всем так хочется войти. Вы думаете, сразу станет хорошо, вас признают, перед вами откроются все пути и возникнет чувство, что вы наконец куда-то добрались? Ничего подобного. У меня очень много друзей-писателей; но никто из них не расхаживает с гордой и довольной улыбкой. Наоборот, у большинства на лицах вечно замученное, загнанное, потрясенное выражение – как у собаки, которой в морду брызнули пахучим дезодорантом.

Моим студентам не нравится все это слушать. Не нравится и то, что я перестала быть голодным художником только после выхода четвертой книги. Неприятно слышать, что мало кому из них удастся опубликовать свои книги и почти никто не сможет всерьез этим зарабатывать. Но их представления о том, что значит быть издаваемым автором, очень далеки от реальности. Поэтому я рассказываю им историю про моего сына Сэма. Ему четыре года, и он ходит в младшую группу при церковной школе. Недавно им там объясняли, что такое День благодарения. У сына есть старший друг, тоже Сэм. Ему уже двенадцать, и он активно интересуется политикой. И вот он при встрече стал выпытывать у моего Сэма, что им говорили про этот праздник. Сын пересказал ему трогательную малышковую версию: про пилигримов, индейцев, вкусную еду и большую дружбу. Выслушав ее, Сэм-старший повернулся ко мне и ехидно прокомментировал: «Похоже, про зараженные оспой одеяла он еще не слыхал».

Ну, может, их учителя просто не добрались до истребления индейцев и в той части истории, которую они успели пройти, белые люди вели себя прилично. Это я к чему: мои ученики мечтают издаваться, но пока не знают о тех «зараженных одеялах», что ждут их после публикации. Потому я их и просвещаю.

Но еще я говорю, что за работой мы, писатели, иногда чувствуем себя более живыми и счастливыми, чем в другое время. Если текст по-настоящему удается, вас охватывает чувство свершения. Как будто нужные, верные слова уже есть внутри вас, а вы только помогаете им выйти на свет. Это почти как доить корову: и молоко прекрасно на вкус, и животное радо, что его подоили. Хотелось бы, чтобы мои слушатели тоже познали счастье творчества.

Ради этого я делюсь тем, что обдумываю и обсуждаю, что помогало и помогает мне в работе. Есть вдохновляющие меня высказывания писателей и поэтов; я раздаю карточки с цитатами на каждом занятии. Есть разные хитрости и тонкости, о которых мне напоминают друзья, когда я звоню им в расстройстве и унынии, еле наскребая мелочь на такси. В этой книге я собрала все, что я поняла и выучила; все, что я передаю каждой новой группе студентов. Есть несколько прекрасных пособий для начинающих писателей, но мне хотелось создать что-то более личное, близкое к непринужденной атмосфере семинаров. Пожалуй, здесь собрано все, что я знаю о писательском ремесле на сегодняшний день.

Загрузка...