Статьи

Роман Тименчик Об эмигрантских ложноименах

Исследование эмигрантской псевдономастики за последнее тридцатилетие прошло от первых робких (порой и неверных) догадок до создания ожидающего своей скорой презентации вполне солидного свода.

Когда это была совершеннейшая terra incognita, я, помнится, в 1975 г. терзал покойную Н. И. Столярову – не она ли подписалась «Н. Ст.» под рецензией на стихи Вадима Гарднера (биография которого меня интересовала) в «Последних новостях» в 1929 г. Она отрицала, но, как всякий так называемый «проницательный читатель», я сомневался в ее памяти. Потом только я узнал, что это криптоним М. Осоргина. В ту эпоху восторженного неведения могли случаться и более скандальные казусы вроде приписывания Марине Цветаевой псевдонима «Адриан Ламбле» (а это реальное лицо) в переводе «Цветов зла»[1]. Словечко «Ярхо», вылезшее на поля гектографированной диссертации Людмилы Фостер против имени «Б. де Люнель», мне долго казалось типографским браком[2] (а мне две подписанные де Люнелем пьесы с ветхозаветной травестией мнились в конце 1960-х гг. написанными пером М. А. Булгакова). Лишь потом я понял, что это механическая фиксация пометы руководителя диссертации Романа Якобсона на полях рукописи, что-то вроде подписи «Обмокни» из гоголевской «Тяжбы». Вероятно, именно Якобсон был в курсе передачи рукописей пьес Бориса Ярхо в эсеровский журнал «Воля России» во время пребывания автора в Праге в 1922 г.[3]. Тогда я ввел раскрытие псевдонима в статью о Борисе Исааковиче Ярхо в иерусалимской «Краткой еврейской энциклопедии».

Процесс дешифровки псевдонимов, как никакая другая историко-литературная рутина, чреват ошибочными реконструкциями. И не только потому, что зачастую укрыватель своего имени специально подбрасывает нам ложные улики (а в эмигрантской литературной жизни еще чаще в силу ее повышенной скрытности), но и в силу общей смысловой структуры псевдонима.

Ранний Виктор Виноградов в работе о поэтической символике приводил слова Оскара Уайльда из предисловия к «Портрету Дориана Грея»: «Кто раскрывает символ, идет на риск». Псевдоним и является символом, заменяющим своими изобретательными realiora скучные и случайные realia паспортного имени. И этот символ развертывается получателем, читателем в то, что поздний Виноградов называл «образ автора».

Очевидно, что сходные семантические процессы имеют место как в случаях поиска имени для литературного персонажа, так и при подборе ложноимени для автора-эмигранта[4]. Про имена беллетристических персонажей напомню справедливый постулат Тынянова: «В художественном произведении нет неговорящих имен»[5]. Имя персонажа – микротекст, функционирующий в контекстуальном пространстве макротекста. Как всякий художественный текст, пусть и минимальной протяженности, фамилия персонажа «говорит» нам на разных уровнях, иногда находящихся в отношениях изоморфизма, иногда – в контрапунктических. Говорит фоносемантикой, акцентологией (напомним о разнице между «Ивановым» и «Ивановым»), морфологией, этимологией, омонимией, синонимией и антонимией[6].

Между прочим, может быть, существует известная связь между постоянно сопутствующей эмигрантскому литературному быту потребностью неназывания подлинного имени в печати в силу политической, социальной или личной конспирации – и интересом гуманитариев-эмигрантов к литературной антропонимике (я имею прежде всего в виду увлекательные работы Петра Бицилли об именах у русских классиков[7]).

Псевдонимы «говорят» своей выразительностью и своей невыразительностью. Тот же «Иванов» – первым приходящий в голову пример нейтронима, как назвал это в своей классификации покойный переводчик В. Г. Дмитриев, автор содержательных работ по русской псевдономастике[8] – «вымышленная фамилия, не вызывающая никаких ассоциаций и поставленная как подпись». Насчет не вызывающих ассоциаций, конечно, не совсем точно сформулировано. «Иванов», как напоминал Ю. Тынянов, содержит коннотации безликости, среднестатистического[9], что обыгрывалось и в тематическом номере «Сатирикона» – «Иван Иванович Иванов», и в одноименном стихотворении Заболоцкого, где «на службу вышли Ивановы в своих штанах и башмаках», и в публицистике.

Тут надо мельком коснуться еще одной генеральной проблемы – стилистический арсенал эмигрантской поэтики (таковая, я думаю, есть, с поправкой на наличие «внутриэмигрантской» в метрополии) расширяется новой нотой «остраннения» русского языка как такового. Эта нота возникает в иноязычной повседневной ксенофонии. И это остраннение начинается с самых уязвимых островков языка – междометий и имен. Воспользуюсь нарицательным Ивановым – у Иосифа Бродского: «Да, русским лучше; взять хоть Иванова: звучит как баба в каждом падеже».

С точки зрения эвристики выявления псевдонимов эти «нейтронимы» представляют главную опасность (как предлагал издателям подвергнутый цензурному табу Н. Г. Чернышевский, «надо будет выбрать какую-нибудь из обыкновеннейших русских фамилий: Андреев, Павлов, Яковлев, или какую другую в этом роде»[10]). Хорошо, когда подпись эксплицитно сигнализирует свою псевдонимность, по терминологии Дмитриева инкогнитоним, вроде Незнакомец, Некто, Nemo, но Василий Шишков и Василий Сизов должны остановить только квалифицированного профессионала.

Продолжая аналогию стратегии крестителя литературного героя и избирателя псевдонима, укажем на сходство с конкретикой имянаречения в определенных повествовательных жанрах, например в т. н. светской повести, часто «романа с ключом» (roman à clef), где в силу правил юридической безопасности надо выбрать имя, не существующее в реальном ономастиконе. Таков, скажем, «князь Вельский» в «Третьем Риме» Г. Иванова – имя, образованное от уездного города Вельск Вологодской губернии или от реки Вель, на которой он стоит. Фамилия, памятная по одному из самых известных подражаний Евгению Онегину – «Евгений Вельский», с параллелизмом северных рек Онеги и Вели. Как и «Вольский», испытанный еще в ХIХ веке псевдоним (сестры Лачиновы, например, или Махайский, автор «махаевщины», и попадающийся в эмиграции и, например, в берлинском «Накануне» использовавшийся Александром Гройнимом, потом уехавшим в СССР и расстрелянным в 1928 г.), так и фамилия «Вельский» бралась в псевдонимы в русской печати, в том числе эмигрантской, как, скажем, ревельским литератором с неблагозвучной фамилией Сосунов (по указанию Л. В. Спроге, в этом псевдониме у Петра Пильского ребусно зашифрован топоним – «Р [е] Вельский»). Последнее обстоятельство, назовем его для краткости какосемия, наталкивает на перспективу сравнительно-типологического обследования эмигрантской псевдонимики и практики перемены фамилий в советской России начала 30-х гг., изучавшейся еще А. М. Селищевым[11].

При тесте на ложноименность следует иметь в виду некоторые генеральные моменты эмигрантского этоса.

Начну с примера. После Второй мировой войны в эмиграции прошел слух о том, что на Запад прибыл incognito (и это полагалось держать в полном секрете) писатель Игнатий Ломакин, нуждающийся в помощи.

Игнатий Семенович Ломакин печатался с 1910-х гг., был близок к группе крестьянских поэтов «Страда», участник их альманаха (и есть инскрипт вдохновителя группы С. М. Городецкого в 1915 г. «юнейшему из крестников»; предполагают также, что он тот «Игнатий», которому сделал дарственную надпись Есенин на книге 1920 года[12]). В 1918 г. он на своей Царицынщине печатается в советских газетах, потом Добровольческая армия хочет его за это судить, но его оправдывают, он поступает в Осваг в Ростове, и Александр Дроздов в известном очерке «Интеллигенция на Дону» вспоминает его в компании осваговцев – Е. Чирикова, И. Билибина, Е. Лансере – как «графа Ломакина», прозванного так за внушительную свою внешность, зычный голос и светскую изысканность за столом»[13]. В 1920-х – начале 1930-х гг. он публикуется в сатирических журналах «Лапоть», «Смехач», «Бегемот», издает в библиотеке «Бегемота» несколько книжек.

Затем он обнаруживается в «Ленинградском мартирологе», где я прочитал: «Ломакин Игнатий Семенович, 1885 г. р., уроженец д. Успенка Ольховской вол. Царицынского у. Саратовской губ., русский, беспартийный, литератор, проживал: г. Ленинград, Ижорская ул., д. 11, кв. 3. Арестован 1 марта 1938 г. Особой тройкой УНКВД ЛО 8 июня 1938 г. приговорен по ст. ст. 58–10–11 УК РСФСР к высшей мере наказания. Расстрелян в г. Ленинград 18 июня 1938 г.»[14].

Послевоенное инкогнито, таким образом, есть некто, называющий себя именем покойного коллеги из ревизских сказок советского писательского контингента.

Это заставляет задуматься о некоторых дедуктивно исчислимых принципах эмигрантского самонаречения, вырастающих из глубинных неомифологических мотивов философии изгнания.

Эмиграция – это путь через зону смерти (это относится к маршрутам и к curriculum vitae переместившихся лиц как в Гражданскую войну, так и во Вторую мировую). Выжившие после перехода этой полосы, как в обряде инициации, получают новое имя. Но это новое имя несет память о смерти в том или ином отношении, и, в частности, это может быть именем покойника, в том числе именем-мемориалом жертвы или павшего героя. Такой псевдоним принадлежит к типу, который в классификациях называется аллонимом, гетеронимом – имя другого человека, и этот подтип можно назвать мартиронимом (или, в зависимости от акцентируемого аспекта, – мародеронимом).

Аллоним может отсылать к некоторому прошлому, находящемуся за историческим рубежом, за хронологическим «шеломянем», к завершившемуся эону, к предшествующему существованию. Это может быть дореволюционная эпоха. Так, я полагаю, что несколько сентиментальной отсылкой к духу Серебряного века с его – в числе прочего – культурой убийственной полемики (напомню, например, о «цепном псе» «Весов» – Борисе Садовском) объясняется похищение Георгием Ивановым имени «среднего серебряновечника» А. А. Кондратьева, когда он захотел на манер символистских журналов уничтожить Владислава Ходасевича в журнале «Числа» в 1930 г. (допускаю, что он считал Кондратьева умершим и не знал его публикаций в варшавской газете «За свободу!»)[15].

В другом случае для послевоенной эмигрантики это может быть отсылка к довоенной эмигрантской печати, к золотому веку эмиграции, может, и к парижско-варшавским играм псевдонимов. Так, возможно, объясняется заимствование Ириной Одоевцевой в 1950–60-е гг. псевдонима ушедшей из жизни сотрудницы варшавской газеты Е. С. Вебер-Хирьяковой «Андрей Луганов», совпадающего с именем персонажа позднейшей прозы Одоевцевой (если и у Е. Вебер это не было заимствовано из беллетристики). Эта покража некогда привела пишущего эти строки к неверной атрибуции[16].

В ряду псевдонимов-отсылок к стародавним и идиллическим временам до катастроф, к временам молодости или полновесной литературной жизни и других подобных ретроспекций стоят и стрелки к главному золотому веку русской литературы, к началу ХIХ века. Такие отсылки бывали и в эпоху Серебряного века. Так, Владимир Гиппиус, учитель В. Набокова, выпускал свои сборники под фамилиями литераторов пушкинской эпохи – Бестужев и Нелединский, намекая на носителя громкого псевдонима «Марлинский», и на обладателя двойной фамилии Нелединского-Мелецкого, самой этой удвоенностью напоминающей о структуре псевдонимического символа. В эмиграции харьковский поэт Моисей Эйзлер берет псевдоним «Вл. Алов» (и на обложке помещает псевдоним и настоящее имя в скобках). Он берет «цитатный» псевдоним, метапсевдоним – псевдоним молодого Гоголя и этим отсылает к золотому веку русской культуры, который оборвался с революцией – от «распятия Родины» в 1917 г. он вел новое летоисчисление в своей книге «Распятая Россия» (Вена, 1922).

Наконец, возможно, что псевдонимы отсылают к русской древности, как способ преодоления кризиса идентификации, противопоставления ксенофонии и т. п. «Сирин» для Набокова, возможно, не просто орнитоним, но и акцентированная отсылка к древней русской мифологии, героним мифологического подтипа, как «Аргус» у М. Айзенштадта. Еще один «С. Сирин» печатал прозу в румынских газетах. «Сирин» был и подписью Дмитрия Кобякова, которому принадлежит и «смежный» псевдоним «Дмитрий Гамаюн» в послевоенной парижской газете «Честный слон». Это, вероятно, связано с одноименной масонской ложей, коей Д. Кобяков был член-основатель, и не он ли предложил название ложи? В число его псевдонимов должна несомненно быть включена Елизавета Пинк, под этим именем он печатал пародийные стихи в «Ухвате» и анонсировал целую книжку на обложке своей «Чаши» (Елизавета Пинк подозрительно смахивает на Елизавету Пнину).

В связи с псевдонимами, повторяющими имена второстепенных, неглавных представителей былой эпохи – не главных, но характерных (как А. А. Кондратьев), – надо обратиться к еще одной константе поэтики псевдонима.

Как всякому жанру (напомним, что псевдоним – это микро-текст), ему сопутствует набор топосов. Один из изначальных литературных топосов – топос самоумаления («аз недостойный») – заложен в смысловой фундамент кокетливо-лживого имени. В силу присущего эмигрантской метаморфозе ощущения изменения или потери своего масштаба, своего рода социальной агорафобии, мотив самоумаления, уменьшения при пересечении границы окрашивает эмигрантские псевдонимы. Это мы, возможно, наблюдаем в случае одного текста-эмигранта (термин введен в тезисах «Проблемы изучения литературы русской эмиграции первой трети XX века» Ф. Больдта, Д. Сегала, Л. Флейшмана[17]) – статьи Аркадия Горнфельда «Осмысление звука», переданной в 1922 г. в «Современные записки» с подписью, возможно, проходящей по разряду полукомической, – Аркадий Меримкин[18]. Пайзоним – предлагал называть такие «шутливые» псевдонимы В. Г. Дмитриев.

Но это самоумаление, конечно, паче гордости, и, как во всяком художественном тексте (хоть и микротексте), мы вправе ожидать «противочувствия», как учил Л. Выготский, самоуничижения и гордыни, и, видимо, снабдившие двусмысленного «Шишкова»[19] и блеклого «какого-то этого Сизова»[20] именем Василий помнили о «царской» этимологии этого невзрачного, «демократического» имени.

В пределе это самоуничижение приводит к знакам самоуничтожения, осложненного в случае эмигрантов еще и кризисом идентичности, приводит к формуле «я – не я». Самым простым из них является морфология негации. И псевдоним «Николай Негорев», героним, заимствованный у заглавного героя популярного когда-то романа И. Кущевского, из эмигрантов применявшийся Сергеем Штейном, приглянулся нескольким российским журналистам, думается, не только отсылкой к характеру «благополучного россиянина», как гласит подзаголовок романа (напомню, что заглавный герой вовсе не из разряда тех, «делать жизнь с кого»), но и именем с негирующей квазиприставкой в фамилии, поддержанной паронимически именем, – Ни-колай Не-горев. Посему все фамилии в подписях, начинающиеся с Не-, Нон- (в каких-то случаях с А-), нуждаются в двойной проверке по определению.

И, наконец, на тему «как делаются псевдонимы» – случай из практики. В 1972 г. А. Г. Найман составлял для издательства YMCA сборник об Ахматовой. Все подписи были подлинными: И. Бродский, А. Найман, Д. Бобышев, Л. Чуковская. Мой короткий очерк о сборнике «Вечер» я попросил подписать псевдонимом, поскольку не хотел терять доступа к архивам (поэтому я потом встречал в ахматоведческих работах ссылки на свидетельства «эмигранта-мемуариста» в этом очерке). Была взята составителем моя фамилия – от нее моя армейская кличка – от нее как от диминутива имя Тимофей – от нее как смежный адресат пастырского послания апостола Павла – Тит, инициал заменен другим сонорным, и получился «Л. Титов». При охоте за псевдонимами, таким образом, придется иногда реконструировать лестницы метонимий. А лишенный примет того, 1972 года текст, таким образом, стал (невольной?) мистификацией.

Мистификация находится на границе с псевдонимией. Клептомания «И. Одоевцевой» по части чужого ложноимени аукается с ее розыгрышем, когда она сдала в газету «Русская мысль» письмо в редакцию за подписью Зинаида Шекаразина, в котором от имени дублерши своей биографии с трудно скрываемым упоением писала:

Ласковой кошачьей лапочкой с коготками она (Одоевцева) переворачивает и так и этак и критика, и его бедных лауреатов – кандидатов на опустевший эмигрантский поэтический престол[21],

а потом дразнила историка литературы двусмысленным отнекиванием:

подписанное некой Зинаидой Шех… Шах… или Ших-разевой или – разниной, не помню. Неужели же, неужели и Вы приписали мне ее писание? О Господи! Здесь, в Париже пущен был этот гнусный слух, но я никак не предполагала, что он мог долететь до Америки. Нет, клянусь памятью Г[еоргия] В[ладимировича], никогда я не подписывалась Ших-, Шах- или как ее там. […] Кстати, это, кажется, был Зиновий, а не Зинаида, т. е. лицо мужского пола, сумевшее сохранить анонимат, но замолчавшее после своего неудачного выступления. Но то, что Вы меня приняли за него, меня глубоко огорчает. Боже мой, до чего же Вы меня не знаете. И насколько не «видите» и не «чувствуете». Даже страшно становится. И стоит ли вообще печататься, если умные и дружеские глаза видят такое? Что же тогда видят и думают читатели безразличные и не очень дальновидные в умственном отношении? Грустно, грустно, страшно грустно[22].

И в псевдонимы литературного соседа И. Одоевцевой – Георгия Адамовича, который вообще был склонен к мистификациям (напомним опубликованную им рукопись дневника якобы неизвестного лица о петербургском литературном быте эпохи военного коммунизма и НЭПа, автором какового сочинения, несомненно, является он сам[23]), мне представляется, должно быть включено «Куприянов, С.» – по сообщению Г. Адамовича, такой публикатор якобы обнародовал в СССР «пародийные эпитафии Маяковского», в том числе на Ахматову: «нежна, грустна, стройна, бледна, она, жена…»[24]. Думаю, что авторство этих сочинений должно быть возвращено по принадлежности.

Приключения в мире эмигрантских псевдонимов насчитывают свои победы и свои поражения. Продолжение и первых, и вторых нетрудно предсказать. Но без этой разведывательной работы мы неизбежно будем иметь весьма приблизительную и дезинформирующую картину доброй половины русской словесности XX века.

Олег Коростелев Литературные маски и критические рубрики в периодике русского Парижа

Такое явление, как авторская литературно-критическая рубрика, очень плохо описано в научной печати; посвященных ему специальных работ почти нет, поэтому стоит сказать о нем несколько слов.

Становление этой формы всецело связано с усилением роли газет.

В начале XIX века первое место в жанровой иерархии печати занимал альманах (Белинский считал, что в это время «русская литература была по преимуществу альманачною»[25]), затем главенствовал толстый журнал. Газета вышла на первый план в общей структуре периодики на рубеже XIX – ХХ веков и к рубежу ХХ – XXI веков утратила свое первенствующее место, уступив телевидению и интернету. Но несколько десятилетий ХХ века именно газета царила в умах, и без нее невозможно представить себе жизнь той эпохи во всей полноте.

Роль газеты в структуре русской периодики возрастала начиная с 1860-х гг., и утверждение ее позиций привело к изменениям в системе критических жанров.

Если в альманахах преобладали статьи, то в эпоху главенства журналов ведущим литературно-критическим жанром становится обозрение.

К началу ХХ века ежегодные обозрения, столь характерные для XIX столетия, хоть и продолжали время от времени появляться в толстых журналах, но уже редко занимали центральное место в литературной жизни. Одну из ведущих ролей в критике начинает играть жанр постоянной авторской колонки или рубрики.

Александр Измайлов, описывая этот период в предисловии к своей книге «Помрачение божков и новые кумиры» (1910), был убежден: «В последнее десятилетие, и в особенности пятилетие, когда сама русская жизнь летела с причудливостью и быстротою картин кинематографа, – литературные явления нарождались, сменялись и отходили в вечность с такою порывистостью и беглостью, что только газетный лист мог отразить их без опоздания»[26].

Причин выдвижения на первый план авторских рубрик много: индивидуализация сознания; растущая профессионализация и специализация критики как вида деятельности[27]; общая тенденция к большей лаконичности, проявившаяся на рубеже веков во многих жанрах[28]; стремление к постоянству в быстро меняющемся мире[29] и возможность удовлетворения ожидаемых запросов читателей[30]; большее доверие к уже проверенному и понравившемуся автору как арбитру вкуса; индивидуальность и неповторимость авторского взгляда на отдельные явления литературного процесса и эпоху в целом, единство оценок, вписывание новых явлений в уже сложившуюся иерархию ценностей[31].

Авторская колонка заметно отличается и от обычной рубрики, и от цикла статей.

Объединяющим принципом традиционной газетно-журнальной рубрики выступает прежде всего выбранная тема, авторская же рубрика всецело определяется личностью автора. Как раз в темах авторской рубрики вполне возможны вариации[32].

Цикл статей обычно изначально более серьезно продуман и более связан единой темой, чем авторская рубрика, предполагающая прежде всего молниеносную реакцию автора на события. Т. е. если цикл статей задумывается заранее (хотя бы в общих чертах), и затем замысел постепенно воплощается, появляясь на страницах периодического издания, то при зарождении авторской рубрики решается прежде всего вопрос: «кто»; т. е. редакция принимает решение: о литературе у нас будет писать такой-то; с ним заключается конвенция, которая может порой обставляться какими-то добавочными условиями типа: «да и нет не говорить», но изначально тема не определяется редакцией, отдается на волю автора; более того, предполагается, что он будет отзываться на новые литературные явления как захочет, обычно это входит в условия договора, для этого авторская рубрика и создается; тут редакция идет на определенный риск, регулярно получая небольшие сюрпризы. Разумеется, бывали случаи, когда такие сюрпризы переставали радовать редакцию, и сотрудничество прекращалось. Бывало и наоборот, так что автор, потерявший терпение из-за того, что редакция чересчур настойчиво диктует ему свою волю, прекращал сотрудничество. История журналистики полна подобными инцидентами, пестрит «письмами в редакцию» о прекращении сотрудничества, разрыве отношений и т. д.

Иными словами, для того чтобы газетная рубрика или колонка стала литературным событием, необходим был целый ряд условий. Наиболее существенные результаты получались, когда совпадали все условия: издание существовало прочно, редакция предоставляла автору достаточно свободы, автор оказывался на высоте, у рубрики появлялось достаточно читателей и почитателей.

Только тогда авторская рубрика становилась явлением в литературной жизни периода, а свод колонок превращался в книги, которые навсегда остались в истории литературной критики: «Среди стихов» В. Я. Брюсова, «Письма о русской поэзии» Н. С. Гумилева, «Лики творчества» М. А. Волошина, «Литературный дневник» Антона Крайнего (З. Н. Гиппиус).

В эмигрантскую периодику авторская литературно-критическая рубрика перекочевала из российской прессы и получила новую жизнь, особенно заметную на фоне того, как в советской России проявлять индивидуальность критикам и журналистам становилось все труднее[33].

Многие авторские рубрики стали заметным явлением в литературной жизни эмиграции и сыграли серьезную роль в истории литературы, критики и журналистики русского зарубежья: «Литературные беседы» Г. В. Адамовича в «Звене» (Париж, 1923–1928) и его же «Литературные заметки» в «Последних новостях» (Париж, 1928–1940); «Люди и книги» В. Ф. Ходасевича в «Возрождении» (Париж, 1926–1939); «Литературные отклики» и «Литературный дневник» М. Л. Слонима в «Воле России» (Прага, 1923–1926, 1927–1930); «Литературные заметки» Ю. И. Айхенвальда в «Руле» (Берлин, 1923–1928); «Письма о литературе» А. Л. Бема, из-за прекращения изданий перекочевавшие из «Руля» (Берлин, 1931) в «Молву» (Варшава, 1932–1934), а затем в «Меч» (Варшава, 1934–1939).

Глеб Струве, Николай Бахтин, Кирилл Зайцев, Мочульский, Бицилли, Вейдле, Святополк-Мирский, Шлёцер писали не меньше, но их публикации в значимые колонки по разным причинам не сложились.

Иногда удачно начатые рубрики преждевременно обрывались и не были завершены в задуманном виде (из-за прекращения издания, смены формата, переезда автора и т. д.). Например, авторская рубрика «Дневник читателя», которую Г. П. Струве вел в парижском «Возрождении» в 1926–1931 гг., оборвалась с отъездом автора в Англию, где он преподавал и продолжал не менее обильно писать и публиковаться, но уже в других изданиях и чаще на английском языке. В отдельных случаях после внезапного прекращения рубрики автор продолжал писать в других изданиях или даже открывал в них новую рубрику, немного иного вида. Некоторых авторов не смущало даже прекращение издания, они стремились продолжать свою рубрику несмотря ни на что: так «Письма о литературе» А. Бема после закрытия берлинского «Руля» успешно перекочевали в варшавскую «Молву», а когда перестала выходить «Молва», продолжили свое существование на страницах «Меча».

На характерный для писателей XIX века вопрос: что в литературе важнее, «как» или «что» – в эмиграции был дан остроумный ответ: главное – «кто».

Усиливающаяся индивидуализация сознания влияла на перемены как в структуре периодики, так и в системе жанров. Альманахи зачастую были просто сборниками разнородных материалов, без своего лица. Белинский сразу отметил характерную черту новой, журнальной эпохи: «Журнал должен иметь прежде всего физиономию, характер; альманачная безличность для него всего хуже»[34].

В газете индивидуальное начало проявлялось еще более ярко: если для журналов характерно было направление, своего рода коллективное лицо, то газета могла объединять на своих страницах сразу много ярких индивидуальностей, и это одна из причин широкого распространения литературно-критических масок именно в эту эпоху.

Литературные маски возникали и раньше. Если пушкинский Феофилакт Косичкин появлялся в печати лишь трижды, то Барон Брамбеус (Сенковский) публиковал свои «Листки» на протяжении многих лет. Но в Серебряном веке с его страстью к игре и даже возведением игры в культ гетеронимия была особенно распространена и автоматически перешла в эмиграцию. Больше всего материала предоставляли парижские издания, более обеспеченные и долговечные по сравнению с берлинскими, и др.

В «Последних новостях» Г. В. Адамович, помимо еженедельного четвергового подвала, который, как правило, был гвоздем литературной страницы, вел еще несколько постоянных колонок. Под псевдонимом Пэнгс он каждый понедельник с сентября 1926 г. по апрель 1940 г. публиковал ряд заметок с общим названием «Про все» – своеобразную хронику светской и интеллектуальной жизни. По средам с ноября 1927 г. по август 1939 г. под псевдонимом «Сизиф» печатал колонку «Отклики», посвященную преимущественно литературе. Начиная с марта 1936 г. «Отклики» посвящались преимущественно новостям иностранных литератур, для советской же была создана специальная рубрика «Литература в СССР», которую Адамович подписывал инициалами Г. А. Помимо этого, его перу принадлежит множество «внеплановых» публикаций, подписанных полным именем либо А.; Г. А.; Г. А – вичъ; —овичъ; —ичъ; —чъ; —ъ, а иногда не подписанных вовсе.

В тех же «Последних новостях» на протяжении семи лет (1928–1934) подвизался Старый книгоед (М. А. Осоргин) со своими «Заметками Старого книгоеда», после чего на следующие три года (1934–1936) трансформировался в Книжника с «Заметками книжника».

В «Возрождении» на протяжении долгих лет появлялась «Литературная летопись» за подписью «Гулливер». В «Звене» подвизались Дикс (М.Л. Кантор) и Д. Лейс (В. В. Вейдле), а Сизифа в рубрике «Отклики» во время отъездов Адамовича заменял Иксион (К. В. Мочульский).

В «Иллюстрированной России» рубрику «Литературная неделя» в конце 1930-х гг. вел В. С. Мирный (В. С. Яновский).

Р. Словцов (Н. В. Калишевич) перешел в эмигрантскую печать из дореволюционного «Русского слова» и с успехом подвизался в «Еврейской трибуне» и «Сегодня», а в «Последних новостях» на протяжении полутора десятков лет (1925–1940) публиковал до трех фельетонов в неделю, не уступая в продуктивности своему коллеге Адамовичу (правда, только в продуктивности, такого же литературного веса и влияния на читателей ему достичь никогда не удавалось, популярен он был по преимуществу у редакторов, а все его многописание не превратилось во что-то цельное).

В газетах «Россия» (1927) и «Россия и славянство» (1928–1931) появлялись материалы за подписью «Reviewer» (Г. П. Струве), которые имели шансы стать заметной рубрикой, не будь автор столь всеяден (наряду с литературными статьями он подписывал так и репортерские заметки, и статьи о политике) и не прекрати он свою деятельность в связи с отъездом в Англию.

В недолговечной «Новой газете» возник было М. Адрианов (М. Л. Слоним), но издание прекратилось на пятом номере, и новый образ не получил развития.

Публикации за подписью «Ивелич» (Н. Н. Берберова) появлялись в «Звене» и «Последних новостях» слишком редко, чтобы сложиться в заметную рубрику. Лев Пущин (З. Н. Гиппиус) также печатался недостаточно, чтобы достичь славы Антона Крайнего.

В некоторых изданиях авторские рубрики были коллективными. К примеру, колонку за подписью «Гулливер» вели в «Возрождении» Ходасевич и Берберова, причем теперь исследователи пытаются выяснить, кому из них какой текст принадлежит[35]. В «Последних новостях» хронику Пэнгса на время отъездов Адамовича на каникулы иногда вели К. В. Мочульский и В. В. Вейдле.

Литературной и авторской маске посвящено уже немало работ, но рассматривались обычно маски в других жанрах, преимущественно в стихах и прозе[36]. Критика и журналистика, как всегда, оставались на периферии внимания филологов, хотя здесь литературные маски проявляли себя не менее ярко.

Если в прозе маска представляется исследователем «синтезом самовыражения автора и его перевоплощения из, условно говоря, “реальной” фигуры в художественный образ, функционирующий в пределах текстового пространства»[37], то в критике такой образ создается и функционирует не столько в пространстве текста, сколько на газетных страницах.

Дополнительная колонка (или даже несколько) появлялась нередко на страницах того же издания, что и колонка, которую автор вел под собственным именем.

Возникновение литературных масок редко объяснялось недостатком авторов, как раз авторов в эмиграции хватало[38]. Но существовала и до сих пор существует традиция: помещаемые в одном номере материалы одного человека давать под разными подписями.

Подвизавшийся в газете автор, подходящий ей в целом, мог вести несколько рубрик, это было выгодно и ему, и газете: не надо привлекать других, если уже есть надежный журналист, дело ставится на поток, и платить удобнее.

Литературная маска – не обязательно мистификация (каких в эмиграции тоже хватало, достаточно вспомнить Василия Шишкова, выдуманного Набоковым, или Василия Травникова, созданного Ходасевичем). Только непосвященные и далекие от литературы и журналистских кругов люди не знали, кто подписывается Сизифом или Антоном Крайним.

С другой стороны, литературная маска – нечто большее, чем обычный псевдоним. Это другая ипостась пишущего или даже попытка создать рядом другого пишущего, с иной идентичностью, особым стилем, характером, психологией, своей поэтикой подчас.

Эти литературные маски изрядно отличались по стилю, а часто и по содержанию, т. е. получались как бы разные авторы, каждый со своим прошлым, со своей биографией и во всяком случае своей литературной физиономией.

Один из наиболее ярких примеров – Антон Крайний, старательно пестуемый Зинаидой Гиппиус именно как совсем другой автор, не похожий на саму создательницу.

З. Н. Гиппиус очень вдохновлялась получающимся контрастом и, к примеру, писала М. М. Винаверу 12 июля 1926 г.: «Я непременно хотела исполнить ваше желание и дать статейку З. Гиппиус. А она пишет критику гораздо медленнее (и скучнее, по правде сказать). Как это ни странно, но психологическое перевоплощение в А. Крайнего дает мне другие способности, хотя иных, в то же время, лишает»[39].

Автор мог вступать со своей литературной маской в сложные взаимоотношения, цитировать, неодобрительно высказываться или даже полемизировать. Впрочем, с тем же успехом могла делать все это и литературная маска. К примеру, Антону Крайнему доводилось полемизировать с Зинаидой Гиппиус. В статье, посвященной журналу «Числа», Антон Крайний принялся спорить с появившейся тремя неделями ранее статьей З. Н. Гиппиус[40] о том же журнале: «Прежде всего, сомневаюсь, чтобы “среднее поколение” (журнал редактирующее) могло “стать звеном между прошлым русской литературы и ее будущим”, как говорит З. Н. Гиппиус. […] Никакой параллели между “Числами” и “Миром искусства” […] проводить нельзя, что опрометчиво делает З. Н. Гиппиус»[41]. Объяснялось это предельно просто: за три недели, прошедшие со дня публикации статьи, в которой Гиппиус защищала «Числа» от нападок критиков, у нее самой назрел конфликт с редактором «Чисел» Н. А. Оцупом, что и вызвало к жизни статью Антона Крайнего, поправлявшего Гиппиус и высказывавшегося о «Числах» уже в менее одобрительном тоне.

В исследованиях приходилось встречать мнение, что «чаще всего литературная маска персонифицировала отрицательный тип»[42]. Однако такие известные литературные маски, как Рудый Панько или Иван Петрович Белкин, отнюдь не были наделены отрицательными чертами. На литературно-критические маски это не распространяется тем более. Чаще создавался образ более строгого критика, печатно высказывавшего суждения, которые по тем или иным причинам не мог позволить себе сам автор.

Иногда образ складывался настолько суровым, что пугал не только литераторов, но и редакторов. К примеру, редакторам «Звена» критик Антон Крайний показался чересчур строгим, и предлагаемое Зинаидой Гиппиус возобновление дореволюционной рубрики «Литературный дневник»[43] на страницах «Звена» не состоялось.

Не сложилось у Антона Крайнего и с «Современными записками»; рубрику «Литературная запись» после двух публикаций пришлось закрыть из-за чрезмерной для редакции остроты критика. Зинаида Гиппиус при этом продолжала печататься и в «Звене», и в «Современных записках».

Разумеется, литературные маски встречались не только в парижских изданиях.

В варшавской газете «За свободу!» Д. В. Философов постоянно печатался как под собственным именем, так и под дюжиной псевдонимов: Иван Посошков, Невер-мор, Старый театрал, Н. Ихменев, Фервор, Эрго, Nobody и др. По стилю большой разницы не было, но темы разделялись: Посошков откликался на политические события, Nobody ведал обзорами печати, Старый театрал писал соответственно о театре, а Невер-мор – преимущественно о кино.

Эмигрантские литературные маски были продолжением традиции, в метрополии в ХХ веке надолго оборвавшейся по понятным причинам (невозможность свободного высказывания и, соответственно, авторских рубрик). Доходило до предложений вообще отменить псевдонимы за ненадобностью, достаточно вспомнить полемику вокруг статьи Михаила Бубеннова «Нужны ли сейчас литературные псевдонимы?»[44], в которой приняли участие Константин Симонов и Михаил Шолохов, а косвенно и сам Сталин.

Традиция возобновилась лишь в 1990-х гг., зато в полную силу, когда на литературно-критической арене появилось наряду с колумнистами, подписывавшимися собственными именами, множество литературных масок: Аделаида Метелкина (Борис Кузьминский), Крок Адилов (Андрей Немзер), Василий Пригодич (Сергей Гречишкин) и др.

С распространением интернета явление стало массовым. По сути, блоги – это и есть авторские рубрики, только на ином, не бумажном, носителе, а блоггеры-«тысячники» с успехом исполняют роль колумнистов, причем читателей у них подчас больше, чем у авторов бумажных изданий. А литературные маски в интернете сами напрашиваются и даже предполагаются при регистрации ника.

В интернете складываются и новые, не совсем обычные формы, которые вряд ли появились бы в бумажных изданиях.

В «Живом журнале» на протяжении длительного времени появлялись «Литературные заметки покойного Сёмы Штапского» с публикациями из его архива, объявлениями о вечерах памяти в ЦДЛ с участием известных литераторов, с перепиской, мемуарами, детскими фотографиями, множеством историй, сплетен, нелицеприятных разборов произведений современных авторов и проч.

До сих пор изредка появляется в сети Михаил Змиев-Младенцев-младший, возникший в 2006 г. с фотографией, биографией, характерными психологическими особенностями и своим стилем, за которыми с трудом угадывается молодая докторантка одного из европейских университетов, активно проявляющая себя в интернете также и под своим собственным именем (но уже совершенно в другом духе).

Штефан Шмидт К поэтике псевдонима. Краткий обзор исследований

Феномен псевдонима всегда вызывал большой интерес – как у любопытных читателей, так и у целого ряда ученых, посвящавших свои работы этой теме. Многое было сказано и написано о тех или иных аспектах данного феномена с разных точек зрения и с разными целями.

Однако большинство работ концентрировалось лишь на отдельных сторонах этого явления, а чаще и вовсе останавливалось на конкретных примерах употребления псевдонимов тем или иным автором, не рассматривая проблематику псевдонима в целом.

Выходя далеко за рамки прикладного применения дополнительной подписи, явление псевдонима сопровождается многообразными импликациями как в библиографических и литературоведческих дисциплинах, так и в социальной и культурной жизни. С культурологической точки зрения наиболее существенным представляется возникновение и употребление псевдонима, его восприятие читателями и коллегами, а также самим автором и, наконец, «философия имени» – взаимоотношения человека со своим именем как таковым. С формальной точки зрения наибольший интерес представляют способы построения псевдонима и проблемы, возникающие при его расшифровке.

В данной статье хотелось бы обобщить рассматриваемые в научной литературе центральные аспекты псевдонима, подвести итоги некоторых наблюдений и исследований, чтобы создать более объемное представление о многогранности этого феномена, а кроме того, дать обзор основной литературы по теме. Обзор, разумеется, не претендует на исчерпывающую полноту, но главные тенденции псевдонимистики, думается, в нем учтены.

Любой разговор об истории изучения псевдонима в России необходимо начать с известного исследователя-библиографа Ивана Филипповича Масанова (1874–1945). Отдав более сорока лет работе над «словарем псевдонимов русских писателей, ученых и общественных деятелей» (до выхода которого в полном виде он не дожил), Масанов оставил миру одно из крупнейших произведений в области псевдонимистики. В предисловии к словарю говорится о роли псевдонима в русской печатной культуре: о его значимости для сатирических журналов XVIII и ведущих журналов XIX века, о его защитной функции, помогающей писателям обходить цензуру, а также выступать в печати различным деятелям подполья, которые не могли публиковаться под своим именем[45].

Из ранее изданных работ Масанова следует отметить статью, написанную вместе с сыном Юрием Ивановичем Масановым (1911–1965), продолжавшим после смерти отца работу над словарем[46], в которой сообщаются интересные факты об истории библиографирования псевдонимов на Западе и в России, перечисляются важнейшие работы и словари по этой теме, а также приводятся соображения о классификации псевдонимов и оптимальной методике их библиографирования.

Согласно Масановым, письменное фиксирование псевдонимов на Западе начинается уже в XVII веке книгой некоего И. М. Суарэ, изданной в 1652 г. (С. 92). Однако эту и остальные работы того же периода еще нельзя назвать научными; одно из первых сочинений, отвечающее критериям научности, – это книга гамбургского профессора Винцентия Плакция 1674 г., переизданная в 1708 г. (С. 92–93). Интересно, что, как указывают Масановы, эти старинные труды не ограничиваются национальными пределами, рассматривая материалы нескольких стран (С. 94).

К числу отмеченных Масановыми работ, достойных упоминания, относятся и следующие книги: «Словарь анонимных и псевдонимных сочинений» француза Антуана Барбье (ставшего впоследствии личным библиотекарем Наполеона), изданный в четырех томах в 1806–1808 гг. (С. 94), «Словарь полинимных и анонимных сочинений» Жозефа Керара (1846) и его же монография «Les supercheries littéraires dévoilées» (1847–1853) с посвящением русскому коллеге С. Д. Полторацкому (С. 95), так же как словарь псевдонимных сочинений международного значения Эмиля Веллера, выпущенный в 1856 г. (С. 96), и значимый для англо-американской литературы словарь С. Хелькета и Дж. Ленга 1882–1888 гг. (С. 97).

Что касается русской библиографии псевдонима, то «первой русской библиографией, специально посвященной псевдониму и анониму, нужно считать брошюру, изданную в Брюсселе в 1848 г. Серг. Дм. Полторацким с подписью “Русский библиофил” (Un bibliophile russe) – “Французские анонимы и псевдонимы”, зарегистрировавшую псевдонимы и анонимы русских писателей во Франции» (С. 105–106). Среди последующих работ следует назвать, в частности, «Материалы для словаря псевдонимов» П. В. Быкова (1881) и «Опыт словаря псевдонимов русских писателей» В. С. Карцова и М. Н. Мазаева (1891) вместе со списками дополнений к этому труду, составленными А. В. Смирновым (1892) и И. Сержпутовским (1892) (С. 106–107).

Масановы отмечают недостатки в вышеупомянутых справочниках, в частности фиксирование одних лишь псевдонимов, построенных по образцу настоящих фамилий (например, у Веллера) (С. 96), а также отсутствие перечня источников, с помощью которых псевдонимы были раскрыты (например, у Веллера, Быкова и Карцова и Мазаева) (С. 96, 106). Это подталкивает авторов статьи к высказыванию собственных соображений о том, как должен быть оформлен словарь псевдонимов (с предложением алфавитного порядка псевдонимов – сначала инициалы, затем сокращения, наконец, псевдонимы в виде фамилии) и отдельные записи (указание настоящего имени автора вслед за псевдонимом, список произведений, в которых данный псевдоним употреблялся, список периодических изданий, сообщение источника, где раскрыт псевдоним), наконец, оформление отдельного списка настоящих имен авторов – с сообщением полного имени (включая имя и отчество), даты рождения и смерти, а также информации о писательском поприще (С. 108–109).

Представленная работа И. Ф. и Ю. И. Масановых очень важна и фундаментальна. Но так как она является прежде всего библиографическим трудом, некоторые аспекты историко-культурного характера псевдонима не рассматриваются в ней так подробно, как аспекты методологические.

Павел Наумович Берков, написавший вступительную статью (с характерным для того времени марксистским оттенком) к книге Ю. И. Масанова «В мире псевдонимов, анонимов и литературных подделок», отмечает, что псевдоним зарождается одновременно с ростом индивидуального начала и желания авторов самостоятельно распоряжаться своими работами[47]. Ранее таких проблем не возникало, поскольку первоначально устная литература считалась коллективной собственностью (С. 13), а «все те авторы, анонимные и неанонимные, которые считали себя только “вещателями” речей божества, фактически пользовались именем бога как своеобразным псевдонимом, хотя ни сами они, ни их литературные потребители, – слушатели и читатели, – не сознавали этого» (С. 15). Идея именного авторства возникает с появлением письма: «благодаря зарождению и распространению письменности в античных литературах все больше и чаще стали появляться произведения не просто записные, а специально написанные, не зафиксированный фольклор, а настоящая литература. И именно в результате этого произведения стали сохранять имена своих авторов» (С. 17); «развитие понимания литературной “собственности”» и авторского права произошло в Новое время с изобретением книгопечатания, «позволившего выпускать сразу относительно большое количество экземпляров литературного произведения и по значительно более дешевой цене» (С. 24). Соображения Беркова о возникновении идеи псевдонима можно обобщить следующим образом: только постепенное осознание связи автора с его произведением, т. е. взаимной идентификации сочинителя и его творения, могло привести к обстоятельствам, порождающим необходимость скрывать собственное имя[48].

В. Г. Дмитриев считает, что один только лексикологический подход к псевдониму не позволяет раскрыть во всей полноте принципы его построения и смысловые оттенки[49]. В своей книге «Скрывшие свое имя» он рассматривает именно эти аспекты, затем классифицирует причины, заставляющие авторов изменить свое имя (С. 9–110), а также приводит классификацию видов псевдонима по семантическим критериям (С. 111–120).

Одной из причин, заставляющих писателей прибегать к псевдонимам, Дмитриев называет стремление избежать цензуры и прочих видов преследований, что было особенно важно для авторов эпиграмм или сатирических произведений, а также политически неблагонадежных лиц (например, декабристов во время Николая I) (С. 35). С его утверждением, что после Октябрьской революции этот аргумент перестал быть актуальным (С. 47), едва ли согласились бы писатели самиздата и эмиграции. Среди других причин Дмитриев называет социальное положение авторов, а также сословные понятия, не признававшие литературное творчество приличным занятием (С. 48).

Бывало, что родственники писателя не хотели, чтобы их фамилия фигурировала в публичном пространстве; иногда писатели, подвизавшиеся в других профессиональных сферах (например, служившие офицерами или чиновниками), считали свою основную деятельность несовместимой с писательством (С. 52, 55–56). Несмотря на то что писательская деятельность в ХХ веке обладала уже другим статусом, забота о собственном престиже и общественной репутации носит, безусловно, универсальный характер.

Дмитриев приводит и другие поводы для применения псевдонимов, в частности: опасение возможной неудачи (особенно у начинающих писателей) (С. 60); гендерные предрассудки, заставляющие женщин писать под мужским именем (псевдоандроним) (С. 69–70), хотя были и обратные случаи (псевдогиним) (С. 77); стремление отличаться от других авторов, носящих то же имя (С. 91), или, наоборот, умышленная путаница с известным лицом (С. 95); намеренное употребление одного и того же псевдонима двумя или более лицами (С. 95–96); акцентирование места пребывания, рождения или происхождения (геоним) (С. 98); неудовлетворенность звучанием имени, которое заменяется более «благозвучным» (С. 101), и др.

К этим побуждениям можно добавить и другие, перечисленные, например, в предисловиях к немецкому словарю псевдонимов Йорга Вайганда[50] или к английскому словарю Фрэнка Aткинсона[51]. В случае, когда автор пишет для многих журналов или издательств, псевдоним помогает скрывать это обстоятельство; в периодике применение псевдонимов создает впечатление большего числа авторов, работающих в определенном издании[52]. Псевдоним может быть также применен для того, чтобы сблизить звучание имени автора с жанром, в котором он пишет, часто с целью создать впечатление аутентичности[53]: например, читатель романтических историй будет ожидать от автора произведений этого жанра экспрессивно звучащего имени[54].

С семантической точки зрения Дмитриев разделяет псевдонимы на те, которые отражают характерные черты автора, и те, которые этой функцией не обладают. К первой группе относятся, в частности, намеки на примету личности (френоним) (С. 111, 115). В случае аллонима автором употребляется в качестве псевдонима имя подлинной личности настоящего или прошлого времени (С. 133).

Швейцарский славист Феликс Филипп Ингольд классифицирует в своей статье о поэтике псевдонима (на название которой ориентировался и заголовок данной статьи)[55] разные виды построения неверных подписей по степени прозрачности их композиции. Из многочисленных примеров, приведенных Ингольдом, я кратко представлю лишь некоторые. Высокую степень прозрачности имеют, например, псевдонимы, применяющие такие приемы, как изменение порядка фонетических частей имени и разнотипные сокращения, акронимы или инициалы, являющиеся в частности нарушением привычного типографического или звукового образа имени (С. 319). Большей комплексностью обладает прием анаграммы, хотя палиндром как особый вариант анаграммы можно считать более прозрачным (С. 321). Очень большую степень прозрачности имеют псевдонимы, указывающие сами на себя, т. е. на писательскую работу или на акт сокрытия (С. 324).

Кроме этих более формальных аспектов Ингольд рассматривает также проблему псевдонима и человеческого имени в целом с философской точки зрения (в духе русской традиции «философии имени»). Основные положения Ингольда таковы. Хотя в случае имени особенно явно просматривается лингвистический принцип арбитрарности, с именем с давних пор связаны определенные представления о судьбе и жизненном пути его носителя (С. 307, 312). Однако не каждый носитель имени доволен подобными представлениями и, соответственно, вытекающими из них ожиданиями; принимая псевдоним, он не только маскирует собственное имя, но и расширяет свою личность самостоятельно выбранным значением, позволяющим также фиктивно дистанцироваться от самого себя (С. 308).

И в современных условиях и экстравагантных имен (например, в сфере шоу-бизнеса) первоначальная функция имени – охарактеризовать своего носителя – сохраняется там, где выбор имени совершается как сознательный акт, в котором выражается возможность самому распоряжаться собой и собственной судьбой (С. 312, 317). Насколько непрозрачным ни был бы псевдоним, он никогда не сможет вполне скрыть его пользователя, потому что каждый псевдоним всегда носит в себе более или менее видные черты последнего (С. 310, 318). Псевдонимы можно рассматривать как особый фиктивный и поэтический текст, обладающий собственным семантическим содержанием, показывающим индивидуальные побуждения, по которым автор принял тот или иной псевдоним (С. 322, 325). Авторский псевдоним уместно также интерпретировать с точки зрения представлений автора о своей творческой идее (С. 328).

В заключение я хотел бы обобщить рассматриваемые аспекты и сделанные выводы: Псевдоним – феномен многогранный. Это довольно древнее явление, но широкое распространение оно получает только в эпоху книгопечатания, в связи с изменившимся статусом автора. Тогда же начинается письменное фиксирование псевдонима, научное и методологическое развитие которого становится постепенно все более систематическим. Причины, по которым авторы принимают псевдоним, очень разнообразны – от страха цензурного или политического преследования до неудовлетворенности звучанием собственного имени. Существуют разнообразные методы построения псевдонимов (в частности, различные виды сокращения, анаграммы и т. д.), комплексность которых взаимосвязана со степенью их прозрачности. Каждый псевдоним в каком-то смысле всегда связан с настоящим именем его носителя, заботящегося о проблеме самоназвания и включенной в него импликации личного или творческого пути. В итоге верно одно: наше имя, полученное либо от родителей, либо принимаемое нами самими, является одной из главных черт нашей личности и вообще нашего человеческого существования.

Манфред Шруба О функциях псевдонимов (по переписке деятелей русской эмиграции первой волны)

По каким мотивам писатели предпочитают подписывать свои произведения псевдонимом, а не подлинным именем? Из каких побуждений общественные деятели предпочитают выступать публично под придуманным именем, а не под своим собственным?

Ответов на эти вопросы много; литературные словари и энциклопедии указывают в статьях о понятии «псевдоним» на такие мотивы, как замена слишком длинного имени более коротким и запоминающимся, замена слишком распространенного или некрасивого имени более изысканным, избежание отождествления с другим более известным человеком с тем же именем, стремление скрыть свое происхождение посредством выбора имени, более характерного для данной страны или среды деятельности, стремление скрыть тождество во избежание всякого рода неприятностей или репрессалий, создание определенного авторского образа, «имиджа» посредством выбора «говорящего имени», отражающего желаемое качество, и т. д.

В стройную систему все эти словарные определения функций псевдонимов не складываются; с одной стороны, они слишком общи, отражая лишь приблизительно реальные мотивы применения псевдонимов; с другой стороны, зачастую объединяются явления категориально различные и, наоборот, разделяются явления категориально одноплановые. Здесь не место разрабатывать строго выдержанную таксономию функциональных типов псевдонимики[56]. Подход, примененный в настоящей статье, – это анализ высказываний самих писателей в их деловой переписке, где говорится о мотивах применения ими определенных псевдонимов. Речь пойдет о писателях русской эмиграции первой волны. Текстовую базу составляет в основном опубликованная редакционная переписка двух эмигрантских периодических изданий – газеты «Сегодня» и журнала «Современные записки»[57].

На основе результатов предпринятого анализа можно будет, как представляется, сделать некоторые обобщающие выводы – в частности, относительно специфики мотивов употребления псевдонимов в русской эмигрантской среде двадцатых и тридцатых годов.

Хотелось бы начать именно с обобщающего наблюдения по поводу категориального разграничения функций псевдонимов. Важнейшим критерием тут является характер соотношения настоящего имени (автонима) и псевдонима в плане утаивания или, наоборот, неутаивания тождества носителя псевдонима. Зачастую псевдонимы принимаются с целью скрыть – по всевозможным мотивам – тождество пользователя; с другой стороны, многие псевдонимы употребляются отнюдь не для скрытия личности их обладателей, а с целью, так сказать, расширения личностной сферы. Другими словами, зачастую псевдонимы призваны не столько утаивать, сколько умножать тождество носителя.

Поясним эту мысль цитатой из письма поэта К. Д. Бальмонта к редактору газеты «Сегодня» М. С. Мильруду от 26 октября 1930 г. Восстановим контекст: речь идет об одной из статей Бальмонта для газеты, подписанной псевдонимом Мстислав; на просьбу редактора подписать статью собственным знаменитым именем Бальмонт ответил:

никакие читатели не имеют ни малейшего права посягать на желание писателя подписываться псевдонимом, как никто не может читать чужие письма. И почему бы не вспомнить при сем, что каждому читателю отлично известно многое, напр., Андрей Седых не Андрей Седых, а Яков Цвибак, Алданов есть Ландау, Литовцев есть Поляков, а Поляков-Литовцев есть еще что-то 3-е и 4-е, и так же Дон-Аминадо, и так же Лоло и т. д., и т. д. [58]

Публикаторы поясняют: «Статью эту Бальмонт подписал псевдонимом, которым обычно пользовался в тех случаях, когда в статье шла речь о нем самом. […] Желание редакции видеть под статьей подлинную фамилию автора (что придавало больший вес выступлениям газеты) вынуждало Бальмонта быть более сдержанным в самовосхвалениях»[59]. О данной функции псевдонима речь пойдет ниже; здесь же для нас важно справедливое, в общем, замечание Бальмонта, что настоящие имена носителей псевдонимов зачастую хорошо известны. Функция этих псевдонимов – создание литературного имени, литературной маски, отделяющей профессиональную писательскую деятельность данного лица от других общественных занятий или от его частной жизни.

Нередко у писателя имеется не одна такая литературная маска. Малоизвестный писатель Павел Калинин предлагал редакции «Сегодня» свое сотрудничество в письме от 24 июня 1931 г., сообщая: «Мой литературный псевдоним П. Нагорный для романов, а для прочих произведений Петр Прозоров»[60]. Зинаида Гиппиус упоминает в письме к М. М. Винаверу от 2 мая 1923 г. оба аспекта – как наличие ряда литературных масок, так и разную степень их известности: «Все мои литературные имена – псевдонимы. “Лев Пущин” несколько менее известный, нежели “Ант. Крайний” и “З. Гиппиус” – вот и все»[61].

В дальнейшем, однако, будут рассматриваться случаи употребления псевдонимов, коренным образом отличающиеся от функции литературного имени, т. е. псевдонимы, используемые с целью (полного или прозрачного) утаивания настоящего имени.

Проанализируем для начала следующий случай. В письме И. И. Фондаминского к М. В. Вишняку от 8 апреля 1929 г. обсуждается вопрос о публикации произведения автора, скрывшегося за псевдонимом «С. Сокол-Слободской»:

Слободского я предлагаю взять – Степуну он очень понравился. Имени автора мне знать не надо. Если один из членов редакции знает имя автора и гарантирует, что это имя нас не компрометирует, то это всё, что нам надо. Этот узус часто практикуется, обычно практиковался у нас в партии – почему же он нам оскорбителен? [62]

Кому принадлежит псевдоним «Сокол-Слободской», неизвестно и едва ли будет когда-либо выявлено, если даже редакторы напечатавшего его журнала этого не знали. Из каких побуждений Сокол-Слободской не напечатал своей повести под собственным именем, неизвестно. Совсем другой вопрос, по каким мотивам он выбрал именно такой, а не другой псевдоним. Функция для автора тут, несомненно, в создании именно некоего «имиджа» русскости-перерусскости, но внешняя функция в данном случае – это именно скрытие тождества.

Обсудим случаи применения псевдонимов с целью более или менее прозрачного (или мнимого) утаивания настоящего имени. Существует много приемов, чтобы добиться эффекта «полускрытия» собственного имени: наиболее распространенные это употребление криптонимов (т. е. инициалов и прочих сокращений имени и / или фамилии), затем использование одного лишь имени или одного лишь отчества, превращение имени или отчества в фамилию (Александр или Александрович становится Александровым и т. п.); впрочем, вопрос о такого рода приемах – чрезвычайно продуктивных в рамках русскоязычной словесности – относится не столько к прагматике, сколько к поэтике псевдонима.

Приведем один случай тематизации применения криптонима. Генерал Добровольческой армии В. В. Чернавин, предлагая редакции газеты «Сегодня» в середине мая 1937 г. статью о советском маршале М. Н. Тухачевском, сообщал:

Для меня было бы приятнее подписать статью только инициалами. Для Вашего осведомления сообщаю, что в настоящее время я состою членом Ученого Совета Русского Заграничного Исторического Архива в Праге, в прошлом – Генерального штаба генерал-майор. Конечно, упоминать об этом в печати нельзя [63].

Налицо тут, с одной стороны, намерение автора отделить свою основную профессиональную деятельность от деятельности литературной, но, с другой стороны, и стремление сделать свою подпись разгадываемой, по крайней мере для определенного круга лиц.

Еще один прием неполного завуалирования настоящего имени – это выбор псевдонима, фонетически созвучного автониму. Так, экономист Б. Д. Бруцкус подписал одну из своих статей, опубликованных в журнале «Современные записки» (1937. №. 57), псевдонимом «Б. Бирутский». В письме к редактору журнала В. В. Рудневу от 10 августа 1934 г. Бруцкус сообщал:

Вчера я Вам отослал заказным пакетом обещанную статью. Подписал ее прозрачным псевдонимом, действительным разве только для insipientes [непонятливых] [64].

Впрочем, прозрачность подобных псевдонимов относительна. В росписи содержания «Современных записок», опубликованной в 2004 г., данный псевдоним Бруцкуса, например, не разгадан[65].

Применение криптонимов (инициалов и прочих усеченных форм автонимов), особенно в периодических изданиях газетного типа, зачастую выполняет еще одну функцию: создать разнообразие, т. е. избежать слишком частого повтора одних и тех же имен ближайших сотрудников. О данной функции говорится в письме А. С. Ланде (Изгоева) к М. С. Мильруду от 23 октября 1931 г.:

Посылаю первый фельетон об Эстонии. Мне не хочется подписывать его своим именем, чтобы в газете не было много одноименных сотрудников. Избрал, поэтому, псевдоним технический: «Домкрат». В месяцы своего заключения в Москве в Андроньевском лагере, я, ходя на работы на кабельный завод Шаншина, Вишнякова и Алексеева, много работал с домкратом и он произвел на меня глубокое впечатление[66].

Создание разнообразия подписей сотрудников в газетном деле, надо думать, едва ли не самая распространенная функция применения псевдонимов. В этом легко убедиться, если присмотреться к набору псевдонимов таких заядлых газетчиков, как Петр Пильский (у которого было свыше 60 псевдонимов) или Михаил Ильин (Осоргин) (около сорока псевдонимов).

Важнейшим, универсальным мотивом обращения автора к псевдониму вместо собственного имени являлось всегда стремление избежать неприятностей от властей. Защитная функция псевдонима стала особо актуальной в двадцатые и тридцатые годы ХХ века, в эпоху возникающих то в одной, то в другой части мира тоталитарных и авторитарных режимов. Неудивительно поэтому, что данная функция нередко отражается в переписке эмигрантских авторов межвоенных лет с редакторами периодических органов.

Так, дальневосточный журналист В. Н. Иванов писал в 1931 г. редакторам «Сегодня», предлагая газете услуги корреспондента с Дальнего Востока:

Да, еще по местным китайским и иным условиям – я вынужден буду подписывать мои корреспонденции Сергеем Курбатовым, и если не все, то наиболее щекотливые[67].

Более ощутимой была для русских эмигрантских литераторов в Европе опасность, исходящая от двух основных европейских диктатур, большевицкой и нацистской; опасность, впрочем, не столько для них самих, сколько для их родственников, проживающих в Советской России или в Германии.

Так, М. А. Алданов объяснял в письме к М. С. Мильруду от 22 апреля 1933 г., почему он опубликовал под псевдонимом критическую по отношению к новому режиму в Германии статью «Цитаты без примечаний, но с эпиграфами» (напечатанную в «Последних новостях» от 16 апреля 1933 г.):

Я, кстати, подписал статью буквами «Эн» потому, что у меня в Берлине родные (тоже эмигранты, но обосновавшиеся в Германии), а там, говорят, слежка и вакханалия доносов![68]

Аналогичное высказывание находим в письме журналиста И. М. Троцкого к М. С. Мильруду от 24 сентября 1933 г.:

Полгода я не подавал о себе признаков жизни. Сидел три месяца в Брюсселе и вот уж столько же времени обретаюсь в Копенгагене. Мотивы Вам понятны. Они те же, по которым наш друг Николай Моисеевич [Волковыский] обратился в Меркулова, а я покрываюсь псевдонимом Бутурлина. Моя семья, увы, еще в Берлине. Этим все сказано[69].

Одним из важнейших, надо думать, мотивов для использования псевдонимов в печати русского зарубежья межвоенных лет было стремление авторов избежать репрессалий в Советском Союзе. В эмигрантской периодике двадцатых годов достаточно часто встречаются корреспонденции и публицистические статьи людей, проживающих в большевицкой России. Можно смело утверждать, что едва ли не все они были опубликованы под псевдонимами (исключение представляют собой разве просоветские издания русского зарубежья типа берлинских газет «Накануне», «Новый мир», рижского «Нового пути» и «Парижского вестника»). Собственно же эмигранты, особенно те, у которых были родственники в СССР, зачастую предпочитали печататься под псевдонимами, по крайней мере в случае подчеркнуто антисоветских печатных выступлений, опасаясь, что подобные статьи могут быть поставлены в вину их родным.

Характерно в этом отношении письмо философа Н. С. Арсеньева к В. В. Рудневу от 12 июня 1938 г.:

Моя сестра с очень большой радостью напишет для Вас очерк из жизни ссыльного духовенства в Сов[етской] России и пришлет Вам его к 10 июля. Она хотела бы напечатать его под псевдонимом (из-за друзей, еще оставшихся там)[70].

С Рудневым списалась и сама сестра философа, А. С. Арсеньева, сообщая в письме от 30 июня 1938 г.:

Но непременным условием моего сотрудничества является печатанье моих работ под псевдонимом. У меня еще остались родственники и однофамильцы в России, потому я настаиваю на псевдониме[71].

Та же мотивация применения псевдонима – опасение репрессалий против оставшихся в СССР родственников – обстоятельно развернута в письме Ф. А. Степуна к М. В. Вишняку от 18 сентября 1930 г.:

статья опоздала, потому что в последнюю минуту мы получили печальное известие, что мой брат [О. А. Степун] вот уже четвертую неделю как арестован. В связи с этим москвичи просят держать себя временно как можно тише, осторожнее. Я знаю, что моего брата спрашивали, в каких он отношениях со мною, и вообще вменяли ему в вину мое существование. Я вытравил из статьи все автобиографические черты (время приезда в Берлин, пребывание в Дрездене, лекционные поездки по Германии) и подписываю ее псевдонимом [Н. Луганов]. Москвичи просят факт ареста не распространять. Потому прошу Вас не распространять за пределы редакции мой псевдоним. Конечно, мой стиль узнают, но стиля я изменить не могу. Может, вся эта конспирация объективно бессмысленна. Но во-первых, я хочу исполнить просьбу, а во-вторых, на всех этих мероприятиях настаивает Н[аталья] Ник[олаевна Степун]. По ее мнению, лучше всего было бы совсем не печатать статьи, но я думаю, что это значило бы вообще отказаться от всякого писания и на будущее время.

Если же Вы согласитесь отложить статью, то буду Вам благодарен, может быть, в ближайшие 2–3 месяца что-нибудь выяснится, я смогу по старому подписаться полным именем. Очень не люблю псевдонимов. Итак, решайте, как для журнала лучше – печатать сейчас под псевдонимом (обязательно) или отложить статью в надежде, что псевдоним не понадобится[72].

Вопрос о необходимости и целесообразности принятия «конспиративных» мер при публикации статьи ввиду семейных осложнений в СССР явно волновал Степуна. Отвечая на несохранившееся письмо Вишняка, он еще раз вернулся к этой теме в письме от 25 сентября 1930 г.:

С Вашей аргументацией я по существу вполне согласен и псевдонимы мне очень неприятны. Если бы исходить субъективно – только из себя, а объективно – только из пользы делу (нашему), то я, конечно, подписал бы статью, и ладно.

Но я сейчас исхожу из психологии своих, из ощущения той горечи, которую почувствует мой брат, если ему на допросе покажут № «Совр[еменных] зап[исок]» с моей статьей, записи моих лекций о большевизме, и спросят, как он совмещает со своим советизмом знакомство со мной. Конечно, если бы я сейчас вел настоящую политическую работу – я бы её не прекратил: бомбу в тов[арища] Сталина с удовольствием бросил бы. Но ведь статья о нем[ецком] советофильстве не бомба. Оттого, что она будет подписана не мной – её маленькое влияние не уменьшится. А если и уменьшится – не важно. То же, что мое имя не будет сейчас мелькать по всем эмигрантским газетам в объявлениях «Совр[еменных] зап[исок]», все же плюс.

Итак: печатать под псевдонимом[73].

В частной переписке столь обширные рассуждения по поводу проблематики использования псевдонимов встречаются достаточно редко. Приведенные выше фрагменты писем Степуна примечательны еще и тем, что в них наряду с прагматикой псевдонима затрагиваются и смежные вопросы – в частности, методика разгадывания псевдонимов посредством анализа стилистических и биографических примет произведений, написанных под вымышленным именем.

Выделим мимоходом также повторноe высказывание Степуна о нелюбви к псевдонимам («Очень не люблю псевдонимов»; «псевдонимы мне очень неприятны»). Под этими словами, вероятно, подписались бы также Бунин, Зайцев и Шмелев, между тем как Осоргин или Зинаида Гиппиус, очевидно, смотрели на это совсем по-другому. Возникает вопрос: случайно ли подобное деление на писателей, любящих и не любящих псевдонимы, а если не случайно, то что объединяет представителей обеих категорий? Но это уже повод для размышлений в духе философии имени и совсем другая тема.

Рассмотрим очередную функцию употребления псевдонимов, на этот раз связанную с профессиональной этикой писательского или журналистского дела. Как явствует из просмотренных нами изданий редакционной переписки, нежелание подписывать литературный труд подлинным именем автора нередко связано со случаями нарушения профессиональных норм. Псевдонимами пользовались, в частности, во избежание неприятностей в связи с проблемами авторского права и с ущемлением финансовых интересов других издательств. Так, публицист В. В. Топоров (основной псевдоним – Викторов-Топоров), предлагая редакторам газеты «Сегодня» в письме от 18 декабря 1934 г. свои услуги («характеристики, сравнения и впечатления, относящиеся к политической и духовной жизни Франции, Бельгии и Голландии»), отмечал:

По соображениям, относящимся к моей работе с французским издательством, я не могу подписывать эти статьи своим именем, и буду подписывать их псевдонимом Viator, каковой буду просить Вас сохранять в тайне[74].

Аналогичный случай находим в письме редактора «Сегодня» Б. О. Харитона к переводчику беллетристики В. А. Гольденбергу (псевдоним «В. Златогорский») от 7 декабря 1932 г.:

Есть еще одна подробность совершенно дискретного характера. Между Латвией и Германией нет литературной конвенции, и все попытки германских издательств и авторов взыскать с местных издательств авторский гонорар не привели ни к чему. Есть даже неблагоприятное для Германии сенатское решение по этому поводу. Но в твоих интересах, т. к. ты живешь в Германии и не имеешь германского подданства, держать в большом секрете, что ты переводишь для Риги. Решительно никому об этом не говори. Если ты пожелаешь, чтобы на отдельном издании романа было имя переводчика, тебе придется удовольствоваться псевдонимом. Это указание людей, умудренных опытом, я тебе очень рекомендую принять к сведению[75].

Любопытный случай применения псевдонима во избежание идентификации автора в связи с нарушением журналистских стандартов находим в переписке сотрудника «Сегодня» А. А. Пиленко с редактором газеты. М. С. Мильруд просил Пиленко в письме от 2 января 1935 г. найти ему французского корреспондента для статей в связи с плебисцитом в Саарской области. В качестве альтернативы Мильруд предложил:

А может быть, наш дорогой и талантливый Александр Александрович [т. е. сам Пиленко] скомбинировал [бы] нам 2–3 статьи на основании обильного материала, который будет в парижских газетах и часть которого будет Вам известна еще до появления его в печати?[76]

Другими словами, редактор «Сегодня» попросил Пиленко сделать видимость того, что у газеты имеется собственный корреспондент в Сааре. А. А. Пиленко ответил М. С. Мильруду 5 января 1935 г.:

Саар. Оставьте надежду на сосватание французского корреспондента. Хорошие – ох! – не возьмут дешевле, чем по тысяче франков за статью и дадут такую же дрянь, как плохие. Во всяком случае это будет настолько специфично французское: или балагурство, или пропаганда, – что Вам не подойдет. Я постараюсь состряпать Вам 2–3 статьи от собст[венного] корр[еспондента] – но под фантастическим псевдонимом. Делаю это только по дружбе, ибо всякая такая ложь мне органически противна[77].

Пиленко исполнил свое обещание – статьи о плебисците в Саарской области выходили в «Сегодня» за подписью «А. Транский».

К категории нарушения профессиональных стандартов примыкают те примеры употребления псевдонима, когда по соображениям качества – т. е. в случаях публикации не вполне удавшегося текста либо откровенной халтуры – авторам неудобно или прямо-таки стыдно подписывать свой литературный труд собственным именем. Данный мотив присутствует в письме Н. И. Петровской к О. И. Ресневич-Синьорелли от 31 февраля 1923 г.:

Написала два рассказа и массу статей и фельетонов. Один, так, для шутки, Вам посылаю, – пустяк совершенный. Только итальянцам не рассказывайте! Это просто газетный шарж. В этом духе они нравятся в «Накануне». Когда так пишу, прячу имя. Не бранитесь за него![78]

Речь идет о фельетоне Петровской «Иов многострадальный», опубликованном в берлинской газете «Накануне» под криптонимом «А. Д – ский», как явствует из приложенной к письму вырезки.

Автору, однако, и по другой причине может быть стыдно подписывать свой труд собственным именем – когда не столько само произведение «некачественно», сколько место его публикации. Приведем в данной связи наблюдение Л. Флейшмана из статьи, посвященной берлинской газете времен нацизма «Новое слово» и ее редактору В. М. Деспотули: «Из-за ореола одиозности, окружавшего “Новое слово”, в газете чрезвычайно высока была доля авторов, укрывавшихся под псевдонимом. Кажется, ни в одной другой “большой” газете русского зарубежья материалы скрывшихся за псевдонимом сотрудников не занимали столь большого места»[79].

Поводом для скрытия собственного имени бывают случаи, когда писателю приходится писать о самом себе или о каком-то издании или деле, к которому он сам был причастен. К данному приему любил прибегать упомянутый выше Бальмонт, подписывавший статьи, где он восхвалял самого себя, псевдонимом «Мстислав». В «Последних новостях» Бальмонт опубликовал в 1927 г. за подписью «Д. Бален» стихотворение, посвященное самому себе, как доказал недавно Л. Флейшман[80]. Однако это лишь крайний казус данной функции псевдонима; нормальным же случаем будет, например, рецензент, который скрывает свое подлинное имя в отклике на печатное издание, к которому он имел какое-то отношение, например участвовал в качестве автора. Так, А. И. Гуковский писал М. В. Вишняку 3 декабря 1922 г.:

вчера С. П. Мельгунов дал мне свою заметку для библиогр[афического] отдела – подписанную на первый раз не фамилией, а анонимом «П – ъ», т. к. предмет ее – «Задруга» (юбилейный отчет за десятилетие 1911–1921 г[г]., изд[ание] 1922 г.)[81].

Мельгунов предпочел скрыть свое имя в отклике на названное издание, потому что он был одним из учредителей этого кооперативного товарищества издательского дела[82].

Еще одна функция псевдонима – замена «некрасивой» фамилии, не нравящейся либо самому автору, либо редактору периодического издания, на более благозвучную. Процитируем в качестве примера письмо И. И. Фондаминского к М. В. Вишняку от 15 мая 1926 г.:

Очень надеюсь, что Соловейчик даст правильную оценку английской забастовки. Предпочел бы, чтобы он подписался Самсоновым (не из антисемитских соображений, а из благозвучности)[83].

Вымышленное имя иногда бывает средством для розыгрыша, литературной игры, мистификации. Такую игру затеял, например, В. В. Набоков с недолюбливавшим его творчество критиком Г. В. Адамовичем. Так, Набоков писал В. В. Рудневу 29 мая 1939 г.:

посылаю Вам […] стихотворение. Было бы и приятно, и забавно, если бы Вы согласились его напечатать под тем псевдонимом, коим он подписан [т. е. Василий Шишков][84].

Это, впрочем, хорошо известная история, и здесь не стоит пересказывать ее.

В переписке русских литераторов-эмигрантов с редакторами периодических изданий встречаются и другие мотивировки для использования псевдонима – в частности, чтобы уменьшить ответственность высказывания. Так, в корреспонденции М. С. Мильруда и А. С. Изгоева 1930-х гг. предлагалось скрыть хорошо известное подлинное имя во избежание предвзятости (или мнительности) читателей (и критиков). 7 ноября 1934 г. редактор газеты «Сегодня» сообщал Изгоеву:

К великому огорчению, мне нужно вернуть Вам обе статьи. Первую статью о Венгрии и Польше мы старались смягчить, но из этого ничего не выходит. Она все еще остается полонофобской, а между тем Ваша прежняя статья о Польше и Чехословакии вызывала уже нарекания[85].

В ответном письме к Мильруду от 10 ноября 1934 г. Изгоев высказывает мысль, что редакторы и читатели иначе (т. е. более внимательно и более придирчиво) смотрят на статью, подписанную известным именем, а не скромными инициалами; во избежание подобных проблем он поэтому предлагает напечатать очередную работу за криптонимной подписью:

Со стороны мне иногда кажется, что по отношению к моим статьям проявляется бóльшая мнительность, чем к другим. Возможно, конечно, что я ошибаюсь. Но, может быть, лучше их иначе подписывать. Под настоящей статьей, кажется, совершенно фактичной и несомнительной, ставлю инициалы, предоставляя Вам полное право подписать ее, как найдете нужным[86].

Подписанную криптонимом статью редакция «пропустила» без проблем[87].

В основе данной функции уменьшения авторитетности лежит достаточно тривиальное соображение, что газетная или журнальная публикация, подписанная знаменитым или хотя бы известным именем, более авторитетна, чем статья безвестного автора или статья, подписанная ничего не говорящим псевдонимом или криптонимом. Руководствуясь этим соображением, М. В. Вишняк жаловался редакции газеты «Сегодня» в письме от 28 июля 1936 г., что в его статье об Ататюрке были упразднены резкие моменты, в частности о его антиармянской политике:

Заранее допускаю, что мой взгляд Вам кажется неправильным или, разделяя его в принципе, Вы вынуждены действовать иначе. Но в арсенале каждого редактора имеется ведь не одна, а несколько мер: начиная в крайних случаях с полного отказа от статьи и до некоторого смягчения неудобных выражений или помещения статьи без подписи автора или под придуманным ad hoc псевдонимом или инициалами…[88]

Ответ на это письмо неизвестен, но другому сотруднику «Сегодня», А. А. Пиленко, в аналогичном случае Мильруд сообщал в письме от 13 марта 1936 г.:

не имеем возможности напечатать Вашу статью ввиду того, что она носит слишком острый характер. По-видимому, и Вы сами поняли это, что явствует из Вашей последней телеграммы о помещении статьи под псевдонимом. Псевдоним бы мало нам помог, так как все же ответственность за нее пала бы на редакцию, а мы находимся сейчас [не] в таком положении, чтобы решиться принимать на себя такую ответственность[89].

Встречается, однако, и противоположная функция – использование псевдонима при публикации определенного текста не для уменьшения, а для увеличения его авторитетности. Именно как стремление к увеличению собственного авторитета современниками рассматривался случай журналиста К. М. Соломонова, бывшего военного, покинувшего армию в чине подполковника, однако избравшего себе – особенно для статей на военные темы – псевдоним «Полковник Шумский». В начале 1936 г. этот псевдоним появлялся регулярно на страницах «Последних новостей» и «Сегодня» в качестве подписи под статьями на тему итало-абиссинской войны. Когда Соломонов в письме к Мильруду от 16 марта 1936 г. спросил, почему в одной из его статей для рижской газеты в подписи было опущено слово «полковник», редактор «Сегодня» ответил ему 21 марта 1936 г.:

Лишили мы Вас чина, конечно, не по своей инициативе. Мы получили указание из соответствующего учреждения, на которое, по-видимому, произведено было давление со стороны итальянского посольства. Вы отлично представляете себе, как там все время болезненно реагировали на Ваши статьи. По-видимому, там думали, что отнятие чина лишит их и некоторой авторитетности[90].

Критическое отношение Соломонова-Шумского к боевым способностям армии фашистской Италии вызывало раздражение не только у итальянских дипломатов в Латвии, но и в право-национальных и военных кругах русской эмиграции. В апреле и мае 1936 г. парижская газета «Возрождение» провела целую кампанию дискредитации Соломонова как специалиста по военным делам, причем одним из центральных аргументов травли против него являлось «самоповышение в чине» из подполковников в полковники. В рамках этой кампании, в частности, были опубликованы заметка Али-Бабы (Н. Н. Алексеева) «Псевдонимы»[91] и, одиннадцать дней спустя, «маленький фельетон» А. Ренникова «Псевдонимы», весь построенный на мотиве самозванства при выборе псевдонима с целью увеличения собственного авторитета[92] (оба текста републикованы в настоящем сборнике в отделе материалов).

Подытоживая, отметим, что в условиях русской эмиграции особо важной является, как и можно было ожидать, псевдонимная функция скрытия тождества во избежание политических репрессалий. Однако проведенный выше анализ высказываний литераторов об использовании псевдонима обнаруживает, что мотивировка выбора вымышленного имени вместо имени настоящего имеет зачастую сугубо индивидуальный характер. Попытки категориального деления на функциональные типы не отражают специфики индивидуальных мотивировок для употребления псевдонима.

Владимир Хазан О некоторых псевдонимах деятелей эмигрантской русско-еврейской печати (парижские еженедельники «Еврейская трибуна» и «Рассвет»)

Причудливые способы рождения псевдонима могут быть соотнесены лишь с непредсказуемыми судьбами их бытования, а последние – нередко с неуклюжими и произвольными попытками псевдонимной дешифровки[93]. Приспособленная к «родному» имени Осип фамилия главного героя чеховского рассказа «Попрыгунья» ввела в мир русской, русско-еврейской, а затем исключительно еврейской литературы писателя Осипа Дымова (1878–1959), родившегося Перельманом[94].

Герой романа эмигрантского писателя И. Наживина «Неглубокоуважаемые» (1935) Андрей Иванович Булановский, «в прошлом видный писатель и музыкант, а теперь безработный», с мучительной скукой проглядывает в «Последних новостях» «нудные научные изыскания Ю. Делевского – злые языки звали его Иуделевским…»[95]. Автору романа, кажется, было невдомек, что Ю. Делевский – это псевдоним, а Иуделевский (Юделевский) – никакое не изобретение «злых языков», а подлинная фамилия известного ученого-геолога, публициста и общественно-политического деятеля.

Послевоенный псевдоним И. Одоевцевой «Андрей Луганов» был испробован сначала в виде имени и фамилии главного героя ее романа «Оставь надежду навсегда» (1954) – советского писателя, трагически гибнущего в сталинские времена. Судя по всему, он олицетворял в глазах автора-эмигранта мученический путь русского литератора, оставшегося на родине и перемолотого безжалостной машиной диктаторского режима. Недаром в качестве откровенных аллюзий воспринимается в романе сложенная Лугановым эпиграмма, направленная против Великого Человека – эвфемистическое имя Сталина, за которую он поплатился свободой (явное напоминание о судьбе О. Мандельштама), или едва ли случайное его имя и отчество – Андрей Платонович, намекающее на имя опального в СССР А. П. Платонова (хотя, безусловно, в начале 1950-х гг., когда писался роман, Одоевцева не могла владеть полной информацией об этом писателе, затравленном коммунистическим режимом).

Цель нашей статьи – раскрыть некоторые псевдонимы деятелей русско-еврейской эмигрантской печати. Основное внимание, исключая последнюю заметку, мы сосредоточиваем на двух известных русско-еврейских еженедельниках – «Еврейская трибуна» (Париж, 1920–1924; далее: ЕТ) и «Рассвет» (Берлин; Париж; 1922–1934; далее: РАС).

ЕТ и РАС, служившие прежде всего специфическим еврейским интересам, вместе с тем являлись неотъемлемой частью общеэмигрантской периодики. Упомянем лишь вскользь, что на страницах и ЕТ (выходившей параллельно по-французски), и РАС печаталось немало авторов-неевреев: Н. Д. Авксентьев, Н. П. Вакар[96], Е. А. Зноско-Боровский, Е. Д. Кускова, П. Н. Милюков, К. В. Мочульский, В. Д. Набоков, барон Б. Э. Нольде (как под своей полной фамилией, так и под инициалами Б. Э.[97]), М. А. Осоргин, В. В. Руднев, М. А. Струве, Ю. К. Терапиано, Б. Ф. Шлецер и мн. др. Сотрудниками были многочисленные хорошо известные авторы, этнические евреи, однако выступавшие на страницах ряда других эмигрантских изданий и вовсе не замыкавшиеся на сугубо еврейской проблематике: М. А. Алданов (Ландау), М. В. Вишняк, А. Ф. Даманская[98], Ю. Делевский (Я. Л. Юделевский), Дионео (И. В. Шкловский), Дон-Аминадо (который, кстати, печатался в ЕТ под автонимом А. Шполянский[99], а в РАС не только печатался, но и принимал активное участие в организуемых им балах[100]), Ст. Иванович (С. О. Португейс), Ал. Мих. Кулишер[101] (чаще под собственной фамилией, но иногда под псевдонимом «Юниус»[102], а также, возможно, А. К.[103]), А. Я. Левенсон, Н. М. Минский (Виленкин), Я. Б. Полонский, С. Л. Поляков-Литовцев (Поляков), А. Седых (под собственной фамилией Я. Цвибак[104]), М. Шагал и др. В свою очередь, и это, пожалуй, существенней всего, журналисты, являвшиеся ключевыми фигурами в ЕТ и РАС – Д. С. Пасманик, В. Е. Жаботинский, М. Ю. Берхин, А. М. Кулишер, Б. С. Миркин-Гецевич (Бор. Мирский) и др., – составляли одновременно передовой отряд собственно русской публицистики.

1 Miles, Verax, Vindex, Vitalis и Lector как «псевдонимные маски» Б. С. Миркина-Гецевича

В течение четырех лет существования ЕТ (1920–1924) на ее страницах появилось несколько десятков псевдонимных авторов, часть из которых можно распознать без особого труда: например, за Д. Мееровичем, без сомнения, скрывается Даниил Самойлович Пасманик, гебраизировавший свой дореволюционный псевдоним «Д. Мирон» (Мирон – русифицированное еврейское имя Меир [Меер]), под которым написан автобиографический роман «История еврейского интеллигента» (1905–1906)[105]. Выскажем при этом более смелое предположение, что статья «Петражицкий, Аскенази и Варшавский университет», подписанная «М-ръ», скорее всего, принадлежит также Пасманику (М-ръ – возможное сокращение от Меир)[106]. Почти наверняка разгадываем псевдоним, принадлежащий одному из активных сотрудников ЕТ Евгению Исааковичу Рабиновичу, будущему известному американскому физику (Eugene Rabinovich), а в ту пору, о которой речь, – начинающему журналисту, поэту, председателю Союза русских студентов, обучавшихся в Германии, который как поэт пользовался псевдонимом «Евгений Раич»[107]. В ЕТ, в которой Рабинович-Раич выполнял функции берлинского корреспондента, наряду с его полной фамилией появлялись материалы, подписанные инициалами Е. Р., как, например, репортаж «Мартовские дни в Берлине»[108]. Возможны какие-то более гадательные, предположительно-гипотетические варианты. Так, скажем, юбилейная заметка «Я. Л. Тейтель (К 70-летию со дня рождения)», подписанная инициалами С. П.[109], могла принадлежать С. О. Португейсу, в особенности если принять во внимание, что в том же номере основной его псевдоним (Ст. Иванович) оказался уже «занят»: им подписана статья «Источники антисемитизма»[110].

В данной заметке мы коснемся группы из пяти псевдонимов – Verax, Vitalis, Vindex, Miles и Lector, которые в 1921 г. и в особенности в 1922 г. регулярно появляются на страницах ЕТ в качестве утаивающих подлинные имена авторов (или, как мы полагаем, одного автора) двух рубрик: «На случайные темы» и «Обзор печати». Первым из них появляется Verax (№ 62 от 4 марта 1921 г.), потом Vitalis (№ 96 от 28 октября 1921), далее Vindex (№ 2 (107) от 12 января 1922 г.), Miles (№ 4 (109) от 20 января 1922) и, наконец, Lector (№ 39 (144) от 19 октября 1922 г.). В течение 1922 г. материалы, подписанные этими псевдонимами, печатались 25 раз, т. е. в среднем через каждый номер. При этом они чередовались примерно в равных количественных пропорциях, тактично уступая друг другу место и не допуская такого положения, чтобы в двух номерах подряд повторялось одно и то же имя. За исключением Miles’a, появившегося лишь однажды, и Lector’a, который выступил трижды, остальные по возрастающей расположились в такой последовательности: Vindex печатался 6 раз, Vitalis – 7, Verax – 8[111].

Всех пятерых объединяет несколько генеральных тем, вообще характерных для ЕТ: мировой антисемитизм, еврейские погромы, евреи и русская революция, иудаизм и христианство. При чтении текстов, подписанных этой пятеркой, неотступно ощущение, что все они имеют некую сходную стилевую манеру и не только отражают единый взгляд на вещи, но и пронизаны общей интонацией, принадлежащей одному и тому же автору. Однако такой «импрессионистический» подход в столь тонком и сложном деле, как выявление псевдонимов, основанный не на четких и доказательных фактах, а на эмоциональных «представляется» и «кажется», явно недостаточен и ненадежен.

Обратимся к более веским аргументам. Однако с самого начала откроем карты: по нашей гипотетической версии, каковую мы попытаемся далее вкратце развернуть, за всеми этими псевдонимами скрывается один человек – известный журналист, публицист, общественный деятель, специалист по международному праву, один из ведущих сотрудников ЕТ Борис Сергеевич Миркин-Гецевич (1892–1955), он же Борис Мирский[112].

Одним из возможных (и нередко эффективных) способов идентификации автора с его псевдонимным «дублером» является выявление объединяющих их (и в каком-то смысле даже роднящих) проблемно-тематических доминант и предпочтений, проявляющихся у того и другого сходных стилевых тяготений, повторение аналогичных или близких по смыслу фрагментов, вплоть до неконтролируемого использования автоцитат.

Вот, например, материал из рубрики «На случайные темы», подписанный Miles, в котором, вынося цитату из Л. Андреева – «Русские – евреи Европы»[113] – в анонсированный подзаголовок, автор пишет:

Вся трагедия еврейского беженства и заключается в том, что к чаше бедствий российских – в Польше ли, в Румынии ли, на границе или в центре страны – добавляется тяжелое бремя специально еврейского гонения. Как бы предсказав все мытарства русского изгнания, Леонид Андреев пророчески окрестил русских «евреями Европы». Но среди «евреев Европы» имеется еще более гонимая и преследуемая категория, это – евреи России. И если бы юноша, пешком ушедший из Москвы, был евреем, то он просто не дошел бы до белградской редакции. Еврей России, прияв все мучения «евреев Европы», сохранил свой особенный страдальческий путь, свою мучительную «надбавку» в общероссийском беженском горе[114].

Повторение процитированной здесь провербиальной формулы Л. Андреева «русские сделались евреями Европы» встречаем через три номера в «Обзоре печати», подписанном псевдонимом Lector (под самим обзором подпись отсутствует, но зато значится на первой странице еженедельника в перечне содержания)[115] – в разделе «В. В. Розанов о еврейском вопросе» говорится:

Если бы В. В. Розанову было суждено дожить до наших дней, когда два миллиона русских людей очутились в положении «евреев Европы», по выражению Л. Андреева, он, наверное, только подробнее развил бы и обосновал эту интересную мысль о духовной близости русского народа с евреями[116].

Юноша, решивший проделать пешком путь из Москвы в Белград, – образ, обладающий скрытой семантикой. Почему именно в Белград, а не в Берлин или в Париж, например? Для Miles’a Белград, несомненно, ассоциировался с окопавшимся там и возродившимся праворадикальным «Новым временем», сотрудники которого, сменив географию, не сменили своих антисемитских взглядов и убеждений. Если иметь в виду, что между «Новым временем» и ЕТ, в частности между Vitalis’ом и одним из ведущих «нововременских» авторов А. Ренниковым (Селитренниковым), шла несмолкаемая журналистская перестрелка, фраза о том, почему еврейский юноша не дошел бы «до белградской редакции», обнажает свой скрытый смысл. Как на внятно проявляющую себя параллель укажем на то, что белградская редакция «Нового времени» была одной из излюбленных политических мишеней Б. Мирского, и здесь ему подчас, как, скажем, в фельетоне «Новый завет»[117], не требовались никакие псевдонимные посредничества.

Бросается в глаза, что в поле зрения Б. Миркина-Гецевича (Бор. Мирского) и пятерки псевдонимных обозревателей мировой прессы в ЕТ с завидным постоянством попадают одни и те же органы печати. Один из них – клерикально-юдофобская парижская газета «Libre Parole» – предмет постоянного и неослабного внимания и его, и их[118]. Так, Vitalis в заметке «Месть Троцкого» обращается к этой газете, которая на своих страницах объясняла преследование советской властью еврейской религиозной жизни якобы

местью Троцкого евреям за то, что они исключили его из лона еврейской религии.

По словам Vitalis’a, комментирующего это бредовое утверждение,

на большее эти головотяпы французского антисемитизма не способны. Они не хотят и не могут сделать того вывода, что если все эти факты верны, – а «Libre Parole» сомнению их не подвергает, – то вся их глупая болтовня о Совдепии как о еврейском царстве рушится сама собой. С беззаботностью завзятых пройдох они воспроизводят факты, решительно опровергающие все их утверждения. А чтобы свести концы с концами, им достаточно сослаться на басню об отлучении Троцкого, басню много раз сочинявшуюся и столько же раз опровергавшуюся. Если эти господа внимательно читают «Еврейскую Трибуну», то им не трудно на столбцах нашего журнала осведомиться об истинном положении евреев в России. Но истина и антисемитизм – когда эти вещи стояли рядом?[119]

Та же французская газета фигурирует в статье Бор. Мирского «Слова врагов», напечатанной две недели спустя после упомянутой «Мести Троцкого», в номере от 21 апреля. Статья начинается так:

В парижской редакционной и откровенно антисемитской газете «Libre Parole» появилась полемическая статья г. И. Моллэ, посвященная роли евреев в русской революции[120].

Ненавистная Vitalis’у и Бор. Мирскому «Libre Parole» под пером Lector’a также превращается в эмблему мирового махрового черносотенства. Подхватывая нелепую выдумку о якобы еврейском происхождении Керенского, которого на пост главы Временного правительства поставил иудейский кагал, и сделал это с той дальней и расчетливой целью, чтобы расчистить дорогу еврею-большевику Троцкому, эта газета писала:

Нам совсем не понятно поведение живущих у нас русских, которые еще верят в Керенского.

Реагируя в обзоре печати (заметка «Ученики Дрюмона») на эти антисемитские откровения парижской газеты, Lector замечал:

Среди русских имеются верящие или притворяющиеся, что верят в еврейское происхождение Керенского. Но это исключительно члены той организации, к которой принадлежат убийцы [В. Д.] Набокова. Этим господам несомненно по пути с «Либр Пароль»[121].

Небезынтересно при этом отметить лексическую близость Lector’a и Vitalis’а. Ср.:

Lector: «Либр Пароль», захлебываясь от восторга, воспроизводит эту галиматью, чтобы глубокомысленно заметить от себя…[122]

Vitalis: «Libre Parole», воспроизведя из «Еврейской Трибуны» ряд фактов из области бессмысленных и жестоких преследований советской властью религиозной жизни евреев, приходит к глубокомысленному заключению…[123]

Рискнем предположить следующее «разделение функций» между Бор. Мирским и его псевдонимными «компаньонами»: первый пишет на общие темы международного права и политической морали, демократических свобод и их притеснения, борьбы за суверенитет национальных меньшинств и шовинистической реакции на нее со стороны ксенофобов-черносотенцев, «закона и пророков» в современном обществе, а более частные проявления этой обобщенной проблематики конкретизируются им в скрытом, «псевдонимном» качестве. Как всякая попытка представить некую модель, данная также страдает известной схематичностью: роли «ведущего» и «ассистентов» нередко смешиваются, объединяются, перераспределяются, тема выступает вариацией, а вариации превращаются в основную тему. И тем не менее принцип «общего» и «частного» в отношении, условно говоря, «основного автора» и группы его «псевдонимных масок» в известном смысле является функциональным.

Скажем, одна из сквозных тем, к которым обращался Бор. Мирский в своей публицистике, – соотношение большевизма (или шире – русской революции) и еврейства – «подхватывается» и расцвечивается на все лады также и отрядом его «ассистентов», под псевдонимами которых, как мы думаем, он же и скрывается. При этом возникают любопытные композиционные феномены внутри расположения самого материала на страницах ЕТ. Так, статья «Чека» Бор. Мирского в № 24 (129) от 29 июня 1922 г. в прямом смысле слова соседствует с материалом Verax’а, напечатанным в постоянной рубрике «На случайные темы» (одно следует за другим). В статье, подписанной «главным» псевдонимом Б. Миркина-Гецевича, говорится о повальном отождествлении антисемитской пропагандой большевиков-чекистов с евреями; Verax же подмечает тот факт, что в беллетристических текстах, написанных в первые годы революции, нет «ни одного действующего еврея», иными словами, преувеличение роли еврейства в русской революции, по его наблюдению, как бы перекочевало из художественной литературы в публицистику. И далее следует такой пассаж:

На этих столбцах всем нам приходилось бороться с тенденциозным преувеличением роли евреев в большевизме. Приходилось опровергать фальсифицированную статистику, механическую историографию и кинематографическую психологию антисемитских публицистов, изображавших русскую революцию, а в частности, большевизм как механический плод еврейских козней. Мы доказывали и имели возможность это наше мнение обосновать, что большевизм вырос на русской почве, из русской истории вытекал и некоторыми чертами русской массовой психологии органически сроден. В подчеркивании роли евреев в большевизме не было ни правды, ни истины, ни психологии, ни подлинной поучительности. Это была просто травля, имевшая определенную цель вызвать к нам ненависть русского и европейского общества и причинить нам возможно больше зла…[124]

Verax как будто бы «забывает», что он не Бор. Мирский, и едва ли не говорит его устами. Но самое поразительное в этой ситуации заключается в том, что нечто сходное напечатано тут же, рядом, на предыдущей странице под именем самого Бор. Мирского, и в целом это создает некий единый текст, скрывать авторство которого за псевдонимом можно лишь из соображений этики журналистской работы и во избежание нежелательного эффекта, что книжка еженедельника будет укомплектована текстами одного человека. Отзываясь в статье «Че-ка» на изданную в Берлине книгу «Че-ка: Материалы по деятельности чрезвычайных комиссий» (предисл. В. Чернова. Берлин: Центральное бюро Партии социалистов-революционеров, 1922), в которой отрицается тот факт, что среди чекистских палачей было засилье евреев, Мирский писал:

Берлинская книга бросает свет на загрязненную черными перьями больную проблему еврейского большевизма. Русскому демократическому еврейству не пристало, конечно, отчитываться перед Локотями и Наживиными за участие евреев в российском большевизме. Но вокруг этого вопроса стараниями черной сотни и бескорыстно помогающих ей касающихся [sic] либералов накопилось столько лжи, мрачных легенд и пошлых вымыслов, что для колеблющихся, для смущенных и сомневающихся книга социалистов-революционеров о че-ка – важное и ответственное свидетельство. Этими страницами крови, этой печальной летописью русского мученичества лишний раз снимается с русского еврейства очередной кровавый навет, – разбивается столь популярная, столь распространяемая реакционная легенда[125].

Игровые приемы и комбинации, возникающие при таком «распределении ролей» автора и его «псевдонимной группы» на страницах одного периодического издания, довольно небезынтересны. Например, внутригрупповые референции, когда автор напоминает читателю о каком-то из своих текстов от имени «псевдонимной маски», т. е. как бы не от себя, а от другого. Ср. в статье «На случайные темы» Verax’a, посвященной проблеме традиционных еврейских ценностей, либерализма и социализма:

И далеко не случайно то, что антисемитская реакция относится со скрежетом зубовным к «еврейскому лозунгу» – равенство, братство и свобода. В этих великих лозунгах несомненно запечатлен самый дух иудео-христианства в его земном плане – как выразился бы мистик. Современный либерализм и социализм воистинно [sic] тесно связаны с христианством и еврейским профетизмом. Лишенный этих идеалистических моментов либерализм просто перестает существовать, а социализм превращается в кровавую пародию на справедливость, как мы это видим в России. Вот почему, между прочим, социализм, сопутствуемый антисемитизмом, порождает такие нелепости, как те, что недавно освещены в статье Бориса Мирского в «Еврейской трибуне»: социалистическая толпа на площади Варшавы равнодушно зрит избиение товарищей-тружеников, собравшихся демонстрировать во имя социализма!..[126]

Если наша версия о принадлежности данной группы псевдонимов одному лицу – Б. Миркину-Гецевичу – достоверна, то их дешифровка, как всякий новый информационный инструментарий, может помочь установить и прояснить некоторые неизвестные факты. Так, в частности, если автором статьи «М. О. Гершензон о судьбах еврейского народа»[127], подписанной псевдонимом Lector, является Миркин-Гецевич, есть основание говорить о реакции несионистской еврейской общественности на книгу М. Гершензона «Судьбы еврейского народа» (1922), по поводу которой эта статья написана. Разумеется, и без таковой дешифровки можно было сказать, что в отличие от сионистских кругов, встретивших книгу М. Гершензона резко критически[128], несионистский либерально-демократический лагерь, мнение которого озвучил Lector, отнесся к ней с огромным позитивным интересом. Однако одно дело, когда за псевдонимом скрывался неизвестный автор, и совсем другое, если (а мы полагаем, что наше предположение основательно[129]) такая яркая и заметная фигура, как Б. Миркин-Гецевич, который, кстати сказать, не впервые обращался к имени и творчеству М. Гершензона[130].

2 Михаил Берхин, Иосиф Шехтман и другие

Эмигрантский РАС – прямой наследник и продолжатель своего российского предшественника[131] – начал выходить в Берлине в 1922 г.[132] под редакцией известного сиониста, еврейского общественного деятеля и журналиста Шломо (Соломона) Гепштейна (1882–1961), являвшегося членом руководящего ядра «старого» «Рассвета»[133]. В середине 1920-х гг. Ш. Гепштейн уехал в Эрец-Исраэль и печатался в РАС в качестве корреспондента. Вместо него главным редактором еженедельника, переселившегося в 1924 г. в Париж, стал Владимир Жаботинский (1880–1940), а соредакторами – его друзья и идейные единомышленники Михаил Берхин и Иосиф Шехтман[134].

Имя первого в русском журналистском мире – как до эмиграции, так и после отъезда из России – достаточно известно[135]. Плодовитый публицист и очеркист, работавший в разных газетно-журнальных жанрах – от политического фельетона до литературной рецензии, от очерка-портрета до репортажа и интервью, – он оставил после себя гигантское количество написанного как под собственной фамилией, так и под различного рода псевдонимами, основная часть из которых, включая наиболее употребляемый – М. Бенедиктов, – давно атрибутирована и не нуждается в дополнительных комментариях (исключая, пожалуй, лишь указание на то, что латинский benedictio является эквивалентом еврейского brakha [отсюда Берхин] – благословение). Участие И. Шехтмана в русских периодических изданиях нам неизвестно, однако эмигрантский РАС (не говоря о собственно еврейской периодике на идише) без него трудно представить. В отношении первого следовало бы расширить «псевдонимный реестр»; что же касается второго, его «рассветинские» псевдонимы, как кажется, должны быть учтены при составлении эмигрантского псевдонимного лексикона. Об этом и пойдет речь в данной заметке.

Михаил Юрьевич (Михаэль Хаим Уриевич) Берхин родился в городке Велиж (Витебской губ.) в 1885 г. Детство и юность его прошли в Харькове, куда семья перебралась в конце 80-х годов XIX века и где его отец, Ури Берхин, стал раввином местной еврейской общины, сменив в этой роли своего тестя Иезекиэля Арлозорова. Последний, согласно семейной легенде, был близко связан с бароном Э. Дж. Ротшильдом, которого всячески склонял к мысли закупать земли в Эрец-Исраэль и создавать на них еврейские поселения.

Окончив юридический факультет Харьковского университета и облачившись после службы в армии в цивильное платье, Берхин занялся журналистским ремеслом. 1914–1917 гг. он провел за границей в качестве корреспондента русских газет – сначала в Норвегии, а затем в Англии, где, между прочим, познакомился и близко сошелся с Б. Шоу. В 1917 г. редактировал петроградский журнал «Европа», а позднее, в 1919 г., служил в редакции газеты «Новая Россия» в родном Харькове. Еще накануне российских революционных потрясений его статьи привлекли к себе внимание, и имя Берхина было замечено и отмечено представителями либерального лагеря. После февраля 1917 г., в короткий период взметнувшейся свободы, П. Н. Милюков, тогдашний министр иностранных дел во Временном правительстве, давно оценивший Берхина как яркого журналиста и вдумчивого политического обозревателя-аналитика, намеревался привлечь его к дипломатической службе, открывшейся для евреев. Речь шла о назначении его послом в Норвегию. Однако произошедший вскоре большевистский переворот разрушил эти планы. В 1920 г. Берхин покинул Россию и обычным по тем временам путем, через Константинополь, прибыл в Париж. Здесь он становится одним из ведущих сотрудников иностранного отдела «Последних новостей» – автором сотен передовиц и острых публицистических статей, а вместе с ними большого количества фельетонов и критических рецензий, написанных умным и талантливым пером. Параллельно с «Последними новостями» он по рекомендации Я. М. Цвибака (А. Седых) становится в середине 30-х гг. постоянным корреспондентом рижской газеты «Сегодня»[136]. Имя Берхина, прежде всего как русского, хотя отчасти и русско-еврейского публициста, обозревателя, критика, появляется также на страницах наиболее авторитетных газет и журналов российской диаспоры между двумя мировыми войнами: ЕТ, «Дни», «Звено», «Современные записки», «Иллюстрированная жизнь», «Числа», «Русские записки» и др. Всë это принесло ему заслуженную славу одного из наиболее ярких эмигрантских журналистов.

В 1925 г. как политическая альтернатива Всемирной сионистской организации возникает партия сионистов-ревизионистов во главе с В. Жаботинским, к созданию которой Берхин приложил немало усилий. Незадолго до этого, в декабре 1924 г., как было сказано, из Берлина в Париж перебрался РАС, превратившийся в главный печатный орган ревизионистов на русском языке. Берхин (наряду с В. Жаботинским и И. Шехтманом) стал одним из его редакторов. И вот что в особенности интересно: несмотря на то что еврей-сионист Берхин «половину дня» проводил как русский журналист Бенедиктов, который ни в малой степени не пересекался с еврейскими темами (или, скажем так, еврейские темы не становились в данном случае чем-то особенным, основным, не отличались от любых других), это «параллельное существование» в русском мире было для него в высшей степени органичным и естественным. Более того, профессиональный газетчик Бенедиктов, будь то глубоко аналитический политический фельетон, публицистический памфлет или реакция на события в литературном или театральном мире, не только ни в чем «не изменял» еврейским интересам, но и в другой своей ипостаси – как еврейский журналист и общественный деятель – давал ясное представление о глобальном мировом контексте, в который теснейшим образом вплетались собственно еврейские проблемы.

На участие Берхина в двух разнородных по целям печатных органах, причем на положении в одном случае («Последние новости») крайне значимой, а в другом (РАС) – просто ключевой фигуры, отреагировал русско-еврейский поэт Довид Кнут, посвятивший всеуспевающему Михаилу Юрьевичу такую эпиграмму:

На этом черном, мрачном свете,

Как гость незваный на банкете,

Во всем испытываем страх…

Как незаконную комету,

Мы новостей ждем из «Рассвета»,

Рассвет встречаем в «Новостях»[137].

После вторжения нацистов во Францию Берхины, покинувшие Париж, жили в неоккупированной зоне (Montpellier). По крайней мере до 5 мая 1941 г. они еще находились там – именно этим днем датировано письмо Н. В. Милюковой (урожд. Григорьева; в 1-м браке Лаврова; 1881–1959? 1960?), второй жены П. Н. Милюкова, адресованное жене Берхина и сохранившееся в его архиве. Перебравшись осенью 1941 г. в США и поселившись в Нью-Йорке, Берхин до 1948 г. активно занимался проблемами, связанными с деятельностью ЭЦЕЛ (Иргун Цва Леуми) – еврейской подпольной вооруженной организации, возникшей в 1931 г. в подмандатной Палестине. В 1943 г. вместе с И. Френкелем и при участии Ю. Бруцкуса, М. Вишницера и С. Полякова-Литовцева он редактировал журнал «Заря», посвященный еврейским интересам. Вместе с Элияху Бен-Хорин издал книгу «The Red Army» (New York, 1942).

Зимой 1948–1949 гг. Берхин принял совет своего близкого друга М. Бегина, будущего премьер-министра Государства Израиль, переехать в Святую Землю и войти в Комитет партии Херут. Он становится одним из ведущих политических обозревателей одноименного партийного органа. Его обзор политической жизни в Израиле («La vie politique dans L’État d’Israël»), написанный в соавторстве с приемным сыном, Ж. Готтманом, был опубликован в журнале «Revue française de science politique» (1952. Vol. 1. № 1–2. Р. 156–166).

В 1952 г. Берхина не стало: он умер в Тель-Авиве после операции по удалению раковой опухоли.

В РАС Берхин пользовался рядом псевдонимов, под которыми выступал и в других органах печати: М. Б., М. Бенедиктов или, соединяя вместе подлинную фамилию и основной псевдоним, М. Берхин-Бенедиктов – так, например, подписаны некрологи М. Винавера[138] или С. Юшкевича[139]. При этом следует подчеркнуть, что в рефлексиях на выбор того или другого псевдонима у Берхина заметны своего рода «жанровые перегородки», пусть прозрачно-проницаемые и не всегда строго соблюдавшиеся. Бросается в глаза, что в большинстве своем статьи и заметки, связанные с культурно-художественной тематикой, включая рецензионные отклики и библиографическую информацию, он чаще всего подписывал инициалами М. Б.[140] (реже эти материалы шли под его подлинной фамилией[141]), а политические материалы – Берхиным или Бенедиктовым, как, например, «Ответ М. П. Арцыбашеву». Суть этого ответа заключалась в следующем. М. Арцыбашев решил проявить интерес к еврейскому вопросу в Советском Союзе и в рижской газете «Слово» опубликовал большую статью «Колонизация Крыма». В своем отрицательном отношении к этому проекту он неожиданным образом нашел единомышленников в… сионистах, для кого такая колонизация была явлением противоестественным. Сионизм, в представлении русского писателя, стал едва ли не попыткой очистить еврейский народ от «греха большевизма». В ответ на это Бенедиктов-Берхин писал:

Сионисты считают, что евреям не в чем оправдываться перед русским народом. Не евреи виноваты в русской трагедии. И если евреи принимают активное участие в разных антибольшевистских партиях и организациях, то отнюдь не для того, чтобы что-нибудь кому-нибудь доказать. Еврейство, как и русский народ, как и все другие народы, населяющие Россию, – пестро по своему социальному составу. В его среде имеются и большевики, и ярые противники последних. Да если бы евреи и последовали совету г. Арцыбашева и создали бы некую особую антибольшевистскую организацию, это мало убедило бы тех, которые взваливают на еврейский народ ответственность за события, имеющие свое естественное историческое объяснение. Нет, комплимент г. Арцыбашева – не по адресу[142].

Деятельность Берхина в РАС прибавляет к группе уже выявленных псевдонимов, которыми он пользовался (Б.; М. Бенедиктов; М. Берхин-Бенедиктов; М. Б – ов; М. Б.; М. Ю.; М. Ю. Б.; М. Ю. Б – ов; М. Юрьев; в ЕТ, переводившейся на французский язык: М. Benediktoff [М. Benedictov]; M. B.), несколько новых. Так, с высокой долей вероятности можно предположить, что ему принадлежат материалы, подписанные «М – ъ», как, например, беседа с гостившим в Париже главным режиссером тель-авивской оперы М. Голинкиным[143] – завзятый театрал Берхин, водивший дружбу со многими известными эмигрантскими деятелями искусства, отвечал в РАС за художественный отдел (театр, музыка, живопись, литература, концерты, артистическая жизнь). Есть также основание полагать, что Берхин пользовался в РАС еще одним псевдонимом – Зар (др. – евр. «чужой»). Трудно сказать, какой смысловой оттенок хотел акцентировать Берхин в этом своеобразном «негатониме» (если в самом деле он принадлежал ему): «близкий» и «свой» в РАС, он, возможно, делал упор на объективность материалов, подписанных им, как бы дистанцируясь от описываемых событий, глядя на них извне, «чужими глазами». В подчеркнутом противоречии избранному псевдониму на статьях и репортажах Зар’а лежит печать такой степени осведомленности и принадлежности к кругам РАС, которую человек, находящийся вовне, за пределами самого тесного и доверительного круга сотрудников этого еженедельника, едва ли мог иметь. Складывается впечатление, что псевдоним «Зар» избран именно для создания игрового контраста между именем и реальным лицом, облаченным доверием самой ревизионистской верхушки, членом которой являлся Берхин. На Берхина, кроме того, может указывать интерес Зар’а к освещению художественной жизни; см. подписанный им отклик на концерт еврейской актрисы Ш. Авивит[144], при том что в этом номере уже имеется материал М. Б. – беседа с главным режиссером театра «Габима» Н. Цемахом[145] – и политическое обозрение «Политика и “тактика” (Уроки сионистской конференции в Варшаве)» за его подлинной фамилией[146]; через несколько месяцев в РАС опубликовано новое интервью М. Б. с Н. Цемахом[147], а Зар в том же номере представлен политическим фельетоном «Кампания Ватикана»[148].

Другая правая рука Жаботинского по РАС, его соратник и биограф Иосиф Бер (Борисович) Шехтман (1891–1970), родился в Одессе, учился в частной гимназии М. Иглицкого, высшее образование получал в Новороссийском и Берлинском университетах. Сотрудничал еще в «старом», дореволюционном «Рассвете», став в 1910-е гг. его берлинским корреспондентом. В 1917 г. был избран членом Украинской рады, а в 1918 г. – членом Всеукраинской еврейской национальной ассамблеи. Покинув в 1921 г. Россию, Шехтман постепенно занял видное место в мире еврейской журналистики и публицистики: сотрудничал во многих органах идишской печати – вместе с В. Лацким-Бертольди редактировал в Риге газету «Dos Folk» (в которой печатались М. Берхин, И. Ефройкин, В. Жаботинский, А. Кулишер, Л. Неманов, И. Тривус и др. известные русско-еврейские журналисты и общественные деятели), был редактором ревизионистской газеты «Nayer Veg» и соредактором (вместе с В. Г. Акцыном) журнала немецких эмигрантов-евреев в Париже «Die Welt», печатался в варшавском журнале «Der Moment» и др. Его имя также стало широко известным в связи с собиранием документов и написанием правдивой истории еврейских погромов на Украине в годы Гражданской войны[149], а позднее – как историка ревизионистского движения[150], автора наиболее полного жизнеописания В. Жаботинского[151] и авторитетного ученого-мигрантоведа[152], научное наследие которого сегодня пристально изучается[153]. В 1941 г. Шехтман переселился в США, где служил в Institut of Jewish Affairs (1941–1943; в 1943–1944 гг. возглавлял в этом институте исследовательское Бюро по проблемам социальных движений), а также был консультантом в OSS (Департамент стратегической службы). До смерти являлся президентом Союза ревизионистов Америки и членом международного Совета сионистов-ревизионистов.

В РАС Шехтман пользовался псевдонимами «Ю. Борисов» или «Ю. Б.». Правда, на Ю. Б. мог бы претендовать другой известный еврейский журналист и общественный деятель – Юлий Давидович Бруцкус (1870–1951), также печатавшийся в этом еженедельнике. Однако все признаки и предпочтения – проблемно-тематические, лексические, стилистические и пр., многочисленные «мостики», связи и скрепы, существующие между Шехтманом и Ю. Борисовым, которые в одних случаях видны невооруженным глазом[154], а в других требуют тщательного и дотошного анализа, однозначно указывают на то, что в Ю. Б. (в развернутом виде – Ю. Борисов, в полусвернутом – Ю. Бор) закодирован именно Шехтман[155].

Так, например, подписанный Ю. Борисовым очерк «Человеческий документ»[156] представляет частное письмо убийцы С. Петлюры Ш. Шварцбарда, написанное более чем за полгода до убийства, и комментарий к нему. В письме высказывалась боль человека, еврейского националиста; оно было приложено к делу Шварцбарда как документ, рисующий его психологический портрет и амнистирующий совершившего возмездное деяние. А в следующем номере, уже под своей фамилией, И. Шехтман помещает очерк «Культ Петлюры»[157], где развивает тему наказания зла и превращения частного судебного процесса в крупное общественно-политическое событие.

Одна из «фирменных» тем Шехтмана-публициста и Шехтмана-историка, как было указано выше, – еврейские погромы на Украине периода Гражданской войны. Та же тема, в основном в приложении к петлюровщине, интересует и Ю. Борисова[158]. Описание добровольческих зверств по отношению к евреям оказывается и в центре внимания автора, подписывавшего свои материалы псевдонимом «Юст», также, как мы считаем, принадлежавшим Шехтману, см., например, его очерк «К истории проскуровского погрома»[159] или – как продолжение темы Ш. Шварцбарда – рецензию на книгу, посвященную судебному процессу над ним и написанную его защитником, французским адвокатом Анри Торресом, см.: Torrès H. Le procès des pogroms (Paris: Les editions de France, 1928)[160], или рецензию на книгу Н. Махно «Le revolution russe en Ukraine. 1917–1918» (Paris, 1927)[161]. Рецензируя книгу В. Шкловского «Сентиментальное путешествие» (Берлин; М.: Геликон, 1923), в которой тема погромов в годы Гражданской войны вроде бы отсутствует, чувствительный к ней Юст-Шехтман и здесь находит нечто с ними связанное:

Еврейских погромов Виктор Шкловский не видел и не описывает, – говорится в рецензии. – Но он видел погромы, устраивавшиеся русскими войсками в Персии – они отчасти объясняют, откуда у русского солдата такой большой погромный навык. Рассказ о персидских погромах звучит так знакомо.

И далее приводится цитата из «Сентиментального путешествия»:

Город был разделен на участки, каждая команда грабила свой квартал. Для освещения город зажгли… Разбитые ставни магазинов висели на петлях. Люди рылись во внутренностях темных лавок, выкидывая оттуда длинные полосы материи, как кишки… Женщины, спасаясь от насилья, мазали себе калом лицо, грудь и тело, от пояса до колена. Их вытирали тряпками и насиловали… Это был прообраз, своего рода репетиция еврейских погромов, – заключает рецензент[162].

На то, что за Юст’ом скрывается именно Шехтман, среди прочего указывает и тот факт, что под этим псевдонимом описаны кровавые события в Киеве, живым свидетелемкоторых явился автор [163].

За подписью «Юст» в РАС печатались разнообразные материалы, свидетельствующие о том, что данный псевдоним репрезентировал весьма компетентного автора[164], который, подобно Берхину, принадлежал к руководящим кругам ревизионистского движения. Об этом говорят и его детальная осведомленность в расстановке сил на карте политического сионизма, в спорах между собой разных сионистских группировок, и взгляд человека, находящегося не вовне, а в их эпицентре, и зрелость высказываемых по их поводу суждений[165]. Юст, как и предполагаемый нами владелец этого псевдонима, не был чужд и культурной тематики, см., скажем, его репортаж «На выставке И. Рыбака»[166].

Резонно предположить, что имя Юст является производным от Юс (еще один псевдоним Шехтмана в РАС[167]), которое, в свою очередь, вероятно, восходит к уменьшительно-ласкательному имени Юзик, Юсик, Юс – детско-юношеской и домашне-приятельской трансформации Иосифа, Йосефа, Йоси. Превращение же Юса в Юст’а, очевидно, обязано игровому сдвигу-поиску в имени новой смысло-языковой семантики: Юст (Just – Justus) – «право», «законность», «справедливость» (не исключено, что в имплицитной форме – даже «судящий»). Возможно, следует принять во внимание хотя и менее релевантное, но имеющее право на существование объяснение, что Юс стал Юст’ом, дабы избежать невольной связи с Ю-с’ом (так, «сокращая» свой псевдоним «Юниус», подписывал некоторые материалы один из активнейших авторов РАС А. М. Кулишер).

Ю. Борисов и Юст на страницах «Рассвета» остались, даже когда в 30-е гг. Шехтман стал там появляться реже, см. статью первого «Пытка продолжается» – о массовых арестах евреев в России для выкачивания иностранной валюты и золотых монет[168] – и в том же номере фельетон Юст’а «Из парижского блокнота» – об антисемитизме «парфюмерного короля» Франсуа Коти, объявившего кампанию против «иудео-германских банкиров», якобы овладевших мировым капиталом и диктующих свою волю правительствам и парламентам всех стран[169].

Вообще это был твердый принцип, принятый в журналистике и проводимый и в ЕТ, и в РАС фактически без исключений: автор мог выступать в номере с несколькими материалами, однако использование одного и того же имени не допускалось (это, заметим, в каком-то смысле облегчает работу по дешифровке псевдонимов). Как правило, Шехтман давал более одного материала в номер, т. е. почти постоянно складывалось такое положение, когда, помимо автонима, нужно было ожидать еще Юса, Юста или Ю. Борисова. При этом, как и у Берхина, бросается в глаза «распределение функций» между именем и псевдонимом: подлинной фамилией подписывались обычно материалы, связанные с политико-сионистской тематикой, с кругом проблем, где автор выступал как публицист-аналитик, пропагандист сионистского движения; псевдонимами – все прочие, включая рецензионно-библиографические обзоры, статьи и заметки, под которыми почти нигде нет имени Шехтман, а только Ю. Борисов[170]

Загрузка...