История эта произошло вскоре после нашего переезда в Париж. Тот, кто переезжал в другую страну, знает: это только кажется, что ты распаковываешь одежду, книги, мебель, на самом деле ты распаковываешь себя: открываешь все эти внутренние ящики, баулы и коробки, где столько прекрасного и важного, где столько хлама и того, что нужно просто выбросить и забыть. И ты берёшь и заново начинаешь всё это расставлять по местам. И в конце дня, когда ты бродишь по неустроенному дому, который, ты это знаешь, когда-нибудь будет опрятным и уютным, ты тоже – неустроенной дом, который тоже когда-нибудь будет в порядке
Итак, возвращаюсь к нашей истории. Произошла она в «Амадеусе», небольшом парижском кафе на авеню Моцарт, кафе, которое, в принципе, никак не отличается от других подобных парижских заведений с дубовыми панелями на стенах, меню, написанным мелом на чёрной доске, со стеклянной витриной с пирожными и барной стойкой напротив входа. Небольшая, вечно курящая терраса на улице – в общем, всё как в других парижских кафе.
У стойки, облокотившись на неё и уткнувшись взглядом в газету, стоял Лоран – средних лет, в неизменных кепи и шарфе зимой и летом, голубоглазое лицо обветрено на рыбалке – тихие рассветы, жаркие полдни, сэндвичи, завернутые в бумагу.
Между столиками фланировала Мартин, обладательница могучих бёдер и настолько высоко поднятых бровей, что сразу становится ясно: удивить эту женщину нельзя уже ничем. Мартин улыбчива по-своему, но есть в ней что-то настолько неприступное, что запрещает тебе просить у неё что-либо, по крайней мере, я почти ни разу не осмелилась попросить у нее лимона к чаю. Хотя, разумеется, она бы его принесла, принесла бы также, как принимает заказы – с видом благосклонного монарха, выслушивающего комплименты.
В тот день стояло холодное декабрьское утро. В конце декабря Париж праздничен, но в нём напрочь отсутствует та рождественская суета, от которой так сладострастно вздрагивает Нью-Йорк. Праздники приходят и проходят, говорят себе парижане-прирождённые фаталисты, значит, они есть мода, говорят парижане-прирождённые философы, а ни один уважающий себя парижанин, или хотя бы считающий себя таковым, не будет гнаться за тем, что проходит.
Было холодно, слякотно, противно. Париж умеет быть противным так, как это умеет делать изумительная женщина, – он был невыносимым. Мы сидели за миниатюрным столиком, распахнув куртки и размотав шарфы.
Муж ласкал взглядом меню: «Глянь, закуска из морских гребешков! Заячий паштет с эмульсией из лесного ореха!» Я размышляла о своей дольке лимона в чае. К нам подошла Мартин, а с ней её мощные бедра, изогнутые брови и все сожранные и выброшенные на обочину мужчины, всё это подошло к нам.
Муж бросил последний взгляд с поволокой на меню, машинально провёл рукой по животу и вспомнил о том итальянском костюме, в который он мечтает не просто снова влезть, а проскользнуть рыбкой, и попросил чашечку кофе. Я тоже. Да ну его, этот лимон.
И в этот момент двери кафе распахнулись, и вошла она. Ей было лет за много. Аккуратно уложенные волосы венецианского блонда обрамляли некогда красивое лицо с безупречно нанесённым макияжем. Ухоженные руки с элегантным маникюром, изысканно повязанный шарфик, жемчуг в ушах и в любую другую погоду, но только не сегодня, благоразумные туфли на маленьком каблуке, такие, какие носит королева Елизавета.
Значит, живёт недалеко, значит, сегодня неблагоразумна.
Незнакомка широко улыбнулась Мартин, её бровям, её бедрам, её мужикам, вернее, она их даже не заметила, она просто пробормотала несколько слов, явно запыхавшаяся, явно счастливая, и Мартин указала ей на столик рядом с нами.
Осанка и походка этой женщины не оставляли никаких сомнений в том, кто она и откуда. Так ходить и держать голову учат сёстры-монахини в школе и бабушка, у которой все собираются по выходным в загородном доме, и которая не спускает с тебя строгих любящих глаз; так учат поколения комильфо, поколения старых французских буржуазных семей. У этой женщины был класс. И ещё у нее был такой взгляд, что стало ясно: когда время и увядание, эти две извечные напарницы, скрутили ей руки, она спокойно сказала: «Отпустите, я пойду с вами сама». И пошла с этой, так гордо поднятой головой.
Она села за столик, Мартин налила ей вина. Она играла пальцами с ножкой бокала и улыбалась, глядя в окно, за которым дул мокрый ветер, и прохожие, втянув головы в плечи, торопились по своим делам. Неожиданно она повернулась ко мне и сказала:
– Это было любимое вино моего мужа.
В нашем квартале женщины не заговаривают с незнакомками, а тем более не делятся такой личной информацией. Я смотрела на неё во все глаза. У меня не осталось сомнений: она была нарядна, неблагоразумна, счастлива, – она была влюблена.
Очевидно, она пришла на свидание. И заказала любимое вино мужа. Очевидно, покойного, иначе она бы не сказала «было любимое вино»…
Лоран медленно сложил газету и принялся смотреть в окно с таким видом, как будто он кого-то ждал, но без особой надежды.
Незнакомка опять повернулась ко мне.
– Какая погода сегодня! – и радостно хихикнула.
– Мерзкая, – согласилась я. Я хотела добавить, что даже в такую погоду Париж прекрасен, как ребёнок, расстроенный из-за игрушки, но вовремя сдержалась: парижанам нельзя говорить, как прекрасен их город, потому что тогда неизбежно наткнёшься на вопрос: «Ах, вы не из Парижа?», вопрос, в который будет вложена масса смысла и из которого будет сделано ещё больше выводов. А я не хотела выводов, я хотела только одного: увидеть его, того, кто вскружил голову этой женщине с жемчугом в ушах.
Мартин приблизилась с меню, но незнакомка замотала радостно головой.
– Нет, нет, я жду кого-то.
Я тоже, подумала я.
И так мы ждали: она, искрясь и играя, как бокал «Таттинжер» рано утром, – кстати, это прекрасное качество, которое не мешало бы позаимствовать у шампанского: быть полным счастья и праздника, невзирая на место, время и обстоятельства, – глядя в окно и смеясь про себя; я, потягивая кофе и поглядывая на дверь. Кто он? Кто сумел вскружить голову этой женщине, её традициям, воспоминаниям? Вскружить так, чтоб неожиданно стали единственно разумными эти неразумные в дождь туфли – какая разница, во что обуты твои ноги, если земля уходит из-под ног, если любовь бьёт под коленки?
Мы ждали долго. Наконец, дверь открылась и тяжёлая портьера, защищающая зал от наружного ветра, вздыбилась, сникла и снова поднялась волною, откинулась, и в кафе вошла девушка, каких в Париже, да и во всем мире очень много: молодая и стройная, в чёрных куртке и джинсах, в шарфе размером с покрывало на кровать, какие были у наших бабушек. Волосы, пахнущие холодным городом, и штрих помады на губах. И уже ставшая знакомой улыбка при виде моей незнакомки.
– Мами!
А Мами в ответ заискрилась и засмеялась, как будто она сама была девушкой.
Мы расплатились и вышли. Мами – так французские дети называют своих бабушек.
На улице дул пронзительный ветер. От белёсого, как саван, неба веяло сыростью и пустотой. До весны и тепла была ещё целая зима. Было холодно. Холодно, сыро, противно и изумительно.