Судя по звукам, что были слышны сквозь неплотно прикрытые ставни сновидений, к вишне под окном ночью приходил ветер, и наутро её ветви оказались в совершенном беспорядке. Распрямились завитые с вечера локоны, замялась вышивка на груди, а бутоньерка и вовсе – пропала без следа так же, как многое в жизни. Болезненнее всего переносить исчезновение из неё людей. По доброй воде или злому року, – разницы почти нет. И, коли судьба развела до того, как человек ушёл насовсем, не пожалев ни о ком, не обернувшись ни на кого, – не так стыдно говорить про него плохо, не так больно вспоминать о хорошем.
Близкий недальний родственник то ли Крупских, подаривших Владимиру Ильичу Ульянову-Ленину его верную работящую Наденьку, а, может, и его самого, любил… прихвастнуть. Да, нет. Скорее, он верно выбирал момент для того, чтобы поведать правду, которая оказывалась причиною некоего ощущения пряности на сердце. От переживания сопричастности, вследствие возможности лицезреть, говорить с человеком, который знал, помнил тех немногих, добровольно возлагавших на себя бремя ответственности за судьбы большинства. И когда, листая семейный альбом с фотографиями, с нежной, из детства улыбкой, он выговаривал: «Любимая тётушка, дядя… кузены…», то очарование простоты мешалось с бездной непостижимости происходящего.
Так же точно, как минуту, с большой проницательностью он выбирал и оценивал слушателей, ибо сокровенным нельзя делиться с тем, кто не оценит того. Что толку хвастать открытой звездой перед тем, кто не способен видеть дальше своего носа…
– Хотите, я вас разведу? – Немного тягучим, лайковым лирико-драматическим баритоном вопрошал он, заметив моё недовольство супругом. – Я это сделаю меньше, чем за четверть часа!
И, обнаружив в моих глазах испуг, спешил добавить:
– Ну, что ж вы такая чувствительная, право слово? Шучу я, шу-чу! – И тут же добавлял, – Но, если что… – И многозначительно подмигивал.
Мы познакомились в редакции одной из самых известных в мире газет6, которая здравствует и поныне, с выхода своего первого номера, весной 1925 года. Была вторая половина дня, все журналисты, получив на утренней планёрке задание, давно уже сидели по домам и строчили заметки, часто прихлёбывая крепкий холодный чай, с подозрительным ароматом дубовой бочки7.
Не помню, отчего я оказалась в то неурочное время на месте. То ли была назначена какая-то встреча, либо что ещё, но, когда дежурный редактор заметил меня, то очень обрадовался:
– О, как хорошо, что ты тут! Поговори с людьми, пожалуйста. Они тут с жалобой…
Прикидывая возможный размер гонорара за будущую статью, я с удовольствием согласилась, но… кто бы знал, веселилась бы я точно так же, зная, чем всё это закончится.
Жалобщики просили поучаствовать в спорном деле, описывая происходящую в суде тяжбу. Для этого нужно было присутствовать на нескольких судебных заседаниях, и опросить всех сограждан, увязших в процессе. Выслушать пришлось всех, в том числе и героя нашего «романа», который, некогда примерив на себя роль адвоката, проникся ею и явно получал от этого удовольствие.
– Я не то, чем меня именуют, – Любил повторять он. – Я – стряпчий, чиновник по судебным делам. Направляясь на заседание, адвокат оставляет своё сердце дома, я же часто забываю в стакане с водой вставную челюсть, но сердце беру с собой всегда.
Всякий раз, когда судья, опустив взгляд в бумаги дела, предоставлял слово ему, по залу не смели пролетать даже мухи. На каждом слушании с его участием, бОльшая часть мест была занята не фигурантами дела, но почитателями необыкновенного дара стряпчего, который умел изложить суть несогласия сторон так, что оно было понятно даже ребёнку, окажись таковой на месте судей.
– Высокий суд! – Именно этой фразой начинал свою речь он. С лёгким «ы» перед кратким «и», оно заставляло обратить на себя внимание с первых же звуков его, тающего в ушах, голоса.
Последние остатки разума распускались кусочком сливочного несолёного на противне рассудка судейских и гражданских, не оставляя даже пены, так что единственно возможным для всех выходом было согласиться с ним, дабы хотя сколько-нибудь сохранить себя в сознании.
Стоит ли говорить, что, в ответ на честную, откровенную статью о деле, редакцию засыпали гневными письмами от лица весомых чинов и по поручению известных организаций, за коими последовали бы ещё большие неприятности, решить которые можно было одним лишь моим изгнанием из газеты. И оно состоялось куда скорее, чем нашли свой порядок слова данной строки. Раз – и…
– Я виноват в том, что вас уволили, и должен исправить это! Мы не станем мириться с подобным положением вещей, а будем судиться и выиграем дело!
Нисколько не сомневаясь в том, что человек, завершивший в свою пользу тяжбу против ЦК КПСС, сумеет пристыдить редакцию газеты, я, всё же, отказалась. И в ту же минуту получила предложение, воспоминание о котором храню, как хрупкий цветок мака в томике нелюбимого Пушкина, как истёртую телеграмму о предстоящем спектакле, как случайный, но заинтересованный, ни за что не скажу чей, на меня взгляд.
– Дабы, хотя отчасти, компенсировать ущерб, нанесённый вам по моей вине, я предлагаю занять место своего помощника. – Торжественно возвестил он.
Я пыталась возразить, основывая отказ тем, что «моё образование никак не…»
– Деточка! Так и я ни разу не юрист! Я архитектор! – Воскликнул он, и тепло, по-отечески, обнял.
Ту мимолётную и продолжительную паузу между прошлым и будущим, когда моя тугая на цифры память, волшебным образом впитывала номера, суть, логику и текст законов, я вспоминаю с неизъяснимым удовольствием, с уважением к себе и обожаемому наставнику. Восхищение его гением породило уверенность в собственных силах, коей так не хватало… И, через некоторое время, обнявшись на прощание, мы пошли, каждый своим путём.
Архитектор, стряпчий… Павел Лейбович Райский, подростком переживший блокаду, получивший Сталинскую премию второй степени за восстановление Петергофа, рождённый в Ленинграде чудесным воскресным днём 12 января 1930 года… Отвергаемая рассудком вторая дата на его надгробии, перечёркнута линией жизни, что тянется через сотни судеб людей, которым он хотел и сумел помочь.