Агон: служить

Маска: безбородый

Сам знаешь, брат, и ярость их в толпе

Зажечь легко. И вот по наущенью

Оратора они на нас с ножом,

А там и дочь не пощадят, конечно…

Еврипид, «Ифигения в Авлиде»

Не успел я войти в кабинет, как Анжела захлопотала с порога:

– ВасильЕвгеньич, я вам там всё включила, только «Начать конференцию» кнопочка осталась. Чашечку поставила, но он еще горяченький, вы его сразу не пейте. А еще печеньку положила – это вам мама моя передала, сама пекла утром…

– Спасибо-спасибо, Анжела.

Захлопнул дверь, запер кабинет на ключ, стянул маску – и наконец-то сладко чихнул, несколько раз подряд. Не-вы-но-си-мо. Чихать и кашлять – такие скромные проявления человеческой жизнедеятельности стали делом запретным, интимным, фактически непристойным. Отныне чихнуть без маски в общественном месте приравнивается к публичному мочеиспусканию. Мы толком не успели разобраться с отношением к публичному кормлению младенцев, а теперь придется устраивать публичные дискуссии по публичному чиханию, хоть конференцию созывай «20-е годы XXI века: новые угрозы и вызовы в публичном пространстве».

В Академии дан приказ гонять безмасочников из числа студентов и преподавателей, так что приходится не просто соответствовать – подавать пример. Даже бороденку сбрить пришлось: главное, чтобы масочка сидела. Анжела говорит, помолодел лет на десять. Льстит, конечно. Однако и правда изменился: в коридорах не узнаю́т, не здороваются…

Хотя кто сейчас с кем здоровается? Ходим тенями вдоль стен, сами не разговариваем, других пугаем – как будто смерть уже среди нас и мы робеем звук подать, позабыв, что смерть не имеет к нам отношения: когда есть мы, нет ее, а когда есть она – нет нас. На лекции в этом месте я всегда шучу о доме и гноме, но чем моложе студенты, тем реже они понимают, о чем я, хотя студенты не молодеют, это старею я – старый гном со своими старыми шутками.

Шутки про мертвые души больше не шутки. «Лучше б хотел я, живой, как поденщик, работая в поле, службой у бедного пахаря хлеб добывать свой насущный, нежели здесь, над бездушными мертвыми царствовать, мертвый…»[28] На лекциях особенно томительно. Сначала приходил в поточную аудиторию, думал, привычка сработает – всё будет проще настроиться. Оказалось, что нет, от привычки только хуже: сидишь один перед зияющей пустотой, как будто в эхокамере, и голос отпружинивает от стен, возвращается к тебе чужим, а перед тобой не люди – кружочки и квадратики, и это те же студенты, умом понимаешь, но всё же видишь композицию Кандинского глазами человека, привыкшего к «Утру в сосновом лесу». Из дома вести и того хуже; по весне хватило высиживаний, когда из квартиры месяцами не выбираешься, так что уже не различаешь: со студентами разговариваешь или сам с собой; так и последнего рассудка лишиться немудрено.

Потом молодые коллеги подсказали: задавайте вопросы, предлагайте писать варианты или приводить примеры в чат, дискутируйте, реагируйте на ответы – всё сподручнее, ребятам и самим мучительно перед экраном просто так сидеть. И правда, полегчало как-то. Такое время, что я молодых всё больше слушаю, чем учу.

А еще помогло, что веду из своего кабинета. Вот только запираться приходится, а то каждый раз кто-то рвется во время занятия, и даже Анжела, при всей своей прыти, не всегда успевает сдержать самых рьяных просителей.

Вот и сейчас. Стоило надеть наушники и ткнуть «Начать конференцию», как забарабанили в дверь, потом позвонили по внутренней связи. Я положил трубку сбоку от аппарата: нет меня, нет.

– В прошлый раз мы с вами остановились на категории агональности. Само слово восходит к греческому корню «агон» – борьба, состязание, как вы должны помнить с первого курса. «Эрис» и «филия» – раздор и любовь, вражда и союз – важнейшие элементы античной культуры, выстроенной на борьбе противоположностей. При этом агональность – не просто состязательность, а ее особая разновидность, предполагающая систему, набор правил и следование этим правилам. Игра во многом и определяет агонизм. Принцип агонистики универсален для античного мышления, он является частью мировоззрения античного человека. Как пишет Ксенофонт, в уже хорошо знакомой нам Спарте главным в воспитании граждан оказывалось так называемое научение соревновательной доблести. Обращаю ваше внимание именно на сочетание соревновательная доблесть: не отдельно. Политика, философия, образование, театр, суд, спорт – всё становилось полем соревнования, агона. При этом, как позже заметит Хейзинга, вводя в обиход еще один очень важный термин – «агональный инстинкт», соревнование ведется не с какой-то конкретной целью, а ради самого соревнования. То есть главным оказывается участие в лишенном жизненной необходимости процессе – процессе по сути бесконечном, работающем на внутреннем perpetuum mobile…


На чем?


– выскочило в чате.

– Ну-ка. Вспоминайте латынь, молодые люди. Все-таки второй курс!


Вечный двигатель?


– прилетело в ответ.

– Верно. Так или иначе, следы агональности мы видим и в социалистическом соревновании, например: догнать и перегнать, пятилетка в четыре года, стахановский подвиг – всё это соответствует агоническому духу, духу борьбы, состязательности. Какие еще примеры можете привести?


Холодная война?


– Да, но здесь важно уточнить, что именно холодная. Сама по себе война не является агонистикой по умолчанию. Агональный дух вносят в нее участники, которым важно не уничтожить соперника, а показать свое превосходство, кстати, даже моральное. Не просто победить, а оказаться лучше по значимому для обеих сторон критерию, будь то вооружение, тактика, а может, и героизм или даже гуманизм. «Сам погибай, а товарища выручай», например, – такой противник может проиграть войну, но выиграть в агоне, ведь победа может быть бесславной, а поражение героическим. Понимаете?


Еще конкурирующие ДАП так работают


Тут я растерялся.

– Как, простите?


Нейросети


Будто стало яснее! В дверь забарабанили громче. Да что там такое?

– ВасильЕвгеньич, очень надо! – Анжела подвывала в замочную скважину.

Извинился перед своими квадратиками, выключил видео и пошел отпирать дверь. В приемной стоял мужчина лет сорока в джинсах, потертой черной куртке и без всякой маски. Я хмыкнул так выразительно, как только выучился за тридцать лет деканства и сорок пять – преподавания.

– ВасильЕвгеньич, тут вот человек не может долго ждать. Это по поводу… – почему-то прошептала Анжела, поглядывая то на меня, то на него.

– Я понял.

– Андрей Игоревич Мухин, следователь, – он протянул руку.

Я по привычке потянулся в ответ, но Анжела тут же шикнула: нельзя! Он по-мальчишески ойкнул, убрал руку за спину и забормотал:

– Вы не подумайте, у меня антитела! Я весной еще переболел, три недели валялся.

Анжела вклинилась:

– Всё равно можете быть переносчиком! А ВасильЕвгеньич у нас в группе риска вообще-то, у него сердце!

Я поморщился.

– У всех сердце, Анжела. Андрей Игоревич, вы хотели что-то уточнить?

– Нам бы пообщаться. Да вы не волнуйтесь, процедура стандартная. Много времени я у вас не отниму.

– Да я уже знаю. Не первый раз таких гостей принимаем, к сожалению. – Я махнул рукой в сторону кабинета. – Чай, кофе?

– Нет, благодарю.

Вернулся за стол, прикрыл крышку ноутбука и сел. Отпил уже остывший Анжелин чай, пролил немного на блюдце, от чего размякло печенье – «печенька», как она говорит. Так и не смог отучить ее от этих ужасных слов: «вкусняшка», «печенька», «любимка». Скорее она меня переучит.

Мухин сел напротив и тронул качающего лапой кота. Это Анжела подарила мне «котейку», чтобы «счастье намурлыкал». Китч, конечно, но как ей об этом сказать?

– У вас день рождения? – Он кивнул на неприлично большую открытку «С юбилеем!» рядом с вазой на подоконнике.

– В пятницу был.

– Поздравляю, – и без перехода: – Я, собственно, насчет прыгунка.

– Прыгунка?

Он нахмурился.

– Простите. Буянов Никита Константинович, 2001 года рождения, студент философского факультета, второй курс. Сегодня ночью он…

Сколько раз я это слышал… Скрылся с места аварии. Устроил дебош. Напал на полицейского. Попался на митинге. Встал в одиночный пикет. Поджег дверь ФСБ. Вел канал с призывами к. Собирал дома бомбу…

– Выпрыгнул из окна общежития…

Всего лишь выпрыгнул из окна, но и этим не угодил Академии.

– Я так понял, что он сам, да?

– Разбираемся пока, но вроде поводов сомневаться нет. Записку оставил.

– Я в курсе, – поморщился, вспомнив утреннюю беседу с ректором.

– Да, вас винит и вашу учительницу… – Он заглянул в телефон. – Олевскую Ирину Михайловну.

На словах «ваша учительница» перед глазами возникла классная руководительница Антонина Васильевна, божий одуванчик, сухонькая женщина, которая прошла войну медсестрой до самого Берлина, но будто и не видела ни смерти, ни печали, ни страданий.

– Сессия, хвосты, стресс – всё стандартно. Ваша помощница мне уже выдала информацию по Буянову и Олевской, но, сами понимаете, для отчетности надо бы побеседовать. Олевская мне, конечно, нужна, психолог ваш и кто-то из студентов, близких к Буянову. Буду благодарен за содействие.

– Конечно-конечно. Вы обратитесь к Анжеле, она вам всех найдет.

– А вы сами что-то можете сказать по Буянову?

– Буянов… Буянов… Не припомню, к сожалению. Столько студентов повидал, что одним больше, одним меньше…

– Понимаю. – Он поднялся. – Что ж, в любом случае спасибо.

Я встал и протянул ему руку, он пожал в ответ и сразу охнул:

– Что ж мы так с вами нарушаем…

– У вас же антитела… Прыгунок, да? Много таких?

– По-разному, но с пандемией этой, да и по осени сезонно всегда больше становится. Погода плохая, срываются листья и люди, – он мрачно усмехнулся.

Мы попрощались. Я открыл ноутбук и снова включил видео. До конца пары осталось полчаса, так что материал пришлось ужимать, да еще и разговор со следователем сбил меня с толку, – поэтому я запинался, терял логическую нить и без конца чихал: наверняка в одном из букетов от не_приятелей запряталась лилия. Символ Непорочной Девы и королевской власти – иронично, что у меня на нее аллергия.

Закончил пару, вышел из конференции, допил уже совсем холодный чай. На дне чашки лежал кусочек вымокшего печенья: свинячу, как ребенок. Или старик.

Не вставая с кресла, подкатился к окну. Машина «Следственный комитет» демонстративно припарковалась перед главным входом, а вокруг кучковались редкие курильщики. Как будто обязательно вставать здесь, на виду у всех, как будто и без того мало пересудов…

Потянулся за открыткой, усыпанной прилипчивыми блестками. Внутри наверняка стихи без признака вкуса.

Для мужчины, спору нет,

Самый в семьдесят расцвет…

Для мужчины, может, и рассвет, а для деканов, ректоров и президентов – закат, так было бы вернее.

Сократа казнили на закате, отдав в жертву тем богам, что он якобы хулил.

Сократу было семьдесят.

Не просто так греки считали семидесятилетие пределом жизни.

Не просто так деканам, ректорам и судьям не велено переходить этот предел.

А что за ним? Куда попадают деканы, когда проходят деканскую жизнь до конца? На круг лукавых советчиков или в обитель соблюдающих долг?

После семидесяти они попадают в чистилище.

Сколько ни кокетничай, ни сбривай бороду, ни проходи воркшопы по созданию образовательных подкастов – ты лишь цепляешь молодильную маску с краткосрочным эффектом, под которой прячешь выходящего в тираж старика, что боится попасть в жизнь после.

Недавно Анжела мне показала картинку из интернета: «До н. э. – до начала эпидемии». Я ответил, что это неверное понимание истории: невозможно оценить эпохальность события в моменте – для этого нужно расстояние, ведь та же Вторая мировая или даже девяностые стали для нас сломом эпох куда в большей степени, чем какой-то вирус, которых и на моем веку хватило: чего стоила одна холера, когда во время летней практики я застрял на месяц в Керчи.

Анжела тогда ответила, что я слишком серьезно воспринимаю мем. «Мэм?», – я переспросил, а она засмеялась: «Не говорите “мэм” и “секс”, ВасильЕвгеньич, – это происходит у людей за». Сразу вспомнил матерящегося интеллигента у Довлатова. Имитировать возраст, как и класс, невозможно. Вася может проходить воркшопы, но какой в этом толк, если он даже не знает, что́ это такое, если он не умеет начинать и заканчивать лекции без чужой помощи, ведь Вася так безнадежно вырос в Василия Евгеньевича.

«Очень быстро, я ничего не понял», как там было в каком-то фильме, – я даже не вспомню, в каком, ведь все фильмы, книги, разговоры, лекции, новости слились в одно, так что я уже не отличаю мысли свои от мыслей присвоенных.

Как это случилось?

Вася поступил в аспирантуру своей же Академии и сразу начал преподавать. На Западе этого, кстати, не любят, обзывают некрасивым словом «инбридинг» – инцестом, по сути. Якобы из-за пагубной традиции мы замыкаемся в себе вместо того, чтобы проповедовать in partibus infidelium[29], поэтому и воспроизводим исключительно себе подобных.

Работать Вася пришел на правах младшенького – умника, отличника, но всё еще младшенького в семье. Досада брала не раз, когда гнали из профессорской столовой или на кафедре спрашивали Василия Евгеньевича, а коллеги отвечали, что таких не водится. Потом ахали: а, вы Ва-а-асеньку ищете! А Ва-а-асенька учился учить, учился не робеть по другую сторону парты, учился не пасовать перед наглецами, учился проверять источники, учился слушать студентов, учился не только замечать их ошибки, но и признавать свои, ведь знание и начинается с признания незнания. С годами Васенька смог сбросить студенческую кожу и нарастить новую, слой за слоем: старший, доцент, профессор, завкаф, замдекана, декан. Кожа всё утолщалась, пока Васенька не обратился в василиска – осколок прошлого, мифологему, утратившую власть и величие в атеистически-технологическом настоящем.

Из неопытного новичка Вася превратился в опытного, но неумелого пожилого человека. И вот Вася снова пасует перед молодыми, снова теряется, когда в онлайн-конференции не получается включить презентацию, снова робеет, когда слышит слова, значения которых не знает, – и это он, тот самый Вася, который, казалось бы, знает всё, и как-то раз из постыдного тщеславия сходил в телевизор сыграть в интеллектуальной викторине – и выиграл приличный призовой фонд, который истратил на alma mater, надо признать! Старый преподаватель вдруг оказался на положении студента – растерянного и вместе с тем стесняющегося просить о помощи. Утром на четырех, днем на двух, вечером на трех – вот так и ходим. Вместо костылей – Анжела, нянька в должности секретаря, да зонт, который всё больше трость. Еще год назад Вася ходил на работу пешком, а сейчас уже три остановки едет на автобусе.

Страшно, страшно, ведь старший брат, оставшийся в Свердловске, в семьдесят заполучил первый инсульт и инфаркт, так что потом как дитя учился всё делать заново, а сноха докладывала по телефону: голову держит! садится! кушает! опирается на ноги! разговаривает! ходит, Толик снова ходит! Еще бы Толик не ходил – сколько связей поднял, сколько денег влил в реабилитацию Вася, тот самый Вася, которому Толик в детстве так щедро отвешивал подзатыльники и даже руку однажды сломал – случайно, конечно, но все-таки Вася запомнил и обиду затаил, как и запомнил, что на свадьбе у Васи Толик спьяну лез к Надюше целоваться. Простил Толика только там, в больнице, когда увидел, что брат уже рукам воли не даст. Толик ушел в семьдесят четыре, ровно как ушел отец от второго инфаркта. Сердце у нас по мужской линии негодное.

А случись что со мной, кто позаботится? Володенька так и не сразу приехать сможет. Не на Анжелу же надеяться, право. Хотя душа добрая, бесхитростная, но временами очень уж она незамутненная, как будто не из гордумы, а из леса к нам вышла. Недавно заявила, что наскребла файлы по су́секам. Я сначала виду не подал, переспросил, а она повторила: cу́сики. Я тогда аккуратно так решил у нее вызнать, что же это за сусики такие. Анжела и выдала, что сусики – это рисинки для суши, поэтому и скрести их тяжело, если в соевый соус угодили. Вот так: мы всё киваем на Запад, а Восток уже здесь – в головах сидит. Даже преданность ее, признаться, носит восточный характер: будто я самурай, спасший деву из беды. Вот только будь я самураем, давно бы сделал харакири на рабочем месте.

Но Вася не самурай, Вася – декан. Вася стал деканом в тридцать девять лет, и не потому, что был самым достойным, а лишь потому, что был готов работать без зарплаты. Чтобы собрать утекающие кадры и не дать развалить факультет, оказалась нужна не крепкая рука, а цепкий язык. Вася сидел на телефоне часами, донимая своих же одногруппников, однокурсников, бывших младших коллег, выпускников – одной лишь просьбой: дайте денег, иначе нас больше не будет. За полгода удалось сколотить попечительский совет, и, пока Академия тлела в пожаре новых времен, философский факультет вовремя платил зарплаты, обновлял библиотечный фонд и делал ремонт в аудиториях. Это потом уже сформировали обще-университетский совет, но началось всё – с нас. Вася предложил телевизионную олимпиаду для абитуриентов, сделал Академию magna iterum[30], да только олимпиада, телевизор и Академия устарели, не говоря уж о самом Васе. Кто вспомнит о декане-новаторе, когда ему семьдесят, а ректору, бывшему однокурснику, шестьдесят девять, и над ними обоими зависли песочные часы, отмеряющие легитимность их полномочий.

Снимут ректора – снимут и декана. Снимут декана – снимут ли ректора?

«Бессменный руководитель философского факультета» – где-то так и сказали. Ах да, в «Умнейшему». Якубович, Масляков, Аникеев – одним миром мазаны. Вася же первым избавился от выборности деканской должности. Сначала было не до демократии, а потом уже все как-то и попривыкли. Был только один академик, кипиш поднимал, выборов всё требовал, так что пришлось попросить: контракт закончился, извините. До сих пор дает интервью о декане-волюнтаристе. Не понимает, что спас его волюнтарист, дал возможность спокойно писать свои монографии, ездить на свои конференции и вместе с другими вздыхать о своей загибающейся науке. Испустит дух – так, может, и памятник во дворе поставим.

Поставят. Я-то старше – раньше отойду.

Еще и милейшая Катерина Сергеевна, у которой я в свое время был научным руководителем, умудрилась воткнуть мне кинжал в спину открытым письмом в защиту студентки, намеревавшейся удрать к террористам. «Требуем проявить гуманизм!», видите ли. Погнал ее с кафедры. И прихвостней ее погнал, чтоб неповадно было. Вася мог быть гуманистом, но Василий Евгеньевич уже давно гуманитарий.

Гуманизм в республике = paideia[31], гуманизм в империи = philanthropia[32], как метко обозначил Геллий. Цицерон, помнится, называл гуманизмом образование знатных римлян по греческому образцу. Я же всегда полагал так: гуманизм выдумали, чтобы скрыть пустое место, где должна быть доброта. Гуманизм – это даже не misericordia[33], a одна лишь benevolentia[34]. Я-то, в сущности, никогда и не был добр. Одна лишь Надюша смогла во мне разглядеть доброту, моя Надюша, моя Fides[35], моя Agápē[36]. Остальным хватало и гуманизма.

«Академии нужны новые решения!», видите ли. Метила Катерина Сергеевна на мое место, заговор плела. Давно уже смену ищут-рыщут – модель декана поновее, помоложе, поэффективнее. Вася пришел работать в университет – а уйдет из корпорации; Академия застряла где-то на полпути между коммунизмом и капитализмом. Ничего, царство стало империей, империя – союзом, союз – федерацией, а третий Рим выстоял, как выстоит и наша Академия.

Я снова выглянул в окно: машина там же. А вон и памятник братьям – основателям Академии: греки подарили городу и нам лично. А какой памятник будет мне? Надпись на основательском: «Здесь был Вася»? Древнейшая традиция, между прочим, еще римляне оставляли свой след в истории таким варварским способом, каким бы дурным каламбуром это ни звучало.

А ведь когда-то Вася хотел стать космонавтом. Впрочем, каждый житель нашей необъятной, возмутительно нескончаемой страны немного космонавт. Даже взлетать необязательно, чтобы почувствовать себя punktum[37] посреди infinitum[38] – незначительной точкой, наличие или отсутствие которой ничего не меняет, точкой, которая ограничена пределами своего тела и находится в неограниченном пространстве, том самом пространстве, которое, подобно любой приличной Вселенной, рвется к расширению, не вдаваясь в рефлексию, нужно ей это или нет, ведь Вселенная живет своими законами и с недоумением оглядывается на попытки задним числом себя объяснить. И Вася стоит перед выбором: остаться точкой или расшириться самому, стать чем-то бо́льшим, может быть, даже rector magnificus[39], настоящей звездой этого необъятного небосклона, пусть рано или поздно Вася закончит как все astra, к которым рвутся per aspera[40] и аспирантуры, – белым карликом; если не сгорит раньше, где-то на подлете.

И вот Вася – звезда, Вася сияет, Вася прогнул мир под себя, но оказалось, что мир этого и не заметил, мир даже и не запомнил, так что останется только запись: «Здесь был Вася».

А был ли, собственно, Вася? Не всё ли равно Вселенной: punktum ты или astrum?

Каждый из нас считает себя звездой. Тщеславным Солнцем, вокруг которого и вращается галактика. Геродот высмеивал тех, кто полагал, что в центре Земли находится суша, в центре суши – Греция, а в центре Греции – Дельфы, но далеко ли мы ушли, если до сих пор ставим в центр мира себя?

Мы всегда протагонисты. Мы всегда боремся за себя. Вот только мир борется с нами.

Борется, например, сейчас, когда мы так поспешно-хвастливо оглашаем победу, уже зная наверняка, что враг не поражен, а лишь затаился подкопить сил и обрушиться заново на нас, уже размякших, разморенных, разнеженных мнимыми успехами, а он всего лишь изменит облик, структуру, штамм, надсмеявшись над любыми попытками одержать верх.

Всё просто: протагонисты – мы, разумная человеческая цивилизация, а антагонист – капля в море, но если это капля яда, то она может отравить всё море, накрыв его пленкой (пожалуйста, оставайтесь дома!), и под ней задохнется всё живое, а в новостях появится сообщение о «массовой гибели морских животных», из-за которой пошумят зоозащитники.

Нам же нужны – шумящие человекозащитники, защитники человека от человека. Ведь всё просто, когда протагонист – человек, но что, если человек был антагонистом ab ovo[41]? Что, если человек – не мера всех вещей, а досадная ошибка природы, мутация, вирус, что отыскал Ноев ковчег даже во время Девкалионова потопа? До н. э. – «до начала эпидемии». А что, если «до начала эпидемии человека»? А что, если человек и есть старейший коронавирус, передавшийся от животного – через что там: дубинку? труд? божье дыхание? А что, если Бог – не творец, а ученый, и он всего лишь заигрался в лаборатории, сотворив вирус человека, который оказалось не удержать в пробирке?

Животное заболело и превратилось в человека. А человек заразил весь мир.

Пока Эдип искал причину мора, мором был лишь сам Эдип.

Думал ли обо всём этом прыгунок?

Прыгунок – мутант, дитя той самой новой эры, которая начинается как будто только сейчас. Два десятилетия мы прожили в тени XX века, как сумчатые, продолжая вынашивать в своей тесной утробе век XXI, запугивая его страшилками прошлого, поучая не быть таким, как его родитель, и вот к двадцатым годам XXI века наш новорожденный окреп, получил право голоса – и наконец скинул цепи удушающей пуповины. Кого еще мы могли получить, кроме как напуганного, запутавшегося, озлобленного подростка, который только и может, что напоследок убить того, кто его породил?

Виновата ли в этом философия, польза которой не доказана, а вред очевиден, как сказал человек, в свое время посмевший закрыть наш факультет? Самый старый, самый престижный, но и самый мятежный. Мятежный дух – безусловная плата за то, что мы учим думать. Еще одна мутация, с которой надлежит расправиться, пока она не загубила Академию.

Вася не стал космонавтом Гагариным, но превратился в космонавта с дубинкой, который бьет своих, защищая… своих же?

Senatus bestia, senatores boni viri[42]. Dekanus bestia или dekanus bonum vir?

Снова чихнул, аж голова затрещала. Надо сказать Анжеле, чтобы выбросила уже эти букеты к чертовой матери.

Ладно, хватит тянуть. Пора приступать к делу, а то с ректором уже с утра наговорился…


– Надо предложить помощь от лица Академии, венок возложить обязательно, финансово поучаствовать, сам понимаешь. Нехорошо, Василий Евгеньич, передача эта, записка – откуда они ее вообще…

– Да я понимаю.

– Не понимаешь ты, Василий Евгеньич, – мне вот это всё сейчас вообще не надо. Нам реформу пытаются вкатить, подо мной и так кресло шатается, а тут еще твой факультет опять… Думай, как решать будешь, если в суд пойдут. А лучше подстели соломку.

– Как?

– Дадим заявление, что не просто приносим соболезнования, но и приняли меры…

– Какие меры?

– Там что написано: деканат и немка. Сыграем на опережение.

– У нас такая немка не работает, мы ее на прошлой неделе уволили? Сделаем так – поставим черную метку, Миш. Ей больше не преподавать.

– Так пусть сама уходит. Не справилась со стрессом, написала в сердцах заявление, а мы проявили понимание и не стали требовать отрабатывать семестр.

– А если не напишет?

– А если не напишет, то у нас по договору шестидневка с шестичасовым рабочим днем. Не явилась на работу, когда нет пар? Отсутствие более трех часов – пожалуйста, нарушение трудового договора.

– Миш, это уже софистика.

– Это закон, хоть и dura[43]. А тебе суровости, Василий Евгеньич, не хватает, устал за столько лет-то, на пенсию захотел…

– Так, значит, Михал Иваныч?

– А ты не обижайся. Думаешь, мне твоя пенсия нужна? Сначала тебя, потом меня, сам знаю. Так что от твоего гуманизма никому проку не будет. Защитишь себя – защитишь и меня. Защитишь меня – защитишь Академию.


Цицерон говорил: всё, что справедливо, полезно.

Цицерон говорил: всё, что в нравственном отношении прекрасно, справедливо.

Цицерон говорил: всё нравственно-прекрасное полезно.

Цицерон в грязной оборванной одежде бросался в ноги к Помпею, лишь бы избежать изгнания из Рима.

Даже Цицерон стал белым карликом – так с чего вдруг упираться Васе?

Или Вася хочет, как Сенека, испить цикуты, и уйти если не в расцвете, то хотя бы не на закате?

В начале был Логос – но что же будет в конце?

Когда меня призовет к себе Бог – если он в ожидании гибели еще не запрятался от своего сверхсоздания на самоизоляцию, понадеявшись пересидеть пару миллионов лет и выйти на волю, когда отбушует уже новая инфекция Homo Sapiens, – то спросит:

Кто был твоим первым?

Девочка, семнадцатилетняя девочка с первого курса.

Загрузка...