Солнце выиграло тяжкую битву, но не нуждалось в том, чтобы отпраздновать победу по-настоящему, ибо его враги исчезли, убежали с небес, в отличие от дождя, который, беря верх в сражении, выставил напоказ свои черные эскадроны, афишируя наличие всевозможнейших туч и облаков. Час обеда миновал, а Матье даже не помышлял о том, чтобы перекусить в обществе какого-нибудь типа. Он немного попетлял по улицам, а затем остановился у Дома инвалидов. Перед ним простирался мост Александра III, весь золотой при боковом, уже ощутимо осеннем освещении. В такой точно день, на этом самом месте он встретил Матильду, то есть саму любовь, ведь она его любила точно так же, как и он любил ее, но продолжалось это только год.
Матильду, о которой он запретил себе думать уже много лет назад. Матильду… Может ли он позволить себе умереть, так и не повидавшись с нею? Чтобы произошло нечто непостижимое, неуяснимое, недопустимое в человеческом существовании? Но, в конце концов, идея умереть, так и не повидавшись с Матильдой, была не более странной, чем возникшая в свое время идея жить без нее… Однако применительно к ожидавшему его периоду жизни одно воспринималось им безоговорочно, а именно отказ от прошлого. Никоим образом он не собирался погружаться в то, что когда-то было его жизнью, ибо тогда это была жизнь совсем другого человека. Человека, вообще не думавшего о смерти, тем более о точной дате ее наступления. Другого человека. Ему следовало жить без прошлого, поскольку оно, это прошлое, было не вполне достоверным; да и без будущего, ибо таковое у него не предвиделось. Жить ему следовало в настоящем. Да еще научиться этому! Прежде он нередко хвастался своим умением жить, и его даже упрекали нередко: «Матье живет только настоящим». А с его точки зрения, искусство жить равнялось определенного рода эпикурейству, стремлению наслаждаться, готовностью совершать такие поступки, которые тешили бы его гордыню и доставляли удовольствие. Однако на пороге того, что его ожидало, у него более не находилось ни слова, ни теории, на которые можно было бы опереться, чтобы наслаждаться жизнью в чистом виде и противостоять ударам судьбы. Такие слова и выражения, как чувственность, язычество, дар судьбы, наслаждение жизнью, счастье, как, впрочем, и мазохизм, извращенность, героизм и нарциссизм, представлялись ему целиком и полностью лишенными содержания и вводящими в заблуждение, ибо, как ему казалось, они были выдуманы для того, чтобы объяснить зигзаги человеческого поведения – от обжорства за обедом до истинного любовного томления. В душе Матье не осталось ничего, в чем он был бы безоговорочно уверен. Нет, он был уверен в том, что когда-то был несчастлив или счастлив, в том, что ему приходилось бороться со своими чувствами тем или иным способом. Да, он был уверен в том, что в двадцать лет мечтал строить дворцы и великолепные дома, наполненные воздухом, свежим ветром и людьми, довольными, что живут именно здесь, но вскоре эти мечты сменились необходимостью строить солидные дома на прочном фундаменте, где ванны не превращались в развалины при первом же наводнении, да и кровли не улетали прочь при первом же ветре, – конечно, все это является первейшей обязанностью архитектора, но обязанностью, с трудом претворяемой в жизнь, особенно архитектором, работающим на государство.
Он не очень ясно представлял себе, как ему следует теперь быть, – хорошо бы было посоветоваться с кем-нибудь из друзей. Скажем, с Мишелем, с которым посещал Сорбонну, а затем ходил на пленившие их тогда занятия в Политехнической школе, после чего они вдвоем принялись за изучение архитектуры. С Мишелем, спутником его юности на протяжении четырех, а то и пяти лет, с кем вместе он познавал девушек и Париж, кто был частью его существования, такого, какое бывает только в двадцать лет, то есть существования истинного: драматического, лирического, насыщенного, комичного. Ночи напролет они вдвоем читали наизусть Аполлинера, Элюара, Рене Шара и Бодлера – на набережных, сидя на скамейках, в маленьких кафе. Болтали о всякой всячине, меланхолично, а то и цинично занимались любовью с девицами, которые хохотали при этом. Мишель не даст ему пасть духом. Не будет делать вид, будто не понимает, в чем дело, будто ему не верит, и вообще не уйдет от сути дела, спрятавшись за телефонные разговоры и предлагая моральную помощь, как хромому – костыль.
Но, по правде говоря, что Матье знает о Мишеле? Не исключено, что Мишель стал одним из тех, кого успех мог сделать подтянутым и замкнутым, а неудача, напротив, – расплывшимся и сально-словоохотливым; успех и неудача – два слова, которые можно было бы заменить такими простыми понятиями, как карьера и движение по воле волн. Не исключено, что Мишель стал красномордым и грузным, безразличным к другим и лишенным естественного чувства сострадания – тем, кто искренне влюблен в разного рода «пустяки», как и остальные, как все. И впервые за прошедшие два часа, после всего того, что Матье увидел и услышал, у него возникло чувство презрения к Роберу. Тот Матье никогда не был по-настоящему наблюдателен и, по словам Элен, склонен был к нравственному примиренчеству, хотя сам Матье считал себя скорее медлительным и ленивым в суждениях или осуждениях. Нет, Мишель, должно быть, остался прежним: он может поговорить с ним о жизни, о смерти и о своей кончине как о вещах вполне нормальных, но потрясающих воображение, поэтичных, во всяком случае интересных. Его банальное заболевание Мишель превратит в сюжет для размышлений, для дискуссий и не наговорит нелепиц, которые показались ему столь омерзительными в устах Робера – столь же омерзительными, как его отказ признать случившееся.
Эти предстоящие шесть месяцев, должно быть, окажутся не только и не столько горестными, сколько тоскливыми. Во всяком случае, для нынешнего Матье, ироничного и проницательного, устроившего себе в это утро импровизированный праздник, несмотря на то что все пошло прахом. Для Матье, легкого на подъем, которого раздражает Матье больной, страдающий и ноющий, равно как и героический Матье-стоик. Так же, впрочем, как и Матье вымученно-печальный, не делающий тайны из своей болезни и вызывающий только стыд. Или Матье-архитектор, симпатичный и больной раком, повеса и обманщик, трус, мирящийся с чем угодно, сентиментальный эгоист. Так кем же, в конце концов, ему хотелось бы быть? Пикассо? Талейраном? Да никем. Просто самим собой. Что может показаться апогеем тщеславия, но в действительности лишь означает Матье, вечно любимого Матильдой, лучшего, более одаренного, более счастливого Матье.