Глава 2

Наступил конец сентября, и в Париже стояла теплая погода, нечто вроде бабьего лета, когда дует легкий, порывистый, но все еще теплый ветерок. Ветерок, который разгоняет облака в небе и превращает узкую пасмурную улицу в два ярко освещенных тротуара или с удручающей быстротой в нечто противоположное, похожее на «тень зебры», опустившейся на Париж.

Стоя у ворот дома, Матье разглядывал город, свой город, повинующийся капризам осени, и впервые с раздражением воспринимал его очарование. Машина стояла неподалеку, но Матье побежал к ней с опущенным взором, словно прохожие могли, несмотря на спортивную куртку и ниспадающую на лоб прядь, прочесть на его лице смертный приговор. На лице смущенного до неприличия, вызывающего жалость полутрупа. И это чувство стыда до такой степени вывело Матье из равновесия, вызвало у Матье столь новое для него ощущение вины, что он целых десять секунд, задыхаясь, искал стартер. Затем он рванул с места, резко выжав газ, и машина, не привыкшая к столь зверскому обращению, взревела, икнула и заглохла. Матье откинул голову назад и зажмурился. Надо было переждать, когда пройдет ощущение тошноты. Это состояние незащищенности, внутренней хрупкости, сама мысль о том, что костяк непрочен и может сломаться под тяжестью собственного веса, ощущение массы собственного тела и приход в себя (одновременно сопровождаемые паникой и ностальгией) вынести было невозможно. Словно он уже прощался со своим прекрасным Парижем!.. Не без вскипающей злобы, точно кто-то этот город у него преднамеренно отнял… Но кто? Матье уже давно не верил в Бога и, по правде говоря, не раскаивался по этому поводу, разве что в исключительных случаях, подобных сегодняшнему. Нет, никакое не божество, католическое или православное, никакой не рок, ни кто-либо еще, столь же всемогущий, не лишал его всех благ мирских. Матье никогда не верил ни во что иное, помимо некоей естественной связи между ним самим и его образом жизни. И всегда существовала некая сила, распространявшая радости, горести и душевные порывы Матье на окружающих. Да, в его руках всегда было более мощное оружие, гораздо больше козырей, чем у других, – все то, что сегодня было выбито из них одним ударом, оставившим его голым и немощным перед лицом себе подобных. Матье прекрасно понимал, что те, кто следовал за ним на протяжении тридцати лет, те, кто выступал в роли его друзей, его возлюбленных, а то и мимолетных увлечений, те, кто позволял себе нестись, причем, как правило, с благодарностью, в кильватере его могучих жизненных сил, обретая то же, что и он, ускорение, – все они, как только узнают, что он болен, отвернутся от него, словно он их сознательно ввел в заблуждение. Они, само собой разумеется, его пожалеют, но тем не менее покинут в беде. И как ему удастся, начиная с этого мгновения, все изменить, перестать смотреть на жизнь как на долгосрочный дар, чем она и была для него до сих пор? Само собой, ощущение жизни, СВОЕЙ СОБСТВЕННОЙ жизни, никогда надолго его не покидало, но он раньше не знал, да и не мог знать, что на деле во всем своем зыбком блеске означают слова «жить» и «ждать от жизни». Познать это никто не успевает, никому и никогда это не удается.


Он ехал по набережным, свободным от туристов, которых возили к Парижскому порту через Аньерскую пристань и причал Жанвийе. То и дело попадались грязноватые лодчонки, полузатопленные баржи, развалившиеся хижины, разбросанные по обычно пустынным островам – этот участок Сены носит прозвище Плавни, или Новый Орлеан; на глаза Матье то и дело попадались рыболовы с удочкой, явно не надеявшиеся что-нибудь поймать; другие просто лежали на вытоптанной траве под сентябрьским солнцем и читали газеты. Матье и в голову не пришло позавидовать этим людям: будущей осенью они, по-видимому, снова окажутся здесь, чтобы в очередной раз увидеть новую осень и новые красные листья, – они, но не он. Сама эта мысль представлялась ему абсолютно непостижимой. Зато машина шла хорошо. Мощный мотор ровно мурлыкал, и вдруг Матье припомнил, как продавец со смехом уговаривал его купить именно эту машину, заявляя, что она его переживет. И они вместе весело посмеялись над столь невероятным предположением, как частенько смеются над шутками или замечаниями, беспечно радуясь жизни.

Полдень миновал, и Робер успеет уйти, если Матье не поспешит. Робер подскажет, что делать. Это настоящий мужчина, друг. Человек, способный помочь тем или иным образом. В противоположность Элен, считавшей его эгоистом, и Соне, полагавшей его вульгарным, Матье уже давно видел в Робере Гобере своего единственного и лучшего друга. Матье был далеко не в восторге от своих друзей-мужчин, но в данном случае он решил, что ему следует положиться на Робера как на источник силы и опору в трудный час.

Контора Робера располагалась на набережной Сены, неподалеку от Парижского порта. Матье и Робер практически не ездили друг к другу на работу, и появление Матье скорее выбило Робера из колеи, чем обрадовало.

– Он с утра разговаривает по телефону с Гамбургом и Лондоном, – проворковала секретарша со странной смесью заносчивости и робости в голосе, словно она не только гордится возможностями телефонной связи, но и несет ответственность за ее тарифы.

Когда Матье вошел в кабинет Робера, тот, не вставая из-за стола, знаком пригласил его сесть. Походкой и шириной плеч Робер напоминал Матье, но того никогда не брали в команду регбистов, и он пользовался меньшим успехом у женщин. Лестные шутки Матье по поводу любовных побед друга не вызывали у Робера и тени смеха. Элен считала, что дружеское расположение Робера лишь ширма, за которой прячутся недоброжелательство и ревность, однако Элен всегда плохо отзывалась о приятелях мужа, и Робер был одним из тех немногих друзей, что у него остались, которые не поддались ее чарам.

Матье сел напротив Робера и отметил, как и в прежние свои редкие визиты, как лезут в глаза претензии на современный стиль в обстановке кабинета. Да, именно сегодня его должны волновать эстетические проблемы – самое время!

– Привет! – Робер расплылся в улыбке. – Что тебя сюда привело? Нужда или потребность в алиби?

– Ни то ни другое, – ответил Матье. – Просто судьба сыграла со мной злую шутку.

– Ты влюбился? Ой, прости!..

Зазвонил телефон, и Гобер снял трубку, ладонью прикрыл микрофон, проговорив: «Лондон!» – и тут же перешел на беглый английский. Да, Гобер делает успехи; похоже, он делает успехи во всем. Да, конечно, Робер освоил английский с помощью Assimil, методики лингвистической ассимиляции и пластинок – отчего Элен хохотала до слез, – но теперь он говорил хорошо, без запинки, Матье же в английском спотыкался на каждом шагу. И все же он был прав, не тратя вечера на пластинки и методику, какой бы она ни была эффективной: зачем ему сегодня английский? «To be or not to be, that is the question…»[1] Да, конечно, ради такого случая…

Гобер положил трубку.

– Ты меня извини, – проговорил он, – но я нахожусь в процессе подготовки и подписания эксклюзивного контракта с Си-би-эс на Европу. Только и всего! Представляешь? Это тебе не шаляй-валяй какой-нибудь!

– Браво! – вздохнув, произнес Матье.

Гобер подался вперед, всем своим обликом демонстрируя, до какой он степени деловой человек.

– Всего-навсего «браво»! Ну так что? Что там с тобой стряслось?

– Сегодня утром я побывал у врача. У меня какая-то гадость в легких. Мне осталось жить примерно шесть месяцев.

Гобер откинулся в кресле, лицо его внезапно посуровело и даже, как подумал про себя Матье, стало «мраморным». Превратилось в лицо римского героя, стоящего под ударами, но побеждающего страхи. «В частности, мои», – подумал Матье, отвлекшись от разговора.

– Как? Что это за история? Тебе делали флюорографию? Сканирование? Он серьезный специалист, твой врач? Кстати, кто это?

– Он сменил доктора Жуффруа, когда тот отошел от дел, – знаешь, моего постоянного врача. Он идиот, но врач серьезный.

Зазвонил телефон, и Гобер все с тем же невозмутимым видом снял трубку. «Извини – сам понимаешь!» – выпалил он; в его извинениях прозвучали властные нотки. И Робер перешел на беглый английский, время от времени бросая суровый взгляд на Матье; в конце концов он вышел из себя, заговорил резко, сухо и повесил трубку, не удостоив собеседника вежливой формулой прощания.

– Они плюют на весь мир, эти англичане! Воображают, что Европа принадлежит им!.. Ладно, вернемся к твоим проблемам! Как ты можешь доверять никому не известному врачу, по существу… сменщику? Да ты шутишь! Ты еще всех нас проводишь на кладбище, Матье! Вот увидишь! Готов держать пари!

«Ничем не рискуя», – иронически заметил про себя Матье, но вслух тотчас же отреагировал на реплику Робера:

– Но я уже сделал сканирование, о котором ты говоришь. По самой последней методике.

Он услышал в собственном голосе жалобные нотки, и ему стало противно. Противно и стыдно.

Вновь зазвонил телефон, и Гобер, выругавшись, снял трубку. «Оставят они меня в покое или нет?» – задал он риторический вопрос, прежде чем возобновить телефонный разговор с закрытыми от отчаяния глазами.

– Алло… Yes… Yes! Ah, I prefer that!.. Yes, I say: I prefer that!.. But what price?.. OK! OK… What?.. Then, I listen to you! Oh, I shall be at Roissy Friday… OK… OK… Thank you…[2]

Он поднял взгляд, уставился в стену позади Матье, как победитель, взмахнул кулаком, призывая друга в свидетели своего торжества, и заявил, прежде чем положить трубку:

– That’s reasonable! OK! See you Friday![3]

Разговор окончился.

– А, нет, нет!.. – пробормотал он. – А вдруг они подумают… Послушай-ка… Прошу прощения! Скажу-ка я, чтобы его послали ко всем чертям, если ему вздумается позвонить еще раз!

Робер снял трубку, связался с секретаршей и распорядился, чтобы его ни с кем не соединяли, оставили в покое. «Даже если это будет сам папа!» – добавил он с решительной улыбкой, тем самым демонстрируя, как ради старой дружбы он готов рискнуть обвинением в богохульстве и отлучением от церкви.

– Что ж, давай вернемся, старик, к нашим делам. Ты взволнован, и это нормально: есть от чего! Но что-то мне не верится. Вот если бы ты побывал у Лэнгра, или Барро, или еще у какого-нибудь светила, тогда действительно мне стало бы не по себе… конечно, если бы они подтвердили диагноз. Поверь мне, сегодня ты просто имел дело с кретином и ничтожеством. Но куда же ты?

Матье встал. Ему вдруг ни с того ни с сего захотелось уйти. Кабинет все больше раздражал его в плане эстетики.

– Мне просто пора бежать, – проговорил Матье.

– Только не вздумай об этом рассказывать своему семейству, – предупредил Гобер. – Или поднимется такой шум, бедный мой друг!

И Робер, покраснев слегка, улыбнулся Матье. А потом с силой похлопал его по спине, точно проверяя прочность скелета – и, естественно, убедительность своих доводов, – затем, проводив Матье до двери, заявил:

– Вот увидишь! Увидишь, что я прав. Это ты-то больной? Да на моей памяти ты ни разу не болел. А если тебе хочется как можно скорее побывать у Лэнгра, просто предупреди меня: его жена и моя свояченица… ну, у них все вот так! – воскликнул он, переплетя большой палец с указательным, а чтобы не выглядеть безудержным оптимистом, постучал этими пальцами по дереву. Его «Звони мне при любых обстоятельствах, понял? Звони сразу же, как только тебе станет известен результат!» еще долго звучало за спиной у Матье, который бежал, бежал, сам не зная куда.

Матье вел машину, ничего не чувствуя и ни на что не реагируя, не ощущая ни малейшей возможности дать оценку поведению Гобера; потом закурил, лениво затянулся, не задумываясь о вызове судьбе. Ах, милый Робер!.. Да, конечно, этот рак свалился на него не вовремя, да и не только на него!

Похоже, он оставил радиоприемник невыключенным. Нагнулся, чтобы выключить его, и замешкался – от резкого гудка чуть не треснула его голова. Со склада справа на шоссе выезжал грузовик. Водитель увидел, что машина Матье быстро приближается, настолько быстро, что столкновение казалось неизбежным. Матье тормознул, затем резко взял влево, да так, что залез на тротуар, потом столь же резко – вправо и, чуть сбавив скорость, оказался на чудом не занятом участке дороги, позади грузовика; наконец он вывернул на бульвары и продолжил движение в том же направлении. Он едва не попал в аварию, в серьезнейшую дорожную катастрофу; через зеркало заднего вида он заметил, как грузовик остановился и как из него выскочили встревоженные люди, указывающие в его сторону. Матье ни на кого не наскочил, он просто убегал. Но мог и наскочить. Руки-ноги дрожали, как всегда после дорожного происшествия, не важно, реально случившегося или счастливо миновавшего, и на миг он возгордился своей реакцией, но тут же стукнул по рулю кулаком. Какой же он идиот! Вел себя как настоящий дурак! У него в руках было решение вопроса, будто дарованное ему свыше, решение, избавляющее его от многих дней и ночей, наполненных страхом и страданием, что ожидают его впереди. Безо всяких просьб и тягот морального выбора пришло идеальное решение! Он же мог поступить по-умному, перехитрить судьбу, а умудрился упустить единственный спасительный для себя шанс, последствия которого к тому же не легли бы тяжким бременем на близких, – иными словами, смерть была бы пристойной, быстрой и случайной. Какого же он свалял дурака! Вот именно, ничего другого не скажешь: свалял дурака! И руки-ноги все еще продолжали дрожать, переполняя его злобой на самого себя, и он прибавил газ, словно чудеса в состоянии повторяться и ему вновь будет предложена в самом скором времени прекрасная, мгновенная смерть на ровном месте.

* * *

Гнев его поутих только у моста Сен-Клу, а точнее, возле парка, по которому он катался несколько минут, один-одинешенек на пустынных аллеях, подернутых ржавчиной осени. Затем он затормозил, выключил двигатель и вышел, после чего прислонился спиной к дверце и глубоко вздохнул, потянулся, осмотрелся вокруг, взирая на безмятежный пейзаж и не получая от этого зрелища ни малейшего удовлетворения. Тут-то и крылась истина: он на протяжении нескольких недель в состоянии будет совершать все действия и поступки человека, живущего нормальной жизнью – при этом счастливой жизнью, – но в любой момент может настать миг, когда какая-нибудь мелочь даст ему понять, что далеко не все в порядке, и это перечеркнет все остальное. И он отошел от машины, прогулялся минут пять и остановился на лужайке перед деревом (ни одного прохожего, ни одного кепи на горизонте). Прислонился головой к основанию дерева и вытянул ноги. Стал разглядывать трепещущие листья там, высоко, очень высоко, на самой вершине то ли каштана, то ли бука, то ли вяза, то ли бог знает какого дерева. В этом году вязы гибнут во Франции тысячами. Они становятся жертвами печально известного заболевания, косящего вязы наподобие рака. Тьма вязов сгинет одновременно с ним, с Матье.

И людей, и вязы сгубило то же зло,

Истончило в нити, из жизни унесло.

Такого рода стишки иначе чем «вирши» не назовешь. Само слово «вирши» словно пролилось на него теплым дождичком, вызвало у него чувство умиления, как некоторые песни, исполняемые по радио, как нежданные воспоминания о том, каким он был. У него сложилась своеобразная классификация воспоминаний, – в частности, он делил их на те, что причиняли боль, те, что забавляли, и те, что вызывали чувство вины или вынуждали забыть их поскорее. Матье полагал, что помнит все. Тогда откуда же в памяти всплыло раскрытое окно, выходящее на площадь у мэрии, бабушка, держащая его за руку, собственный голос, вечно просящий, чтобы деревенский оркестр исполнил любимую серенаду со множеством переливов, от которой Матье приходил в восторг?.. И этот ярко-рыжий мальчик, читавший ему стихи собственного сочинения, «вирши», как называл их отец?.. И сам Матье, который до того, как возмечтал стать пожарным, пилотом реактивного самолета, электриком, актером, страстно жаждал быть «виршеплетом». «Мой маленький Виршеплет», – говаривала бабушка, прижимая его к себе; это было зимой, когда родители отсылали его прочь, в старый дом. Через пять лет он уже стыдился и бабушки, и самого себя. В пятнадцать стыдился их всех. Темп жизни становился таким быстрым, пожилые дамы – такими хрупкими, а маленькие мальчики – такими неблагодарными.

Там, наверху, на самой вершине дерева, он уже видел не отдельные зеленые листья, а одно расплывчатое зеленое пятно. Пролился, ровно и без толчков, водяной поток, тепловатый, приятный, ласкающий ему щеки в пустынном парке. Без сомнения, то были слезы Виршеплета.

Загрузка...