Дом долговечней, чем жилец.
Но виноград, увивший стены,
Мы станем жать, а не жалеть,
И опьянеем постепенно.
В душистом облаке пыльцы
Неумолкающие пчелы,
Как золотые бубенцы,
Над соком кружатся веселым.
Не плачь, не жалуйся, пчела,
Что вечер близок, век недолог
И на редуты книжных полок
Пыльца сиротская легла.
Недвижен виноград лежит,
Впадая в смертную истому.
Мы станем не жалеть, а жить,
И рухнуть не позволим дому.
Мы будем не жалеть, а пить.
Гроздь умерла, вино воскресло.
Стакан нетронутый стоит
У твоего пустого кресла.
Уже хлебнули горькое питье
Навеки пересекшие границу,
Отбросив все ненужное тряпье…
А я неулетающая птица.
При мне мое гнездо и мой птенец,
К моей щеке своей щекой прильнувший.
Я знаю, что придет мне здесь конец,
И задыхаюсь, потому что душно.
Нет, не сужу – и помашу крылом,
Слезу роняя от избытка чувства.
Но, воздух разрывая напролом,
Ты задохнешься – оттого, что пусто.
И в этом мы равны, но я равней –
Младенческим оставленная страхом,
Я стала не свободней, но вольней,
А завтра лягу вровень с этим прахом
Уж лучше о столицах мировых
Я стану тосковать до самой смерти
В провинции, где слышат каждый чих
И каждый вздох твой обсуждают, черти, –
Чем вечно озираться на следы
Свои, и отрезать себя вживую,
И ностальгировать на все лады,
Лелея боль, как рану ножевую.
Не улетаю. Стало быть, без крыл.
Не по размеру мне твой плащ скитальца.
И, слава Богу, пять родных могил
Еще могу пересчитать по пальцам.
Виктору Голкову
Там, где город К. на речушке Б.
Остановку сделал для водопоя,
Не успела я рассказать тебе,
Каково мне без, каково с тобою.
По асфальту взломанному иду,
Озираюсь рассеянно, точно приезжий,
На веселые вишни в чужом саду,
Приоткрывшие занавес зелени свежей.
Ты как будто только что взял билет,
Сел на поезд – и поминай как звали.
И никто не выдаст: тебя здесь нет –
Ни в толпе прохожих, ни на вокзале.
Остается похмелье в чужом пиру
И оскомина от недозрелых ягод.
Час пробьет – я уеду или умру,
И следы мои рядом с твоими лягут.
«Доктор Ванинов, дайте лекарство…»
Иерусалим иль Петербург.
Мясник тоскует иль хирург,
Не спит и воду пьет из крана,
Душевные врачуя раны.
В Аделаиде и Айове
Нам снятся сны о Кишиневе.
Летят они, воспалены,
И в местные влезают сны.
Однажды видела воочью —
Иль это только снилось мне? —
Скакал Котовский темной ночью
На страшно вздыбленном коне.
То, огрызаясь на собак,
Капитолийская волчица
На красный свет бежит впотьмах,
И красным светом глаз лучится.
То Пушкин мчится на свиданье,
То бродит хмуро Довид Кнут,
То Боря Викторов с Капланом
На преферанс вдвоем идут.
То Ленин без креста, то Штефан
С крестом глядят сквозь даль веков,
Сквозь листья горькие орехов
На Кишинэу и Кишинев.
Не подымая головы,
На нас поглядывают странно
И снова засыпают львы
У неизбежного фонтана.
Сюжеты тают кочевые,
Пока рассвет ползет в окно.
Мы забываем сны ночные,
Мы пьем веселое вино,
Не замечая – старый город
Безвестно канул в бездну лет,
И темный нас дурачит морок
В местах, где Кишинева нет
Не сбежать от планиды своей!
Среди мрака ночного и гари
Одинокий поет соловей
Для меня свою лучшую арию.
Без тебя не расслышу его
И пройду мимохожей дорогой —
Лгут предчувствия все! Но легко
Циферблат на запястье потрогаю.
Ты услышишь ли песню мою?
Для тебя я пою и усердствую.
О судьба, я тебя узнаю! —
Это тяжесть любови под сердцем.
У природы особые сроки.
Ветка знает, когда тяжелеть.
Сможешь ли ты меня пожалеть,
Как приду к тебе с брюхом высоким?
Говорят – до венца заживет!
И – стара – говорят акушеры.
Принимаю ответные меры,
Чтоб живым был наполнен живот.
Чрево выше премудрой науки.
Чую плотью, как стану потом
Ближе к дереву с тяжким плодом
И нежней к обессилевшей суке.
Вот беременная плывет —
И в зеленую скрылась аллею.
Тяжелею во сне, тяжелею…
Тихо руку кладу на живот.
Г. Осетрову
Ради чего мне безумье отважное
Дали, и в раны насыпали соль?
Дело пустяшное, слово бумажное,
Передохнуть хоть однажды позволь.
Ночью на кухне греметь бы тарелками,
А не прислушиваться к тишине.
Утром, при свете, какими же мелкими
Звуки ночные покажутся мне!
Хватит у неба ответы выпытывать,
Биться о стенку мучительным лбом.
Полно же душу терзать да испытывать
На растяженье, на сдвиг и на слом.
Время очнуться от грез занимательных,
В бедную жизнь окунуться пора…
Деда сосед посылает по матери,
Лужа смердит посредине двора.
Это нормально. А я, словно чучело,
Все бубенцами своими бренчу.
Руку трудила и сердце измучила —
Ради чего? Но строчу и строчу.
Видно, планида такая юродская—
Посвист с приплясом, когда припечет.
Видно, уж доля такая сиротская —
Командировочный Богу отчет.
Дух неоседлый, кочевой
Живет в моей случайной кухне.
Но снова разжигаю угли,
Чтоб вырастить огонь живой.
И залетит на мой огонь
То мотылек, то злая птица,
Или обуглится страница,
Что не прочитана тобой.
И громоздятся по углам
Враждебные свободе вещи —
Реальной жизни знак зловещий,
Кастрюль гремящий балаган.
Перекресток бессарабский,
Переулок тарабарский,
Где звучит, куда ни выйдешь,
Русский, что ли, чи молдавский,
Украинский, то ль болгарский
С переходами на идиш.
С детства этот сочный суржик
Я жевала, точно коржик,
Разноречьем упиваясь.
До сих пор в стихотвореньях
Расставляю ударенья
По наитию, покаюсь!
То-то бы Мадам Петрова
Не узнала б Кишинева.
Дело не в названьях улиц.
Здесь по прежнему вишнево,
Но под вишнями паршиво —
Всё вокруг перевернулось.
Кто уехал, или помер,
Кто счастливый вынул номер…
Ну, а мне что остается?
В этом городе Содоме
Снятся сны о старом доме
И на щеки что-то льется.
Где же ты, мой бессарабский,
Горький, нищий, но не рабский,
В Бога, душу и царя,
Магальской, блатной, армянский,
Гагаузский да цыганский?..
Нет такого словаря.
Выйду ли в чистое поле,
Грудь запахнувши платком, —
Сердце займется от воли
С острым ее холодком.
Пригород, плачь надо мною!
Теплый развеялся дым.
Смалу мне поле ночное
Небом казалось ночным.
Черная полночь, пьянея,
Звездное сыплет пшено.
Что между мною и ею? —
Только дыханье одно.
Доля отмерила соли.
Не зачеркнуть черновик!
Лучше младенец в подоле,
Чем одиночества крик.
Черная пашня нежнее
Греет в горсти семена.
Что между мною и ею? —
Тонкая кожа одна.
В горе, в разлуке, в расколе
Светит мне ярче холста
Малое белое поле,
Чистое поле листа.
Небом и почвой повеет
Лишь на странице одной.
Что между мною и ею?
Что между нею и мной?..
Светлане Мосовой
У вас – бабульки в беленьких панамах,
У нас поэты в кушмах. Боже мой,
Оставив тень свою в холодных рамах,
Во сне ты возвращаешься домой.
Здесь луч весенний согревает веко
И вдохновляет голубцов казан.
По языку текут вино и млеко
От мягких песен томных молдаван.
И, доверяя звуку, но не слову,
Как неприкаянная лимита,
Ты ходишь, словно тень, по Кишиневу,
Не узнавая прежние места.
Душа, дитя айвы и винограда,
Затеряна в туманах Ленинграда,
И флуера затейливый мотив
Не достигает ваших перспектив.
Мама рубит дрова, в пиджаке и резиновых ботах.
Тяжек вдовий неострый топор.
День деньской моя мама в заботах.
Пригорюнясь,
соседка глядит на нее сквозь забор.
Снег на крышах лежит,
на заборах дырявых, на липах,
В ледяную дорожку холодные вмерзли следы.
Мама рубит дрова,
разгибаясь со стоном и хрипом,
И по ветру летят ее волосы, вечно седы.
Сполз платок с головы.
Мама рубит, и рубит, и рубит.
Ох, колотит дрова, бьет дрова!
Ненавидит и любит,
Ласкает— и лупит, и губит…
Мама рубит дрова – И седеет ее голова.
Разгибается мама и смотрит на белое небо.
Как хватило на жизнь ей таких
сокрушительных сил? —
Подымать, подыхать,
подыматься без мужа, без хлеба,
Три войны пережить, жить – из скрученных жил!
Разлетаются щепки, звенят на морозе удары,
И со стуком поленья отскакивают от земли.
Мама, мама моя, стала ты беззащитной и старой,
Треплет ветер безжалостный белые пряди твои.
Стает снег на заборе, на липе, на крыше.
Страшно – мама растает…
И новая вспыхнет трава!
Закрываю глаза и до рези отчетливо вижу:
Мама рубит дрова…
Он сыпал и сыпал
Московским своим говорком.
Потом говорил:
– Ты – Ирэн! —
И стучал кулаком.
Ну что мне ответить тебе?
Ты все таки гость…
А я не Ирэн.
Я такая же черная кость.
Я помню:
Молчала
Седая угрюмая мать.
Вся улица вышла
Над гробом отца отрыдать.
На бедной, крикливой,
На доброй моей магале
Дрались и братались,
Плескалось вино на столе.
Там песни веселые,
А спесь – это нам не с руки.
Там руки тяжелые,
Да только сердца там легки.
И чем ты кичишься?
Равны мы на этой земле —
На бедной, крикливой,
На доброй моей магале.
Вон там меня знают.
Иду в мальчиковом пальто.
И словом и взглядом
Меня не обидит никто.
Промозглое ненастье декабря —
Бесснежного, бессолнечного, злого…
С тобой случайно встретимся мы снова
И совершим общение добра,
Из уст в уста передавая слово.
Мы бесприютны обе, и близки,
И нас гнетут похожие заботы.
Сегодня вдруг увиделись мы – вот и
Друг друга избавляем от тоски.
А волосы влажны над отворотом.
А женщина по имени Любовь,
Легко зажав губами сигарету,
Мне поверяет малые секреты…
И это имя не с чем рифмовать —
Ему созвучных слов на свете нету.
Ах, эти будни!.. Некогда взгрустнуть.
Но, словно б умоляя о подмоге,
Сырые листья облепляют ноги,
И дождь в слезах кидается на грудь.
Как будто знает – что там в эпилоге.
А женщина по имени Любовь
Идет с лицом, горящим как фонарик,
Сквозь переплет ветвей, изгибы арок
И дышит изумленно на любовь
В горсти, как на негаданный подарок…
О женщина по имени Любовь!..
Остра, как нож, цыганская тоска,
Но спрятана под сумрачное веко.
Лепешку рвешь на равных два куска:
Придет иль не придет она, Алеко?
Цыганское колышется тряпье,
Кибитки уплывают из долины,
Косится и ушами конь прядет,
Мотая челкой спутанной и длинной.
Ты пьешь вино, но зелен виноград,
И терпкий привкус небо с нёбом сводит.
Она уходит – не глядит назад,
Плывут кибитки – и она уходит.
Не крикнуть! Жуй лепёшку, коль не люб!..
За ней – цыган потряхивает чубом.
В последний раз блеснут на солнце зубы —
Она монету пробует на зуб.