Халил Наджат Дулари

…Представим себе, что мы, живые существа, – это чудесные куклы богов, сделанные ими либо для забавы, либо с какой-то серьезной целью…

Платон «Законы»


– Гутен абенд, уважаемый, погодите минутку…

Он вздрогнул, остановился. На мгновение голос показался знакомым, никак не мог понять, где мог его прежде слышать. Странное сочетание немецкого и арабского покоробило, после переезда в Баварию, он предпочитал говорить только на тутошнем наречии, южнонемецком, достаточно сильно отличающимся от официального прусского. Мягче и напевней, больше походивший на язык родины, а потому, хоть и незнакомый, но узнаваемый, как ему казалось поначалу. Но все равно, первые месяцы никак не мог привыкнуть к нему. Иногда просыпался в холодном поту, терзаемый скопищами воспоминаний. И потом долго приходил в себя, оглядываясь в предрассветной мути собирающегося утра. Только теперь, по прошествии пяти лет, сны перестали беспокоить его – по крайней мере, не так сильно тревожили. Он уже примирился и с местом и с временем. Потихоньку становился как все – как все, прибывшие из его краев, с Ближнего Востока, в края чужие, холодные, не слишком дружелюбные к пришлецам, но хотя бы спокойные и уверенные в завтрашнем дне, непоколебимо ничем не отличающимся от дня нынешнего.

– Погодите, я не так быстр, как вы, – произнес мужчина, задыхаясь. – Я только спросить хотел…

Голос замер. Замер и остановившийся. Оба вдруг замолчали, установилась какая-то дикая, ватная тишь, в которой не слышалось вообще ничего: плеск воды, шум проезжавших по улице машин, людские голоса – все это ушло в никуда, растворилось, истаяло.

Он медленно повернулся к поспешавшему.

– Дулари? – чуть изумившись, спросил тот. И тут же: – Нет, в самом деле, Дулари. Подумать только!

– Ахмад? – обреченно ответил его собеседник. Тот, разом отбросив вежливый тон, подошел, вальяжно похлопал по плечу, посмотрел в глаза. Улыбнулся.

– Все тот же Халил Наджат Дулари. За что купил, за то и продаю, – хмыкнул он собственной старой шутке.

Воспоминания, вырвавшиеся как зверье, на волю, мгновенно пожрали разум. Халил не мог пошевелиться, скованный ими. Смотрел исподлобья на подошедшего, похлопывавшего его по плечу, по щеке, довольного, враз обретшего былую уверенность, нет, с этой уверенностью жившего, – и там, и тут. Нагловатого, если не хамоватого хитреца, умевшего уладить и обстряпать любые дела. Как странно, как удивительно, что Халил смог забыть его здесь. Такие люди, нет, они не могут исчезнуть вот так запросто. Физически не способны.

– Господин мой Ар-Рашид Ахмад ибн Юсуф, – обреченно произнес он. Тот в ответ снова хмыкнул.

– Ну что ты. Мы же в Европе, здесь мои друзья, да и просто знакомые зовут меня аль-Джарх, называй так и ты.

– Аль-Джарх… – он перекатил имя по языку. То неприятно царапнуло небо. – Кого же вы проверяете, уважаемый? И на какой предмет?

Знакомая улыбка.

– Непросто тебе тут, да? – вопросом на вопрос ответил Ахмад. – Все боишься, оглядываешься, шарахаешься. Местные нападали, нет? Эти могут, тут молодежь диковата, прям как в нашей дыре, – снова смешок. – Да что ты на меня так смотришь, Дулари, столько времени прошло, такое расстояние от дома оба проделали, а ты – как будто ничего не изменилось. Не бойся, ни ты, ни я уже не те, что прежде. Все переменилось. Европа, кругом Европа, – хмыкнул он. – Все другое. И мы, тем более, другие. А как иначе, Дулари, приходится приспосабливаться. Вот посмотри на меня, – мог и не говорить, Халил и так не сводил с бывшего хозяина взгляда. Не смел, как и прежде, отвести взор, ведь, иногда за подобную вольность получал палкой по ребрам. – Да не так, дружок, просто глянь. Совсем тебя затюкали. Я вроде бы беженец, всеми местными презираемый в душе человек, а и то, притерпелся, больше того, принял их – ну как же, им пророк Иса заповедовал подставлять вторую щеку, когда бьют по одной. Значит, нам тоже положено. На первое время, – зачем-то прибавил он. И махнул рукой в сторону набережной.

Халил невольно посмотрел в ту сторону. Будто ожидая приказаний.

– Видишь, вон там кафе «Конунг». Хорошее местечко, я там часто бываю. Пиво, сосиски в тесте, капуста и говяжьи языки, можно посидеть в тишине, поразмыслить.

– Я не пью, Ахмад.

– Аль-Джарх.

– Простите.

– Давай по-простому, без этих эпитетов. Как тут принято. Привыкай к тутошним порядкам и не выделяйся, чтоб жилось легче. Я вот уже привык, тебе давно пора. Скоро конец сентября, приедут гости со всей Германии, будут пить, гулять, веселиться. Осень, Октоберфест. Три недели веселья, море пива, сосисок, роскошных девок в непристойных декольте, носящихся среди гостей с литровыми кружками – по шесть, а то и больше за раз. Всегда удивляло, какие же они выносливые… и смазливые.… Да я не о том. Вот когда все аборигены будут радоваться жизни, валяться по кустам, блевать на мостовые, – ну чем не праздник? А ты продолжишь сидеть в сторонке, как пришибленный. Нехорошо это. Мы собираемся в бывшем доме имама, ведем беседы, пьем чай, ну и кой-чего покрепче тоже – как в старые времена, когда и у нас можно было. Приходи и ты, что сидеть в одиночестве. Приходи, Дулари или как теперь тебя… да неважно, приглашаю по старой памяти. И не вздумай отказаться.

– Зачем я вам, Аль-Джарх?

– Ты где живешь? Ну что я, все мы в одном квартале напиханы, просто заглядывай в соседскую дверь. Небось, ни разу не ходил в старый дом? Да?

– Ни разу, – кивнул Халил.

– Вот-вот, а надо бы. Каждую пятницу после намаза. Это чтоб проще атеистам, вроде тебя, понять, – ничего не забыл, все помнит. Жуткая память.

Халил снова вздрогнул, отводя взор. А потом неожиданно как-то почувствовал себя легче. В самом деле, что на него нашло, это Мюнхен, столица, вольный город. Здесь нет законов иных, кроме светских, иной уклад жизни. Прав аль-Джарх, тут либо противиться ему изначально, пытаясь выстроить и отстоять свой маленький островок, либо сдаться и принять все, чем живут туземцы. Даже вот этот разгульный, дурной Октоберфест.

Он снова вздрогнул, сжался и распрямился. Чужие слова привычно проникли в разум, утвердившись в нем, будто родные. Будто и не прошло девяти лет с того момента, как он стал свободным человеком, долгих лет изгнания – сперва из дома, города, потом из страны. Ведь тогда, когда-то давным-давно, сейчас даже не верится, что те времена действительно были, он и думал и жил совсем иначе.

– А где это кафе, уважаемый? – решил для себя называть бывшего хозяина именно так. Мимо них, невдалеке проехала машина полиции, белая с зеленой полосой и надписью стального цвета. Чтоб издалека видно. Он увидел ее краем глаза, и тут же отвернулся. Даже не смотря на собеседника, понял, как он, мгновенно сжавшись в пружину, тут же расслабился. Уже привычно улыбнулся. Все верно, ничего не изменилось за девять лет, нет, может, что-то и произошло, но явно немногое, раз Халил вот так легко позабыл и где он и что он, вернувшись к той оболочке, что не всегда могла называться человеком.

– Хочешь со мной?

– Нет, я…

– Добро, я угощаю, раз так.

И двинулся в сторону углового дома, понимая, что Халил отправится следом. Дулари так и поступил.

Мысли, они не уходили. Совсем другие, о другом, вернувшиеся на четырнадцать, нет, еще больше, лет назад. Когда они, инженеры, только закончившие образование, молодые хозяева страны, как гласил лозунг на их предприятии, собирались после работы в очень похожем кафе недалеко от проходной, немного выпить, отдохнуть и перекинуться парой слов. Там тоже подавали пиво, местное, но Халил как и многие из его компании предпочитали испанский сидр, если конечно, он появлялся в продаже. Ведь все импортное было редкостью в те времена; это сейчас без дотаций и гуманитарной помощи страна прожить не может, а всего-то пятнадцать лет назад почти всё умудрялась производить сама или с помощью нанятой зарубежной силы. Тогда к иностранцам – как и ныне – тоже относились двояко. Вроде бы, всезнающие и всемогущие, они, приехав, строили заводы, фабрики, добывали нефть, металлы, газ, да практически все, чем были богаты недра державы. Но при этом и им запрещалось общаться с туземцами, а уж гражданам и подавно. Еще по временам детства он помнил детсадовские страшилки о злобных дядях из-за рубежа, которые вкладывают в жвачки лезвия или иголки с ядом и дают детям. А потому ничего из рук иностранца.

Забавно, но потом это выражение на короткий срок даже стало лозунгом. Халил часто видел его через зарешеченное оконце подвала. Но это уже другое время. Хотя, если вдуматься, не настолько и отличное.

Изнутри кафе выглядело полной противоположностью тому, о котором Халил вспомнил. Скамьи вместо стульев, на стенах дюралевые мечи, топоры и щиты, ну да, полное соответствие названию. Хорошо, хоть официантки одеты не по моде девятого века, правда, все как на подбор, русые, но наверное, либо парик, либо так уж получилось. Баварцы не норманны или скандинавы, чтоб щеголять арийской внешностью и нордическим содержанием.

Странно, как быстро он привык разбираться в особенностях местного уклада. Независимая гордая нация, почти горцы, одевающиеся не так, говорящие не то, гордящиеся не тем. Бавария всегда чуралась соседей, служа другим немцам, да и мигрантам поводом для шуток и побасенок. А вот прочему миру отчего-то именно баварские наряды, забавы, празднества – Октоберфест тут отдельной строкой – виделись как истинно германские, хотя ничего общего с подлинной Немецией не имеющие. Да и желание выйти из состава государства – оно никогда не исчезало. Жители всегда считали себя самостоятельными в любых вопросах, он хмыкнул, ну как шииты в их суннитской республике, лишь притворяющейся атеистической. Те тоже, чуть что, начинали бузить и требовать. Подавление их восстаний черпало много сил и жизней – так не стало его отца. Оттого и второе имя у Халила от матери. Едва сын появился на свет, отец отправился на очередную войну с горцами, как прозывали местные шиитов, хотя на равнинах страны, трудно было найти хоть какое серьезное всхолмье, но горцы в их культуре символизировали дикость и варварство, эдакие бедуины с автоматами, а оттого определение прижилось и используется с той поры, как государство отвалилось от Османской империи сто лет назад и стало само собирать другие народы под свое крыло.

Ахмад сел за длинный стол, оглядываясь по сторонам, будто ища знакомых. Вряд ли знал хоть кого из тех, кто в этот вечерний час потреблял горячее, запивая пивом. Халил механически тоже огляделся, потом услышал требовательное постукивание по лавке. Подсел, но с противоположной стороны. Хоть так проявив самость.

– Что закажешь, браток? – аль-Джарх заговорил на немецком, почти без акцента. Халила это даже немного покоробило. Его хозяин обычно чуждался пришлецов, стараясь общаться со своими; перемена, происшедшая с Ахмадом, покоробила его, уколола иголкой ревности.

Прежде, в иные времена и нравы, он заказывал стакан легкого ливанского каберне, на худой конец, местного портвейна – с виноделием в республике дела обстояли скверно. Это если не случалось сидра. Пил под легкую закуску, вполуха слушая сводку шестичасовых новостей – телевизор в кафе никогда не выключался. Немного отойдя от работы, присоединялся к приятельской беседе, что велась обо всем, дозволенном – везде могли оказаться наушники и соглядатаи. Непозволительное договаривалось уже по гаражам или кухням. Столы в том кафе тоже стояли большие, человек на восемь, как раз под их компанию: шестерых мужчин и двух женщин в возрасте от двадцати пяти до тридцати лет. Молодых хозяев земли.

Их женщины и здесь, и на родине с самого начала революции ходят в черных хиджабах. Будто другой цвет запрещен. Хотя да, исламистами был запрещен. Аль-Джарх, при случае и без него, любивший цитировать имама Ахмада, своего тезку, – верно, поэтому еще и любил, – стращал дочерей проклятием всеблагого, если те обнажат что-то, кроме лица и кистей рук, в чужом доме. Много позже Халил перечитывал сперва имама, после, отмеченные им аяты, но нигде не находил причин укрываться женщине полностью. Будто купленный в амманской мечети Коран оказался не того качества.

В Иордани женщины все так же носили черное. Будто воронье, они стремительно двигались стаями по улицам, залетая в магазин, всыпаясь в автобус, спускаясь и поднимаясь по лестницам переходов. Здесь, в Мюнхене, он поначалу тоже сталкивался с этими стаями, но позже правительство земли выпустило рескрипт, запрещающий женам всевышнего показываться на улице в подобных одеяниях. Воронье как ветром сдуло.

В том кафе, как и в этом, о таких вещах не думалось. Мужчины в те годы предпочитали джинсы и ковбойки, если нежарко, и льняные рыцарские рубахи и белые хлопковые брюки, когда печет. Изредка и в самое пекло кто-то обязательно одевался «как шейх» – белые куфия и тауб – изделия местных кооператоров. Кто б мог подумать, что через несколько лет выяснится национальная идентичность шейхских нарядов и культуры их республики и все станут одеваться таким образом.

Женщины, особо замужние, так же предпочитали рубашки и джинсы, стоит вспомнить горячий местный нрав. Это молодежь выряжалась, как и во что попало, да, получала втык от полиции порядка, иногда штрафы от начальства предприятия, но кого и когда это останавливало. Слушали западную музыку, смотрели европейские фильмы, спорили о будущем, бузили и ерничали. Их разгоняли, сажали, но только сильнее раззадоривали. Так и случилась первая революция.

– Что закажешь? – спросил Ахмад, когда к ним подошла официантка. Смерила взглядом, сразу поняв, кто перед ней, но подала меню и карту вин. Халил поднял глаза. Вдруг только сообразив, что стоявшая перед ним студентка, наверное, подрабатывавшая в кафе на полставки, одевалась как раз по баварской моде прошлых веков. Сине-белый, цвета флага, дирндль до колена и фартук с завязкой слева, означавший, как он заучил, незамужнюю.

– У вас есть испанский сидр? – неожиданно для самого себя, спросил он. Девушка оглянулась на стоявшего за стойкой хозяина, тот скрылся за прилавком, потом распрямился.

– Сейчас найдем.

– А говорил, что не пьешь, – хмыкнул аль-Джарх. Халил невольно развел руками.

– Память о прошлом.

Ахмад цокнул языком. Затем, коснувшись скрюченным указательным пальцем носа, резко качнул головой, будто сам вспомнил что-то.

– Да, память, куда ж без нее, – и словно ненарочно сделал тот жест, коим обычно приглашал своего Дулари к выступлению.

Ахмад не случайно на встречи знакомых ходил с Халилом. Житель пригорода, причем не самого благополучного, выходец из тех самых «горцев», старательно затушевывавший правдами и неправдами свою историю, аль-Джарх, урожденный Ар-Рашид Ахмад ибн Юсуф аль-Тасвия из семьи шиитов, перекрещенный суннит, развлекал гостей стараниями раба. Дулари, получивший университетское образование, работал на подобных встречах кем-то, сродни гейши. Захватившие власть в стране мусульмане запретили все виды развлечений, какие знали: кино, музыку, пение, кроме обрядового, танцы, кроме традиционных, рисование, чтение беллетристики —все умудрились пустить под пресс, даже огурцы и морковь, ибо те напоминали их извращенным умам фаллические символы. Странно, что не разрушили минареты, уж что-что, а эти сооружения куда больше походили на детородные органы, да и виднелись издалека.

В случаях, когда Ахмад не знал, что сказать, или хотел перевести разговор на другое, он всегда вытаскивал козырную карту – Дулари – тот рассказывал анекдоты давно минувших времен, начиная с Пророка и заканчивая Стариком (так жители республики именовали отца свергнутого диктатора), декламировал стихи, старых или новых поэтов, каких помнил. Никто бы не удивился, коли он сумел бы прочесть всю «Пятерицу», ведь не раз цитировал то из «Лейли и Меджнуна», то из «Искандер-наме», то Низами, то Навои. Никто бы не удивился, узнай, что «Лейли и Меджнуна» он выучил наизусть еще в старших классах школы, когда хотел привлечь внимание – подобно главному герою поэмы, – своей однокашницы, подумать только в те времена школы еще не делились по гендерному признаку. Как и полагалось в поэме, его любовь к прекрасной Лейле тоже осталась безответной, после школы она, хоть и пошла в один университет с Халилом, избрала другую специальность, а после, получив неполное высшее, выскочила замуж за сокурсника и родила двойню. Ему оставалось только пожимать плечами и снова читать и перечитывать двустишия поэмы. Возможно, для другой, для той, что выместила из его сердца гордую насмешницу Лейлу. Как это сделала Гайда, юная, нежная, ласковая, теплая как солнышко. Они сошлись не скоро, но поженившись, уже не могли разорвать своих привязанностей. Гайда одарила его двумя мальчуганами… но это случилось уж слишком незадолго до революции, слишком.

– Надо же, никому не нравится местный сидр, – покачал головой хозяин кафе, доставая бутыль и протягивая официантке. – Вроде ж неплохой. Или только… уважаемый, вы из Иберии к нам прибыли?

Халил ответить не успел, его опередил Ахмад.

– Из тех восточных земель, которые Иберией некогда владели сами, а не перебирались на ее территорию за пособиями, – и широко улыбнулся. Халил смотрел на него, его обаятельную спокойную улыбку уверенного в себе человека. Ему вдруг вспомнились строки Омара Хайяма:

«Не зли других и сам не злись,

Мы гости в этом бренном мире.

И, если что не так – смирись!

Будь поумней и улыбнись».

Рубаи на этом не закончился, но песнь смирению Халил в обличье Дулари и так пел долгих пять лет. Цитировал и это восьмистишие, заученное под влиянием Ахмада и не выпадающее из головы и поныне. Аль-Джарх повернулся к нему всем телом, будто требуя, не прося, а именно требуя какого-то подтверждения своих слов. Как прежде. Ведь они встретились, а значит, ничего не переменилось, все вернулось на круги своя.

Но Хайям не переводился на немецкий его устами. И Дулари воспроизвел восьмистишие на арабском.

Обычно после такого собравшиеся восторженно цокали языками, хлопали в ладоши и требовали продолжения, пьяные не вином, но поэзией. Удивительно, как все они, только сейчас говорившие о немыслимых казнях для неверных, о ниспослании кар безбожникам, делавшим не то и не так, да хоть родившимся не теми вдруг преображались и на какие-то мгновения становились, нет не одухотворенней, но человечней.

А потом все исчезало, их мир, подобно маятнику устремлялся в прежнюю точку, любовь, перегорев, обращалась в привычную, обрыдшую ненависть, от которой если и хотелось избавиться, то лишь краткий миг, и лишь затем, чтоб с новой силой восклицать привычные проклятья и угрозы – не имевшие ни для кого, кроме засевших за столами, какой-либо силы. Но зато немало тешащих каждого из них. Особенно Ахмада, ведь именно его гейша позволяла выискать краткое отдохновение от удушающей злобы, и переведя дух, снова устремить отточенные умы к созерцанию бездны.

Странно, что за все время, пока он утешал одну за другой компании, нигде и почти никогда не говорилось здравиц и славословий за великого правителя страны, нового праведного халифа, сменившего сына Старика, прозванного Верблюдом. Смешное сочетание имен – Галиб Гафур не прощал никого и никому. Придя на смену временному правительству, не имевшего ни веса, ни влияния – победив всех кандидатов от него с ошеломительным перевесом, чуть позже, он перерезал их как телят. А затем занялся студентами, так неудачно проложившими ему торный путь к власти.

После прочтения в кафе наступила долгая ватная тишь. Аль-Джарх скривился, даже не пытаясь скрыть этого, метнул злой взгляд разгневанного владыки в сторону разом сжавшегося собеседника. Оглядел собравшихся, кто удивленно, кто с небрежением смотревшего на чтеца и на чтеца только. Потом шепнул ему сквозь зубы – и снова на арабском:

– Выделываешься, да? Выделываешься?

И вдруг снова замолчал, уже ни на кого не глядя. Халил смотрел на повелителя, долго. Пока не ощутил его внезапные страхи как свои собственные. Но что-то поменялось сейчас, принять их, поддаться им, Дулари не мог и не хотел. Разошедшаяся буря, не найдя пищи, разом утишилась, замерла. Обратилась в молчание, что сковало кафе. Взглянула на сидевшего напротив хозяина как-то иначе, нежели прежде.

– Это Омар Хайям, – произнес наконец-то оживший Ахмад, по-прежнему зло косясь в сторону своего Дулари. – Мой приятель любит цитировать по поводу и без классиков.

Халил зачем-то кивнул. Посетители перестали глазеть на него и аль-Джарха, обратились от духовной пище к той, что в тарелках. Не замечая, как блестят глаза у декламатора. Только что одержавшего нет, не над Ахмадом, над собой небольшую, но значимую победу.

– Былое вспомнил. Ну-ну.… – хмыкнул тот, не глядя на чтеца. И подошедшей официантке: – Да, мне стакан перье и что-то легкое, салат «цезарь», наверное.

Халил смотрел искоса на собеседника и молчал, поджидая, когда принесут сидр. От закуски отказался, наверное, зря. С отвычки будет кружиться голова, хотя градус в вине крохотный, как в пиве. Говорят, испанская полиция разрешает водителям пить сидр во время поездок, трудно сказать, правда это или нет, но очень на нее похоже.

Снова глянул на Ахмада. Вдруг подумалось, а ведь тот не просто создал Дулари, нет, для начала он вытащил обладателя малопочтенного прозвища из петли. Привел в себя. А уж потом обрядил паяцем и пустил развлекать публику, себе и ей в утешение.

После прихода Гафура к власти, перемены накатили, будто цунами. Нет, еще раньше. Сами студенты провоцировали проповедников, призывами к свободе слова и вероисповеданию. Столько лет страна жила в праведном атеизме, разрушая храмы, изгоняя священников, а когда Старик умер, Верблюд закончил начатое, попав под международные санкции после очередной резни восставших горцев, принялся торговать ценностями минувших династий. Музей Персии, куда гоняли всех школьников с времен оных на экскурсии, опустел его стараниями. Тут и вспыхнуло недовольство. Санкциями, обнищанием, пустыми обещаниями. Старик давно бы подавил выступления в зародыше, он же обещал согласие, уступки, реформы. Его звезда закатилась, когда собрание мулл, объявившее себя новой партией, потребовало отречения президента от власти, этот лозунг со своей стороны подхватили и расширили студенты – и покатилось.

Все заговорили о корнях, о вере, о боге. Стали прилежными посетителями мечетей и медресе. Собирались на площадях, во всю глотку орали «Аллах велик!» по любому случаю, точно лозунг начавшегося безумства. Этого казалось мало, начались гонения сперва на безбожников, Гафур ввел против них статью, потом шиитов, когда выяснилось, что их ислам нечист, потом на тех, кто недостаточно верен истинной вере.

Женщины первыми поняли, куда подул новый шквал, и переоделись в черное. А потом… сперва мать, за недостойное поведение, потом отец, попытавшийся вызволить ее из ямы, затем брат, после жена и дети, оказавшиеся в заложниках у пришедших в их городе к власти шиитов. Гафура к тому моменту не было на троне, вовсе не стало, его нашли повешенным подле дворца. А чуть погодя страна развалилась на два противоборствующих лагеря. Вот тогда война против горцев, против шиитов, вспыхнула с всеподавляющей силой. Понадобилось крепить ряды и…

Если бы все случилось разом, возможно, он не переменился бы столь сильно. Но судьба редко преподносит свои удары осмысленно, нет. Она дает передышку после каждого, и ломает об колено неспешно, вроде бы давая роздых, но лишь для того, чтоб усилить давление.

Жену захватили в заложники. Всю их семью, они тогда решились жить порознь, – разная вера отцов разделила детей. Затем освободили, но что-то пошло не так – ее продали в рабство. А затем взяли в заложники уже самого Халила.

Он плохо помнил то время. После известия о смерти любимой заперся в себе, точно в той яме, где содержался. Время для него остановилось, мир прекратил вращение. Халил готовился отправиться вслед за своей Лейли, кажется, именно так называл ее в те дни. Бредил ей, забыв настоящее имя, все запамятовав.

Ахмад купил его – так и не открыв новому рабу, зачем ему понадобился доходяга. За сто пятьдесят долларов, всего-то. Отсюда и появилось прозвище Дулари. Отдал сперва жене, потом отобрал, услышав, как тот декламирует «Лейли и Меджнуна». Ахмад к тому времени не то, чтоб разбогател, но занял вполне достойное место в обществе, и подобно флюгеру, умудрялся и дальше занимать такое положение, при котором его называли уважаемым. Вот и теперь, оказавшись на шиитской земле, перестал именоваться суннитом, как забыл, что атеист, едва начались студенческие волнения. Разом осознав, чем они закончатся, к чему приведут.

К своему Дулари он бывал и строг и милостив, когда как. То одаривал свободой и подарками, ровно блудную девицу, то отправлял в подвал на несколько дней на хлеб и воду. Халил… он не обижался, снося покорно и этой покорность, кажется, поражая всех в новом доме. Ничего не просил, не желал, не пытался иметь. Был настоящим рабом, которому даровали жизнь. В ней он и существовал, покуда имел хозяев, пока годы тянулись чередой. Стараясь не заглядывать ни в прошлое, ни, тем паче, в будущее. Его вроде даже все устраивало. Стыдно признаться, но Дулари привык к рабству, как лошадь к седлу. Он сломался, а сломанного проще не выпрямлять, а нагрузить чем-то иным, не таким тяжелым. Этого достаточно.

Дулари снова взглянул на Ахмата. Странный человек, сочетавший в себе несочетаемое: жадность и щедрость, подлость и радушие, сметку и нет, вот наивным он никогда не был… разве в тот день, когда поверил, что им, шиитам, дадут большую волю союзные войска, вступившие на территорию разоренной страны и желавшие прекратить усобицу, вернуть мир, благоденствие и… да еще много чего обещавшие. Вот тот единственный раз, когда он проморгал все, впервые в жизни, наверное, оказавшись у разбитого корыта.

Хотя… Ахмад аль-Джарх ведь уже успел восстановиться. Влиться в новую среду, чуждую по определению, и найти себя. Он стал совсем не похож на прочих затюканных, с бегающими глазами, беженцев, выдающих себя согнутой спиной и уже видом своим ставящих свое существование на чужбине под сомнение. За страхом перед будущим у мигрантов, туземцы видели угрозу своему образу жизни, миропорядку и уставу, боясь, что беженцы занесут им новый, страшный орднунг, по которому живут в далекой сатрапии и который, как кажется, готовы перенести и сюда. От этого жесточайшего порядка Германия ушла совсем недавно, всего-то три века назад, во времена, которые почему-то назывались Просвещением. Тогда люди носили одинаковые черные одежды, думали на один лад, читали одну книгу – библию – и бдительно поглядывали за соседями: верно ли думают они, правильно ли молятся, одеваются, торгуются…

Ровно тоже происходило и в его стране. Их. Странная, глупая история. Когда Халил освободился, но еще жил в республике, раздираемой гражданской войной, он часто сталкивался с теми, кто мечтал о временах давно прошедших, и с теми, кто тоже мечтал о прошлом, но другом. Одни поминали эмира, что правил страной в период освобождения от османского ига, утверждая, что именно тогда государство достигло пика своего величия. Другие хмыкали: какое ж то величие, когда все ценное эмир запродал европейцам – итальянцам и англичанам – а народу доставались крохи с барского стола. Вот, Старик да, – он вытащил страну из грязи, дав всем жителям образование, бесплатную медицину, подняв с колен промышленность, зависимую от иностранцев, да и вообще никому спуску не давал. Иные отвечали – и что с его правления, когда сотни людей оказались в тюрьмах только потому, что молились возле закрытых мечетей, а тысячи либо, казнены либо высланы за непочитание семейки Старика. Недаром, его сынка Верблюда с таким удовольствием согнали с престола, который он уж даже не решился защищать. И к власти пришел истинный ценитель народных чаяний, толкователь и богослов, мудрец, каких мало, жаль, задержался у власти недолго, проклятые распри в кабинете – но оно и понятно, мудрецы всегда в опале. Да какой он мудрец, возражали все остальные, когда в стране оказалось запрещено все, что только возможно, чем этот ублюдок Гафур отличается от Пол Пота или Махатмы Ганди?

И так далее, и тому подобное. Кто-то и вовсе поминал османов, как освободителей, кто-то зрел еще глубже, именно там находя хоть какие-то источники благости для страны и населявших ее жителей. Совсем уж отчаянные добирались и до времен первых халифов, а некоторые и вовсе уходили в античность. Эллинизм, привнесенный Искандаром – вот истинный пик развития нашего убогого общества, был две с половиной тыщи лет назад, так до сих пор и не превзойден.

И споры эти длились и длились, покуда спорящие не начинали сипеть горлом и надсадно кашлять. Тогда уже они смирялись с одним – с Европой. Которая, хотя и гадила им во все времена, но на которую всегда хотелось равняться, что в эпоху завоевания государства полководцами Искандара, принесшего им и культуру и мудрость эллинизма, что во времена нынешние, когда та же страна отворяет ворота беженцам, невзирая на кризис, что нещадно утюжит гордых греков уж который год подряд. Европа всегда оставалось презираемой, ненавистной, но заветной мечтой. О которой вслух говорят одно, а внутри думают совсем другое. Иначе, зачем бежать в те края, искать помощи и приюта?

Так было и в правление османов, и при эмире. При Старике, его сыне, и тем более, позднее, когда республика покатилась под откос. Неудивительно, что и Дулари вынесло в эти края. Именно вынесло, сам до Германии Халил вряд ли бы добрался. После освобождения он радовался уже тому, что нынешних хозяев много, и они почти ничего не поручают ему, чаще всего он, по старой, вбитой палкой или долгом привычке, сам вызывается исполнять то или иное нехитрое занятие. Осознание того, что он свободен, пришло куда позже, верно, уже, когда Халил оказался в Иордании.

Интересно, а каким путем до Мюнхена добрался его хозяин? Да долго ли он здесь? Прежде Халил не встречался с ним, ни при переселении из отбитого у шиитов родного города, ни в лагере под Амманом, ни на Лесбосе, ни еще дальше, куда волокла, вслед за другими мигрантами, его судьба, дотаскивая до столицы Баварии. И только тут лоб в лоб сталкивая с прежним владыкой.

Когда патриотично одетая официантка принесла все, что пожелали гости, Халил осмелился спросить. Ахмад ответил охотно, будто давно ждал этого вопроса:

– Не слишком долго. Прежде занимался иными делами. Вот таких, вроде тебя, надо приютить, согреть, выдать пропитание и похлопотать за них, обеспечив вид на жительство. Ну а до того вообще перетащить через тьму невидимых границ в саму Германию.

– Так вы, уважаемый, сразу занялись обустройством беженцев?

– Отнюдь нет. И называй меня на ты, здесь так принято, – Халил спешно кивнул. – Мне ж самому надо было как-то встать на ноги. А что лучше позволяет это сделать, как не сотрудничество с полицией и таможней? Скажу честно, сперва я занялся делом, довольно низким, настучал на парочку паразитов, из тех, что особо рьяно поддерживали Гафура и его шайку. Всем хочется сладкой свободы и бесплатной халвы – они не исключение. Меня зауважали, а вскоре сделали главным по распределению беженцев. Ты ведь знаешь здешнее правило – организация, что забирает мигрантов с континента, привозит их в страну приписки. Тобой, равно как и мной, занимались «Воды Нептуна», немецкая, пуще того, баварская контора. И вот результат – мы оба оказались здесь.

– А как давно ты уехал из страны, уважаемый? – Халил применил единственную возможную форму обращения на ты в такой ситуации. Немецкий язык оказался гибче арабского в подобных вопросах, аборигены могли тыкать друг другу, но очень вежливо, как если бы общались с важным человеком, покровителем, или старинным другом. При этом само местоимение писалось с заглавной буквы и обставлялось соответствующими обращениями в устной речи. Ахмад уловил это, но либо не придал особого значения, либо посчитал подобное обращение единственно верным.

– Да как Гафура согнали, с самого начала войны. А ты сам? – забыл, пришлось напомнить. – Всего-то? Ну, так у тебя все впереди. Хотя и позади, думаю, было немало. С того момента, как от меня удрал.

– Я не удирал.

– Тебя вынудили, знаю. Так бы не ушел.

Халил замолчал. Он прав, сам бы так и оставался до последнего преданным, молчаливым, послушным слугой, если не самого Ахмада, так жены его. Для него тогда не имел значения хозяин, главное оставалось – служить. И это служение он отрабатывал и в лагере беженцев, и только потом, когда наконец-то осознал, что он и где он…. И то не по своей воле.

Вот странно, все по чужой. Выходит он, молодой хозяин земли, действительно, плоть от плоти своего народа, представители которого всегда считали себя и униженными и оскорбленными другими нациями – сколько лет в подчинении, то у одних, то у других соседей – но и находили в этом повод для собственной странной гордости. Которую все же предлагалось домысливать мало кому ведомыми свершениями.

И правда, страна нигде особо не прославилась: ни культурой, ни наукой. По крайней мере, на уровне международном: ее поэтов не переводили за рубежом, ее художники едва ли когда покидали границы, последние десятилетия еще и потому, что выезд строжайше контролировался. Ученые… что о них можно сказать, если в девяностые годы, когда, окончив университет, Халил пришел работать, то получил кульман и миллиметровку для чертежей. Компьютеры в КБ находились под охраной особого отдела. Они стали применяться по назначению лишь незадолго до свержения Верблюда. А про сейчас можно и вовсе забыть, страна стала задворком мира, нищим, голодным, куда забредают лишь иностранные войска, чтоб хоть как-то контролировать распоясавшееся местное население, желающее перерезать друг другу глотки.

Хотя, может он перегибает палку. А вообще это тоже в крови – хулить свой народ, но следить, чтоб никто иной, никакой чужеземец не делал подобного. В общинах так и делали. Халил же давно не искал информацию о республике, сейчас его интересовал другой феномен – баварский. Тоже глубоко национальное, патриотичное государство в государстве, кичащееся своей историей и особостью. И все же технологически могучая держава. Одно автомобилестроение чего стоит.

Возможно, эта студентка учится чему-то высокотехнологичному, о чем на его родине не слыхивали. Несмотря на костюм времен давнопрошедших. Несмотря… да нет, в этих землях подобное в порядке вещей.

Халилу, равно как и Ахмаду, в школе пытались привить довольно странную любовь к родине – через ура-патриотические заявления о множестве достойных мужей, представителей науки и культуры, о которых просто не знают в мире, ибо не любят поминать о достижениях республики, которые с экранов государственных льются потоком – о хлеборобах, хлопкоробах, металлургах и деятелях партии. Хрестоматия полнилась невнятными, мгновенно забываемыми повествованиями о труде и нравственности, написанными то недавно, то невесть когда. Одно время партия причисляла и Омара Хайяма к великим мужам республики – ну как же, бывал здесь, проездом. Так и с другими – все из великих, кто хоть раз останавливался в одном из городов на территории нынешней, заносились в реестр всенародной славы.

Халил отгородился было от прошлого глухой стеной Швабских Альп, но, как видно, и это не помогло. Но не следовать же за своим бывшим хозяином. Что делать ныне, он не знал, мысли метались в голове, не находя ни единой зацепки. Он снова потерялся в пространстве и времени – в иных координатах, явно не декартовых. И теперь пытался построить на кривых Лобачевского некое подобие трех векторов, строго перпендикулярных друг другу – вот только удавалось не очень.

Уж больно тяжело дался ему уход из рабства. Кажется, он так и не принял свободы и, как пес, по-прежнему ищет хозяина. И вроде от поводка болит шея, но некое приятство при мысли о нужности тоже находилось.

Когда к их городу подошла армия суннитов, Ахмад находился в отъезде. Давно, больше недели. Звонки практически не проходили, связь осуществлялась через знакомых, приезжавших к жене с некими сообщениями. Хозяин и раньше отбывал надолго, жизнь в исламском халифате он посвятил преподаванию основ шариата. Едва ли Ахмад сам хорошо знал эти основы. Понимал другое – ему так проще оставаться незаметным, растворяясь в череде учителей юных голов, которые вскоре – а как иначе в гражданскую – пойдут в последний бой. Может, в душе и боялся, но явно за их души, а не тела. Ведь как же – всякий, кто будет потчевать свинцом врагов Пророка, отправится в рай. А уж говорил он о гуриях или нет, не суть важно. Главное, ему доверяли воспитание, верили мальчишки и он был при деле. На виду и невидим. Остальное его не волновало. Вот разве что наступление суннитов, к которым решили примкнуть союзники – Саудовская Аравия, Сирия, Турция. А еще англичане, французы и итальянцы, которых даже Старик не смог выкинуть из страны окончательно, все же их умения оказались ой как нужны.

Когда город подвергся первому налету, достаточно неудачному, чтоб разнести два квартала ни в чем не повинных жителей, – жена хозяина получила сообщение от мужа – немедля бежать. Дулари понял это, когда все собрались, но его оставили сторожить дом. Приказание он выполнял вплоть до тех пор, пока не появились войска. Поначалу его даже приняли за оккупанта, но один вид Халила выдавал в нем совсем иного человека. Дулари накормили кашей, отправили в госпиталь.

И больше ничего он не слышал об Ахмаде, не видел ни его, ни родичей, ни друзей, коих некогда развлекал поэзией. На время даже забыл о них, ведь теперь он, благодарный, служил новым хозяевам – таковыми Дулари считал врачей Красного полумесяца. А несколько позже и психолога, которому Халила сдали, чтоб он не мешался в больнице, бродя и выпрашивая себе хоть какую работу, желая не услужить, а просто функционировать исправно. Точно неисправный механизм.

Психолог промаялся с ним почти две недели. Потом, ничего не добившись, отослал в лагерь для беженцев, других дел полно, искалеченных войной много, и один врач на тысячи прибывающих. Вот там, удивительное дело, никто не воспользовался состоянием Дулари, напротив, прониклись состраданием – и этим оказали неоценимую услугу. Он выздоровел. Вспомнил. И пожелал узнать, что же стало с его семьей и родными.

Вернее, сам понял, что выздоровел, когда метнулся, несмотря на уговоры, предупреждения, протесты, угрозы в свой городок. Там еще постреливали, но Халил и слышать не хотел об опасности. Он вообще не понял, как не понимал и сейчас, что за враждующие стороны, ради чего они подняли оружие, к чему эта война, ради кого и чего. К чему все последующее – ввод «голубых касок» по всей линии разграничения и постоянные договоренности о беженцах, пленных и прекращении огня. В голове не укладывалось, что страны больше нет, она развалилась надвое, да, никто в мире, даже по обе стороны фронта, не говорили об этом, но понимали – вместе им уже не прожить, никак. Хотя всего-то несколько лет назад еще были даже не соседями, родичами. Вот его жена, она как раз из семьи шиитов, значит, искать ее родичей, надлежало на кладбище с той стороны. Но сперва мама, брат, дядя…

Несколько дней метаний под пулями его немного охладили. А может то, что за это время он ничего не нашел: ни могильного камня, ни хотя бы холма. Погибших во время правления Гафура, чаще всего, не хоронили, понимали палачи, что им будет, когда найдут все трупы, а значит прятали их, сбрасывали в карьеры, сжигали, уничтожали все следы. Раз его вывели в поле, сообщили, что на этом месте стоял крематорий и вокруг него… возможно, ваша семья тоже. Гафур не делал разницы между течениями ислама.

Вид поля, заросшего алыми, как кровь, тюльпанами, его немного охладил. Потом долго снился, не то в теплых, не то кошмарно жарких снах. Он дал себя заковать в наручники, – на всякий случай – и отправился в первое изгнание, сперва и Иорданию, затем, оттуда, в Ливан, на Лесбос и дальше, покуда не добрался до Баварии.

– А мне едва удалось уйти. Ваши очень хотели вздернуть, – произнес Ахмад, ни к кому собственно не обращаясь, но понимая, что Халил слышит его, не пропуская ни единого слова.

– И как тебе удалось выбраться, уважаемый?

– Через Турцию и дальше… пока маршрут не закрыли. Я там довольно долго промышлял, ну, понимаешь, о чем я. Помогал беженцам перебраться в Грецию, – он цокнул языком, намекая, что не за так. – Вот тогда и осознал, как и с кем удобнее договариваться. И сразу по приезду в Мюнхен…

– А твоя жена, дочери…

– Да все, все здесь. Похвастаюсь, старшая, Зарифа, устроилась в муниципалитете, теперь у меня есть там свой человек, – он улыбнулся. Но с теплом. – Представь, ее поставили как раз на работу с мигрантами, да пока секретарем, но все же. Бумажки, они в любой стране важны. Особенно в той, которая ни одну не потеряет. Бюрократия тут дай бог, вся жизнь от нее зависит. Нам бы такую и тогда….

– Постой, аль-Джарх, но как же она смогла устроиться…

– Она же гражданка, значит, все двери открыты. Да, должность не ахти, но это пока, Зарифа еще себя покажет, да и я помогу, чем смогу.

– А когда ты, уважаемый, стал гражданином?

Ахмад пожал плечами.

– Дай вспомнить… давно, лет десять как, да, вот как раз десять лет. Надо же, юбилей. Паспорт и «велкоммен» я получил в конце осени, у них тут как раз праздник религиозный, полузапрещенный, – знакомая усмешка. – Прям как при Старике порядки. Только нам послабления. Ну, мы чужаки, нас стараются втиснуть в систему поаккуратней.

– Я в это время только получил вид на жительство.

– Затянул, затянул. Жаль, меня рядом не оказалось.

Халил вздрогнул, вдруг представив себе хозяина рядом с собой во все дни, что он прожил в Мюнхене. Мороз прокатился по коже, сотряс кости. Сама мысль, что Ахмад незримо все это время находился рядом, что они могли пересечься в любой момент, пока Халил ютился в коммуне, в маленькой комнатке с окном, выходящем на бойлерную, рядом с той, которая нося на руках ребенка от другого, мечтала о нем, тайно и явно намекая. А он – словно не замечал.

Судьба подарила ему испытание, ощутить которое он смог только сейчас. И понять усмешку фортуны.

– Ну, что ж не пьешь свой сидр? Или передумал?

Халил вздрогнул. Оглянулся по сторонам, снова воззрился на Ахмада, на пустой стакан и открытую бутылку. Смотрел, созерцая другое место, другое время, когда его, вдруг желанного, сажали за общий стол, вытаскивая из невыносимо душного подвала, давали выпить чаю или чего покрепче и требовали… чего же они требовали от него?

Он снова содрогнулся.

– Холодно здесь, – неожиданно произнес на арабском Дулари, – как же холодно. Будто зима.

– Горы рядом, – величественно ответил, но уже на немецком Ахмад и тут же, спохватившись, потребовал от Халила перестать разговаривать на чужом языке, привыкать к туземному. Тот механически кивнул. Потом поднялся.

– Холодно. Мне пора идти.

– Дулари, немедля прекрати это. Чего пора, сам навязался, сиди, пока не допью. И потом, нам еще в общину надо. Я тебя со своими познакомлю, с имамом, ты ж атеист, а в наших делах негоже занимать такую позицию. Хотя символ веры знаешь, пару молитв, да я ж в тебя все это вдолбил в самом начале, иначе ты б сдох там еще, сдох как собака. Сам же хотел.

– Мне пора, – повторил в третий раз Халил.

– Куда пора? Домой? У тебя нет дома, нет семьи, ничего нет. Значит так, сейчас ты сядешь за стол, извинишься и вечером пойдешь в старый дом имама, на сбор. Будем говорить. Там арабский от тебя понадобится, можешь стихи почитать. Хоть твоего любимого Омара Хайяма, хоть…

– Лейли.

– Да, «Лейли и Меджнун», на выбор. Приходи, – и неожиданно. – Тебе ж все одно деваться некуда. Пара осечек и тебя выкинут отсюда. Без меня-то.

Халил медленно развернулся и, точно преодолевая бурные воды, пытавшиеся затащить его обратно, за стол, двинулся к выходу. Выбрался на улицу, не замечая, что сжимает в руке бутылку. Встретившийся полицейский тут же сделал ему замечание, посмотрел в глаза, но ничего больше не сказал. Халила снова обдало морозом. Его слово против Ахмада, его дело против аль-Джарха. Ничто, пустота.

Сам не помня как, добрался до дома. Вошел в комнату, долго мерил ее шагами, но так и не в силах успокоиться, вышел в коридор, начал прогуливаться уже там. Ему сделали замечание, та самая, что баюкала младенца. Он извинился. И тут же, едва слова прощения слетели с ее губ, попросился на ночлег. Она запунцовела, побледнела затем, но не отказала. Не обратила внимания, что гость постелил себе на диване, что назвал ее Лейли: это не главное. Пусть говорит, главное, он тут.

Утром Халил поднялся поздно, хозяйка уже возилась с ребенком. Еще раз извинившись, пошел к себе, стал паковать вещи. Скидывал все на неразобранную кровать и запихивал, как мог быстро, в сумку на колесиках, не разбирая, что это, бросая и бросая, пока та не наполнилась. У двери столкнулся с ней.

– Ты куда собираешься?

– Домой?

– Куда? – не поняла она.

– Совсем домой. Обратно.

– Подожди, – и через минуту, показавшуюся вечностью, он, стоя на пороге, получил от нее сто пятьдесят… пусть не долларов, евро.

– Я берегла на… но тебе они нужнее. Прими, пожалуйста.

Он улыбнулся чему-то. Осторожно поцеловал ее в щеку и произнес едва слышно:

– Я напишу, как приеду.

– Я буду ждать, – слышал или нет этих слов, может, придумал, трудно сказать. Спешно вышел из дома.

Уже отправляясь на станцию, первый раз подумал, как удобно было ему на новом месте, ведь по этой ветке поезда шли в аэропорт. Электричка летела пустой, а вот обратно – он видел через до блеска вымытые стекла – поезда полнились туристами и туземцами, сбирающимися на Октоберфест.

Четыре часа ожидания истекли, самолет пустил его в свое чрево. Еще двадцать и уже другой, – после пересадки в Стамбуле – старенький, обшарпанный, знакомый, мягко спустился и затрясся по щербатому асфальту столичного аэропорта республики. Сквозь утренний туман, он смотрел на здание терминала, пострадавшего во время давних боев, не в силах оторвать взор и не замечая, как судьба, сделав громадный круг, будто нарисованный ребенком на листе ватмана, привела его за руку в исходную точку.

На таможне он получил новый паспорт, на имя Халила Наджата Дулари. Седой представитель миграционной службы шлепнул печать и выдал еще пахнущую типографской краской зеленую корочку новому гражданину республики.

Загрузка...