Сегодня праздник березовой рощи. Мы поливаем кровью березы, танцуем на прямых ногах. Луна наблюдает за нами из неба. Бог садится на деревянный трон. В его руках шелестящие ветви. Он двигает ими вверх и вниз. Кажется, что он поднимается в небо, как большая древесная птица.
Мы – часть большой души-планеты. Мы – отсеченные ветви мирового древа. Мы здесь, чтобы прожить жизнь праведно, а после прорасти корнями в землю. Неужели мы так сильно боимся смерти, что готовы предать нашу веру, мама?
Я пою песни общины, звоню в колокольчик. Раскрываю рот так сильно, что болят губы. Люди – это деревья. Люди – это деревья. Люди – это деревья. Когда мы среди берез, обычные люди нас даже не видят, не слышат. Мы для них – зеленые призраки, трепыхание ветра, звуковые волны. Мы укрыты в храме природы, спрятаны, как древние идолы. Мои руки твердеют от крови. Босые ноги влажно целует земля.
Сестре снятся вещие сны. Ей снится, как великое древо скидывает свои семена. Ей снится, что у обычных людей волчьи лица, коровьи хвосты, кабаньи копыта. Ей снится ласковый шелест берез. Затопленные молоком церкви. Треск желудя, разрываемого ростком. Медленные разговоры камней. Ускоренное журчание ручья. Когда она рассказывает про свои сны – я затыкаю уши, надеваю маску из дубовой коры. Глаза на маске нарисованы, и мне достаточно.
Сестра застывает с улыбкой. Все смотрят на нее, раскрыв рты. Кто‐то ласково звонит в колокольчик, когда она молчит. Кто‐то молитвенно соединяет пальцы. Сестра рассказывает, как мы с ней уйдем из общины. Поднимает прямую бледную руку, покрытую шишками. Не так уж это и похоже на кору, но все видят иначе.
Мы соберем новых людей-деревьев, так говорит сестра. Она видела этот сон трижды. Я чувствую ее ложь, ведь мы выросли в одной утробе. Во рту моей сестры кислые слова матери.
Бог поет нежные гимны, поправляет длинные волосы. Девушка-дерево рисует ему на лице рыжую птицу-феникса. Бога родила земля, он вырос как каштан на великом древе. Мама говорит, что бог похож на Джареда Лето. Я не знаю, кто это такой. Мама сказала, что бог боится за свою красоту, ведь почти вся община – женщины. Он знает, что у сестры болезнь, поэтому перестал ее трогать.
Ночью я ложусь рядом с богом.
– Я верю твоей сестре, – ласково говорит бог. – Ведь люди – это деревья, люди – это деревья, кожа твоей сестры становится корой. Ты, кстати, не трогала ее? У тебя нет этих шишек?
Я громко говорю все, что знаю. Говорю, что вещий сон – это ложь. Они просто хотят жить в городе. Они просто хотят стать молочными людьми. Они хотят, чтобы их отпустили. Они не хотят оставлять меня, потому что любят. Бог чешет пупок. Откуда у бога пупок?
– Я верю не тебе, а твоей сестре, – говорит бог после паузы. – Какой смысл уходить просто так? Обычные люди вас даже не заметят. Говорят, они скоро перестанут видеть животных. Говорят, они считают, что земля круглая. Мы не будем преследовать вас, когда вы уйдете. Давай спать, дорогая, я очень устал.
Бог очень устал. Его зрачки расширены, глаза кажутся черными. Бог моргает медленно. Раньше я думала, что под его кожей не то, что у обычных людей. Бог собирается с силами, идет в туалет. Слышно, как льется моча. Слышно, как он сморкается. Почему я не слышала этого раньше? Простынка пахнет потом. Подушка пахнет спиртом. Я лежу на спине. Во весь потолок – глаза. Сбоку полочки-уши. Ноздри божьего дома покрыты паутиной, на чердаке – пчелиный улей. Гудят, гудят пчелы, делают мед.
Я просыпаюсь от щекотки. По моей руке ползет жук. Спинка шершавая, через прорезь видны темные крылышки. Мне хочется быть жуком. Я выпускаю жука в небо, и он улетает вверх кругами. Ночное небо ржавеет. В ночном небе растекается солнце. Может, время уйти. Может, я смогу вернуться. Я не знаю, как делать выбор. Раньше мне все объясняли. Может, эта боль – разочарование. А что, если сестра умрет? Что будет, если сестра умрет?
Я возвращаюсь домой, но наша кровать пуста. Я поднимаю одеяло, смотрю на мятую простынь. Мне кажется, что кровать еще теплая. Мне кажется, еще слышен шепот.
Солнце встает медленно. Я выхожу из дома, не закрывая дверь. Я хочу застыть в середине между семьей и общиной. Вокруг стоят идолы, смотрят мокрыми глазами. То ли слезы, то ли дождь, то ли роса. Они не могли уйти далеко, сестра еле двигается. Солнце встанет быстрее, чем сестра сделает шаг. Они должны были дойти до пруда. В небе летают жуки. Березы льют сок, их корни покрыты кровью. Белое, черное, красное.
У пруда я вижу, как они отдыхают. В воде отражается солнце. В голубом белеют кувшинки. Заметив меня, мама улыбается. Дальше мы идем молча. Нам не о чем говорить. В сухой траве прыгает саранча. Живот крутит от голода. Когда мы дойдем – каждый пойдет своей дорогой, ведь дорог очень много. Эти дороги ничто не связывает. Что может дерево среди молочных людей? Стать деревянной фигуркой. Бревном в стенах дома. Идолом, игрушкой, скалкой, миской, книгой.
Когда солнце садится, мы выходим к деревне. Мама говорит, что из деревни можно добраться до города. А еще здесь есть какая‐то знахарка. Знахарка давала маме травяное лекарство, чтобы мы выросли счастливыми. Один из домов стоит с края, у забора пасется корова. Узорчатый домик ярко-зеленого цвета, на заборе горшки с цветами. Мама подходит ближе. Говорит, что эти цветы – фиалки. У домика открывается окно, и в окно на маму смотрит женщина. У женщины выцветший красный платок, загорелое лицо, темные морщины.
– Нам нужны врачи, у вас есть врачи? – спрашивает мама.
Женщина шарит глазами по воздуху, смотрит мимо. Корова подходит к фиалкам и тянет к ним толстый язык.
– Нам нужен автобус в город, – говорит мама громче.
– Зорька, фу! – кричит женщина. Корова оборачивается, смотрит грустными глазами.
Женщина поднимает стакан с молоком, пьет. На губах у нее белый след.
– Мака-а-а-р-ар! – кричит женщина, глядя сквозь наши головы.
– Вы нас не видите, – шепчет мама.
Женщина закрывает окно, скрипит дверью. Выходит на крыльцо, смотрит с прищуром и хитрой улыбкой, ставит на бока руки. В соседском доме кричит петух. Я оборачиваюсь: через ромашковое поле идет мужик, на плече у него коса. Коса блестит на закатном солнце. Все вокруг краснеет, будто смотришь через цветное стекло. Из неба падают редкие, легкие капли. Холодно шелестит трава.
– Нам надо уходить, – говорю я, глядя на сестру. – Мне надо уходить.
Лицо у нее совсем бледное. Она поднимает прямую руку. Вместо указательного пальца тянется ивовая веточка. На ней пушистые, в желтых крапинках, соцветия.
Нога стояла в углу за телевизором. Иногда я тайно извлекала ее оттуда, пока взрослые не видели, и разглядывала. Тумбочкой для телевизора служил старый чемодан, сам по себе довольно интересный – большой, с двумя огромными пряжками. Он был поставлен на попа и укрыт салфеткой – символом окончательной победы оседлой жизни над кочевой. На салфетку был водружен телевизор. А нога стояла в самом углу за ним.
Мне нравилось в ней все – что она была такая огромная, от ступни до самого бедра. Что она была в кожаном футляре. В извлечении ее из футляра была какая‐то тайна. Открывалась крышка и показывалось гладкое, отполированное основание. Потом можно было вытащить ее всю и играть с застежками.
Когда в клубе поэтического анализа (я увлекалась) мы изучали литературные тропы – метонимию и синекдоху как ее частный случай, – эта отполированная нога все время крутилась в моей голове как пример замены целого – человека, моего деда – его частью, протезом в углу за телевизором. А когда я была в Америке по обмену, в семье, где я жила, на каминной полке стоял аккуратный сосуд «здесь наша мама».
Я никогда не видела деда. Он умер за восемь лет до моего рождения. Дед в моем представлении собирался по частям. Однажды я вытащила с полки старую коробку с диафильмами, открыла ее. Среди баночек с пленками лежал пакет из-под молока с отрезанным верхом. В него были сложены сокровища, связанные с дедом: краски в плоской жестяной коробке, очки в футляре – я надевала их, и мир расплывался, они были мне велики и падали. Его удостоверение художника.