Глава III Ипатия

В удушающем послеполуденном зное тамариски, росшие в саду, были неподвижны, грозди глициний казались нарисованными на лазури небес, Ю кругом с жужжанием вились пчелы.

Присцилла слегка закинула голову назад и, устремив взгляд вдаль, как будто выражая уже давно явившуюся мысль, вдруг сказала:

– Я хотела бы повидать Ипатию.

Лицо Майорина, который исполнял для Присциллы и ее брата роль гувернера и в данный момент давал им урок истории, при этом имени приняло выражение грусти, смешанной с ненавистью. Его веки сморщились, лицо пожелтело. У него была болезнь печени, и малейшая неприятность сейчас же отражалась на его лице.

– Правда ли, что нет в Александрии женщины более прекрасной? – спросила Присцилла.

– Злые никогда не бывают прекрасными, – сказал Майорин, придавая своим губам выражение отвращения. – Каждый по-своему понимает красоту. В тех редких случаях, когда мне приходилось встречать эту женщину, я испытывал ощущение самого мерзкого безобразия, безобразия души, и я тотчас убегал прочь. Ограниченные язычники, которые услаждаются ложью, могут ценить ее лицо и находить в нем красоту. Если и есть в ней какая-то красота, то лишь та, которую порождают самые низкие пороки. Может быть, линия ее рта правильна, но когда я вижу, как этот рот раскрывается, чтобы говорить, я вспоминаю о сточных трубах Бруциума, которые отводят в море нечистоты Александрии.

Похожий на скелет, в черном одеянии, Майорин сидел напротив детей на каменной скамье, в тени одной из пальм сада.

Позади него стоял садовник с большой лейкой, которой он поливал мимозы. Вода, распыляясь веером через широкое сито лейки, окружала Майорина лучистым ореолом серебряного цвета, который подчеркивал желтизну его кожи, его худобу, морщины, скрытую злость, делая его похожим на карикатуру святого.

Ипатия!.. Для одних она была славой Александрии, для других – ее позором. Никогда еще ни в Афинах, ни в Риме женщина публично не занималась обучением философии. Это была неслыханная дерзость, которая в общественном мнении вызывала и возмущение и восхищение. Ее величавая красота, строгий образ жизни и несколько театральное тщеславие, с каким она подчеркивала и то и другое, еще более усиливали ее очарование. Префект Орест искал ее советов, Синезий, которого Птолемеев град провозгласил епископом за его справедливость, называл ее своей матерью, сестрой и любовницей по духу. Поэт Паллад сравнивал ее с Астреей и Минервой, посвящая ей гимны наподобие тех, что греческие поэты слагали в честь богов. Она нанесла удар по авторитету епископа Кирилла в Александрии, и возрастающее число учеников, приходивших слушать ее лекции в Музее, давало ее сторонникам основание утверждать, что благодаря ей философия восторжествовала в Египте над христианским учением. Многие ее любили, но до последнего времени она пренебрегала любовью. Ее черные, пышные, вьющиеся волосы были распущены, и в них красовался большой драгоценный камень зеленоватого цвета, неизвестной породы, причем говорили, что этим магическим камнем, сообщающим своему владельцу духовное могущество, некогда владел Ямблик – философ неоплатонической школы.

Она выписывала из Аравии редкие ароматные эссенции, которыми умащивалась, а ее покрывала были сотканы из столь тонкой материи, что как бы сливались с ее телом и открывали все ее гармоничное изящество. Вместе со своим отцом, математиком Феоном, она жила в небольшом доме неподалеку от церкви Цезареи, и над входной дверью дома возвышалась сова из камня, эмблема Афины Паллады. К дому примыкал небольшой садик, в котором росли только лавровые деревья.

Взгляд Майорина выражал презрение и глубокое раздражение. Марк сладко спал с полуоткрытым ртом.

– Однако, – все же сказала Присцилла, – есть много философов и учителей, которые прибывают из Коринфа, Антиохии и Рима, чтобы ее послушать. Говорят, что никогда в Музее не было столь большого стечения народа, какое бывает на ее лекциях.

Майорин разразился горьким смехом:

– Философы? Учители? Учители чего? Лжи? Чему они учат? Трем ипостасям Аммония, гностической мудрости. Да это курам на смех! Поистине в печальные времена мы живем! Дают распространяться заблуждению, забывают, что оно имеет скрытую силу, которая позволяет ему распространяться легче, чем истина, и что демон снабжает заблуждение своими крыльями. У нас же связаны руки. Нам нужен другой префект!

– Я хотела бы увидеть Ипатию, хоть бы один раз, – прошептала Присцилла, которая не слушала его больше.

Майорин пожал плечами. Он пустился порицать неприличие подобного желания, утверждая, что оно никогда не осуществится.

Маленькая гусеница, желтая, как капля золота, упала на его черное одеяние, образовав на нем живое пятнышко. Он встал, чтобы его стряхнуть. Это его развлекло. Марк крепко спал. Присцилла смеялась. Он прервал урок и поднялся в свою комнату, находившуюся под крышей. Он не сомневался, что таинственный закон, который связывает события и выводит великие последствия из незначительных причин, еще сегодня столкнет его ученицу с Ипатией и что это только первая сцена большой драмы, которой суждено будет разыграться.

Теперь Присцилле было пятнадцать лет. Ее груди развились, тело нежно розовело, ее глаза приняли выражение необычайной глубины, и мужчины смущались в ее присутствии, словно вдыхая частицу наслаждения, исходившего от всего ее существа и оставлявшего за собой след.

Многие дивились этому, ибо казалось, что логике природы присуще дарить чувственную красоту тела только тем, кто способен ею пользоваться.

Присцилла отдавалась религии со всем своим пылом. Естественно, что дочь самого богатого человека в Александрии имела тысячу претендентов на свою руку. Но вскоре распространилась молва, что она склоняется к монастырской жизни. Тесная дружба патриарха Александрийского и Диодора подтверждала это мнение, ибо Кирилл считал, что переход большого состояния в распоряжение монастыря мог послужить лишь к вящему могуществу Христа. К тому же он видел в этих деньгах источник дохода церкви.

В период созревания Присциллы желания мужской любви действовали на нее, подобно стрелам, вонзающимся в плоть. Ее целомудрие восторжествовало над первым любопытством, свойственным этому возрасту, и взамен пришло непрестанное страдание, от которого она не могла избавиться. Это страдание происходило от непристойных надписей, которые она, против воли, прочитывала на стенах, от некоторых слов или жестов, которые она схватывала на лету и смысл которых угадывала, и, наконец, от выражения некоторых глаз, смело устремленных на нее.

Когда она проходила вдоль гавани, ветер мучил ее тем, что плотно обвивал покрывало вокруг ее стана, неприлично подчеркивая прелести ее юного тела. Она опускала глаза, чтобы не видеть наготы негров, выгружавших товар, но все-таки эта нагота, столь близкая, хотя и не видная ей, оскорбляла ее. Она не могла молиться в церкви, если возле нее на коленях стоял мужчина. Когда весенними утрами она открывала свое окно, то вдыхала вместе с цветочной пыльцой и растительной пылью сада что-то такое чувственное, что заставляло ее обмирать от отвращения.

Брат, со своей стороны, пытался ее ласкать, и его ласки, хотя и редкие, были ей ненавистны. Развитие Марка не подвигалось с годами. Периодами он впадал в совершенный идиотизм. Тогда он смеялся не переставая и думал лишь о том, чтобы приблизиться к сестре. Когда он находился с ней наедине, в саду или в комнате, он неожиданно схватывал ее в объятья и прижимал к себе, пока ей не удавалось силой высвободиться из его рук. Иногда он целовал ее в шею и, сопя, вдыхал аромат ее кожи или же смеялся без конца, заворачиваясь в ее вышитый плащ, в котором чувствовал что-то собственное. Строго говоря, все это не выходило за пределы проявлений нежности, которые брат может позволить себе по отношению к сестре, но Присцилла, осознанно или нет, чувствовала в этом тайный порыв, любовь к ее плоти, которая обладала силой греховного притяжения, и это пронизывало ее страданием.

К ее отцу часто приходил некто Петр, псаломщик церкви Святого Марка, который пользовался доверием епископа Кирилла. Это был геркулес, задыхавшийся при ходьбе; от него исходил запах чеснока и ношеного белья. Его коротко стриженные волосы начинались у самых глаз, совсем маленьких, так что казалось, что у него совсем нет лба; благодаря заостренной форме головы, выдающейся челюсти, испорченным зубам, лоснящимся щекам, он наводил на мысль о чудовищной свинье. Его руки, вследствие какого-то особенного недуга, были всегда покрыты липким потом, что не мешало ему протягивать их встречным людям с такой настойчивостью, что приходилось их пожимать.

Этот Петр был одержим постоянной похотью. Вечером он бродил по пустынным кварталам, где опрокидывал наземь встречных женщин и овладевал ими силой, или же, сидя у главного входа церкви Святого Марка, шепотом делал предложения женщинам, которые приходили молиться без провожатых. Иногда он прибегал к угрозам, иногда – к обещаниям. Одна негритянка из Ракотийского квартала пыталась убить его из ревности. Говорили, что когда-то он был приговорен за воровство к каторжным работам. Никто не знал, каким образом ему удалось возвыситься.

Он служил для Присциллы символом чувственного безобразия, которым она была окружена. Его присутствие оскорбляло ее чистоту. Внешне он держал себя почтительно, но так смотрел на нее своими моргающими глазами, что казалось, будто раздевает ее и рассматривает ее тело, начиная от густых волос и кончая нежными ступнями ног. Она замечала тогда неуловимую дрожь его рта, и это движение было единственным проявлением его желания, но она была вынуждена бежать от этой скверны.

И перед сном, в своей комнате, прочтя все молитвы, ей случалось плакать перед большим бронзовым зеркалом, стоявшим у подножия ее кровати, созерцая это вместилище зла, этот греховный сосуд, которым было ее тонкое и чрезмерно красивое тело.

Майорин никогда не мог объяснить того, что случилось. Перед Музеем стояла толпа. Множество молодых людей расположилось вокруг двенадцати крылатых коней, окружающих портал, ожидая выхода Ипатии, чтобы приветствовать ее криками.

Следуя за Присциллой и Марком, он шел от них на довольно значительном расстоянии по улице Сема, как вдруг увидел колесницу, которая разворачивалась назад, не будучи в состоянии пробиться сквозь толпу.

В ней сидел епископ Кирилл. Его губы были плотно сжаты, а громадный лоб изборожден глубокими морщинами.

– И она у меня повернет назад, – пробормотал он.

Майорин подумал, что было бы прилично последовать примеру епископа и не смешиваться с этой толпой язычников, где его священнический вид начал вызывать насмешки дерзкой молодежи.

– Идемте, идемте, не задерживайтесь среди этих людей. Следуйте за мной, – сказал он.

Очевидно, ни Марк, ни Присцилла не услышали его, потому что продолжали свой путь вдоль Музея, в то время как он быстро зашагал в сторону. Когда Майорин заметил, что он один, и захотел нагнать своих воспитанников, ему помешал водоворот толпы.

И тут Присцилла впервые познала прелесть мужского взгляда. Молодой человек, который шел рядом с ней, пристально смотрел на нее и улыбался. Его волосы были разделены пробором, а лицо с правильными чертами было спокойно и прекрасно. Одет он был изысканно. Его сиреневый хитон был заколот на плече египетской драгоценной пряжкой. Лиловый плащ был переброшен через плечо и волочился по земле. В его манерах было что-то небрежное, непринужденное и веселое. Присцилла была поражена, заметив на его запястье несколько браслетов.

– Если вы хотите увидеть Ипатию, пойдемте со мной, я вас познакомлю.

Он сказал это так, словно Присцилла и Марк были его давнишними знакомыми.

– Выйдем из толпы. Этой дорогой мы доберемся через несколько минут.

И, не дожидаясь ответа, уверенный в том, что его предложение принято, он пошел по узкой улице, лежащей слева, и углубился в старый Бруциум.

Он по-дружески отнесся к Марку, словно тот был его старым товарищем, хотя и раскусил его с первого взгляда.

Желание помешать брату дать нелепый ответ, а также страстное стремление увидеть Ипатию заставили Присциллу пробормотать несколько слов, и немного робко она повернула с братом вслед за молодым человеком.

– Я из рода Азариасов, и меня зовут Теламон, – сказал юноша не без некоторой гордости.

Потом, по дороге, он рассказал, что его отец построил гимназиум, подобный эфесскому, в квартале общественных садов, недалеко от развалин македонского акрополя. Там несколько юношей, влюбленных в античную Грецию, собирались в сумерки беседовать на философские темы, купаться и предаваться всевозможным античным играм.

– Ипатия больше всего любит метать диск. Вы сможете посостязаться с ней, если только вы прежде немного упражнялись в этом, – сказал Теламон, бросив ироничный взгляд в сторону Марка. – Там есть и ристалище для бега, и крытая галерея для борьбы. Мои сестры устраивают там состязания, подобно настоящим атлетам. Но, может быть, вы предпочитаете пить прохладительные напитки, слушая речи философов? Это, пожалуй, самое трудное. Правда, можно следовать примеру Антагора, то есть слушать, не понимая. Прокл бывает там почти ежедневно, а также – Исидор Газа. Это самый интересный из всех, потому что он рассказывает видения, которые ему являлись, и разгадывает сны. Может быть, кто-нибудь из вас видел прошлой ночью какой-нибудь диковинный сон, символический смысл которого вы хотели бы узнать?

О да! Присцилла видела сон, ужасный сон, от которого она внезапно пробудилась, вся в холодном поту.

Она шла маленькая и белая по бесконечной аллее, окаймленной кипарисами, обелисками и каменными сфинксами, рядом с этим чудовищем Петром, который приходил к ее отцу и вид которого вызывал в ней глубокое отвращение. Он держал ее за руку, и она чувствовала его потную ладонь и пальцы. Она была его вещью, его собственностью, его рабой. Он не тащил ее силой. Она шла рядом с ним послушно, по своей доброй воле.

Справа и слева знакомые ей люди смотрели на нее с ужасом. Но по мере того как она шла, ею овладевало веселье. От ее спутника исходил тошнотворный запах, и порой он издавал звериное ворчание. Они торопливо шли к намеченной цели, которая издали вырисовывалась в лунном сиянии. И эта цель была бедной часовней, походившей на ту, которую она видела несколько лет назад в песках, среди келий монастыря сирийки Зенобии. На пороге этой часовни стоял Иисус Христос. Но это не был церковный Христос, изображение которого носят во время процессии. Он не был ни сияющим, ни блестящим. У него была треугольная борода по обычаю евреев с берегов Мертвого моря. Одно плечо у него было выше другого, колени искривлены, и, подойдя ближе, Присцилла увидела, что тело его было совершенно обезображено. Под лохмотьями, которые его прикрывали, она различала следы проказы, влажные язвы, мерзкие болячки. Тело его было покрыто отвратительными насекомыми. Паразиты ползали по его ногам, вши шевелились в его волосах, черви поедали его нарывы. Она поняла, что это был настоящий, человеческий Христос, который принял на себя все грехи и несчастья, чтобы спасти дух. И она упала на колени, чтобы преклониться перед ним. Но тогда ужасный Петр, ее мерзкий спутник, с силой встряхнул ее и протянул ей камень, чтобы она бросила его в прекрасного Христа. Она заметила, что кисть ее руки была липкой, но не от пота, а от крови, которой она запачкала свои руки и белую тунику и которая капала с нее в продолжение всего длинного пути по аллее. Она почувствовала, что должна против своей воли совершить самое ужасное преступление – бросить камень изо всех сил. И она его бросила.

Но как осмелится она рассказать этот сон и кто сумеет его разгадать?

– Мы пришли. Посмотрите на барельеф, что в низу двери, – сказал Теламон, – мой отец его нашел. Это работа Фидия, и он украшал храм Аполлона в Делосе…

Первый двор был вымощен большими мозаичными плитами оранжевого цвета и окружен бюстами Сократа, Платона и наиболее славных греческих философов.

Через мраморные ворота молодые люди проникли во второй двор – квадратный, обсаженный пальмами, окруженный двойным портиком, посредине которого стояла статуя Гермеса. Сидя на каменных скамьях, несколько человек образовали полукруг и разговаривали, вдыхая свежую прохладу сумерек.

– Ипатия опередила нас, – весело сказал Теламон, пропуская вперед своих двух спутников.

В самом деле, она была там. Присцилла в замешательстве смотрела на знаменитую последовательницу неоплатонической школы.

Овал ее лица был совершенен. Большой зеленый драгоценный камень, который она носила в своих волнистых волосах, бросал на ее неподвижные черты изумрудный отблеск. Глаза ее были огромны, переменчивы, прозрачны, и нельзя было сказать, зеленого ли они цвета, как драгоценный камень в ее волосах, или синего, как сапфировое ожерелье вокруг ее шеи. Она была закутана в восточную шаль более темной синевы, чем цвет сапфира, синевы бурного моря в сумерках; шаль была усыпана серебряными сверкающими блестками, от которых она переливалась и бросала отсвет, подобно волне, отражающей звезды.

– Я ждала тебя, – сказала она, вставая. – Ты ведь знаешь, что в метании диска ты – мой излюбленный партнер.

И величественным, немного театральным жестом она протянула Теламону свою маленькую руку, прибавив с улыбкой обычное приветствие древних греков, которое переняли эллинисты Александрии:

– Возвеселись!

В самом деле, Теламон мог возвеселиться. Лицо Ипатии освещалось только мыслями, которые ей были дороги, и вдруг она сразу оживилась и стала действительно веселой, когда увидела юношу. Это не ускользнуло от внимания высокого и сильного, украшенного драгоценностями мужчины, сидевшего рядом с ней. То был богатый поэт Паллад. Он покраснел от неожиданности и уязвленного тщеславия. Пушистые, завитые волосы придавали ему вид большого, розового барана, которого легко раздразнить. Он считал себя самым прекрасным и самым умным человеком в Александрии, и его природная гордость была так велика, что дружеский жест, любезное слово, обращенное женщиной в его присутствии ко всякому другому мужчине, он воспринимал как личное оскорбление.

– Какая прекрасная девушка! – сказала Ипатия, разглядывая Присциллу и осторожно приподнимая вуаль, которая закрывала часть ее лба.

Присцилла на одно мгновение увидела чудесный взгляд философки, устремленный на нее. В нем было искреннее восхищение, немного невольной нежности и, может быть, та капля зависти, которую женщина в тридцать лет всегда испытывает в присутствии пятнадцатилетней девушки.

Они стояли друг против друга, почти одинакового роста, являя собой образ женской красоты в двух его видах: познания и невинности.

– Дитя! Дитя! – шептала Ипатия вполголоса, скорее для самой себя, чем для Присциллы. – Пользуйся жизнью как только можешь. Быть может, есть мудрость, которая ускользает от мудрых и которой владеют лишь те, кто ничего не знает.

Все, что Присцилла затем видела и слышала, казалось ей странным сном, от которого она очень хотела бы освободиться. Но каким образом? Марк громко смеялся в обществе двух или трех молодых людей, которых забавляли его оттопыренные уши и слишком длинный нос. Присцилла последовала за Ипатией и Теламоном в крытую галерею и уже представляла себе те выражения, в которых на следующий день будет исповедоваться в грехе, куда робость погружала ее все глубже и глубже.

Крытая галерея была узкая и длинная, с двумя рядами платанов, верхушки которых освещало заходящее солнце. Два негра-раба, сидевшие на корточках на пороге, встали и подняли лежавшие возле них на земле металлические диски с привязанным к ним ремнем.

Естественным жестом, без колебания и стеснения, Ипатия сняла большую, синюю в серебряных блестках шаль, обвивавшую ее тело, затем скинула голубую тунику. К великому замешательству Присциллы, она появилась почти обнаженная, в коротких шелковых штанишках и в прозрачной тунике бледно-голубого цвета, переходящего почти в белый, которая открывала ее плечи, часть грудей и ноги. Спокойная и блистательная, без мысли о своем теле, она взяла диск из рук негра и вышла на солнце.

Теламон последовал ее примеру. Тело его было бронзового цвета, мускулистое, широкое в плечах, узкое в бедрах, голени казались выточенными. Присцилла вспомнила слова, слышанные ею во время проповеди относительно испорченности языческих нравов. Смысл этих слов оставался для нее загадкой. Но теперь она их поняла. Чувство симпатии, которое поначалу она испытывала к Ипатии, сменилось ужасом. Что это было за создание, которое без колебаний открывало перед мужчиной и женщиной свои формы: ведь Бог сотворил их на погибель и повелел скрывать их стыд!

Теламон и Ипатия по очереди метали диск и бегали смотреть, на каком расстоянии он упал; при этом они радостно смеялись, лица их разгорелись, и сияние непорочной жизни исходило от их движений.

Но это продолжалось лишь несколько минут. Внезапно, не предупредив своего партнера, Ипатия бросила к его ногам диск и тремя легкими прыжками исчезла в дверях направо, ведущих в купальню, где принимались холодные ванны.

Теламон, должно быть, привык к неожиданным выходкам Ипатии, так как тоже направился к двери мужской купальни, находящейся напротив.

– Не скучай, девочка, – услышала Присцилла сквозь шум журчащей воды. – Только когда ты познаешь математику и философию, ты поймешь, какое наслаждение доставляют метание диска и холодная вода на разгоряченном теле. Но, может быть, для тебя не имеет значения наслаждение?

Если бы Присцилла смогла сейчас же отыскать своего брата, она, возможно, и решилась бы убежать из гимназиума. Но страх показаться смешной и тайное тяготение к этому миру, столь новому для нее, удержали ее.

Впрочем, пришедшая группа людей наводнила галерею и окружила Ипатию, вышедшую из купальни под своим покрывалом цвета морской воды.

Худой человек со сверкающими глазами поднял к небу дрожащий палец и, жестикулируя, громко заговорил. Это был Исидор Газа, один из лучших друзей Ипатии, который слыл даже ее женихом.

Он говорил с необычайной быстротой.

– Существует соответствие между снами существ, связанных узами симпатии. То, что невидимый мир рисует для меня во время сна, он рисует также и для тех, чей образ создал мой дух перед тем, как уснуть. Сны исполняются, и, если удается уловить связь, существующую между ними, можно прочесть будущее легче, чем прошлое. Я утверждаю, что стою на пути строго научного разгадывания снов. Не угодно ли вам, чтобы я показал вам блестящий пример? Я не совещался с Ипатией. Я не видел ее со вчерашнего дня. И я вам скажу, что она видела во сне в предрассветный час, в тот час, когда сны почти всегда бывают символическими.

– Ну? – спросили сразу несколько человек.

– Ты видела во сне, – сказал он, оборачиваясь к Ипатии, – и я в этом совершенно уверен – льва, сидящего на задних лапах между двумя пустыми урнами недалеко от разрушенной башни. И я добавляю, что на вершине башни сидели черные птицы.

Ипатия улыбнулась и заявила, что она не только ничего подобного не видела во сне, но даже совсем не имела сновидений.

– Напряги свою память, – сказал Исидор.

Нет, ее сон был глубок и совершенно лишен сновидений.

– Это ничего не меняет в том, что я говорю, – заявил Исидор, бросая на присутствующих взгляд, исполненный радостной ясности, какую может дать только непоколебимая вера. – Образ существовал. Только сон был слишком глубок, чтобы сознание могло его удержать. Я достиг того, что почти вся жизнь Ипатии разворачивается перед моими глазами. Я знаю, что она скоро отправится в Афины, что она будет выступать в Риме, а также проживет некоторое время в Сиракузах. И какая долговечность! Я знаю, что она проживет до ста лет…

– Вот уж благодарю! – сказала Ипатия.

Пошли гулять под платанами. Присцилла слышала утверждение Исидора, что, когда он выпустит свой трактат «О соответствии ночных снов», каждый сможет узнать свое будущее и вследствие этого лучше устроить свою жизнь. Она смотрела на него с ужасом, думая, что это один из тех магов, которых осуждала церковь.

Теламон, наклонясь к ней, указал ей на человека лет тридцати, который в это время разговаривал с Ипатией:

– Вот Прокл.

Но это имя было неизвестно Присцилле.

– Он был посвящен в халдейское таинство, – прибавил Теламон с восхищением. – Минерва три раза являлась ему в детстве.

Заходящее солнце разливало невыразимо нежный свет. Слышались доносящиеся с ристалища крики и смех юношей, и звонкие голоса их звучали музыкой. Другие, окутанные белыми плащами, вели диспут под портиками.

Группа, следовавшая за Присциллой, прошла в сад, аллеи которого, усыпанные песком, были окаймлены густыми зарослями бересклета, только что политого, где переливались сверкающие капельки, подобно маленьким жемчужинам.

Струи воды били из ониксовых фонтанов, окруженных белыми лавровыми деревьями.

Присцилла очень плохо понимала то, что слышала, и ее угрызения совести становились все мучительнее, потому что она сознавала, что испытывает удовольствие, встречаясь взглядом с Теламоном.

Лицо Прокла было полно энтузиазма. Ему были открыты тайны божества, и он жил в дивной атмосфере, которую его воображение создало вокруг него. Он был приглашен в Вавилон жрецом на мистериях в честь великой Гекаты. Он вступил в общение, благодаря интуиции, с гениями и духами высшего разума. Он совершал очистительные жертвы, практикуемые в орфических мистериях, он подразделял дни на присутственные и неприсутственные, подобно египетским священникам; он очищал себя в честь Весты, он постился в честь Астарты, он читал на восходе и на закате молитвы в честь солнца. Все виды священного служения были ему знакомы, все обряды – дороги.

– Иисус был не более, как посвященный в таинство, впавший в заблуждение, – говорил он Ипатии. – Он изменил мистериям. Он слишком рано раскрыл их, чтобы сделать полезными людям. Мы присутствуем лишь при начале печальных последствий его ошибки. Ибо мы не можем предвидеть всех гибельных последствий, какие будет иметь эта ненависть к культуре, это презрение к разуму и красоте, которое проповедуется его именем. Разумеется, он хотел не этого. Но не следует приводить в движение силы, употребления которых не знаешь, и низвергать на мир пламя, господином которого не являешься. Аполлоний Тианский поступал правильно, когда переходил из святилища в святилище, чтобы объединить религии и проповедовать, что один и тот же Бог находится во всех храмах. Он существует как для посвященных, так и для других людей в иных областях жизни. Никогда самый великий не приносит миру пальмовую ветвь. У славы завязаны глаза. Чтобы будить сердца людей, необходима даже некоторая доля народной посредственности.

– Разумеется, Аполлоний превосходил Иисуса величием мысли и поучениями своей жизни, – ответила Ипатия и обернулась, чтобы бросить долгий взгляд на Теламона, словно желая призвать его в свидетели. – Ему не следовало творить чудеса. Он исцелял больных, он пророчествовал, он становился невидимым, он воскресал из мертвых. К чему? Важна только истина. Недаром ее всегда представляли обнаженной, выходящей из источника. Горе мудрецу, который облекает ее одеянием волшебника и митрой мага. Его труд погибнет.

Глаза Прокла засверкали. Он смотрел на волосы Ипатии, тщательно завитые, на складки ее паллиума, артистически собранные, на гармонию ее движений, как будто личность Ипатии была живым противоречием ее же слов.

– Не думаешь ли ты о том, что твоя красота придает силу твоему учению и делает более убедительными истины, которые ты выражаешь? Впрочем, она есть дар, данный тебе только для этой цели духовными силами, которые нами управляют. Но разве и чистые духовные силы не отливаются в материальные формы, чтобы воздействовать на грубый разум людей? Афина Паллада на самом деле существует и будет существовать, пока мы будем во власти нашей, столь требовательной, телесной оболочки. Не замечаешь ли ты непостижимой глупости людей, их низости, их безумной любви к материальным благам? Сколько времени требуется для созревания одной идеи? Какой океан мрака мы пытаемся осветить одной искоркой? Еще понадобится много времени для того, чтобы мудрец и шарлатан стали похожи друг на друга. Иисус хорошо сделал, публично воскресив Лазаря, Аполлоний хорошо сделал, возвестив о смерти Домициана в Эфесе… И я, я следую их примеру, собираясь изобрести магический шар, с помощью которого смогу своей волей ниспосылать дождь и тем повергать людей в изумление: после этого они должны будут поверить в мою мудрость.

Беседуя, они сделали круг по саду и подошли к воротам, выходившим на первый двор гимназиума.

Ипатия, задумавшись, на мгновение остановилась у порога.

– Да, Платон сказал, что последняя оболочка, которую сбрасывает с себя мудрец, и притом с наибольшим трудом, это – личная гордость. Я не льщу себя мыслью, что уже дошла до этого. Но я думаю, что если от магического шара будет падать дождь с неба, то не в его власти будет сделать так, чтобы исчезли заблуждения. Люди падки на фокусы, проделки, чудеса. Тем хуже! Разум должен представать совершенно чистым и обнаруживать свой блеск без всяких материальных доказательств. Пускай это будет для немногих! Истина опьяняет невежественных людей и вызывает в них вкус к убийствам. Недаром в храмах тайна была всегда главным принципом высших знаний. Мир будет страдать от заблуждений Иисуса и его гордыни.

Вслед за Ипатией и Проклом Присцилла собиралась пройти через ворота и удалиться из сада, теперь пустынного, где сумрак начал наполнять аллеи, накидывая покрывала на струи фонтанов и белизну лавровых деревьев.

Но вдруг Теламон с силой и вместе с тем нежно привлек ее к себе. Он обхватил ее за плечи и склонил к ней свое улыбающееся лицо. Неторопливо откинув руками голову Присциллы, он на мгновение нежно прикоснулся к ее губам.

Она не успела защититься от столь неожиданного поступка. Она обмерла, вдохнув из уст юноши легкий, пьянящий аромат меда и акации, который на миг лишил ее сознания.

Теламон смотрел на нее теперь без волнения, с выражением нежной иронии в глазах. Это был для него плод, который он надкусил, чаша драгоценного вина, из которой он отпил глоток, ничего больше.

Присцилла выпрямилась, дрожа всем телом, но при движении, которое она сделала, из-под ее туники выскользнул маленький золотой крест, висевший у нее на шее, подарок епископа Кирилла.

Теламон с удивлением посмотрел на эту драгоценность и даже коснулся ее, желая убедиться, что это действительно крест.

– Ты христианка! – сказал он.

Она не успела ответить ему утвердительно. Улыбка Теламона стала горькой. Он прижал девушку к себе бурным движением и снова поцеловал в губы. Но это был другой поцелуй: долгий, глубокий, он разжал ее уста, его она почувствовала на своих зубах, а руки Теламона сжимали ее груди и смело пробегали по всему телу.

Она отбивалась и вырывалась из объятий юноши. Она почувствовала ужас, тем более сильный, что сладострастие, доселе ей неизвестное, пронзило ее дрожью, и она испытала физическое страдание.

Она вспомнила вдруг, что ангел зла, желая ввести в соблазн, принимает образ прекраснейших детей человеческих. Сатана стоял перед нею в саду, исполненный очарования, с гибким станом, развратным лицом юноши, причесанный по моде греков эпохи Платона.

Все окружающее приняло для нее другой вид. За зарослью роз она читала надписи, более непристойные, чем в порту Киботос. В бассейнах лица демонов, ухмыляясь, разглядывали чувственные линии ее живота, которого, казалось, не скрывали больше складки покрывала. Волны живого зноя, подобно крыльям, скользили в воздухе и заливали ее вокруг бедер. Тела, трепетавшие в соитии, сотрясали белые лавровые деревья сада.

Она вышла из ворот, бросилась на двор, где она узнала стрельчатый выход среди бюстов философов. Ее брат был там. Она с силой схватила его за руку и увлекла прочь.

Выйдя наружу, она пустилась бежать. Она чувствовала глубокое отчаяние и думала только о том, что уносит на себе клеймо поцелуя, демонский знак зверя, запятнавший ее. И только позже ей суждено было узнать, что нет ничего более мучительного для добродетельной души, чем тоска по аду, увиденному однажды и добровольно потерянному.

В этот же самый вечер, в час, когда перед барельефом Фидия философы обменивались установленными формулами вечернего прощания, большая стая птиц пролетела белым облаком по темному небу. Они летели из Фив, они неслись с Верхнего Египта вместе с весной, они переселялись в страну, менее знойную.

И юноши, одетые в белое, ставшие внезапно серьезными и молчаливыми, в едином порыве протянули к ним свою правую руку. Птицы летели в Грецию, они коснутся золотого купола храма Солнца в Коринфе, дорических колонн Парфенона в Афинах и его купола, лазурного, как щит Минервы. Они сделают, может быть, остановку в Дельфах, чтобы напиться из мраморного бассейна, в котором Пифия купала свое бессмертное тело. Они будут летать там, откуда философы издали посылали свою благочестивую мысль.

Долго еще в сумерках они оставались неподвижны, пока ночь не укрыла своим мраком две белых стаи – на земле и на небе.

Загрузка...