Все улицы, спускающиеся к старой гавани Киботос, были полны сильным шумом. То был глухой топот, крики разъяренной толпы.
Присцилла, игравшая со своим братом Марком, остановилась; она подумала, что море, разбиваясь в бурные ночи об утесы острова Фарос, производило меньше шума.
Вдруг она увидала, как захлопнулись две громадные половины массивных кедровых ворот дворца, которые слуги поспешно запирали.
– Демоны! Демоны пришли! – крикнул кто-то.
Тотчас же со стороны внутреннего двора раздался отчаянный вой, который затем превратился в размеренную и ужасную жалобу; казалось, что эта жалоба исходит из пасти животного, а не из человеческого горла.
Присцилла высунулась из окна и заметила рабыню, по имени Маммоа, ползавшую на четвереньках по мозаичным плитам с животным выражением лица. Это была фригиянка, прославившаяся аскетизмом и христианской строгостью своей жизни. О ней ходила молва, что она узрела однажды Деву Марию; но достаточно было ей услышать слово «демон», как с ней приключались странные припадки, во время которых ее голос терял всякое человеческое подобие, точно и в самом деле в нее вселялся демон.
Марк разразился идиотским смехом и прижался к сестре, касаясь ее руки и плеча, как он это делал всегда. На этот раз Присцилла не оттолкнула его. На лестнице раздались шаги.
– Выбросите пики в окно, – приказал чей-то голос.
Дверь открылась, и Присцилла увидела на пороге своего деда. Он притворялся спокойным, и насмешливая улыбка застыла на его губах. Он поднял правую руку и помахал ею как бы для того, чтобы ободрить своего дрожащего сына и нескольких слуг, которые ожидали его приказаний в вестибюле и на ступенях мраморной лестницы. У него был вид человека, желающего сказать: «Видали мы и не таких!»
Старому Диодору во время царствования императора Юлиана было двадцать лет; он любил повторять, что видал и не таких, и это было правдой. Языческая чернь его не устрашала. В Гамафе, в Сирии, он разогнал ударами палки процессию обнаженных жриц, которые пытались под звуки тамбуринов захватить церковь Эпифании, чтобы водрузить там статую Бахуса. Он едва не был побит камнями приспешниками епископа Георгия Каппадокийского. В царствование Феодосия он содействовал разрушению храма Сераписа. Не испугали его и крики ненависти проституток из Ракотиса и воров из квартала бальзамировщиков. Совершенно напрасно было доставать оружие и запирать ворота. Наоборот, следовало открыть их настежь… Он появится на пороге, и толпа разбежится под его взглядом…
Диодор-сын схватил его за руку и стиснул ее. Унаследовав от своего отца благочестие, он не имел ни его силы, ни его мужества.
– Боже мой! Боже мой! Нужно быть осторожным ради моих детей…
Старый Диодор пожал плечами.
– Спрячь их в погреб, если ты боишься.
И он спустился с лестницы и перешел двор, направляясь к воротам. С улицы доносились крики, мрачные, как призыв дикого зверя в пустыне, и слышно было, как град палочных ударов обрушился на деревянные ворота. Привратник спрятался где-то во дворце, унеся с собой тяжелый ключ. Его искали, звали. Это продолжалось несколько минут.
Диодор-сын щелкал зубами. Внезапно он принял решение. Он обернулся к Тутмосу и Тегенне, рабу и рабыне, верность которых была испытана и на попечении которых обычно находились его дети.
– Выведите их через маленькую садовую калитку. Бегите к епископу. Оставьте у него детей. Вы возвратитесь, когда преторианская стража усмирит бунтовщиков. Это дело одного часа. Но можно ли знать, что случится?
Страх овладел Марком, и он стал кричать. Невозможно было его остановить. Тутмос завернул его в шерстяной плащ, и они все вышли в сад.
Это был час, когда сумерки переходят в ночь. Меж мозаичных позолоченных плит бассейна струя воды била выше, чем обычно, и благоухание апельсинных деревьев казалось гуще, чем всегда.
Присцилла охотно села бы на песок, вдыхая вечерний воздух, вместо того, чтобы быть вынужденной бежать от злости людской.
Садовая калитка выходила в переулок квартала Эпсидов. Улица была пустынна. Оба раба принялись бежать, неся в руках по ребенку. Повернув вправо, они могли через несколько минут достичь большого Серапеума. Но они натолкнулись на толпу, идущую с западной части города, и боялись быть опознанными как слуги Диодора.
Они сделали большой крюк. Поминутно им пересекали дорогу разъяренные толпы. Александрия разгоралась закатным пламенем ненависти богов.
Присцилла, как во сне, смотрела на проходившие перед ней длинные продольные улицы, из которых некоторые брали свое начало от лазурной синевы моря и заканчивались у Мареотийского озера пепельно-стального цвета. Памятников было бесчисленное множество. Они нагромождались друг над другом, подобно каменным плодам в порфировой корзине. Множество разрушенных храмов было превращено в церкви, но попадались и храмы, пощаженные ради их красоты, потому что они придавали блеск городу. Стоя на перекрестках, напротив христианских часовен, они опирались на пилоны и казались неумолимыми врагами, грозясь своими монументальными дверьми.
На террасах зажигались огни. Присцилла видела по дороге винтообразные лестницы, белые ступеньки которых нисходили к Панеумскому холму, аллеи сфинксов и сикомор, открывающие в своей перспективе таинственный купол подземного храма, длинные колоннады в греческом стиле, перемежающиеся с памятниками эпохи Птолемеев, подобно процессии юных элевзинских жрецов, замерших в созерцании прошлого. Развалины храма Изиды были мрачны и ужасны: четырехугольные столбы с капителями в форме куба, где еще сохранились изображения Гаторы, богини с головой коровы, напоминали отрезанные части тела. Развалины храма Посейдона казались легкими и белыми; лавр, выросший в расщелинах плит, целиком покрыл разбитые алтари, и голуби, обосновавшиеся в листве, с шумом хлопали крыльями. Цветники из роз расстилались перед частными зданиями, и пучки мимозы свешивались со стен и почти загромождали дорогу. На пьедестале статуи Озириса, опрокинутой однажды во время волнений, но не убранной из-за ее тяжести, возвышалось изображение Святой Девы. На треугольной площади, где находилась церковь Святого Петра, восставал целый лес обелисков, и старый дом философа Олимпиоса простерся в скульптурном изобилии, где были перемешаны стили египетские и эллинские, где были нарисованы тысячи символов, эмблематические образы, ныне лишенные смысла и покрытые кое-где большими белыми крестами.
Иногда во время пути факел освещал разъяренные лица. Присцилла начала дрожать при переходе под тетрапилоном Веспасиана, потому что его четыре громадных столба заслонили умирающие отблески света. Они свернули на улицу Сема.
Навстречу им бежал человек, который был закутан в желтую шаль на сирийский манер; с идиотским торжеством в голосе он спросил их:
– Правда ли, что громят дворец Диодора?
Спустившись по улице Сема, они прошли мимо четырех львов из порфира, стоящих у маленького храма Сераписа, и мимо двенадцати крылатых коней из бронзы возле Музея. Они услышали неясный гул и увидели широкую лестницу в сто ступеней, которая вела в Серапеум; она была заполнена угрожающей толпой.
Дом епископа Кирилла стоял на возвышении; он был окружен тремястами сиенитовыми колоннами, сооруженными Птолемеем Сотером. Это здание возвышалось над всем городом. Оно было построено так же, как и церковь Святого Аркадия, из священных камней храма бога Сераписа, разрушенного за несколько лет до этого патриархом Теофилом. Тутмос остановился, подумав, что не вполне безопасно передать детей в руки епископа Кирилла. Он растерянно обернулся к Тегенне.
– Повернем к Некропольским воротам, – сказала рабыня. – Пойдем к моей сестре. Нигде дети не будут в большей безопасности, чем у нее.
Тутмос колебался. Он никогда не видел своей свояченицы. Он знал, что она занимается проституцией в Ракотийском квартале. Она была замужем за странным человеком, про которого говорили, что он не верит ни во что и занимается бальзамированием – запрещенной профессией.
– Что скажет господин, когда узнает об этом?
Но Марк, который тем временем стал на ноги, внезапно бросился бежать, испуская крики. Нужно было его поймать.
– Иисус! Иисус! Помоги нам! – причитала Тегенна.
– Так и быть, пойдем к твоей сестре, – сказал Тутмос.
Они сделали крюк, обошли Ракотийский квартал, достигли Некропольских ворот и очутились в предместье того же названия.
Это была сеть улочек, где жили в прежние времена люди, занимающиеся ремеслом бальзамирования и вообще всем тем, что относилось к похоронным церемониям. Но при Феодосии был издан указ, запрещающий бальзамировать мертвых, а также их сжигать. Разрешалось только хоронить их попросту в земле. Некропольский квартал местами был пустынен, он сделался убежищем для бродячих торговцев, проституток и воров. Но там еще проживало несколько бальзамировщиков, и люди, не отрекшиеся от старинных египетских обрядов, приносили к ним трупы своих родственников, чтобы вернуться за ними, когда они будут превращены в мумии. Этой самой профессией занимался свояк Тутмоса.
Чтобы дойти до его жилища, нужно было сперва перейти узкий мост через канал, который соединял Мареотийское озеро с гаванью Киботос. Из стоячей воды исходил тошнотворный запах, полный миазмов. Оба раба на ходу перекрестились. Возле этого моста несколько лет назад, центурион Септимус, которому поручено было надзирать за Некропольским кварталом, приказал солдатам выбросить в воду несколько мумий, обнаруженных у одного бальзамировщика; молва говорила, что гневные покойники продолжают плавать в гниющих водах.
За мостом тянулась длинная и узкая улица, на которой находилось несколько лавок. Эта улица была спокойна, ее жители, казалось, не ведали о волнениях Александрии. Женщины сидели у дверей, нищий рылся в отбросах на перекрестке.
Дети шли рядом с рабами, но, когда улица сделала поворот и Тутмос вступил в маленький, еще более узкий переулок с крутым спуском, пришлось взять их на руки, потому что повсюду нагромождены были обломки, почва становилась вязкой и тощие псы пугали детей, подбегая обнюхивать их.
Тутмос толкнул деревянный барьер. Они прошли обширный участок земли, окруженный потрескавшимися стенами, и очутились перед узкой дверью с решетчатым окошечком, через которое пробивался смутный свет.
Прежде чем Тутмос успел постучать, дверь приоткрылась и они увидели на пороге человека, который ни во что не верил…
Присцилла была счастлива сознанием, что они вне опасности, что скоро придут вести и ее, без сомнения, возвратят отцу.
Тегенна уложила ее рядом с Марком на широком шерстяном плаще. Спать! Она решительно не могла уснуть. При входе в эту низкую комнату, где висел тяжелый запах мирры и черной смородины, ее охватило странное ощущение.
– Присцилла, Присцилла! Это ты, Присцилла! – шептало ей на ухо невидимое дыхание, безжизненный голос.
Нет, ни этот высокий мужчина с треугольной бородой, с нависшими бровями, такими густыми, что нельзя было разглядеть глаз, ни женщина с испитым лицом, сидящая, съежившись на земле, не могли прошептать ее имя так близко от нее. Ароматный воздух был полон присутствия человеческих существ; таинственная деятельность, которая была неощутима для чувств, наполняла атмосферу комнаты. Кто произнес имя Присциллы? Или, скорее, какая мечта заставила ее поверить, что ее назвали по имени?
Комната, которая освещалась только чадящей масляной лампочкой, была загромождена всевозможными вещами. По углам были навалены груды кривых щипцов, коротких ножей, металлических трубочек, пилок, как будто хозяин жилища был мастером заплечного цеха. Туго набитые мешочки были набросаны беспорядочной кучей: от одного из них, который был полуоткрыт, исходил острый пряный запах. Деревянная полка была уставлена длинным рядом сосудов с синей, зеленой и желтой жидкостью. А за ними висела целая серия маленьких разноцветных масок из полотна и позолоченной бумаги; почти все они были без глаз. В глубине стояли, вытянувшись в длинную вереницу, ониксовые и алебастровые вазы, на выпуклостях которых были изображены в иероглифах молитвы Изиде, Нефтису, Нейте и Селку; крышки их были украшены головой ястреба или павиана. Эти вазы стояли вокруг низенькой двери, необыкновенно таинственной, за которой, чувствовалось, находилась самая главная комната всего дома.
Себек, бальзамировщик, безмолвно слушал, что говорили Тутмос и обе женщины. Он был молчалив и никогда не молился никакому богу. Он принадлежал, подобно своим предкам, к низшей священнической касте Парашитов. Но эта каста находилась в периоде упадка. Какое-то проклятие тяготело над бальзамировщиками. Себек не пользовался уважением в своем квартале, прежде всего, из-за своей профессии, а во-вторых, потому, что, как всем было известно, жена его занималась проституцией в Ракотисе, и он был безразличен к этому не то по слабости, не то благодаря постоянному общению с мертвецами, которое сообщило его духу мрачное равнодушие к тленным вещам сей жизни.
– Это должно было случиться, – сказала Хепра, жена бальзамировщика, качая головой, отчего забренчали ее серьги и фальшивое ожерелье. – Боги Египта воскреснут вновь. Не позор ли, что приходится тайком приносить мертвецов к бальзамировщику и, крадучись, их бальзамировать. Христиане считают для себя честью гнить в земле. Ну и пускай гниют там!
Тутмос сделал ей знак молчать из-за детей. Но она топнула ногой о землю, повторяя:
– Они там сгниют!
Тем временем она не отводила восторженных глаз от лица Присциллы. Она даже встала, чтобы разглядеть ее ближе.
– Не правда ли, она прекрасна? – с гордостью сказала Тегенна.
– И они способны сделать из нее девственницу, которая заплесневеет в монастыре! – подхватила Хепра, наклоняясь.
Присцилла увидела над собой огромные глаза, синевато-зеленые, влажные, обведенные большими синими кругами, чувственный рот, лицо, на котором наслаждение оставило свои следы, и жирную шею, почти молочного цвета. Она увидела, что женщина снимает со своих плеч арабскую шаль с большими зелеными полосами и укрывает ее, конечно, чтобы ей не было холодно; вслед за этим она забылась сном, убаюканная теплотой.
И ей снилось, что откуда-то из-за угла, полного мрака, вылетело какое-то насекомое и со звонким жужжанием закружилось над ней. Оно оставляло за собой след, подобно золотой струйке, оно обволакивало ее. Она не могла различить контур его крыльев, но чувствовала, что это было опасное насекомое, странной формы, с черной головой и жалом, вероятно страшным. Она испугалась, хотела его отогнать, но какое-то сладостное бессилие не давало ей двигаться. Насекомое коснулось ее кожи и вдруг с налета опустилось между грудей девочки. Оно было холодным и тяжелым, и все маленькое тело Присциллы напряглось, охваченное блаженством.
Она проснулась и подавила стон. На ее шее, на золотой цепочке, висел маленький черный камушек, форма которого, когда она его ощупала, показалась ей непонятной.
Она знала, что существуют талисманы, которых следует остерегаться, они обладают свойством передавать грехи, которыми страдают некоторые нечистые создания. Тотчас же она сняла его и далеко отбросила, вопрошая себя, не было ли прикосновение этого камня причиной странного ощущения обволакивания и того смятения, которое ее охватило.
Она оглянулась вокруг. Тегенна и Хепра уснули, лежа рядом. Мужчины же, должно быть, пошли узнать, что происходит в Александрии.
Она приподнялась, распахнула одеяло и шаль, которыми была укрыта, стараясь не разбудить своего брата, и тихонько сделала несколько шагов по комнате. Слишком сильные ароматы и необыкновенные предметы, которые ее окружали, будили в ней любопытство.
Она подошла к двери, находящейся в глубине, и заметила, что эта дверь не была заперта; за ней была другая комната, большая и пустая, насколько она могла разглядеть ее при трепетном мерцании лампочки.
Дверь поддалась, не скрипнув, и Присцилла, повинуясь своему любопытству, переступила порог.
– Присцилла! Присцилла! Это ты, Присцилла!
Она вновь услыхала у самого уха этот шепчущий призыв, столь близкий и в то же время как будто идущий откуда-то издалека! Выражение, с которым произносилось ее имя, было жалобным, и она уже слышала его, но где и когда? Ее память не могла этого восстановить.
Справа от нее стояли в ряд каменные саркофаги, которые казались полны синеватой жидкостью; свет от звезды, струившийся через окошечко в потолке, моментами бросал на них сапфировое сверкание. Против нее стоял ровный ряд продолговатых ящиков, инкрустированных разноцветными камнями. И Присцилла, сделав несколько шагов по комнате, догадалась, что находится среди мертвецов.
Они все проходили различные стадии своих мытарств. Лежащие справа покоились в натровой воде, натертые горной смолой, набитые миррой, корицей и ароматами. Они должны были прождать там сорок дней, прежде чем их пропитают золотом, обернут в повязки, наденут на лицо маску с глазами из эмали, и тогда они займут предназначенное им в вечности место в гробу, покрытом иероглифами, среди символических изображений всех богов, чтобы пренебречь в своей неподвижности быстрым бегом времени.
Присцилла не чувствовала страха. Голос, позвавший ее, имел в себе много грусти и доброты. Она наклонилась над одной из мумий, ибо в детском возрасте сохраняется известная доля ясновидения. У подножия гроба она прочла имя: «Феодула».
Это было имя одной старой, набожной женщины, которая была подругой ее матери и всегда питала к Присцилле большую привязанность. Она жила в маленьком домике, над которым был водружен крест; вокруг разрастался сад, полный смородины, и это было недалеко от моря, в районе Бруциума, прилегающего к македонскому Акрополю. Туда, в сопровождении Тегенны, Присцилла приходила к ней почти каждое воскресенье. Старая почтенная женщина ожидала девочку во внутреннем дворике, и, когда в привычный час в коридоре раздавались шаги, она вставала и неизменно говорила:
– Присцилла! Присцилла! Это ты, Присцилла?!
Она была сильно привязана к жизни на склоне своих дней, хотя, по-видимому, имела мало радостей. Она призвала жреца Озириса, чтобы узнать, в какой мере обряд бальзамирования позволяет существовать после смерти и еще дает познавать физические радости. Присцилла вспомнила, как ее дед Диодор негодовал по поводу возврата этих странных суеверий и даже утверждал, что она будет проклята за это, несмотря на благочестивую жизнь.
Присцилла с минуту глядела на черную, съежившуюся, неузнаваемую фигуру, которая являла собой старую Феодулу. В ней не было ничего страшного. Она, скорее, вызывала жалость. Присцилла вспомнила светлый сад, где она гуляла между грядок ириса и гвоздики и где хозяйка протягивала ей кисти смородины руками, удивительно нежными и белыми. Она очень бы хотела, в свою очередь, угостить ее плодами. Но нет, никогда больше она не сможет сделать этого! Старая Феодула теперь пристально смотрела на нее из-под своей золотой маски эмалевыми глазами, обведенными бронзой, обе руки ее были скрещены на груди и заключены в фарфоровый футляр, а маленький терракотовый жук покоился на том самом месте, где раньше билось ее сердце.
Но душа ее, была ли она в раю Иисуса или начала свои странствия по другим безграничным полям?..
Лицо Тутмоса было серьезно, когда он возвратился в сопровождении бальзамировщика.
– Христос покровительствовал нам, приведя нас сюда. Это он спас этих детей!
Марк заворчал, жалуясь, что его разбудили, и зарылся с головой в одеяло.
Присцилла поняла по словам, которыми обменялись присутствующие, что можно было безбоязненно возвратиться в Александрию, но, похоже, случилось нечто такое, о чем ей не осмеливались сказать. Она наступила на какой-то твердый предмет и, наклонившись, узнала камень, который она давеча нашла на своей груди и отбросила от себя. Это был символ Приапа, очень древний, стершийся от времени.
– Маленькая принцесса не захотела оставить у себя бога Хема, – мягко сказала Хепра, снова устремив на Присциллу свои большие синевато-зеленые глаза. – Но это ничего не значит, богу достаточно одной секунды во время сна.
Тогда Присцилла вспомнила ощущение ожога между грудями, дрожь, которая по ней пробежала, и почувствовала отвратительное ощущение во всем своем теле.
Обратный путь показался ей бесконечно долгим. На каждом перекрестке попадались легионеры, и улица, на которой находился дворец Диодора, была полна солдат.
На дворе неподвижно стояли рабы с факелами в руках, с искусственным выражением печали на лицах, что требовалось ритуалом во время похоронных церемоний.
Присциллу поразило, что две из четырех мраморных ваз, стоявших по углам двора, были разбиты вдребезги, и осколки их были разбросаны. Один раб, стоя на коленях, мыл водой мозаичные плиты двора. Красное пятно выделялось на одной из колонн.
Присцилла не имела времени удивляться. Когда Тутмос опустил на землю ее полусонного брата, на пороге дворца показался епископ Кирилл, поддерживая за плечи ее отца Диодора, который сопровождал его, согнувшись вдвое, полузакрыв глаза, искривив дугой тонкие, синие и дрожащие губы.
– Мужайся, – непрестанно повторял епископ, – мужайся же!
Он остановился, когда заметил детей.
– Ваш дед был святой, – сказал он, возвышая голос с притворной торжественностью, словно он в такой же мере говорил для рабов, для солдат и для потомства, как для Присциллы и Марка, к которым обращался. – Господь пожелал призвать его к себе. Он даровал ему славу умереть мученической смертью за свою веру. Помните о нем, и пусть это будет для вас примером, и да будете вы всю вашу жизнь, как и он, подвижниками Господа Бога нашего Иисуса Христа.
Присцилла была сначала поражена искусственной торжественностью этих слов. Она любила своего деда и потому почувствовала живое угрызение, что не испытала сразу же острой боли. Ее единственной мыслью было удержать брата Марка, немного слабоумного, от того, чтобы он не начал смеяться глупым смехом или произносить бессвязные слова в присутствии епископа и всех, кто смотрел на них с любопытством. Она обвила его шею и порывисто поцеловала. Он отбивался, но ей удалось удержать его возле себя, пока ее отец, со слезами сжимая руку епископа, провожал его до улицы; затем их ввели в дом.
В эту ночь Присцилла уснула под заунывное пение приглушенных молитв и только на следующий день узнала, что произошло.
Накануне старый Диодор, наблюдая за постройкой церкви на принадлежащем ему участке земли, заметил играющих детей, у некоторых из которых были длинные локоны. Он в этом усмотрел признаки язычества, нечто вроде вызова простоте христианского устава. Он приказал своим рабам схватить их и коротко остричь на своих глазах. Это вызвало негодование в языческих семьях, из которых были дети. Новость распространялась из квартала в квартал. Сперва разрушили храмы, а теперь устраивают нападения на детей! Собачий парикмахер возбуждал толпу, потрясая громадными ножницами и крича, что следовало бы тем же отплатить Диодору. Эта мысль понравилась. Подонки из порта, следуя за собачьим парикмахером, столпились плотной массой вокруг дворца Диодора.
На несчастье, вспыльчивый старик, уверенный в обаянии своей личности, приказал настежь открыть ворота дворца. На него набросились и сбили с ног. Собачий парикмахер слишком далеко зашел, и ему необходимо было что-нибудь совершить. Но так как Диодор был абсолютно лыс, то, желая все-таки показать толпе трофей, он попытался содрать с его черепа кожу острием своих ножниц.
Диодор был мертв. Солдаты явились как раз вовремя, чтобы помешать язычникам разгромить дворец.
Похороны отличались необычайной пышностью. На них были представлены все монастыри Египта. Известие о новом мученике проникло даже в пустыни, где спасались отшельники, из коих некоторые, заросшие густыми волосами и закутанные в звериные шкуры, отправились в путь, чтобы присутствовать на похоронах благочестивого Диодора.
После того, как все уже было закончено, в продолжение нескольких дней паломники появлялись у городских ворот, покрытые грязью и пылью.
Присцилла молилась с таким пылом, что у нее болели колени, которые слишком долго находились в согнутом положении, и она с трудом держалась на ногах. Чудовищная смерть деда внушала ей ужас ко всему, что не было христианским.
Она часто глядела на то место между своими грудями, где лежал камушек с символом Приапа, чтобы убедиться, не остался ли от него неизгладимый след ожога.