Ну так вот, вскоре после того мой старик поправился и подал в суд жалобу на судью Тэчера, чтоб он отдал ему мои деньги, а потом принялся и за меня, потому что я так и не бросил школу. Раза два он меня поймал и отлупил, только я все равно ходил в школу, а от него прятался или убегал куда-нибудь. Раньше мне не больно-то нравилось учиться, а теперь я решил, что непременно буду ходить в школу, отцу назло. Суд все откладывали; похоже было, что никогда не начнут, так что я время от времени занимал у судьи Тэчера доллара два-три для старика, чтобы избавиться от порки. Всякий раз, получив деньги, он напивался вдребезги; и всякий раз, напившись, шатался по городу и буянил; и всякий раз, как набезобразничает, его сажали в тюрьму. Он был очень доволен: такая жизнь была ему как раз по душе.
Он что-то уж очень повадился околачиваться вокруг дома вдовы, и наконец та ему пригрозила, что, если он такой привычки не бросит, ему придется плохо. Ну и взбеленился же он! Обещал, что покажет, кто Геку Финну хозяин.
И вот как-то весной он выследил меня, поймал и увез в лодке мили за три вверх по реке, а там переправился на ту сторону в таком месте, где берег был лесистый и жилья совсем не было, кроме старой бревенчатой хибарки в самой чаще леса, так что и найти ее было невозможно, если не знать, где она стоит.
Он меня не отпускал ни на минуту, и удрать не было никакой возможности. Жили мы в этой старой хибарке, и он всегда запирал на ночь дверь, а ключ клал себе под голову. У него было ружье – украл, наверно, где-нибудь, – и мы с ним ходили на охоту, удили рыбу; этим и кормились. Частенько он запирал меня на замок и уезжал в лавку мили за три, к перевозу, там менял рыбу и дичь на виски, привозил бутылку домой, напивался, пел песни, а потом колотил меня. Вдова все-таки разузнала, где я нахожусь, и прислала человека мне на выручку, но отец прогнал его, пригрозив ружьем. А в скором времени я и сам привык тут жить, и мне даже нравилось – все, кроме ремня.
Жилось ничего себе – хоть целый день ничего не делай, знай покуривай да лови рыбу; ни тебе книг, ни ученья. Так прошло месяца два, а то и больше; я весь оборвался, ходил грязный и уже не понимал, как это мне могла нравиться жизнь у вдовы в доме, где надо было умываться, и есть на тарелке, и причесываться, и ложиться и вставать вовремя, и вечно корпеть над книжкой, да еще старая мисс Уотсон, бывало, тебя пилит все время. Мне уж больше не хотелось туда. Я бросил было ругаться, потому что вдова этого не любила, а теперь опять начал, раз мой старик ничего против не имел. Вообще говоря, нам в лесу жилось совсем не плохо.
Но мало-помалу старик повадился драться палкой; вот этого я уж не стерпел. Я был весь в рубцах. И дома ему больше не сиделось: уедет, бывало, а меня запрет. Один раз он запер меня, а сам уехал и не возвращался три дня. Такая была тоска! Я уж начал думать, что он потонул и мне никогда отсюда не выбраться. Мне что-то стало страшно, и я решил, что как-никак, а надо удирать. Я много раз пробовал выбраться из дома, только все не мог найти лазейку. Окно было такое, что и собаке не пролезть. По трубе я тоже подняться не мог: она оказалась чересчур узкая. Дверь была сколочена из толстых и прочных дубовых досок. Отец, когда уезжал, старался никогда не оставлять в хижине ножа и вообще ничего острого; я, должно быть, раз сто обыскал все кругом и, можно сказать, почти все время только этим и занимался – больше делать все равно было нечего. Однако на этот раз я все-таки нашел кое-что: старую ржавую пилу без ручки, засунутую между стропилами и кровельной дранкой. Я ее смазал и принялся за работу. В дальнем углу хибарки, позади стола, была прибита к стене гвоздями старая попона, чтобы ветер не дул в щели и не гасил свечку. Я залез под стол, приподнял попону и начал отпиливать кусок толстого нижнего бревна – такой, чтобы можно было пролезть. Времени это отняло порядочно, и дело уже шло к концу, когда я услышал в лесу выстрел из отцова ружья. Я поскорей уничтожил все следы моей работы, опустил попону и спрятал пилу, а вскорости явился и отец.
Он был сильно не в духе – то есть такой, как всегда. Рассказал мне, что был в городе и что все там идет черт знает как. Адвокат ему сказал, что выиграет процесс и получит деньги, если удастся довести дело до суда, но есть много способов оттянуть разбирательство, и судья Тэчер сумеет это устроить. А еще ходят слухи, будто бы затевается новый процесс, для того чтобы отобрать меня у отца и отдать под опеку вдове, и на этот раз надеются его выиграть. Я очень расстроился, потому что мне не хотелось больше жить у вдовы, чтобы меня опять притесняли да воспитывали, как это у них называется. Тут старик начал ругаться и ругал всех и каждого, кто только на язык попадался, а потом еще раз выругал всех подряд для верности, чтоб уж никого не пропустить, а после этого ругнул всех вообще для округления, даже и тех, кого не знал по имени, обозвал как нельзя хуже и пошел себе чертыхаться дальше.
Он орал, что еще посмотрит, как это вдова меня отберет, что будет глядеть в оба, и если только они попробуют устроить ему такую пакость, то он знает одно место, где меня спрятать, милях в шести отсюда; и пускай тогда ищут хоть сто лет – все равно не найдут. Я опять очень расстроился, но ненадолго. Я подумал: не буду же я сидеть и дожидаться, пока он меня увезет!
Старик послал меня к лодке перенести вещи, которые привез: мешок кукурузной муки, фунтов на пятьдесят, большой кусок копченой грудинки, порох и дробь, бутыль виски в четыре галлона, да старую книжку и две газеты для пыжей, да еще паклю. Я вынес все это на берег, потом вернулся и сел на носу лодки отдохнуть. Я обдумал все как следует и решил, что, когда убегу из дому, возьму с собой в лес ружье и удочки. Сидеть на одном месте я не буду, а пойду бродяжничать по всей стране – лучше по ночам; пропитание буду добывать охотой и рыбной ловлей; и уйду так далеко, что ни старик, ни вдова меня больше ни за что не найдут. Я решил выпилить бревно и удрать нынче же ночью, если старик напьется, а уж напьется он обязательно! Я так задумался, что не заметил, сколько прошло времени, пока старик не окликнул меня и не спросил, что я там – сплю или утонул.
Пока я перетаскивал вещи в хибарку, почти совсем стемнело. Я стал готовить ужин, а старик тем временем успел хлебнуть разок-другой из бутылки; духу у него прибавилось, и он опять разошелся. Он начал пить еще в городе, провалялся всю ночь в канаве, и теперь на него просто смотреть было страшно. Ни дать ни взять Адам – сплошная глина. После хорошей выпивки он всегда принимался ругать правительство. И на этот раз тоже:
– А еще называется правительство! Ну на что это похоже, полюбуйтесь только! Вот так закон! Отбирают у человека сына – родного сына! – а ведь человек его растил, заботился о нем, деньги на него тратил! Да! А как только вырастил в конце концов этого сына, вот, думает, пора бы и отдохнуть, пускай теперь сын поработает, поможет отцу чем-нибудь, – тут закон его и цап! И это называется правительство! Да еще мало того: закон помогает судье Тэчеру оттягать у меня капитал. Вот как этот закон поступает: человека с капиталом в шесть тысяч долларов, даже больше, пихает в старую хибару, вроде этой, и заставляет носить такие лохмотья, что свинье было бы стыдно. А еще называется правительство! Человек у такого правительства своих прав добиться не может. Да что, в самом деле! Иной раз думаешь: вот возьму и уеду из этой страны навсегда. Да, я им так и сказал, прямо в глаза старику Тэчеру! Многие слышали и могут повторить мои слова. Говорю: да я за два цента бросил бы эту проклятую страну и больше в нее даже не заглянул бы! Вот этими самыми словами. Взгляните, говорю, на мою шляпу, если, по-вашему, это шляпа. Верх отстает, а все стальное сползает ниже подбородка, так что и на шляпу вовсе не похоже: голова сидит как в печной трубе. Поглядите на нее, говорю: вот какую шляпу приходится носить, а ведь я один из первых богачей в городе, только вот своих прав не могу добиться… Да, замечательное у нас правительство, просто замечательное! Ты только послушай. Был там один вольный негр из Огайо – мулат, почти такой же белый, как белые люди. Рубашка на нем белее снега, шляпа так и блестит, и одет он так хорошо, как никто во всем городе: часы с цепочкой на нем золотые, палка с серебряным набалдашником – просто фу-ты ну-ты, важная персона! И что бы ты думал? Говорят, будто он учитель в каком-то колледже, умеет говорить на разных языках и все на свете знает. Да еще мало того, говорят, будто он имеет право голосовать у себя на родине! Ну, этого я уж не стерпел! Думаю, до чего ж мы эдак дойдем? Как раз был день выборов, я и сам хотел идти голосовать, если б не хлебнул лишнего, а когда узнал, что есть у нас в Америке такой штат, где этому негру позволяют голосовать, я взял да и не пошел. Сказал, что никогда больше голосовать не буду. Так прямо и сказал, и все меня слышали. Да пропади пропадом хоть вся страна – все равно я больше никогда в жизни голосовать не буду! И смотри ты, как этот негр нахально себя ведет: он бы мне и дороги не уступил, если б я его не отпихнул в сторону. Спрашивается, почему этого негра не продадут с аукциона? Вот что я желал бы знать! И как бы ты думал, что мне ответили? Его, говорят, нельзя продать, пока он не проживет в этом штате полгода, а он еще столько не прожил. Ну вот тебе и пример. Какое же это правительство, если нельзя продать вольного негра, пока он не прожил в штате шести месяцев? А еще называется правительство, и выдает себя за правительство, и воображает, будто оно правительство, а целые полгода с места не может сдвинуться, чтобы забрать этого жулика, этого бродягу, вольного негра в белой рубашке, и…
Папаша до того разошелся, что уже не замечал, куда его несут ноги, – а они его не больно-то слушались, так что, наткнувшись на бочонок со свининой, он полетел вверх тормашками, ободрал себе коленки и принялся ругаться на чем свет стоит; больше всего досталось негру и правительству, но, между прочим, и бочонку тоже влетело порядком. Он довольно долго скакал по комнате, сначала на одной ноге, потом на другой, хватаясь то за одну коленку, то за другую, а потом как двинет изо всех сил левой ногой по бочонку! Только это он зря сделал, потому что как раз на этой ноге сапог у него порвался и два пальца торчали наружу; он так взвыл, что у кого угодно волосы встали бы дыбом, повалился наземь и стал кататься по грязному полу, держась за ушибленные пальцы, а ругался он теперь так, что прежняя ругань просто в счет не шла. После он и сам это говорил. Ему приходилось слышать старика Соуберри Хэгана в его лучшие дни, так будто бы он и его перещеголял; но, по-моему, это он уж хватил через край.
После ужина отец взялся за бутыль и сказал, что виски хватит на две попойки и одну белую горячку. Это у него была такая поговорка. Я решил, что через какой-нибудь час он напьется в стельку и уснет, а я тогда украду ключ или допилю бревно и выберусь наружу; либо то, либо другое. Он все пил и пил, а потом повалился на свое одеяло. Но мне не повезло. Он не уснул крепко, а все ворочался, и стонал, и метался во все стороны; и так продолжалось очень долго. Под конец мне так захотелось спать, что глаза сами собой закрывались, и не успел я опомниться, как крепко уснул, а свеча осталась гореть.
Не знаю, сколько времени я проспал, как вдруг раздался страшный крик, и я вскочил на ноги. Отец метался во все стороны как сумасшедший и кричал: «Змеи!» Он жаловался, что змеи ползают у него по ногам, а потом вдруг подскочил да как взвизгнет – говорит, будто одна укусила его в щеку, – но я никаких змей не видел. Папаша начал бегать по комнате, все кругом, кругом, а сам кричит: «Сними ее! Сними ее! Она кусает меня в шею!» Я никогда не видел, чтобы у человека были такие дикие глаза. Скоро он выбился из сил, упал на пол, а сам задыхается; потом стал кататься по полу быстро-быстро, расшвыривая вещи во все стороны и молотя по воздуху кулаками, кричал и вопил, что его схватили черти. Мало-помалу он унялся и некоторое время лежал смирно, только стонал. Потом совсем затих и ни разу даже не пикнул. Я услышал, как далеко в лесу ухает филин и воют волки, и от этого тишина стала еще страшнее. Отец валялся в углу. Вдруг он приподнялся на локте, прислушался, наклонив голову набок, и говорит еле слышно:
– Топ-топ-топ… это мертвецы… топ-топ-топ… это они за мной идут, но я с ними не пойду… Ох, вот они! Не троньте меня, не троньте! Руки прочь – они холодные! Пустите!.. Ох, оставьте меня, несчастного, в покое!
Потом он стал на четвереньки и пополз, и все просит, чтоб мертвецы его не трогали; завернулся в одеяло и полез под стол, а сам все просит, потом как заплачет! Даже сквозь одеяло было слышно.
Потом он сбросил одеяло, вскочил на ноги как полоумный, увидел меня и давай за мной гоняться. Он гонялся за мной по всей комнате со складным ножом, называя меня Ангелом Смерти, кричал, что убьет меня и тогда я уж больше не приду за ним. Я его просил успокоиться, говорил, что это я, Гек; а он только смеялся, да так страшно! И все ругался, орал и бегал за мной. Один раз, когда я извернулся и нырнул ему под руку, он схватил меня сзади за куртку, и я уж думал было, что тут мне и крышка, однако с быстротой молнии выскочил из куртки и этим спасся. Скоро старик совсем выдохся; сел на пол, привалившись спиной к двери, и сказал, что отдохнет минутку, а потом уж убьет меня. Нож он подсунул под себя и сказал, что поспит сначала, наберется сил, а там посмотрит, кто тут есть.
Очень скоро он задремал. Тогда я взял старый стул с провалившимся сиденьем, влез на него как можно осторожнее, чтоб не наделать шуму, и снял со стены ружье. Я засунул в него шомпол, чтобы проверить, заряжено оно или нет, потом пристроил ружье на бочонок с репой, а сам уселся за бочонком, нацелился в папашу и стал дожидаться, когда он проснется. И до чего же медленно и тоскливо потянулось время!