Введение

По вольным улицам брожу,

У вольной издавна реки.

На всех я лицах нахожу

Печать бессилья и тоски.

Мужская брань и женский стон

И плач испуганных детей

В моих ушах звучат, как звон

Законом созданных цепей[1].


Преступление и наказание… Диалектическую сущность этих понятий связал не только бессмертный роман Федора Михайловича Достоевского, но, по сути, сам ход развития человеческого общества. С возникновением социума, как совокупности человеческих отношений, регулируемых нормами и правилами, неизбежно развивались запреты – как симметричный ответ на нарушение индивидом установленных границ. История человеческого общества может рассматриваться как история совершенствования норм, консервируемых религией, моралью и нравственностью, законом и традицией, и санкций, предусматривающих неблагоприятные последствия для лица, нарушившего содержащееся в норме правило.

Наука XIX в. «приросла» сугубо практической отраслью социального знания – пенологией[2], под которой принято понимать как учение об исполнении наказаний, так и научную дисциплину, задача которой на эмпирической основе разрабатывать оптимальные санкции наказания с целью исправления и ресоциализации преступника. Возникновение учения об исполнении наказаний традиционно связывают с исследованиями и практической деятельностью знаменитых англичан Джона Говарда и Иеремии Бентама, что дает нам основания искать «британский след» в пенологии, уводящий в противоречивую эпоху «Кровавого кодекса» – XVIII столетие. Авторы данной монографии предлагают читателю проникнуть в интеллектуальный контекст рассматриваемого периода, проследив отражение извечного вопроса о преступлении и наказании на страницах уникальных публицистических произведений.

В восемнадцатом столетии Англия столкнулась с прогрессирующим ростом преступности, который озадачивал и панически пугал просвещённую общественность. Наиболее остро эта проблема стояла в Лондоне, одном из самых населенных европейских мегаполисов. К криминологически значимым факторам, присущим жизнедеятельности больших городов, исследователи традиционно относят: высокую плотность населения, порождающую скученность людей; загруженность транспорта, торговых, зрелищных и других учреждений; повышенную частоту межгрупповых, межличностных контактов; повышенные психологические нагрузки, вызывающие значительное число стрессовых ситуаций; наличие большой внутригородской миграции, городскую агло-мерацию»[3]. Начавшаяся со второй половины XVI в. массовая миграция в столицу Англии, вкупе с устойчивым демографическим ростом привели к изменениям в географии Лондона, который в описываемый период выплеснулся далеко за границы старинных стен Сити. Трансформация культуры потребления и усложнение экономической жизни – все это стало питательным субстратом для криминализации городской жизни. По мнению современного историка-криминолога Ричарда Уорда, «комплекс социальных, экономических и культурных изменений, безусловно, дает основания очертить уголовные дела, слушавшиеся в Лондоне в особую группу, как в количественном, так и качественном отношении. К началу второй четверти XVIII в. перед судом Олд-Бейли[4]каждый год представало около пятисот человек, в то время как в соседних относительно плотно населённых графствах Эссексе и Суррей количество осужденных не превышало и ста человек в год. Была и еще одна особенность. В Лондоне приговоры выносились, в основном, за тяжкие преступления, связанные с покушением на чужое имущество, такие как кражи со взломом и вооруженный разбой, а также убийства»[5].

В XVIII в. преступление настолько прочно интегрировалось в жизнь англичан, что стало неотъемлемым элементом социокультурной реальности. Путешественник и филантроп Джонас Хэнвей в 1776 г. писал: «Какие леденящие душу кровь описания ежедневно появляются на страницах газет! Какое впечатление сложится у иностранцев о нашем правительстве? Грабежи, расследования грабежей, опознания преступников, судебные процессы, публичные казни – подобного рода заметки появляются чаще, чем объявления о свадьбах и рождениях!»[6]. Примечательно, что американский лоялист Сэмюэль Кёрвен в первую неделю своего пребывания в Англии, отметил в своем дневнике от 23 августа 1775 г.: «Был в офисе сэра Джона Филдинга на Боу-стрит, где допрашивают подозреваемых в кражах, разбое и прочих правонарушениях. Этот достопочтенный джентльмен, слепой (коим и полагается быть правосудию) ведет допрос мягко, но с удивительной проницательностью»[7]. Шестью годами позже Кёрвен, обозревая шествие висельников, препровождаемых в Тайберн[8], с горечью констатировал, что, несмотря на усилия властей, масштабы преступности отнюдь не уменьшаются, а скорее, наоборот.

Возрастающая криминализация общества находила отражение не только в периодических изданиях, мемуарах и дневниках современников, но и, главным образом, в отчетах о судебных процессах Олд-Бейли, первый сборник которых датируется 1674 г.[9] С 1678 по 1834 гг. материалы заседаний готовились после каждой сессии и публиковались на регулярной основе восемь раз в год. В рассматриваемый период они имели грандиозный коммерческий успех, предоставляя жителям мегаполиса возможность быть в курсе нюансов, касающихся преступного мира и способов противостояния таковому со стороны властей. В XIX в. читательская аудитория постепенно сузится до профессиональных юристов и чиновников, а в начале XX в. публикация криминальных отчетов и вовсе прекратится.

Уголовное правосудие XVIII столетия наследовало юриспруденции Средних веков, в рамках которой наказание рассматривалось преимущественно с точки зрения его карательной функции как симметричный ответ на преступление. Результатом роста преступности и неспособности правоохранительных органов с ней справиться стала резкая эскалация применения высшей меры – смертной казни – как «универсального средства» от галопирующей криминализации. Вышеперечисленные факторы в совокупности привели к тому, что XVIII в. Англия встретила с уголовным кодексом, в котором смертная казнь полагалась примерно за 50 видов преступлений, а завершила его со списком статутов, возросшим более чем в четыре раза! Британский писатель и журналист Артур Кёстлер, размышляя о «родословной Кровавого кодекса» выделяет три причины его появления: во-первых, утверждение промышленной революции, когда «внезапное распространение крайней бедности, в сопровождении – как и должно было случиться – проституции, детского труда, пьянства и преступности, совпадало с беспрецедентным накоплением богатств, что само по себе было дополнительным стимулом к преступлениям». Эту аргументацию поддерживают представители практически всех историографических школ и научно-исследовательских традиций. Во-вторых, отвращение англичан к власти, что помешало созданию эффективной полиции: «если бы это было сделано веком ранее, наше страна была бы избавлена от великого стыда и не менее великих ужасов». Столь категоричное утверждение об «отвращении к власти» можно было бы и оспорить, хотя эту позицию разделяют некоторые современные исследователи социальной истории эпохи[10], но факт отсутствия эффективной полиции до середины XIX в. подтверждали как современники, так и последующие серьезные научные изыскания[11]. Третья причина – особенности английского «прецедентного» права, когда судебное решение определенного должностного лица, вынесенное в отношении конкретных частных обстоятельств, регистрировалось и в дальнейшем служило прецедентом, на которые опирались последующие приговоры[12]. Так, например, в начале XVIII в. смертная казнь за преступления имущественного характера полагалась в случае вооруженного грабежа со взломом, а цепочка прецедентов, на которые опирались в дальнейшем новые приговоры, привела к тому, что в последней четверти века смертная казнь вменялась за кражу мелких предметов дороже двенадцати пенсов[13].

Бурный рост преступности и отсутствие инновационных методов борьбы с криминальной пассионарностью помогают частично осмыслить логику властей, которые, за неимением альтернативы существующей системе наказаний, придерживались экстенсивного пути. Это дало основание отечественному юристу-криминологу И.Я. Фойницкому определить Англию как «классическую страну применения смертной казни», по праву занимавшую первой место в Европе Нового времени по числу преступлений, за которые полагалась высшая мера, как в простой, так и в квалифицированных формах, включавших четвертование, колесование, кипячение в котле, заливание горла металлом и пр.[14] Однако, к концу XVIII в. стало очевидно, что поступательное движение существующего уголовного кодекса далее невозможно, и просто количественный рост «кровавых статутов не решит обозначенную проблему.

Правовой тезаурус эпохи «Кровавых кодексов» будет неполным без освещения роли и места двух важнейших реалий XVIII столетия: аболиционистской борьбы за отмену смертной казни и кризиса системы высылки преступников с Британских островов в заморские колонии. Теоретические и идеологические основы движения против смертной казни были заложены в знаменитом труде итальянского философа Чезаре Беккариа «О преступлениях и наказаниях», опубликованном в 1764 г. Просветитель выступал с жесткой критикой современных ему уголовных кодексов Европы, протестовал против применения мучительных пыток и выдвигал убедительную аргументацию в пользу отмены смертной казни. Беккариа утверждал, что гораздо эффективней заниматься превенцией и профилактикой преступления, нежели дальше совершенствовать систему суровых наказаний – наследия Средних веков. Он последовательно проводил мысль о том, что осознание преступником неотвратимости даже незначительного наказания гораздо эффективней, чем страх перед более суровым наказанием, которого возможно избежать. Рассуждая о социальном фоне английского уголовного правосудия XVIII в., Дж. Тревельян замечал: «Из шести воров, приведенных в суд, пять могли тем или иным путем спастись, тогда как одного несчастного вешали. Но, пожалуй, всех шестерых можно было удержать от преступления, если бы все они были твердо убеждены, что им неизбежно придется отбывать за него определенный срок заключения»[15]. В контексте критики «нелогичного хаоса законов», Ч. Беккариа поднимает важный вопрос о праве государства на возмездие и лишение жизни гражданина: «Мне кажется абсурдом, когда законы, представляющие собой выражение воли всего общества, законы, которые порицают убийство и карают за него, сами совершают то же самое»[16]. Смертная казнь, рассуждал ученый, не оправдана ни с юридической точки зрения (так как приговор может стать результатом судебной ошибки, которая уже непоправима), ни с моральной, так как способствует распространению безнравственности и жестокости в народе. В юридической литературе Ч. Беккариа считают основоположником классической школы уголовного права и современной пенологии, а его аргументацию в пользу отмены смертной казни – «практически первым в истории теоретически убедительным выступлением такого рода»[17].

Философско-правовые взгляды Ч. Беккариа были восприняты англичанами даже с большим воодушевлением, нежели на родине писателя. Отечественный биограф Ч. Беккариа П.Я. Левенсон так отозвался об общественном резонансе труда итальянского пенолога: «Восторг лидеров философской школы, задававшей тон читающей публике, был безграничен. Вольтер, не откладывая дела в долгий ящик, написал обширный комментарий к этому труду. Брило де Варвилль и Дидро снабдили его примечаниями. Руссо, Бюффон, Д’Аламбер, Гельвеций, Гольбах поспешили завязать с автором дружескую переписку, осыпав его похвалами. Имя Беккариа было у всех на устах, оно стало известным в Англии, Германии и России. Бентам сказал о нем: «Вопрос о смертной казни так разработан Беккариа, что к его аргументациям ничего нельзя прибавить»[18]. Английским «рупором» теоретических идей Беккариа против смертной казни стал молодой парламентарий Самуэль Ромилли, посвятивший всю жизнь общественной борьбе за ограничение высшей меры и переходе к альтернативным видам уголовного наказания. Оценивая влияние идей Беккариа на первую английскую пенитенциарную практику, Левенсон пишет: «Желание не только смягчить жестокость уголовных кар, но и улучшить по возможности положение узников сделалось всеобщим в целой Европе. Англия первая устроила, в виде опыта, исправительные колонии в Ботанибее, в Австралии, в Вандименовой земле и на острове Норфолке. Призыв ее филантропов Джона Говарда, Бентама и других, воодушевленных проповедью миланского философа, не остался гласом вопиющего в пустыне»[19].

Еще одно противоречие эпохи «Кровавых кодексов» выразилось в кризисе системы высылки преступников в американские колонии. Растущий протест колониальной администрации против «предохранительного клапана в области уголовных наказаний» официально выразил Б. Франклин в риторическом вопросе к метрополии: «чтобы сказала Англия, если бы, в благодарность, за каждый транспорт преступников, Америка отвечала присылкой равномерного транспорта гремучих змей?»[20]. С окончанием войны за независимость и провозглашением Соединенных штатов Америки, практика высылки преступников в Новый свет завершилась. По оценке отечественного правоведа М. Филиппова «Английское правительство этим было поставлено в крайнее недоразумение. Тюрем, в настоящем смысле, у него не было; возобновить смертную казнь в прежнем ее широком применении, не встречалось уже возможности. Оставались два средства: строить тюрьмы на основаниях правильной тюремной системы, или же – приискать новую местность для ссылки»[21]. Очевидно, что подобные противоречия не могли развиваться бесконечно.

Итак, назревшая реформа системы уголовных наказаний «на основаниях правильной тюремной системы» должна была достичь триединой цели: возмездие, восстановление социальной справедливости и превенция потенциальных преступлений. Кроме того, необходимо было учесть такие реалии времени, как удовлетворение общественной и парламентской борьбы за отмену смертной казни и потерю места «экспорта» уголовных элементов – американских колоний. Таким образом, реформированная система уголовных наказаний должна была решить проблему преступности, не только максимально сохраняя жизнь преступникам, но и в географических границах британского острова. Результатом поиска эффективного средства сдерживания и противодействия преступности стала кардинальная реформа уголовного правосудия, стартовавшая в конце XVIII столетия и растянувшаяся на весь последующий век. Она привела к рождению пенитенциарной системы в современном ее понимании. Таким средством стала обновленная тюрьма, которую, чтобы не путать с карательными тюрьмами – наследием Средневековья, назвали пенитенциарием или реформаторием. Первой провозгласив принцип исправления наказанием, Великобритания явила передовую модель пенитенциарной системы, которая впоследствии была заимствована большинством европейских стран в XIX–XX вв. Тем самым за англичанами закрепилось реноме не только пионеров пенологии, но и «законодателей моды» и даже учителей пенитенциарного ремесла для других государств.

Современный историк-англовед Т.Л. Лабутина, подчеркивая «мощное интеллектуальное воздействие британской культуры» в эпоху Просвещения, провела интересный анализ трансферта передовых идей английских просветителей через политическую элиту США, Франции и России в идеологию и культуру этих стран[22]. Рецепция идей английских интеллектуалов в области пенологии – учении об исполнении наказания – интересовала исследователей – теоретиков и практиков тюремного дела – начиная с середины XIX в. До середины ХХ в. историческая пенология – подраздел научной дисциплины, который занимается изучением пенологических доктрин и их эффективности, исследованием эволюции как самих доктрин, так и пенитенциарных систем, созданных на их основе – развивалась строго в русле нормативистского подхода, используемого в истории права, который превращает историю английского уголовного правосудия XVIII столетия в историю норм, санкций, законов и постановлений. В таком контексте Век Просвещения в Англии рассматривается как смена парадигм в исполнении уголовных наказаний. Представители классической школы криминологии и уголовного права связывают трансформацию отношений общества и государства к исполнению уголовного правосудия с идеями Просвещения и утверждением гуманизма в качестве базового принципа человеческого общежития. Одновременно можно констатировать появление первой историографической школы, предложившей классическое осмысление феномена пенитенциарных реформ[23]. Научным апогеем зарубежных исторических исследований в русле классического «гуманистического» подхода к проблеме можно считать совместный труд супругов Уэбб «Местное самоуправление: английские тюрьмы»[24] и фундаментальное произведение Л. Радзиновича «История английских уголовных законов»[25]. Авторы рассматривают британские пенитенциарные реформы как серию последовательных нормативных актов, закрепивших гуманистические принципы содержания заключенных: правовую защиту содержавшихся под стражей, раздельное содержание мужчин и женщин, медицинское обслуживание, улучшение санитарно-бытовых условий и др. Постепенно под влиянием всех этих изменений система наказания приняла четко выраженный исправительный характер, ее эффективность отныне определялась не зрелищностью пыток и казней, как некогда, а осознанием неизбежности и неотвратимости возмездия. Так в историко-правовой науке были заложены основы государственно-правового подхода в оценке генезиса и характера реформ правосудия и системы наказания.

Особенностью первой классической школы стал интернациональный историографический почерк – сходство идейно-теоретических позиций и оценок у представителей отечественной (дореволюционной) и зарубежной научной мысли объясняется общностью дискуссионных площадок международных пенитенциарных конгрессов[26]. Отечественная история уголовно-исполнительной системы (аналог обособленного в зарубежной историографии междисциплинарного направления «историческая пенология») является правопреемницей дореволюционной научной школы с «говорящим» названием «историческое тюрьмоведение». Российские юристы-правоведы проявляли интерес к изучению мировой практики исполнения уголовных наказаний с середины XIX в. Анализируя британский опыт становления национальной пенитенциарной системы, известные ученые этого периода Д. Тальберг, М. Галкин, М. Фойницкий, С. Богородский, С. Гогель[27] не только заложили основы российской пенологии, но актуализовали нормативистский подход к пониманию и оценке эпохи «Кровавых кодексов». По мнению одного из основателей российской пенологии С. Познышева, первоначально тюрьмоведение представляло «особый и быстрорастущий отдел уголовного права»[28], что привело к жесткому доминированию в отечественной историографии политико-юридического подхода.

С формированием советской научной традиции отечественные и зарубежные историографические школы продвигались разными курсами, иногда сближаясь в критической переоценке классических взглядов исследователей предшествующего периода. Примером подобного сближения стала ревизия взглядов классического тюрьмоведения конца XIX – начала ХХ вв. в свете криминологической теории К. Маркса и его последователей. Последователи этой теории видят причину возникновения преступности в классовом расслоении общества, а причину перехода от смертной казни и телесных наказаний к принудительному труду в форме каторги, ссылки, галер и труда в условиях длительного тюремного заключения – в экономических условиях капитализма. Система становления принудительного труда рассматривается, в этой связи, как один из источников трудовых ресурсов – закономерный итог развития капитализма в странах Европы[29]. Продолжением классического марксизма в пенологии стали теории, связывающие появление тюрьмы с меркантильным желанием использовать труд заключенных на благо государства вместо «неэффективного» средневекового устранения провинившихся. На основе данной теоретико-методологической концепции все виды национальной каторги, английские работные дома, французские галеры, голландские ремесленные дома трактуются как общеевропейская тенденция в уголовно-исполнительной практике[30]. Квинтэссенцией «рыночного подхода» к наказанию является работа Г. Руше и О. Кирчхеймера[31], которые предлагали «сорвать с институтов наказания их идеологический покров… и описывать их в реальных производственных отношениях»[32]. Проанализировав соотношение наказания с существующими производственными отношениями и ситуацией на рынке труда, авторы приходят к выводу: в обществах, где труд избыточен (например «маргиналы» позднего средневековья – бродяги, попрошайки, нищие, итальянские лаццарони и пр.) широко распространена смертная казнь и калечащие наказания. Когда относительная ценность труда возрастает – меняются пенальные практики: галеры, каторга, переход к труду в условиях тюремных стен[33]. Следует отметить, что в западной историографии марксистскому подходу к анализу глубинных причин реформ уголовного правосудия уделяется несколько меньше внимания: критически воспринимая марксистские тезисы, трактуют эту теорию как одну из многообразных вариаций социологического направления в криминологии.

Советская историческая пенология испытывала большее влияние марксистской школы, нежели зарубежная историография соответствующего периода. В отечественной историографии советского периода опора на основные тезисы марксистской криминологической теории в оценке возникновения системы принудительного труда прослеживается более явственно. Советские ученые и практики (Л. Коган, М. Берман, Я. Рапопорт, И. Авербах) дополнили марксистскую пенитенциарную теорию идеологически-окрашенным тезисом о «безграничных возможностях трудового воздействия на формирование личности»[34], чем заложили основы еще одной сугубо практической науки – советское исправительно-трудовое право. В целом советское тюрьмоведение заимствовало методологические приемы, заложенные отечественными правоведами XIX-начала ХХ вв.: в трудах С. Познышева, Б. Утевского, М. Шаргородского[35] кардинальная трансформация английского уголовного правосудия представлена как синтез светских просветительских идей английских реформаторов Дж. Говарда и И. Бентама, облеченных в форму Пенитенциарных актов парламента[36]. Таким образом, советское тюрьмоведение явно увеличило крен в сторону нормативистского понимания истории трансформаций в уголовной политике и практике. В соответствии с позитивизмом в праве юридические нормы рассматривались в искусственной изоляции от социальных практик, как формально-юридические установления государства.

В зарубежной историографии вопросы, связанные с идейным генезисом современной системы уголовных наказаний и содержанием британских пенитенциарных реформ были подробно освещены и детально проработаны различными историографическими школами ХХ столетия. Идеологические, правовые, экономические и социальные и предпосылки «больших скандалов в традиционном правосудии», их практическая реализация, биографии знаменитых реформаторов и филантропов рассматривались историками, философами, криминологами и социологами с применением весьма разнообразных исследовательских методологий. Сторонники неклассического взгляда на рассматриваемую проблему в западноевропейской историографии объединены в условную исследовательскую группу приверженцев ревизионизма. В русле неклассического подхода ревизии были подвергнуты мотивы пенитенциарных реформ, как исключительно гуманистические, а также оспорен ее основной результат – переход к пенитенциарной (исправительной) системе – как безусловно-прогрессивный. Ревизионисты рассматривают процесс перехода к пенитенциарным учреждениям как результат изменения социальной природы наказания. Вдохновившись одной из самых провокационных теорий французского философа М. Фуко, изложенной в его работе «Надзирать и наказывать: рождение тюрьмы», исследователи анализируют «бестелесность» уголовно-исполнительной системы Нового времени. Если целью и смыслом наказания в средние века был карательный захват «тела» и публичное причинение страдания, то реформированная система наказаний задумана таким образом, чтобы обеспечить применение закона не столько к реальному телу, способному испытывать боль, сколько к юридическому лицу, обладающему правом на жизнь[37]. Всемирно известный специалист в области юридической антропологии Норбер Рулан пишет: «большой спектакль физического наказания исчезает, – люди избегают смотреть на терзаемое тело. Стали искать иные решения, по-прежнему направленные на исправление виновного»[38].

Популярной вариацией ревизионизма стала распространенная в европейской и американской историографии теория «социального контроля». Американский исследователь Д. Ротман рассматривал тюрьму как один из элементов всеобъемлющей социальной программы по контролю над девиациями в обществе, наряду с психиатрическими больницами, школами, приютами и богадельнями[39]. «Теория социального контроля» стремительно набрала массу последователей, единодушных в оценке реформ конца XVIII столетия как отправной точки создания целого механизма контроля бедноты со стороны правящего класса посредством закона. В трудах ревизионистов панегирики в отношении просветителей-гуманистов – авторов и вдохновителей пенитенциарных реформ, таких как Дж. Говард, И. Бентам, Ч. Беккариа и др. – уступили место критике, подчас весьма суровой. Ревизионисты убежденно доказывали, что усилия реформаторов по созданию тюрем породили большую жестокость в сравнении с карательными традициями средневековья.

Интересный синтез гуманистического и ревизионистского подходов представил канадский историк М. Игнатьев (Майкл Игнатьефф) в работе «Справедливая мера страданий: тюремная система в индустриальной революции 1750–1850»[40]. Предположив, что так называемые «гуманистические мотивы реформы» были всего лишь маскировкой глубокого социального кризиса, выразившегося в стремлении среднего класса доминировать над стремительно выходящим из под контроля рабочим классом, он представил «поверхностный гуманитарный импульс» реформ как «доминирование разума» в попытке удержать господство правящих классов[41]. Появление междисциплинарного научного направления – гендерной истории придало «теории социального контроля» новое звучание. Полемизируя с М. Фуко с феминистических позиций, С. Бартки обратила внимание на тот факт, что «тело» наказуемого представлено им без определяющих половых признаков, что, на ее взгляд, существенно искажает анализ[42]. В русле гендерной исследовательской практики тюремная система, возникшая в ходе реформ конца XVIIIXIX вв., позиционируется как особый механизм исправления «женщин девиантного поведения», не вписавшихся в патриархальное общество, не ставших послушными жен и недостойных матерей[43].

Для историографии вопроса 1980-х гг. характерен «контр-ревизионизм». В 1981 г. вышеупомянутый М. Игнатьев выступил с аналитической статьей, в которой подверг критике ревизионистов, и в том числе свои предшествующие работы, за «упрощенный подход» к такой многосторонней проблеме как становление тюремных режимов[44]. Он подчеркнул преувеличенное внимание ревизионистов к роли государства в пенитенциарном реформировании и утилитаризм в понятийном аппарате, сводящем сложные социальные процессы к выстраиванию «вертикали подчинения». М. Игнатьев призвал к новой социальной истории и пересмотру устоявшихся взглядов на становление системы наказания. Одновременно были последовательно подвергнуты критики те положения теорий марксистской направленности, которые обуславливали переход к использованию труда заключенных исключительно развитием капитализма и колебаниями рыночного спроса на этот ресурс[45].

В начале 1970-х гг. одним из маркеров «культурного поворота» в мировой историографии второй половины XX в. стала работа выдающегося историка-медиевиста, одного из основателей культурантропологического направления в современной исторической науке Жака ле Гоффа «Является ли все же политическая история становым хребтом истории?»[46] Смещение исторических исследований в интердисциплинарное пространство, сближение истории с психологией, антропологией, социологией, методологические новации школ «истории ментальностей», «интеллектуальной истории», исторической психологии привели к возникновению новых способов реконструкции исторического мира. Ж. ле Гофф, констатировав освобождение историков от догматического марксизма и кризис традиционной политической истории, обозначил истоки «новой, антропологически ориентированной событийной истории»[47]. По мнению выдающегося историка современности Л. Репиной: «Глобализация, неразрывно связанная с коммуникативными процессами, включая коммуникацию идей, поставила на повестку дня новые вопросы и для тех, кто занимается изучением аналогичных процессов в историческом измерении, в том числе в пространстве культурно-интеллектуальной истории»[48]. Классик интеллектуальной истории, американский философ и историк А.О. Лавджой, автор книги «Великая цепь бытия» (1936), основатель издания «Journal of the History of Ideas», полагал, что, изучая любую произвольно взятую концепцию прошлого, историк уподобляется химику: он проникает в ее структуру, вычленяет и анализирует элементы (идеи) и реконструирует среду обитания (исторический контекст). По справедливому утверждению Л. Репиной, «исторический контекст, как ситуация, задающая не только социальные условия любой деятельности, но также конкретные вызовы и проблемы, которые требуют разрешения в рамках этой деятельности»[49] одержал убедительную победу в объяснительных моделях современной историографии.

Классик британской социальной истории Дж. Тревельян, будучи убежденным что «так как до сих пор слишком много было написано исторических книг, состоящих из политических анналов, лишь с незначительными ссылками на социальное окружение», предположил, что «обратный метод может быть полезен для того, чтобы восстановить равновесие»[50]. Значительным вкладом в изучение социальной истории Англии Нового времени является фундаментальный труд Дж. Кларка «Английское общество 1688–1832: идеология, социальная структура и политическая практика при старом режиме»[51]. Автор призвал к детальному рассмотрению исторических событий с опорой на источники и освобождение истории от устоявшихся предрассудков или «политических заказов». В частности Д. Кларк обратил особое внимание на роль церкви и христианского мировоззрения в структуре и ментальности английского общества в рассматриваемый период.

Призыв к новой социальной истории пенитенциарных практик сфокусировал внимание историков на отдельных аспектах проблемы генезиса пенитенциарных реформ и инициировал целый спектр микро-историй: историю тюремной администрации[52], историю тюремной архитектуры[53], исследование тюремной тематики в художественной литературе XVIII века[54] и др. Новые способы реконструкции исторического мира побудили исследователей от истории норм через историю идей осторожно приступить к воссозданию психологического склада отдельных исторических эпох. В этой связи научный интерес представляет исследование современного британского историка Малкольма Гаскилла «Преступление и ментальность англичан раннего Нового времени»[55], рассмотрению которого хотелось бы уделить особое внимание. Автор уже названием монографического исследования обозначил как приверженность методологии истории ментальностей, так и те социально-культурные практики, которые подверг детальному анализу. Формулируя главную цель своего труда, Гаскилл обращает внимание на лакуну в историографии истории уголовно-исполнительной системы Англии Нового времени, связанную с утратой мира социальной истории, который был затенен тщательно выписанной политической и экономической историей. Презентуя свой оригинальный метод, автор обращает внимание на то, что история преступности и уголовного правосудия Англии Нового времени скрупулезно изучена и описана поколениями историков, криминологов, социологов и правоведов предшествующего периода. Многочисленные фундаментальные исследования, монографического и коллективного характера, посвящены изучению правовых механизмов становления пенитенциарной системы, описанию юридической процедуры принятия судебных решений и назначения наказания. Прикладные историко-социологические работы представили развернутую характеристику преступности и сопутствующих социальных девиаций (бродяжничество, нищета, проституция) рассматриваемой эпохи. Гаскилл подчеркивает «поразительный консенсус», достигнутый в современной историографии, который, тем не менее, обнажает серьезный пробел в имеющихся исследованиях: «мы пришли к аргументированному согласию в вопросе о том, как действовал уголовный закон, но вопрос: почему он был именно таким, все еще остается открытым»[56].

До сих пор, убежден Гасскил, изучение реформирования английского уголовного правосудия отличалось исключительно нормативистским подходом, сосредотачиваясь на «количественной» стороне: спектр доступных исторических источников (статуты, законы, приговоры по уголовным делам и пр.) позволил представить статистическое измерение исследуемого вопроса. В своем исследовании он предпринял попытку посредством реконструкции ментальных паттернов, обуславливающие преступление и ожидаемое наказание, ответить на поставленный им же вопрос: почему уголовное правосудие в Англии Нового времени явило именно такую модель. В таком ракурсе исследование приобретает особое звучание еще и в связи с тем, что большинство европейских стран не прошли через этап теоретико-методологического генезиса тюрьмы как социального института, а воспользовались рецепцией уже готовой англо-американской модели. Своим исследованием он предлагает «приоткрыть завесу» скрывающую огромный массив информации, связанный со способами поведения, мотивацией, миропониманием «рядового человека» Нового времени, и тем самым приглашает последующее поколение исследователей перейти от истории того «что наши предки говорили и делали» к реконструкции того «что они на самом деле думали и имели в виду»[57].

Первым серьезным ответом на «вызов» М. Гаскилла можно назвать исследование канадского историка Лори Тронесса «Протестантское чистилище: теологические основы Пенитенциарного акта 1779 года»[58], который предложил глубокий разбор теологической основы пенитенциарных реформ, сосредотачивая интеллектуальный анализ на влиянии протестантского мировоззрения на теоретико-методологические принципы реформаторских проектов. В одной из критических рецензий эта работа названа «громким» вкладом в интеллектуальную историю пенологии XVIII в.[59] Л. Тронесс углубляется в содержание религиозного сознания и мышления англичан Нового времени, исследуя религиозные идеалы и представления, страхи и ожидания, молитвы и надежды, разделяемые как духовенством, так и мирянами. По мнению историка, в этих ментальных рамках следует искать интерпретационные модели тюрьмы как репрезентации чистилища – места и условия нравственного исцеления и обращения преступника-грешника.

В историографии XXI в. пенитенциарная тематика устойчиво пользуется популярностью среди зарубежных ученых[60]. В рамках истории, криминологии, социологии, филологии, пенитенциарной педагогики и других дисциплин защищаются диссертации, посвященные изучению становления социального института тюрьмы, и связанных с ним властных отношений. Особо отметим исследование Ф. Хардман «Истоки тюремной реформы конца XVIII в. в Англии»[61], основанное на методе лингвистического анализа дискурса английских пенитенциарных реформ XVIII столетия. Диссертант прослеживает «язык реформы» в политических дебатах и публицистической деятельности интеллектуалов эпохи, обращается к «языку реформы» на государственном и местном уровнях, анализирует «риторику власти» – призывы к реформе и «просвещенный оптимизм», которым эти призывы сопровождались. Признавая активную роль языка и текста, Ф. Хардман вписывает в социально-культурную историю английских пенитенциарных реформ еще одну страницу, которая демонстрирует возможность использования анализа нарративных структур в конструировании исторической реальности. Диссертационное исследование М. Уайта посвящено изучению эволюции системы публичных наказаний в Англии с 1783 по 1868 гг.[62]. Автор анализирует не столько сами практики экзекуций, сколько психологию толпы, реакция которой на «зрелищность» наказания представляется своеобразным маркером эпохи. Изменения в исследовательских практиках и складывание нового биографического жанра – персональной истории, «основным исследовательским объектом которой являются персональные тексты, а предметом исследования – «история одной жизни» во всей ее уникальности и полноте»[63] – в очередной раз привлекло внимание исследователей к личности и наследию Дж. Говарда[64].

Отечественная историография и методология по понятным причинам оставалась в стороне от «культурного переворота» в мировой историографии вплоть до середины 1980-х гг., равно как сравнительно дольше преодолевала влияние марксизма в исторических исследованиях. Прорыв в новом понимании исторической реальности, связанный с обогащением инструментария российских гуманитариев новыми тенденциями развития мировой науки[65], пришелся на 1990–2000 гг. Упоминаемая нами статья Ж. ле Гоффа появилась в общественно-научном альманахе «Thesis», созданного с целью ознакомить научное сообщество России с наиболее важными, но недостаточно известными для русскоязычного читателя, трудами ведущих зарубежных ученых в области общественных наук в 1994 г., и практически сразу была также напечатана в одном из ведущих реферативных журналов «Социальные и гуманитарные науки». Развитие в отечественных исследованиях нового исторического метода – интеллектуальной истории – изучение идей через культуру, биографию и социокультурное окружение их носителей, привело к появлению оригинальных и серьезных исследований социальных, культурных, религиозных и личностных практик в английской истории эпохи Просвещения[66]. Современные российские историки приступили к детальному рассмотрению исторических событий с опорой на источники и освобождению истории от устоявшихся предрассудков или «политических заказов».

К сожалению, отечественного тюрьмоведения этот процесс коснулся в меньшей степени, поскольку, следуя дореволюционной и советской историографической традициям, данная прикладная дисциплина развивалась как подотрасль юридических наук. Современные российские исследователи истории английского уголовного правосудия XVIII–XIX вв. продолжают развивать политико-юридический подход в толковании «эпохи Кровавых кодексов». П. Тепляшин, к примеру, задавшись целью «выяснить проработанность российской наукой теоретической парадигмы английского тюрьмоведения», разделяет взгляды дореволюционных и советских правоведов на преобразования системы наказания как «непреложной задачи государства и общества»[67]. На аналогичных позициях построены историко-правовые диссертационные исследования начала XXI в.[68] Воспользовавшись метафорической терминологией Ж. ле Гоффа, можно заключить, что подобная нормативистская история английской системы исполнения наказаний как определенного социального института является «становым хребтом» выработанной российской наукой «теоретической парадигмы английского тюрьмоведения». Используемый в истории права нормативистский подход превращает историю английской «эпохи карательной сдержанности» в историю норм, санкций, законов и постановлений (ле Гофф называет «узко-юридические концепции» и право – пугалом историка!!![69]), исключая из предметного поля исследования исторический контекст.

Обращая внимание на то, как далеко продвинулись зарубежные историки-пенологи в изучении процессов становления и трансформации системы исполнения наказаний, хочется выразить надежду на освобождение отечественного тюрьмоведения от «оков» политико-юридического подхода и ожидание появления аналогичных исследований, которые позволят реализовать интегративный потенциал современного социокультурного анализа. Представляемая вниманию читателя монография является попыткой заполнить существующую лакуну и представить отечественный «ответ» на «вызовы» зарубежных историков. Общим историко-методологическим ориентиром для авторов стал метод культурно-интеллектуальной истории, предполагающий постановку нетрадиционных вопросов к историческому источнику. По мнению Р. Шартье, предметом интеллектуальной истории являются коллективные представления, ментальное оснащения и интеллектуальные категории, имеющих всеобщее распространение в ту или иную эпоху[70]. Историки и социологи отходят от взгляда на культуру как на «отражение общества, надстройку, что-то вроде сахарной глазури на торте», и начинают рассматривать ее с антропологических позиций, включая в вышеозначенное понятие как высокую культуру, так и «культуру повседневности, то есть обычаи, жизненные ценности и образ жизни, стихийным представления и чувства, которые тут явно предпочитаются идеям и системам мысли»[71].

Современное гуманитарное знание, переосмысливая социальную реальность, предлагает «переопределить общество» и рассматривать его как систему, состоящую из конкретных людей и из отношений между ними. По справедливому утверждению А.В. Дроздовой, логика изучения повседневности высвобождается из рамок тотального классического дискурса и становится особым самостоятельным объектом изучения, ядром которого являются взаимодействие человеческих индивидов, как на физическом, так и на эмоционально-ментальных планах[72]. Здесь уместно процитировать Л. Февра, который отмечал, что «нет нужды долго доказывать, что психология, то есть наука, изучающая ментальные функции непременно должна вступить в связь с социологией… и что не менее необходимыми являются ее постоянные соотношения с рядом трудноопределимых дисциплин, чья совокупность традиционно называется историей»[73].

Предлагаемая читателю монография состоит из девяти глав, каждая из которых, словно мозаичная часть, является вкладом в изучение социокультурного контекста рассматриваемой эпохи. Форма структурирования материалы – научные очерки, объединенные в цикл, связанный общим сюжетом. Это позволило авторам сохранить собственный научный стиль и точку зрения. Идейный багаж английского Просвещения – неиссякаемый источник исследования для историка, правоведа, философа, социолога и педагога. Большинство английских просветителей уже нашли своих биографов, почитателей, подражателей, апологетов и критиков в российской научной мысли. Их наследие скрупулёзно изучено, положено в основу классических и фундаментальных теорий, на его основе построены учебники и до сих пор защищаются серьезные диссертации. В связи с этим ценной находкой для отечественного исследователя становится возможность открыть современному читателю еще не известные или малоизвестные имена, прикоснуться к еще не исследованному идейному «багажу» и проследить его рецепцию в последующих межкультурных коммуникациях.

Поскольку главы монографии представляют собой независимые очерки на основе интеллектуального анализа аутентичных исторических источников, удобнее представить материал по главам.

Первая глава посвящена уникальному историческому источнику – «Ньюгейтскому календарю»[74] или «Библии преступного мира» как называли эти издания современники. В истории уголовно-правовых учений «Календарь» традиционно презентуется как важная веха в становлении криминологии как науки[75]. К непосредственным источникам «Календаря» можно отнести материалы судебных заседаний центрального уголовного суда Олд-Бейли, но главным образом, это разнообразная печатная продукция в виде баллад, правдивых признаний, последних «предсмертных слов» и исповедей узников знаменитой Ньюгейтской тюрьмы[76], чья жизнь, как правило, заканчивалась петлей.

В зарубежной историографии проблема преступности Англии в XVIII в. и ее репрезентация в средствах массовой информации детально освещены в коллективных монографиях, исследованиях Э. Снелл, П. Кинга, Т. Хитчкока, Р. Шумахера, П. Лайнбо, Ф. Макклина, А. Маккензи, Дж. Спргаггс[77], а также целой серии работ Г. Дерстона[78]. Хочется особенно выделить монографию Р. Уорда[79], в которой представлена аналитическая панорама самых разнообразных жанров печатной криминальной литературы (столичные газеты, публицистика, гравюры, материалы судебных заседаний Олд-Бейли, исповеди преступников, записанные капелланами Ньюгейта, «Ньюгейтский календарь»), в то время как большинство других исследователей фокусируют внимание на каком-то одном из жанров.

В отечественной историографии «Ньюгейтский календарь» привлекает внимание преимущественно филологов, как предтеча «ньюгейтского романа» и английской детективной литературы, что нашло отражение в диссертационном исследовании и статьях И.А. Матвеенко[80]. Блестящая статья томского историка Н.В. Карначук, напротив, посвящена материалам, идейно предшествовавшим «Календарю», а именно английским плутовским романам, памфлетам, площадным балладам, анализ которых позволяет выявить диапазон, в котором трактовалась вечная тема преступления и воздаяния.

Уникальность интерпретации искомого исторического источника в данном следовании состоит в том, что она базируется на теоретических положениях психологической антропологии, до сих пор актуальных в науках о культуре. По определению Т.Р. Вильямса, «психологическая антропология изучает судьбу индивидов в специфическом культурном контексте и интерпретирует полученные данные разнообразными психологическими теориями»[81]. Ее предмет чрезвычайно обширен, но в избранном нами ракурсе рассмотрении преступления с точки зрения мотивации его субъектов, с одной стороны, и общественности в поиске универсальных форм нейтрализации преступной агрессии, с другой, мы фокусировались преимущественно на анализе эмоционально-психологических состояний[82], а также специфики проявления и восприятия насилия в социальном и духовно-интеллектуальном контекстах исследуемой эпохи. Поэтому мы привлекали широкий круг отечественных и зарубежных исследований по криминальной психологии, в числе которых классические труды Ч. Ломброзо, М.Н. Гернета, П.Н. Тарновской, Е.Н. Тарновского, А.А. Левенстима, Ю.М. Антоняна[83], а в части, касающейся специфики женской преступности обращались к идеям выдающихся философов XX столетия Симоны де Бовуар[84]и Эриха Фромма.[85]

Вторая глава «Анатомия преступлений в поздней публицистике Д. Дефо» логически продолжает развивать проблематику, связанную с психологической спецификой криминальной мотивации в социокультурном контексте описываемой эпохи. Классифицируя социальные характеры в европейской культуре раннего капитализма и более поздних эпох, Э. Фромм выделял эксплуататорский тип, реализующий себя через разрушение объекта своих отношений. Безусловно, к данному типажу относятся самые знаменитые лондонские преступники XVIII столетия – Джон Шеппард и Джонатан Уайлд, ставшие героями биографических очерков Даниэля Дефо, опубликованных в течение 1724–1725 гг.[86]

Безусловно, жизненный путь и творчество Дефо прекрасно освещены как в зарубежной, так в отечественной историографии, и библиографический корпус научных трудов, затрагивающих направления деятельности этого удивительного человека – литературной, политической, экономической, социально-реформаторской, – был бы слишком внушительным, чтобы приводить его в формате введения[87]. В ракурсе нашего исследования мы обращались преимущественно к тем работам, в которых в той или иной меры затронуты пенитенциарные аспекты его литературного наследия.

Коллизии жизни писателя складывались так, что ему пришлось познакомиться с тюремным бытом знаменитой Ньюгейсткой тюрьмы, может быть, поэтому его персонажи, оказываясь по ту сторону закона, вынужденно взаимодействовали с английской уголовно-исполнительной системой. Но в отличие от Молль Флендерс и Джека-полковника, рожденных фантазией Дефо, Шеппард и Уайлд – реальные люди, чьи биографии презентуются через призму мифологизации как одной из форм интерпретации событийной истории. Миф как синтез реального и идеального базируется на архетипе, проявляющемся в зависимости от социального измерения конкретной эпохи. Используя компаративно-биографический метод, мы показываем, как события жизни реальных исторических персонажей, преломившись через архетипическую оппозицию свой/чужой, трансформировались в миф, обретший самостоятельную жизнь в коллективном сознании и отразившийся в разнообразных сферах художественной культуры в течение последующих столетий. В подобном ракурсе биографии Шеппарда и Уайлда освещались в ограниченном числе зарубежных и отечественных исследований[88]. Детальный анализ оригинальных текстов, как с исторической, так и литературной точек зрения, позволил нам прийти к заключению, что именно они стали выполнять функцию ресурса для последующих дискурсов и репрезентаций образов Шеппарда и Уайлда.

Третья глава знакомит читателя с ярким текстом эпохи – малоизвестным трактатом одного из величайших мыслителей английского Просвещения Бернарда Мандевиля «Расследование причин участившихся казней в Тайберне»[89]. Идейное наследие этого философа-моралиста пока еще не удостоено в отечественной научно-исследовательской практике должным вниманием. Между тем, философские проблемы, которые публицист затрагивал в своих эссе, заслуживают глубокого интеллектуального анализа. Бернард Мандевиль – мыслитель, «остро чувствовавший пульс своего времени» – работал на стыке философии и художественной литературы, и зарекомендовал себя не только как глубокий философ и экономист, но и незаурядный психолог.

В зарубежной историографической традиции научный интерес к творчеству Б. Мандевиля возникает, благодаря фундаментальному оксфордскому изданию 1924 его «Басни о пчелах» в сопровождении грандиозного научного комментария, включающего биографические данные, критическое эссе, обширные библиографические сведения[90]. Среди работ, в которых освещались различные грани его нестандартных идей, можно назвать исследования Ф. Кэя, Р. Крэйна, Дж. Хардера[91], сборник статей под редакцией И. Праймера[92], монографии Т. Хорна и М. Голдсмита[93].

В отечественной научной литературе впервые «открыл» философско-этические и социально-политические взгляды Б. Мандевиля для советского читателя сотрудник Института философии АН СССР А.Л. Субботин в биографическом очерке серии «Мыслители прошлого» в 1986 г.[94] Сам автор называл свою работу «книгой о книге», так как предложил детальный философский анализ главного сочинения Мандевиля – знаменитой «Басни о пчелах»[95]. Между тем, иные социально-философские и политические памфлеты и эссе автора редко подвергались детальному научному анализу в отечественной историографии и истории философской мысли[96]. Рассматриваемый в третьей главе памфлет, который представляет глубокий социально-философский анализ проблемы преступления и наказания в Англии в первой четверти XVIII в., практически неизвестен российскому исследователю. В работе А.Л. Субботина упоминается только название эссе. Более детальный анализ памфлета представлен в исследовании К.В Кованова «Бернард Мандевиль и общественная мысль Англии первой половины XVIII века»[97]. Авторы данной монографии в серии статей рассмотрели трактат в социально-культурном контексте эпохи и открыли российскому читателю уникальное произведение богатого идейного наследия английского Просвещения[98].

В четвертой главе мы обращаемся к, пожалуй, самому малоизвестному произведению из творческого наследия английского романиста и драматурга Генри Филдинга – трактату «Исследование причин участившихся преступлений»[99]. Романы и пьесы Г. Филдинга традиционно являются предметом устойчивого интереса равно историков и филологов[100]. В отображении жизненных вех писателя также нет историографических лакун, первое посмертное собрание его сочинений, изданное Артуром Мерфи[101], уже сопровождалось литературно-биографическим очерком, а в XIX–XX вв. появились солидные жизнеописания, отличавшиеся исключительной детальной фактографией[102].

Шкала, по которой оценивается деятельность Филдинга на должности мирового судьи Вестминстера и Мидлсекса, простирается от патетического восхищения его гражданскими и личными добродетелями до более трезвой констатации, что великий писатель вполне коррелировал с духом времени, который не всегда требовал от человека идейной принципиальности. Независимо от исследовательской позиции, биографов роднит интерес к практической стороне деятельности судьи Филдинга, в то время как теоретическая составляющая, к сожалению, долгое время оставалась вне исследовательского фокуса. Не получили должного освещения анализируемые нами трактаты Г. Филдинга «Речь Большому жюри», «Истинное состояние дела Босаверна Пенлеза»[103], в котором Филдинг излагает свое видение относительно соотношения гражданской свободы и государственного вмешательства в частное пространство. Трактатом «Исследование причин участившихся преступлений…»[104] Филдинг фактически заложил теоретически-концепту-альные основы британской правоохранительной практики, реализуемой Джоном Филдингом на протяжении следующих десятилетий. Безусловно, процесс создания английской полиции и роль «слепого судьи» Филдинга – это отдельная тема, получившая великолепное освещение преимущественно в зарубежной[105], и отчасти в отечественной историографии[106], потому, выдерживая формат интеллектуальной истории, мы впервые в отечественной историографической традиции предприняли анализ его «Плана по предотвращению уличных разбоев…» (1753)[107].

Пятая глава посвящена анализу одной из работ английского филантропа, историка, путешественника и коммерсанта Хэнвея – трактату «Одиночное тюремное заключение»[108]. В зарубежной историографии Джонас Хэнвей обрел своего биографа: преподобный Р.Э. Джейн – священник методистской церкви – в 1929 г. составил биографию просветителя под заглавием «Джонас Хэнвей: филантроп, политик, автор»[109]. Социальная активность и филантропическая деятельность просветителя подробно освещены в монографическом исследовании британского исследователя Дж. Тейлора[110]. Детальное исследование взглядов и пенитенциарных проектов Дж. Хэнвея представлено в научных изысканиях современных историков: Ф. Додсворт рассматривает интеллектуальное наследие просветителя в области социального реформирования, выделив основной импульс его публицистики – стремление преодолеть негативный настрой английской элиты в отношении таких социальных девиаций, как проституция, преступность и нищета[111]. В диссертационном исследовании британского исследователя Филиппы Хардман представлен глубокий анализ пенитенциарных взглядов Джонаса Хэнвея[112].

В российской историографии об этом типичном английском интеллигенте XVIII столетия известно чрезвычайно мало. Энциклопедия Брокгауза и Ефрона в краткой биографической статье сообщает о купце и путешественнике Джоне Ганвее, который исследовал Каспийское море, подробно описал свое плавание и даже составил карту моря (однако неточную!)[113]. В качестве негоцианта Хэнвей путешествовал по России елизаветинских времен (даже пережил в России шестинедельный карантин после морской лихорадки, перенесенной в Иране) и изложил свои впечатления во внушительном четырехтомном издании «Историческое описание британской торговли через Каспийское море, с путевым журналом путешествия из Лондона через Россию, Германию и Голландию…». Даже этот его труд не получил должного внимания, и был «заново открыт» современными историками сравнительно недавно. В современной отечественной историографии к идейному наследию Хэнвея в области экономики и торговли впервые после значительного временного перерыва обратилась В. Сидорова[114]. Общественная и филантропическая деятельность Дж. Хэнвея вскользь упоминается в связи с основанием воскресных школ и «многих других благотворительных учреждений». Интеллектуальное наследие Хэнвея в области социальной политики: борьба с бедностью и нищетой, организация системы охраны материнства и детства проанализировано в работе Ю. Барловой и М. Осиповой «Настоятельный призыв к милосердию: Джонас Хануэй в истории английской социальной политики»[115]. Любопытное исследование деловых контактов английского купца Хэнвея и выдающегося русского историка В.Н. Татищева представил А. Майоров[116]. Таким образом, отечественная историография едва знакома с Хэнвеем путешественником и филантропом, идейному наследию просветителя в области пенитенциарного реформирования посвящены несколько статей одного из авторов данной монографии[117].

Шестая глава предлагает еще раз обратиться к самой, пожалуй, «раскрученной» и одиозной личности в истории пенологии – Джону Говарду и труду всей его жизни «Состояние тюрем Англии и Уэльса»[118]. В зарубежной историографии оценка исторического значения интеллектуального наследия и практической деятельности Говарда испытала несколько ревизий. Заложенное в XIX столетии классиками истории криминологии и уголовного права панегирическое отношение нашло подтверждение в трудах историков первой половины XX в. В упоминаемом выше исследовании польско-британского криминолога Л. Радзиновича Джон Говард позиционируется как «человек исключительных моральных качеств» и «первое величайшее имя в пенологии»[119], а в знаменитой классической работе супругов Уэбб филантроп представлен как «вдохновленный верой» борец за облегчение страданий узников[120]. Одним из лучших и наиболее подробных биографических исследований жизни и наследии Говарда в настоящее время считается работа М. Саутвуда «Джон Говард: тюремный реформатор. Рассказы о его жизни и путешествиях»[121].

В русле неклассического подхода наследие Говарда было пересмотрено: сторонники ревизионизма рассматривают процесс перехода к пенитенциарным учреждениям как результат изменения социальной природы наказания. Усмотрев в социальных реформах «разумный эгоизм», сторонники теории социального контроля склонны расценивать новаторства Говарда не как деятельность в пользу заключенных, а как естественную «санацию» общества от вредных элементов. Призывы реформатора к санитарии в тюрьмах (по медицинским соображениям) и к духовному попечению о заключенных (по религиозным), представлены как стремление огородить здоровое общество от «миазмов тюремной заразы» как в духовном, так и в медицинском плане. Так, Р. Купер охарактеризовал Говарда как «узколобого, нетерпимого, эгоцентричного, деструктивного и возможно умалишенного фанатика», который «провалил» движение за тюремную реформу[122]. А исследователь Р. Морган в провокационной работе «Божественная филантропия. Джон Говард: пересмотреть» убежденно доказывал, что усилия Говарда в отношении узников «породили большую жестокость, страдания и порок, нежели то, что он пытался своими действиями предотвратить»[123]. Появление в современной зарубежной историографии диссертационных исследований, посвященных мировоззрению и отдельным аспектам деятельности Дж. Говарда[124], свидетельствует об очередной актуальной ревизии наследия филантропа, интерпретации его идей с учетом социокультурного окружения и интеллектуального языка эпохи.

Для российского исследователя английский реформатор Джон Говард известен как врач, филантроп, инициатор и вдохновитель тюремных реформ, основатель социологического метода в юриспруденции. Говард дважды посещал Российскую Империю: исследовал госпитали и тюрьмы, декларировал перед российским правительством свои проекты пенитенциарного реформирования и устройства благотворительных лечебных заведений. В столетнюю годовщину смерти филантропа в рамках грандиозного по масштабам события – Четвертого Международного пенитенциарного конгресса в Санкт-Петербурге – русское правительство объявило конкурс «О значении наследия Дж. Говарда». Конкурсная комиссия в составе известных российских юристов под предводительством Н. Таганцева, оценив 15 работ, заключила, что ни одно эссе не заслуживает высшей награды (золотая медаль и премия), которую разделили между собой англичанин А. Гриффис и француз А. Ривьер, серебряную медаль присудили работе англичанина Э. Казалета[125]. В 1891 г. в серии «Жизнь замечательных людей» вышел первый серьезный отечественный биографический очерк, посвященный жизни и общественно-филантропической деятельности Говарда[126]. Эта работа создала образ английского реформатора в отечественной историографии, который, в отличие от историографии зарубежной, за десятилетия практически не менялся, обогащаясь отдельными исследованиями панегирического характера. Криминологи и правоведы возвели «культ» первого пенолога, детально изучив предложенные им принципы тюремного содержания. По оценке известного отечественного юриста С.К. Гогеля, в учении Говарда предложены идейные основы гуманного обращения с заключенными («рациональная система мер борьбы с преступностью»), оказавшие значительное влияние на мировую пенитенциарную практику[127].

Представляется интересным тот факт, что советская историография легко и без ревизии приняла «имидж» реформатора, сформированный в предшествующей научно-исследовательской традиции, а зародившаяся в 1960-е гг. наука – исправитель-но-трудовая педагогика с должным вниманием отнеслась к идеям трудового перевоспитания осужденных[128]. Советских медработников также заинтересовал Говард-врач, который сыграл большую роль в организации борьбы с чумой[129]. Современные отечественные правоведы и пенитенциаристы в целом придерживаются оценки наследия Дж. Говарда, сформированной еще в дореволюционном тюрьмоведении. Изложенные английским реформатором принципы религиозно-нравственных основ тюремного заключения: переход к практике исправительного труда, введение четкого разделения осужденных на категории, отказ от «позорящих» унизительных наказаний, религиозное и светское обучение арестантов, досрочное освобождение для трудолюбивых и хорошо учившихся арестантов являются базисом международного пенитенциарного права, на основе которого разработаны национальные уголовно-исполнительные кодексы.

Несмотря на относительную изученность вопроса, обращение к темам филантропии и благотворительности в эпоху Просвещения, позволяет открывать в деятельности английского реформатора все новые грани[130]. В стремлении сменить фокус нормативистского подхода к идеям Дж. Говарда, автором монографии опубликовано несколько научных статей, в которых наследие филантропа рассматривается в контексте христианского религиозного мировоззрения, характерного для идеологической основы социальных реформ XVIII в.[131]

Глава VII знакомит читателя с одной из самых ранних работ величайшего философа-утилитариста Иеремии Бентама, которая до сих пор остается неизвестной в российском правоведении – «Обзор законопроекта о каторжных работах»[132]. Трактат уникален еще и тем, что это первый печатный труд Бентама с обозначенным авторством. Со своей первой работой «Фрагмент о правительстве» (1776) молодой публицист выступил анонимно, но произвел ошеломляющий эффект на читающую публику, и «ее успех все-таки открыл молодому человеку вход в лучшие дома избранного общества, сблизил его с замечательнейшими людьми Англии и Франции»[133]. Вторая его работа осталась практически незамеченной не только для российских правоведов, но, что удивительно, для зарубежных исследователей, несмотря на многочисленные работы, посвященные вопросам реформирования системы уголовных наказаний в трудах знаменитого философа.

Как неисчерпаемо интеллектуальное наследие И. Бентама, так, кажется, невозможно упомянуть все многообразие исследовательских работ, посвященных его взглядам в области морали, права, философии, экономики и социологии. Поскольку для нас представляют интерес работы, посвященные анализу теории наказания И. Бентама, ограничимся упоминанием наиболее значимых в отечественной и зарубежной историографии. Основные проекты И. Бентама по вопросам реформирования системы уголовных наказаний приходятся на ранний период его деятельности – последнюю четверть XVIII столетия[134]. Монография на базе диссертационного исследования М.П. Мака «Иеремия Бентам: одиссея идей, 1748–1792»[135] посвящена как раз раннему творчеству мыслителя и детальному анализу отношения молодого Бентама к парламентским инициативам У. Идена и У. Блэкстона, а также его оценке деятельности и проектов Дж. Говарда. Исследование С. Финера[136] прослеживает дальнейшую эволюцию взглядов Бентама на преступление и наказание. Автор рассматривает первую работу мыслителя «Фрагмент о правительстве» как вхождение мыслителя в общественно-политическую дискуссию вокруг реформы уголовного закона и считает, что фигура Бентама (в том числе вследствие долгой жизни и творчества) обеспечивает преемственность между реформизмом восемнадцатого и девятнадцатого столетий. Из числа работ ревизионистов пенологии И. Бентама посвящены исследования Г. Химмелфар и Б. Родман[137]. В современной зарубежной историографии аллюзии к Паноптикону Бентама необычайно актуальны, и в связи с этим исследования взглядов мыслителя на цели и смысл наказания в современном обществе переживают настоящий бум[138].

Британский историк Дж. Сэмпл посвятила рассматриваемому нами трактату небольшую главу в академичном труде «Тюрьма Бентама: исследование Паноптикона», в котором обозначила некоторое пренебрежение исследователей к ранним работам и воззрениям И. Бентама и «затененность» памфлета более поздним нашумевшим проектом Паноптикона[139]. Кроме того, автор отметила «сумбурную» внутреннюю структуру произведения, когда комментарии автора практически неразделимы с пунктами законопроекта, приписываемого знаменитым законотворцам второй половины XVIII в. У. Блэкстону и У. Идену. Открывая для российского исследователя этот не известный ранее памфлет, мы постараемся заполнить небольшую лакуну в отечественной ревизии наследия великого интеллектуала, что позволит установить более раннюю отправную точку генезиса и эволюции взглядов И. Бентама на устройство современной системы исполнения наказаний.

В современной отечественной научной мысли анализ пенологических теорий Бентама представлен в контексте более широкого рассмотрения взглядов мыслителя на государство и право[140]. Рецепции многочисленных идей И. Бентама в России посвящены работы М.П. Айзенштат[141]. Бесспорно уникальным исследованием малоизученного аспекта научного творчества Бентама – взглядов мыслителя на бедность и социальную помощь – является работа Ю. Барловой «Надзор и прибыль» общественное призрение и социальная помощь в теоретических конструктах Иеремии Бентама»[142]. При рассмотрении проекта «Паноптикон» в традициях научной школы интеллектуальной истории автор актуализирует внимание на «знаке равенства», который мыслитель ставил между бедняком, попавшим в нужду, и преступником, как отправной точки построения его системы надзора за девиантами. Во всех упомянутых работах отечественной историографии в фокусе исследователей находится знаменитый Паноптикон, как воплощение консеквенциалистских взглядов И. Бентама. А. Ипполитова[143] ссылается на русскоязычный перевод, подготовленный А.В. Комаровой и А.Г. Севастьяновой, который нам обнаружить не удалось. При рассмотрении обсуждаемой работы Бентама мы пользовались оригинальной англоязычной версией[144].

Восьмая глава фокусирует внимание на острой памфлетной полемике двух неординарных мыслителей эпохи – ортодоксального священника Мартина Мэдана и парламентария Уильяма Ромилли. Трактатом «Размышления об исполнительном производстве относительно наших уголовных законов, в особенности на выездных судебных сессиях»[145] Мэдан обрушил критику на современную ему судебную систему, призывая не изобретать новых законов, а сосредоточиться на неукоснительном соблюдении существующих, то есть «кровавых статутов» в их кульминационной стадии! Ромилли ответил протестным памфлетом «Замечания по поводу недавней публикации “Размышления об исполнительном производстве”»[146], в котором, пожелав остаться анонимным, представил реформистскую позицию и выразил взгляды сторонников кардинальной либерализации и гуманизации системы уголовных наказаний. Однако в этом памфлетном поединке парламентарий не получил и половины славы, доставшейся трактату консервативного Мэдана!

Личность и интеллектуальное наследие популярного в свое время, но, по непонятным причинам до сих пор малоизвестного в отечественной историографии, Мартина Мэдана – религиозного и общественного деятеля второй половины XVIII в. – до сих пор не становились предметом исследовательского интереса ни в зарубежной, ни в отечественной историографии. Краткие биографические сведения о Мэдане содержатся в энциклопедических изданиях[147], а также на страницах тематических интернет-проектов[148], однако исследования, в котором в полной мере были бы отражены его политические, социальные и философско-религиозные взгляды пока не представлено. Крайне редко встречаются исследования, в которых эпизодически затрагиваются его политические, социальные и философско-религиозные взгляды[149]. Поэтому главным, а точнее выражаясь, единственным источником при анализе взглядов М. Мэдана послужили оригинальные полнотекстовые произведения, версии которых доступны для исследователей. Первая попытка всестороннего анализа взглядов Мэдана на проблему совершенствования уголовного законодательства представлена авторами монографии[150].

Политические взгляды Самуэля Ромилли в дискурсе пенитенциарных реформ XVIII в. изучены несколько более подробно. В зарубежной и отечественной историографии он обрел и биографа[151] и почитателей его пламенной парламентской борьбы за сокращение сферы применения смертной казни[152].

Последняя глава завершает презентацию редких публицистических работ XVIII в. анализом трех работ английского богослова, историка, публициста из города Стоктон-он-Тис графства Дарем Джона Брюстера. В истории английской общественной мысли Дж. Брюстер прославился как богослов и краевед. Плодотворная публицистическая карьера Джона Брюстера насчитывает более трех десятков лет и более десятка изданий богословского характера. Его проповеди, размышления и назидания в простой и доступной форме разъясняли прихожанам вопросы веры, спасения и покаяния, и были так востребованы, что выдерживали несколько переизданий. Популярность Брюстеру принесло, однако, краеведческое исследование вполне светского характера «Местная история и древности местечка Стоктон-он-Тис». Малоизвестным остается тот факт, что публицистическая карьера Джона Брюстера началась с двух изданий не исторической, а скорее социально-правой направленности. Первая работа «Проповеди для заключенных. С включением молитв, рекомендованных для узников одиночного заключения»[153] вышла небольшим тиражом в Стоктоне, где находился его приход, а второй трактат «О предотвращении преступлений и преимуществах одиночного заключения»[154] опубликован уже в Лондоне в 1792 г. В зарубежных исследованиях эти произведения упоминаются лишь эпизодически[155], российскому исследователю ни автор, ни его работы практически не известны[156].

Научная новизна представляемого исследования заключается в том, что оно представляет собой вклад в реконструкцию уникальной интеллектуальной культуры эпохи английского Просвещения посредством обращения к уникальным публицистическим материалам и источникам личного происхождения. Среди функций публицистики, соединяющей факты и их авторскую оценку, в контексте анализируемых источников мы акцентируем внимание на коммуникативной, аксиологической, эстетической, воспитательной и побудительной. «Специфика публицистического текста заключается в его способности оперативно и непосредственно воздействовать на аудиторию. Оперативная составляющая этого вида текстов вытекает из природы публицистика, деятельность которой связана с актуальными общественно-политическими вопросами: такой текст – всегда результат злободневных проблем, требующих мгновенной реакции»[157]. Проблема преступности в XVIII в. осознавалось современниками как острая социальная дилемма, именно поэтому она стимулировала исключительный всплеск творческо-интеллектуальной активности, специфику и содержание которой методологически оправданно изучать в рамках «истории идей».

Современная модель «новой интеллектуально-культурной истории» в первую очередь отдает предпочтение не столько истории идей, сколько взаимодействию между движением идей и их исторической «средой обитания» – теми социальными, политическими, религиозными, культурными контекстами, в которых идеи рождаются, распространяются, развиваются. Такой современный способ историописания явственно дистанцируется от статичного рассмотрения эволюции норм и институтов в сторону изучения истории социальных и культурных практик: «’’Практики” – один из лозунгов новой культурной истории: история религиозных практик вместо теологии, история речи вместо лингвистики, история экспериментов вместо научной теории»[158]. Представляя базовые принципы «новой интеллектуально-культурной истории» для российского исследователя, Л. Репина обращает внимание на важнейший постулат: «практики [социальные и культурные – авт.] развиваются в рамках институтов, в соответствии с нормами и ограничениями разного порядка, под контролем власти, но они, в свою очередь, являются источником мутаций институтов, замещения норм и производства новых властных отношений. Так формулируется концепция «культурной истории социального», центральным вопросом которой является соотношение между нормами, представлениями (репрезентациями) и практиками»[159]. Этот метод позволил пересмотреть предметное поле исследования, рассмотреть английские реформы уголовного правосудия, становление социального института тюрьмы, и связанные с ними властные отношения сквозь призму интеллектуального наследия выдающихся мыслителей английского Просвещения.

Следуя вызову и вдохновляющему примеру зарубежных исследователей, в данном монографическом исследовании предпринята попытка реконструировать интеллектуальный контекст эпохи «Кровавых кодексов» с целью выявления его специфики и идейных основ английских пенитенциарных реформ. Авторы попытались «восстановить утраченный мир социальной истории англичан» Нового времени, воспроизвести поведенческие стереотипы и мировоззренческие установки, касающиеся отношения к религии, государству, преступлению и уголовному наказанию. Применение методологического арсенала «социальной истории культурных практик» и «интеллектуальной истории» позволило рассмотреть проблемы, связанные с восприятием преступления и наказания сразу на нескольких уровнях исследования: индивидуального поведения, институциональных отношений и общественного дискурса.

Загрузка...