Глава 4

15.09.83 (21 час 05 минут)

«Какое счастье, – подумал полковник Санчес, любуясь Мари Кровс, – что революция прежде всего ломает устоявшиеся формы обращения людей в стране; нет ничего прекраснее слова “гражданин” и обращения к товарищу на “ты”; доверие, как и любовь, возможно только между равными, а равны лишь те, которые верят друг другу».

– Вы счастливы? – спросила Мари. – Прости, я все время ощущаю свою малость в этом премьерском кабинете… До сих пор не могу привыкнуть, что лидера страны здесь называют на «ты»…

Санчес улыбнулся; его улыбка была детской, открытой и такой доброй, что у Мари защемило сердце…

«Господи, как же я его люблю, – подумала она, – я никого и никогда не любила так, как его… Да, умом я понимаю его правоту, да, он верно говорит, что ему не простят, если я стану жить здесь, в Гаривасе: лидер национальной революции привез немку – у него много врагов, это сразу же обыграют, а здесь круто поступают с теми, в кого перестают верить… Он сказал, что ему нужно два года, потом он уйдет, когда сделает то, что обязан сделать… А что может случиться за эти два года? Мы рабы не только обстоятельств, но и самих себя, своих желаний, своей мечты, своей плоти, наконец… Хотим быть идеальными, но ведь это невозможно…»

– Ты спрашиваешь, счастлив ли я? – Санчес достал испанскую черную крепчайшую сигарету «Дукадо», закурил, посмотрел на плоскую коробочку диктофона, что лежал на низком столике между Мари и его помощником по связям с прессой Гутиересом, и задумчиво ответил: – Да, пожалуй, я вправе ответить – счастлив.

– Из чего складывается ва… твое ощущение счастья?

– Из того, что я могу осуществить свои мечты на деле.

– Вам… Тебе трудно это?

– Да.

– Отчего?

– Мы пришли к власти в стране, где царствовали диктатура, коррупция, леность и произвол. Это наложило печать на весь строй психологии мышления нации, изменить его – это задача задач тех, кто взял на себя ответственность за будущее. Как изменить? Принуждением к работе? Не выйдет. Энтузиазмом? Да, возможно, на первых порах. Но решительный перелом может произойти только в том случае, если будет выработана точная экономическая модель, базирующаяся на принципе равенства, справедливой оплаты затраченного труда и, наконец, творчества… Ты читала книгу Мигеля Анхеля Астуриаса «Сеньор президент»?

– Не помню.

Санчес покачал головой, подумав: «Ты не читала, любовь моя, иначе бы ты не могла ее забыть; как же прекрасно ты засыпала с книгой, когда я оставался у тебя в Бонне, на Бетховенштрассе, в твоей маленькой комнате под крышей, чистенькой и светлой, как слово “здравствуй”, ты засыпала, словно дитя, и ладошку подкладывала под щеку, сворачивалась кошкой и сладко чмокала во сне, а я лежал и боялся пошевелиться, хотя мне надо было успеть просмотреть за ночь добрую сотню страниц, как ни осторожно я отодвигался от тебя, ты все равно ощущала это и обнимала меня, прижималась еще теснее, и я оставался подле недвижным».

– Это замечательная книга великого гватемальца, – продолжил он. – Астуриас рассказал о диктатуре Эстрады Кабреры, он писал, что диктатура – это страшный, ядовитый паук, который развращает, подкупает, запугивает все классы общества, люди становятся либо бездушными механизмами, либо фанатиками, либо отвратительными приспособленцами… Некоторые думают, что после диктатуры наступит новое время и все станет на свои места. К сожалению, это не так. Проходят годы, а дух диктатора и его системы все живет и живет. Почему? Да потому, что диктатура разъедает общество до мозга костей…

– Когда вы намерены провести выборы? Я имею в виду демократические.

– При диктатуре, которую сверг народ во главе с армией, тоже проходили «демократические выборы»… Я против вольного обращения со словом «демократия». Я начинаю отсчет демократии с количества грамотных женщин и здоровых детей в Гаривасе… Думаю, в середине следующего года пройдут выборы, хотя главные выборы состоялись совсем недавно и они были общенародными: люди вышли на улицы, они голосовали, строя баррикады и бросая фанаты в бронетранспортеры полиции…

– Как относится администрация Белого дома к практике правительства, возглавляемого тобой, полковник Санчес?

– Мы поддерживаем нормальные дипломатические отношения с Соединенными Штатами, и у меня нет оснований, достаточных, уточнил бы я, оснований для того, чтобы обвинять северного соседа во вмешательстве.

– Но в американской прессе…

Санчес перебил:

– Я не знаю, что такое «американская пресса»… Есть пресса Северной Америки, есть пресса франкоговорящей Канады, есть газеты, выходящие в Бразилии на португальском языке, есть наша пресса – для людей, читающих по-испански.

– Прости… Я имела в виду прессу Соединенных Штатов… Там сейчас стали появляться статьи, в которых твой режим называют прокоммунистическим…

– Я за свободу печати, – отрезал Санчес. – Это их дело… Я достаточно тщательно анализировал североамериканскую прессу накануне интервенции в Гватемалу… Если тебя интересует, как готовится интервенция, почитай эти материалы – и ты поймешь, когда есть реальная опасность… Я ведь не обижу тебя, если скажу, что журналистам легче печатать тухлятину? За это, видимо, лучше платят?

– Увы, ты меня не обидел…

– Прости еще раз, но ведь это правда, не так ли?

– Это правда… Кто стоит за спиной правых экстремистов, скрывающихся в сельве на севере Гариваса?

– Я лучше скажу, из кого они рекрутируются. Убежден, что, когда мы начнем нашу экономическую реформу, когда каждый гражданин получит реальное право проявить себя в бизнесе – да, да, именно так, в бизнесе, обращенном на благо всех и соответственно вкладу каждого в это дело на свое собственное благо, – питательная среда для демагогов, рекрутирующих правоэкстремистских отщепенцев, исчезнет.

– В чем ты видишь смысл экономической реформы?

– В честной и справедливой оплате, которая бы подвигала людей на труд, на творческий труд. В честном распределении национального дохода. В привлечении иностранного капитала, достаточного для того, чтобы дать стране энергию. Ты ездила по республике и видела, что у нас практически нет механизированного труда, женщины и дети работают на солнцепеке вручную, в то время как все это же можно делать машинами…

– А чем ты займешь людей, если сможешь провести экономическую реформу, то есть от ручного труда перейдешь к машинному?

– Побережье… Наше побережье может стать таким курортно-туристским местом, равного которому мало где сыщешь…

– А после того, как вы застроите побережье?

Санчес хмыкнул.

– Что касается того времени, когда мы построим то, над чем работают сейчас архитекторы и скульпторы, это будет уже вопрос следующего десятилетия, а я прагматик, я обязан думать о ближайшем будущем; те, кто в нашем правительстве занимается проблемами перспективного планирования, думают о далеком будущем…

– Кто работает над проектами?

– Архитекторы Испании, Югославии и Болгарии.

– А отчего не Франции и Италии?

– Опыт испанцев, болгар и югославов более демократичен – так мне, во всяком случае, представляется…

– Кто будет финансировать энергопрограмму?

– Европейские фирмы, заинтересованные в широких контактах с развивающимися странами.

– Но ведь американские фирмы ближе?

– Мы пока что не получили от них предложений… Одни слова… Тем не менее мы готовы рассмотреть любое деловое соображение с севера, если оно поступит.

– Кто в Европе проявляет особый интерес к сотрудничеству с Гаривасом?

– У нас есть довольно надежный партнер в лице Леопольдо Грацио. Впрочем, я бы просил тебя не упоминать это имя, я не до конца понимаю всю хитрость взаимосвязей китов мирового бизнеса, конкурентную борьбу и все такое прочее, так что, думаю, имя Грацио не стоит упоминать в твоем интервью. – Санчес вопросительно посмотрел на своего помощника Гутиереса. Тот кивнул. – Во всяком случае, – добавил Санчес, – до той поры, пока я не проконсультирую это дело с ним самим… А еще лучше, если это сделаешь ты, я дам тебе прямой телефон…

– Спасибо. Я непременно ему позвоню, как только вернусь в Шёнёф.

– Я дам тебе прямой телефон его секретаря фрау Дорн, которая, если ей звонят именно по этому телефону, соединяет с Грацио, где бы он ни был: в Лондоне, Палермо или Гонконге.

– Хорошо быть миллионером.

– Честным – трудно.

– А разве есть честные?

– Я считаю, да. Это люди, ставящие не на военно-промышленный комплекс, а на мирные отрасли экономики…

– Мне кажется, что коммунисты отнесутся к твоему утверждению без особой радости.

– Во-первых, я говорю то, что думаю, не оглядываясь ни на кого. Во-вторых, надо бы знать, что Ленин призывал большевиков учиться хозяйствовать у капиталистов.

– Среди членов твоего кабинета есть коммунисты?

– Насколько мне известно, нет.

– Ты говоришь: «Мы – это национальная революция». Нет ли в этой формулировке опасности поворота Гариваса к тоталитарной националистической диктатуре армии?

– Ни в коем случае. Национал-социалистская авантюра Гитлера была одной из ярчайших форм шовинизма. Его слепая ненависть к славянам, евреям, цыганам носила характер маниакальный. А наша национальная революция стоит на той позиции, что это верх бесстыдства, когда белые в Гаривасе считали себя людьми первого сорта, мулатов – второго, а к неграм относились так, как это было в Северной Америке во времена рабства – не очень, кстати говоря, далекие времена. Шовинизм основан на экономическом неравенстве, бескультурье, предрассудках и честолюбивых амбициях лидеров или же несостоявшихся художников и литераторов. В нашем правительстве бок о бок работают негры, белые и мулаты.

– Ты позволил мне задавать любые вопросы, не правда ли?

«Я всегда позволял тебе это, любовь моя, – подумал он, – а ты чаще всего задавала мне только один: „Ты любишь меня? Ну, скажи, любишь?“ А я отвечал, что не умею говорить про любовь, я просто умею любить, а ты шептала: „Женщины любят ушами…“»

– Да, я готов ответить на все твои вопросы, – сказал он, добавив: – Впрочем, я оставлю за собой право просить что-то купировать в твоем материале…

– В вашем кабинете нет разногласий?

– В нашем кабинете есть разные точки зрения, но это не значит разногласия.

– Позволь напомнить тебе строки Шекспира… Когда Кассий говорит Бруту:

…Чем Цезарь отличается от Брута?

Чем это имя громче твоего?

Их рядом напиши – твое не хуже.

Произнеси их – оба

Так же звучны.

И вес их одинаков.

Санчес пожал плечами.

– Тот не велик, кто взвешивает свое имя… Сравнивать кого-либо из государственных лидеров двадцатого века с Цезарем неправомочно, ибо он был обуреваем мечтой осуществить на земле полнейшее прижизненное обожествление… Это особая психологическая категория, присущая, как мне кажегся, лишь античности… Все остальное – плохое подражание оригиналу… Впрочем, меня в Цезаре привлекает одна черта: больной лысый старик, он не боялся смерти; этот страх казался ему неестественным, противным высоте духа… Словом, Брутом в наш прагматический век быть невыгодно; в памяти поколений все равно останется Цезарь, а не его неблагодарный сын…[1]

– Брут был республиканцем, полковник Санчес… Он чтил римлянина Цезаря, но Рим был для него дороже…

«Женщина всегда остается женщиной, особенно если любит, – подумал Санчес. – Она относится к любимому только как к любимому, в ее сознании не укладывается, что мои слова сейчас обращены не к ней одной, а ко многим, а ведь как же много среди этих многих врагов… А для матери Цезарь был и вовсе хворым мальчиком, а не великим владыкой умов и регионов…»

– Если говорить об объективной – в ту пору – необходимости монархизма, о трагедии Брута, который поднял руку на личность, а она беспредельна, то я должен буду отметить, что он выступил не против своего отца императора Цезаря, но за свободу республики… Ведь не во имя тщеславия Брут поднял нож…

– Ты его оправдываешь? – спросила Мари Кровс.

– Я размышляю, а всякое размышление складывается из тезы и антитезы.

– Это термины Маркса.

– Взятые им у Гегеля, а тот в коммунистической партии не состоял, – улыбнулся Санчес.

– Что ты считаешь главным событием, побудившим тебя вступить в ряды заговорщиков?

– Я никогда не примыкал к заговорщикам… Видишь ли, мне кажется, что заговор обычно рожден посылом честолюбия, в нем нет социальной подоплеки… Несправедливость в Гаривасе была вопиющей, несколько человек подавляли миллионы… К людям относились, как к скоту… Знаешь, наверное, впервые я понял свою вину перед народом, когда отец подарил мне машину в день семнадцатилетия и я поехал на ней через сельву на ранчо моего школьного друга. Его отец был доктором с хорошей практикой, лечил детей диктатора… И мы с моим другом в щегольских костюмчиках поехали в школу, а учитель Пако сказал тогда: «Мальчики, я вас ни в чем не виню, только запомните, тот, кто пирует во время чумы, тоже обречен». Мы тогда посмеялись над словами Пако, но вскорости арестовали отца моего друга из-за того, что внук диктатора умер от энцефалита, и мои родители запретили мне встречаться с сыном отверженного… А я испанец, со мной можно делать все, что угодно, но нельзя унижать гордость кабальеро… Словом, я ушел из дома, и приютил меня учитель Пако, а жил он в бидонвилле с тремя детьми и больной теткой… Безысходность, всеобщая задавленность, в недрах которой все ярче разгорались угольки гнева, – вот что привело меня в нашу революцию…

Гутиерес посмотрел на часы, стоявшие на большом камине.

– Полковник, в три часа назначена встреча с министрами социального обеспечения и здравоохранения…

– Я помню, – ответил Санчес. – Увы, я помню, – повторил он и поднялся. – Мари, я отвезу тебя на аэродром, и по дороге ты задашь мне те вопросы, которые не успела задать сейчас, о’кей?

Он пригласил Мари в гоночную «Альфа Ромео», сказал начальнику охраны, что испанцы, потомки конкистадоров, не могут отказать себе в праве лично отвезти прекрасную Дульсинею в аэропорт, посадил Мари рядом, попросил ее пристегнуться и резко взял с места.

– Слава богу, мы одни, девочка, – сказал он.

– Мы не одни, – сказала она, – за нами едет машина с твоими людьми.

– Но мы тем не менее одни… И послушай, что я сейчас скажу… Если ты сумеешь, вернувшись, опубликовать – помимо этого интервью, в котором, мне кажется, я выглядел полным дурнем, – несколько статей о том, как сложна у нас ситуация и никто не в состоянии сказать, что случится завтра, если ты, лично ты, без ссылки на меня, сможешь напечатать репортаж про то, что нас хотят задушить, ты сделаешь очень доброе дело…

– Тебе так трудно, родной…

– Да уж, – ответил он, – нелегко. Но я обязан молчать… Понимаешь?

– Нет.

– Поймешь.

– Мне ждать, Мигель?

– Да.

– Может, ты позволишь мне приехать сюда? У меня так тяжко на сердце там… Я аккредитуюсь при твоем Управлении печати…

– Нет.

– Почему?

– Потому что я не смогу видеть тебя – и это будет рвать нам сердца, а если мы станем видеться, мне этого не простят, я же говорил. Уйти сейчас из-за тебя, точнее, из-за того, что я тебя люблю, это значит дезертировать… Помнишь рассказ русского про старого казака и его сына, который влюбился в полячку? Это сочли изменой.

– Он изменил из-за любви.

– У нас мою любовь тоже назовут изменой… Я очень верю в тебя, Мари, я верю в себя, но я знаю наших людей… Тут царит ненависть к тем, кто говорит не по-испански… Считают, что это янки… Погоди, у нас прекрасный урожай какао, мы получим много денег, сюда приедет масса инженеров и механиков из Европы… Тогда приедешь и ты… А сейчас мы будем слишком на виду, нельзя, мое рыжее счастье…

– Я не очень-то ревнива, но мне горько думать, что кто-то может быть с тобой рядом…

– Я встаю в шесть и засыпаю в час ночи… – Он улыбнулся. – Да я даже и не вижу женщин… У меня есть хорошая знакомая, но она любит моего друга, и мне она как сестра, а когда мне совсем уже безнадежно без тебя, я еду к ним и там ложусь спать, а они устраиваются в разных комнатах, чтобы не дразнить меня…

– Кто бы мог подумать, что революционный премьер Гариваса ведет жизнь монаха…

– Ты не веришь мне?

– Я люблю тебя…

– Это я люблю тебя.

– Скажи еще раз.

– Я тебя люблю.

– У меня даже мурашки пробегают по коже, когда ты это говоришь… Нельзя как-нибудь оторваться от твоих телохранителей?

– В сельве нет дорог, а если мы с тобой станем любить друг друга на шоссе, соберется слишком много водителей, – он засмеялся. – А вот я верю тебе, Мари. До конца. Во всем.

– Можно мне иногда звонить тебе и задавать дурацкие вопросы о твоей энергопрограмме?

– Не называй мою мечту дурацкой.

– Дурацкими я назвала свои вопросы…

– Никогда так не говори ни про себя, ни про свои вопросы.

– Не буду. А сколько еще ехать? Ты не можешь сбавить скорость?

– Могу, только они окажутся тогда совсем рядом.

– Лучше б мне и не приезжать к тебе… Я никогда не думала раньше, что ты такой…

– Какой?

– Гранитный…

– Не обижай меня… Просто сейчас особый момент, понимаешь?

– Нет, не понимаю, ты же не объяснил мне…

– Сейчас, в эти дни, решается очень многое… Я не вправе говорить тебе всего, но ты настройся на меня, Мари, почувствуй меня. Ты думаешь, я не знаю, сколько у меня недругов, завистников, открытых врагов? Ты думаешь, я не знаю, как будут счастливы многие, если мой проект провалится? Да, ты верно чувствуешь, что Грацио – ключевая фигура этих дней, но не один он, тут и Дэйв Ролл, и Морган, и Барри Дигон, но ты забудь про это, я и так сказал тебе слишком много, не надо бы мне, нельзя посвящать женщину в мужские дела, это безжалостно…

– Мигель, а помнишь, что я сказала тебе, когда ты впервые у меня остался?

– Помню. Я помню каждую нашу минуту… Помню, как просто и прекрасно ты спросила меня…

И вдруг, как в хорошем детективном фильме, из переулка на дорогу выскочили двое парней. Лица их были бледны до синевы; они встали, нелепо раскорячившись, вскинули к животам короткоствольные «шмайссеры»; Санчес быстро вывернул руль, успел резко и больно пригнуть голову Мари, снова крутанул руль, услышал автоматную дробь за спиной – это, высунувшись из «Шевроле», по террористам палили охранники, – нажал до упора на акселератор и понесся по середине улицы к выезду из города…

Когда Санчес вернулся во дворец, там шло экстренное заседание кабинета; о покушении докладывал начальник управления безопасности; заговор правых ультра; министр обороны майор Лопес внес предложение, чтобы отныне в машине премьера всегда ездил начальник охраны, а сопровождали премьера две машины с офицерами из соединений «красных беретов» – самые тренированные соединения республиканской армии; несмотря на то что Санчес голосовал против, а начальник генерального штаба Диас воздержался, предложение Лопеса было принято большинством голосов.

Загрузка...