Звон, слышный и в аду, умолкни![14] Проснулся я разбитым – без бодуна, но зато с огромным чувством вины. Я помнил очень немногое из того, что наболтал или натворил под действием кириллицы, и только благодаря неким евангелистам-синоптикам[15] мне удалось в конце концов сложить воедино картинку моего вчерашнего «жития». Самым красноречивым оказался беззубый человек в ботинках и пижаме, который мало-помалу проявился из зубастого и костюмированного торговца керосином, заговорившего со мной в городском баре и давшего подробнейший отчет о моем ноктюрне на Клаттербак-авеню. Беззлобно, конечно, однако с явным удовольствием. Чарльз Доз его звали, и он согласился со мной, что в мире слишком много прелюбодейства.
– По зрелом рассуждении, я понимаю это так: война заставила нас забыть, как все было раньше, и вот они проворачивают дельце с разбавленным молоком, и даже микстура от кашля уже не та, что раньше. И консервированный лосось. Вы видели где-нибудь консервы из лосося или сосиски как до войны?
Однако в это засушливое и ветреное воскресенье я был убежден, что сильно обидел какую-то даму или кого еще, и даже боялся выйти из дому. И только во время запоздалого завтрака, когда я сыпанул в суповую тарелку немного овсяных хлопьев, ветер, проворным змеем просочившийся под дверь кухни, принес имя Уинтера. И тогда распутство заголосило из «Новостей со всего мира», а я сидел, зажатый отцовским креслом, и кусал ногти перед электрокамином. Отец мой, добрый и целомудренный человек, ушел играть в свой ветреный гольф. В полпервого он с друзьями отправится в «Роял Джордж», в Чалбери, к «девятнадцатой лунке»[16], а потом его подбросят до сестриного дома, куда мы с ним званы на ланч сегодня и каждое воскресенье. Машины у меня не было, и я внезапно содрогнулся от мысли, что мне нужно вот прямо сейчас выйти из дому, пройти с полмили, потом стучать зубами на перекрестке в ожидании нечастого автобуса, который ходил до «Прелата и кабана» (где не было ни прелата, ни кабана, ни даже паба с таким названием), а оттуда еще полмили топать пешком к деревне, населенной пассажирами с сезонными проездными билетами. И все это ради сестриной дурной стряпни, улыбки зомби на лице зятя и древнего лохматого пса, который громко пердел, лежа под нашими стульями. И еще, конечно, изображать семейную солидарность (хотя Берил была безразлична к отцу и не выносила меня, на что мы с отцом отвечали взаимностью), потому что вся эта мистика вдруг стала важна отцу после смерти матери. Так что я быстро побрился, повязал галстук и, по самые уши погрузившись в воротник пальто, побрел сквозь доставучий песчаный ветер к автобусной остановке, моля бога, чтобы никого не встретить.
В ожидании я сучил ногами на остановке и, поглубже засунув руки в карманы, вслух крыл Англию на чем свет стоит и приплясывал на ветру, который напрасно стучался в воскресные магазины. Сигаретные пачки, футбольные программки, автобусные билеты проплывали мимо в пылевых призраках субботы. Женщина с красно-коричневым лицом и молитвенником цвета бланманже тоже ждала автобуса до «Прелата и кабана» и с красно-коричневым неодобрением поглядывала на меня. Через двадцать минут перед нами разверзся автобус из города, почти пустой, и он заглотнул нас, этот зев воскресной тоски. И вот так мы воскресничали, громыхая и скрипя в пустоте выходного дня, я – на втором этаже, комкая одиннадцатипенсовый билет и изучая рекламу зимних коммерческих курсов, прилепленную к стеклу. Мной овладело беспокойство, я подумал, что, скорее всего, никогда не осяду в Англии – после токийских эротических шоу и ломтиков зеленого перца, загорелых ребятишек, плещущихся у придорожных водокачек, жужжания кондиционеров в спальнях, огромных, как танцевальный зал, ничтожных налогов, пряных закусок, ощущения себя большим человеком в большой машине, баров в аэропортах Африки и Востока. Был ли я прав, чувствуя себя виноватым? Кто я такой, чтобы рассуждать о безответственности современной Англии? Я рассматривал деревушки, ковыляющие мимо, ветер теребил клочки рекламных плакатов давно минувших событий. Все, что мне нужно было, – это, конечно, выпивка.
Я получил ее в холодном пабе на полпути от конечной остановки автобуса к дому сестры. Мне пришлось пробиться через толпу мужиков в шапках, которые оживленно беседовали в общем баре о древнем Артуре. Я чувствовал себя пришельцем, обиженным даже хозяином: когда заказывал двойной виски и продемонстрировал визитки в бумажнике, воцарилось враждебное молчание.
К сожалению, виски разбудил кириллическое пойло, и моя речь стала неразборчивой, когда я спросил сигареты, а рука со всеми ее пальцами – неуклюжей, когда я подбирал сдачу. Казалось, что за мной наблюдают сквозь прорезь прицела. Пришлось спросить еще виски, чтобы доказать способность поглощать алкоголь (как же мы бываем глупы, когда опасаемся сомнений в своей мужественности), и когда я выходил, то толкнул дверь, вместо того чтобы потянуть на себя.
– Дерни ее, приятель, – сказал кто-то, и мне пришлось повиноваться. Я навернулся о скребок для ног, и, когда дверь захлопнулась, послышался громкий смех. Мерзкое, острое лезвие ветра полоснуло со стороны сестрицыного дома. Я испытывал стыд и ярость. На Востоке же царила вежливость, двери открывались как следует, и не было никаких скребков.
В доме сестры тоже громко смеялись. Я услышал, когда постучался. Но на сей раз смеялись зрители в радиопередаче, и этот смех размазал мою депрессию, как джем по черствой галете моей ярости.
Дверь открыл отец с воскресной газетой в руке, обессилевший от гольфа. Он порывисто кашлял, отчего вспыхивал уголек сигареты у него во рту. Увидев, что это я, он покашлял, кивнул и вернулся в дом читать спортивные новости.
В гостиной стоял запах дряхлой псины, земной укор размытым влагой картинам немыслимых псов на стене. Добропорядочный черный телефон застенчиво сверкал из-за цветастых штор – этакий самодельный шатер Берил для долгого безмятежного трепа с подругами, если они у нее были. Я заметил выжженное на фанерке стихотворение, расхлябанное по форме и высокопарное по содержанию:
В этом мире вздора, где
Словно камни, две есть меты:
Доброта, коль друг в беде,
Мужество, когда в беде ты.
Здравый школьный юмор Берил был представлен макароническим образцом в рамке: «Я – хохотирен, ты – улыбато, он – смейон». Слышно было, как Берил в кухне в конце коридора мурлычет выхолощенную версию «Зеленых рукавов», и пары́ сочной зелени рвутся из-под шума картофелемялки. Я снял пальто и услышал, как спустили воду в туалете на втором этаже и как потом защелкнулась дверь. По ступенькам, застегивая ширинку, спустился Генри Морган, муж Берил.
– Йо-хо-хо, – сказал я, – как поживает король пиратов?
Ему это никогда не нравилось.
– Эверетт уже там, – ответил он и, подумав, кисло улыбнулся мне задним числом.
– Кто такой Эверетт?
– Он работает в местной газетенке. Был когда-то большой шишкой вроде. Берил сейчас ведет колонку сельских новостей. Два пенса за строчку.
– Должно быть, солидный вклад в семейный доход.
– Да не очень, вообще-то. Скорее почета ради, как нам кажется. Иди же, познакомься с Эвереттом. Ему уже не терпится тебя увидеть.
Мы вошли в гостиную, где нас горячо встретил пес. Мне не хотелось ехидничать по поводу обстановки, в комнате было тепло, а тепло никогда не грешит дурным вкусом. Но этот самый Эверетт защищал огонь в камине, как будто кто-то мог стащить его, и поджаривал себе задницу, листая одну из книг Моргана. За час он мог бы перелистать их все. Эверетт поднял взор, в котором горело безумие, – этакий огрызок человека в коричневом ворсистом спортивном пиджаке с карманами, которые, судя по дребезжанию, были набиты шариковыми ручками. Ему было пятьдесят с хвостиком, к лысине приклеился пустой нотный стан из пяти жгутиков волос, под армейскими очками скрывались совсем белесые глаза, глаза, почему-то навевавшие мысли о «георгианских стихах». И тут выскочило имя, потому что кто-то в этом городе когда-то упомянул, что Эверетт написал стихи, которые этот кто-то учил в школе, и что имя Эверетта можно найти в георгианских антологиях – незначительное имя, по правде, но все еще представляющее более благородную традицию искусства, чем программы на радио, которое Генри выключил наконец. Нас представили друг другу. Отец в глубоком кресле у камина насупился над спортивными колонками, пальцы его рассеянно плескались в шерсти вонючей старой собаки, будто в воде канала.
– А вот и один из торговых князей, – хихикнул Эверетт. Его голос намекал на приглушенные звуки фортепьяно – una corda[17], думаю, что-то в этом роде. – Высоко, на троне Ормуза и Индии или тех стран, где роскошный Восток щедрой рукой осыпает своих варварских царей жемчугом и золотом[18].
Он протараторил эти строки, как человек, начисто лишенный чувства слова, и опять захихикал, поглядывая на Генри в ожидании аплодисментов. «Переврал первые две строчки», – отметил я с жалостью, но только улыбнулся и сказал.
– Книга вторая, не так ли? Я читал это на вступительных экзаменах.
– О, – ответил Эверетт, – но слышали бы вы Гарольда с «Потерянным Раем»! Во времена старых добрых Дней поэзии в книжном магазине – и это, полагаю, единственное, чего мне не хватает в ваших заграницах, – родственные души объединялись в любви к искусству; я имею в виду совместное чтение стихов, держа, пусть и слабой рукой, зажженный факел. Культуру то есть. Хотя, конечно, нас в этом городишке, – он печально улыбнулся, – так мало, крайне мало. Но каждый старается. Человек пишет традиционно, но всегда готов изменить традицию. Паунд, Эзра, как вы знаете, Паунд сказал: «И мало пьют из моего ключа»[19]. Красота, – оценил Эверетт, очки его обратились к окну. Глаза исчезли, и я вдруг увидел Селвина из минувшего вечера и начал что-то припоминать. Какие-то яйца, какая-то аура или что-то в этом роде. Кто-то внутри уличного сортира. Пес посмотрел на меня снизу вверх сквозь волосатую паранджу и пёрнул.
– Благодарю за стрелку[20], – вспомнил и я.
Эверетт откликнулся:
– Возможно, небольшую заметку для «Гермеса». Взгляд вернувшегося из ссылки на изменившуюся Англию. Или какие-нибудь диковинные сказки Востока, может. Нам надо встретиться где-то в тихой обстановке.
– Вы же не забудете, – спросил Генри Морган, – черкнете о моей выставке в «Литературное творчество»? Хоть абзац или пару?
– А что это? – спросил я, изображая интерес.
– О, – отозвался Генри, – у нас наилучшие результаты. Они просто самовыражаются, как им нравится. По аналогии с рисованием. Я хочу сказать, вы не обременяете ребенка перспективой пропорциями и прочим. Просто даете им рисовать. Ну или писать. И результаты просто…
Вошла Берил в фартуке, несомненно довольная своим кулинарным творчеством. Вы не сильно обременяете себя температурой в духовке, или приправами, или тем, чтобы как следует вымыть капусту, просто самовыражаетесь, как вам нравится. У Берил всегда довольный вид. У нее и лицо в самый раз, чтобы изображать довольство, – толстые щеки для улыбки и полон рот зубов. Мне трудно сказать, хорошенькая она или нет. Я думаю, что хорошенькая, наверно, но она всегда оставляла у меня впечатление какой-то неопрятности, как нестираное нижнее белье и чулки со спущенными стрелками или как немытые волосы.
Она обратилась ко мне:
– Привет, бра.
В детстве это была обычная апокопа для «брат», но потом она научилась «произношению согласно орфографии», так что теперь это «бра» напоминало остывший суп, поданный на рассвете в затрапезном борделе.
– Привет, Баррель, – ответил я. Скоро, надеюсь, это извращение ее имени будет соответствовать ее объемам.
– Все готово, – сказала она, – прошу за стол.
Это был сигнал для отца зажечь новую сигарету, энергично закашлять и загромыхать в туалет на втором этаже.
– Папа, – сказала Берил вдогонку, – суп на столе.
– Суп на столе, – повторил Эверетт. – Милый Гарольд из этого мог бы чего сочинить. Сейчас… – Он испил света из окна, напомнив мне Селвина, и сымпровизировал со многими паузами и смешками:
Суп на столе, и рыба томится.
Что пожелаешь, то и случится —
Сердце огня забудется сном.
С полпудика груди и пудинг потом.
– Вот тебе урок «Литературного творчества», – сказал я Генри, сильно ткнув его в бок – этому трюку я научился у Селвина.
Берил смотрела на Эверетта с восхищением, и ее сияющие женские глаза говорили: «Глупый мальчик, растрачивающий свой ум на стишки. Вот к чему он пришел в этом мире, к поэзии. Ох, мужчины, мужчины, мужчины…»
Отец, кашляя, тяжело спустился по лестнице, сопровождаемый фанфарами сливного бачка в туалете. Мы приступили к ланчу.
Еда была претенциозная – что-то вроде свекольника с крутонами, недожаренная свинина с сильно разящей капустой, картофельные фрикадельки, консервированный горошек в крошечных пирожках, жидковатый крыжовенный соус, бисквит в загустевшем вине, такой липкий, что все мои зубы сразу загорелись – ужасная какофония на двух мануалах органа. Дряхлая собаченция ходила от стула к стулу, соперничая с капустой и отцовским кашлем, пока Эверетт рассуждал о поэзии и «Избранных стихах 1920–1954 годов», которые Танненебаум и Макдональд готовы опубликовать, если только сам Эверетт будет готов вложить несколько сотен фунтов, застраховав их от определенных финансовых потерь. «Ага, – подумал я. – Это он меня пытается подцепить на крючок». В раздражении я скармливал псу свинину кусок за куском.
– Это расточительно, бра. Ты хоть знаешь, сколько сейчас стоит свиное филе? Мы, знаешь ли, в деньгах не купаемся.
Ну вот, старая песня на новый лад. Я ничего не сказал. Я поставил недоеденное дежурное блюдо на пол, и пес, сплошная шерсть и язык, поглотил фрикадельки, и капусту, и соус, но проигнорировал пирожки с горохом. Берил побагровела:
– Ты никогда не умел вести себя за столом.
Я улыбнулся, поставил локти на стол, оперся подбородком на руки и спросил:
– Что на десерт?
Эверетт с радостью оторвался от тарелки.
– Стихи! – объявил он.
Должен сказать, что не было в работе его ума ни грана натуги, ни грана наигранности – стишки рождались естественным образом, выскакивая из ритмической сетки речей его собеседников. И вот что он сочинил между укусом липкого бисквита и острым приступом зубной боли:
Десерт? Плохо вел ты себя на обеде:
Локти на столе, соус на лице.
В пять локтей могилой теперь ты съеден.
И «Что на десерт?» – ты узнал в конце.
Потом он разглагольствовал о великих днях меценатства. И как доктор Джонсон мог самонадеянно попросить Уоррена Гастингса[21] стать меценатом для ост-индского клерка, который перевел какие-то стишки с португальского. Он подбирался ко мне все ближе и ближе, и я не мог не восхититься тонкостью его рыболовных навыков.
Неожиданно, без предупреждения, безотносительно ко всему, что говорилось, отец нарушил молчание и завел долгий, поистине захватывающий разговор о современных шрифтах – Goudy Bold, Temple Script, Matura, Holla and Prisma. Потом он поведал туманно о шрифте на десять пунктов, именуемом «корпус», и о четырехпунктном «диаманте», и «миньоне» о семи пунктах, и Эверетт вынужден был повторять: «Да, да я понимаю, вполне понимаю, как интересно».
Отец вытащил карандаш и собрался проиллюстрировать на салфетке разницу между «кентавром» и «плантином», когда мой зять встрял в беседу:
– А что там с Уинтерботтомом, которого ты споил вчера?
Я посмотрел на него отсутствующе, ибо отсутствовал.
– Да, – настаивал Генри, – мне рассказали этим утром в церкви.
– В какой церкви? Где?
– В нашей церкви, здесь. Ласк, наш органист, был у вас в церкви на причастии, потом к одиннадцати он приехал сюда на заутреню. Он рассказал, что Уинтерботтом спал на паперти. И парнишка-звонарь раззвонил, что ты там тоже был прошлой ночью.
– Что еще за парнишка-звонарь?
– Да малый, слегка двинутый такой очкарик. Который видит, как мертвые восстают из могил, как он говорит.
– Генри, – сказала Берил с гордостью, – утром проводил урок.
– Я не очень хорошо помню, – ответил я. – Тропическая амнезия. Такое случается подхватить на Востоке. Но откуда ты знаешь Уинтера-принтера?
– Из школьного журнала, – ответил Генри. – Славный парнишка. Он сказал, что у него часы спешат, и потому он пришел в церковь раньше.
Эверетт начал цитировать что-то траурное из А. Э. Хаусмана.
Берил сообщила:
– Кофе будем пить в другой комнате.
Мы встали, и Эверетт сказал:
– Совершенный пентаметр. Однако не так много рифм. Гробница-темница. А жаль.
Я уже был сыт по горло поэзией, и несварение расползалось, как горелое пятно на газете, когда разжигают камин.
– А чем вы там занимаетесь? – спросил я Эверетта.
– В «Гермесе»? А, веду литературную страницу, статейки пописываю. Об упадке сильных мира сего. Это слабый отзвук минувших дней – времен «Порыва»[22] и «Адельфи»[23] и поэтической колонки, которую я редактировал когда-то. Я обязательно покажу вам кое-что из моего. Но погодите, я же уже предложил встретиться, не так ли? Вернувшийся изгнанник, и его видение филистимлян Англии.
– Конечно же, – вдруг он обратился с непререкаемой убежденностью к Генри, – это же муж Элис, Элис из клуба.
– Ну да, – сказал Генри, – Уинтер, она говорит, но мы-то все знаем, что он Уинтерботтом.
– Вы не поверите, – обратился Эверетт ко мне, – но в нашем пуританском городишке действительно есть клуб.
– Клуб, – откликнулся я. – Место, где можно выпить, когда пабы закрыты?
– Да, – ответил Эверетт. – Полиция не в большом восторге, но даже они понимают, что хорошо иметь место, куда можно повести заезжего бизнесмена. Разве не абсурд, что в таком богатом индустриальном городе, как этот, нет места с приличной кухней, куда можно повести человека и выпить с ним потом. И вот приходится ехать в «Леофик» в Ковентри. Хотя здесь уже есть один приличный индийский ресторан, и это нечто, но еще есть «Гиппогриф».
– Что есть?
– «Гиппогриф». Клуб на Бутл-стрит. И его я имел в виду, думая о встрече с вами, а потом мы поболтаем. Почему бы не завтра? Скажем, в четыре часа. И я могу помочь с членством. Если вас интересует эта затея. Как долго вы пробудете здесь?
– Меня интересует эта затея, – сказал я, – спасибо. – И вдруг сообразил, что я сильно обидел миссис Уинтер и что она может там оказаться. Лучше мне туда не ходить. Я спросил:
– А какое отношение ко всему этому имеет миссис Уинтер?
– Элис? О, она барменша. И дочь трактирщика. Она обслуживает после полудня. Потом ее сменяют в шесть.
Появилась Берил с кофе, и Эверетт, взяв чашку, продекламировал:
Овсянка в тарелке. Будь, кофе, пахуч.
С тобой нам блеснет спасения луч.
Сообразив, что все это не совсем к месту, он захихикал и сказал:
– Великолепный ланч, великолепный, великолепный.
– Ну слава богу, что хоть кто-то так думает, – заметила Берил, глядя на меня.
– И псина тоже, – безжалостно ответил я.
Собака спала, время от времени тихо попукивая. Папа спал тоже, сжимая в руке газетный заголовок «УТВЕРЖДАЮТ, ЧТО ПРИВЯЗАЛ ЖЕНУ К БИДЕ».
Я спросил у Эверетта:
– Как ее девичья фамилия? Миссис Уинтер, я имею в виду.
Он энергично помешал кофе.
– Так, минутку. Был такой уютный старый паб «Три бочонка», он обслуживал исключительно американцев, сержантов, пострадавших от химических атак. Хозяина звали, кажется, Том Нахер. Нахер на Уинтерботтом. Неплохой обмен.