К примеру, оказался не в духе заведующий библиотекой. Или ладно, чего там заведующий – просто дежурный библиотекарь, который стоит сегодня на выдаче книг и в данную минуту, стало быть, главный. Крупная и красивая женщина – она принимает у читателей книги и выдает, и голос ее весьма строг. А он, Колышев, допустим, билет свой читательский еще не продлил. Или дома забыл. Или иная провинность. Или совсем хорошо – кто-то начеркал на книге что-то вроде пушкинских головок, этакие милые женские профили. Притом не Колышев их начеркал, но могут подумать, что Колышев, потому что последний-то книгу читал он. И главное – он сам предчувствует, что могут на него подумать. И будто бы уже виноват. Будто бы пойман. Такая вот жила и таилась в Колышеве дрожь, не боязнь – а именно тихая дрожь, трепет, волнение, да и боязнь тоже.
И вот библиотекарь – деловитая и строгий голос – раскрыла книгу, принимает ее. Вот и страницы исчерканные, профили. И Колышев, который только сейчас об этой не своей вине подумал, вдруг чувствует жар у щек – я, я, я, все равно не поверят, поймали! Он как бы уже и не он, а другой, тот самый, кто начеркал.
– Значит, не вы начеркали? – спрашивает строгая и красивая женщина.
– Не я.
– Ага. Значит, Пушкин, – и произносит это она, на Колышева вовсе не глядя.
Она штемпель в кондуит ставит. Она делом занята. И ведь удивительно – из людей вокруг (сзади парень стоит, две девушки сбоку) никто не сомневается в его, Колышева, вине и пойманности. Девушки даже подмаргивают ободряюще: «Не робей шибко. Чего там! С кем не бывает…» И уж конечно, не сомневается в его вине библиотекарь, у нее давным-давно полная ясность. А все потому, что Колышев дрожит сейчас той самой дрожью и трепещет тем самым трепетом, и все это чувствуют. Такое всегда чувствуется. И вот он стоит у всех на виду, молчит, красный и жаркий от стыда.
Окончив институт, Толя Колышев дал себе самому суровую юношескую клятву, что этот трепет и эту дрожь он в себе выведет, убьет.
Прежде всего он нацеливал себя не бояться будущего своего начальника. Готовился. Когда их распределили на работу, в тот же вечер он опрашивал ребят:
– А кто в нашей лаборатории начальник?
– Шкапов.
– Фамилию я тоже слышал – а что он за человек?
Ребята пожимали плечами:
– Откуда мы знаем. Человек как человек.
Но Колышев свое воображение уже разогнал. Начальник рисовался ему человеком суровым и величественным, голос начальника Колышев тоже наперед слышал – от этого баса по спине бежали мурашки, ну и в коленях, конечно, вата и слабость.
Но, разумеется, в душе начальник был добр и справедлив. И недоумевал. «Чего это мои подопечные меня побаиваются? – думал этот воображаемый начальник. – Что за заячьи души, ей-богу. Хорошие работники, славные парни, а в коленях какая-то слабость. Единственный, кто из них, из новеньких, держится нормально, – это… как его… Колышев».
И с мыслью, что надо с этим юным сотрудником познакомиться поближе, начальник однажды вызывал Колышева к себе в кабинет.
Далее у Колышева сердце замирало. Но и с замирающим сердцем он, пересиливая себя, вновь и вновь разыгрывал «сцену в кабинете» – она растягивалась иной раз до бесконечности, и был в ней, конечно же, этакий сладковатый и мятный привкус. Колышев подсказывал самому себе достойные фразы. Спорил с начальником. Стоял на своем. И так далее. А иногда – он просто покачивал головой – дескать, я с вами не согласен.
Шкапов оказался начальником не столько суровым, сколько крикливым. Кричал он по любому поводу – на Колышева пока не кричал, но, когда кричат на другого, ты это тоже чувствуешь и тоже вбираешь, потому что не сегодня-завтра это ждет и тебя… В ожидании Колышев ходил сам не свой, а слыша издали, как распекают кого-то, бледнел и краснел.
– Надо опередить Шкапова, – повторял он сам себе. – Каким-то образом опередить и поговорить с ним всерьез.
Мысль была ясная:
– Надо уметь себя поставить… Но как?
И он уже совсем было решился прийти к Шкапову и провести ту самую «сцену в кабинете», но тут Шкапов повез их всех в командировку – не всех, конечно, но человек десять, пол-лаборатории… Приехали. Расположились. Гостиница была обычной местной гостиницей, Шкапову, понятно, отдельный номер, блага всякие, а остальных, как горох ссыпали, куда попало. Колышеву и вовсе – как самому молодому – поставили раскладушку в коридоре. Первую половину ночи Колышева терзали уборщицы, мыли пол и что-то переставляли, двигали. А ближе к утру на его раскладушку начинали натыкаться выходящие украдкой из гостиницы женщины и мужчины – они пугались и вскрикивали.
С утра сели заседать – план работы и прочее, а Колышев явился злой и невыспавшийся, и у него даже в глазах потемнело, когда он увидел своего крикливого и розовощекого шефа. И тут-то, на заседании, уловив малейший повод, Колышев вдруг громко и грубо сказал:
– Только не орите на нас… Вы уже дома, в Москве, на нас всласть наорались!
– Я?.. Почему же я буду орать, с чего вы взяли? – обиженно ответил Шкапов, не ожидавший и врасплох застигнутый.
Именно так ответил, с извиняющейся интонацией: «Ну что вы. Зачем же я буду орать на вас?» – и мягко, и тихо, и Колышев увидел вдруг, что никакой это не зверь. И что, может быть, он, Колышев, грубость шефа преувеличил от страха. И сам себя напугал, бывает же. Вон ведь лицо у Шкапова какое – жалкое. «Ну почему же я буду на вас кричать?» – переспросил Шкапов тихо, и за всем этим всплывала простая человечья обида.
Но Колышев стоял на своем.
– Знаю я вас, Шкапов. Сладко поете! – вколотил он точку. И только после этого смолк.
В таком качестве Колышев прожил почти две недели. Грубая, но какая же ясная была взята нота – и ведь уважали, он числился среди «отчаянных и желчных», сам Шкапов, а за Шкаповым и остальные – чуть что – и огибали в разговоре с Колышевым острые углы. «Хороший парень, но характер тяжелый», – говорили о нем и, конечно же, не знали его, не понимали, а он прямо-таки купался в волнах этой характеристики. В волнах образа, который он сумел случайно создать, как создают актеры нечаянную и подвернувшуюся роль. И даже администратор этой захолустной гостиницы зауважал его, прислал человека: не хочет ли Колышев в освободившийся номер? Ну, разумеется, с кем-то вдвоем или втроем, а все же номер и с действующим душем. «Плевать я хотел, – ответил Колышев, не дослушав, – и на него, и на его номер. Так и передай».
Конечно, чтобы жить в этом образе, нужно остервенело и с молодой злостью работать – Колышев понимал это, так он и работал. Он жил как в опьянении. Ночью бросал свое намотавшееся тело на раскладушку и думал: «Господи. Вот так бы только и жить!» – и в то же время он уже начинал понемногу чувствовать, что неожиданный всплеск этот кончается, сходит на нет. Роль – это роль, не больше. Как из надувного шарика, из Колышева постепенно вытекало и уходило что-то…
И вот была ночь. Колышев лежал на раскладушке – тишина в коридоре, а вдали окно серебрилось от высокой луны. На минуту в угловом номере зашумела веселящаяся компания, опять тихо.
Колышев лежал и уже думал о том, что Шкапова-то и пожалеть, пожалуй, можно. Трудно ему – через два дня уезжать, отчет предстоит, а тут еще прибор акустический весь поржавел, много тысяч стоит. И, ясное дело, все винят Шкапова, дергают, нервируют, клюют, а ведь семья у человека, и дети, и плешь на башке…
Колышев услышал шаги – подошла женщина. Приостановилась. Она была из того углового номера, где гуляли.
– А чего вы тут?.. Мест нету, да? – Она видела, что он ворочается, не спит. – Не нашлось места? – она посмеивалась с пьяненьким предрасположением к болтовне.
– Ничего, – сказал Колышев, – и здесь спать можно.
– А не мешают?
– Привык.
– А я здесь раньше полотером работала. Знаете, с этой штукой: ж-ж-ж… – И она рассмеялась.
Колышев подпер голову рукой, и некоторое время они поболтали ни о чем.
Утром следующего дня он явился к Шкапову в номер и сказал:
– Вы, ради бога, простите меня.
– За что? – спросил начальник, то есть тот же самый Шкапов его спросил, и интонация та же, да только Колышев был уже не тот. Выдохся.
– Я ведь по-хамски вел себя все время. Я ведь не такой. Не хам. И я понимаю, что такое человек… – Эти слова были еще туда-сюда, в них что-то было, какая-то кость и крепость, а вот дальше совсем уж пошел лепет, дыхание сбилось, и Колышев только мямлил и мямлил.
Шкапов не ожидал; пожалуй, даже слегка смутился. Но затем подтянул и подровнял свой сочный голос:
– Что ж. Я рад, когда кончается миром.
– Вы не подумайте, – продолжал Колышев. – Я… я вот думал о вас. Как о человеке… Я… я ведь ночью лежал и думал…
Это был лепет и даже хуже, чем лепет, тут было такое незащищенное и откровенное, что Колышев не мог бы и себе самому объяснить ту униженность. Он стоял и что-то бормотал, колени дрожали, и лоб был взмокший.
Через неделю Колышев уволился и перешел на новое место. Но место было новое, а трепет и дрожь были старые, – правда, теперь это было запрятано в Колышеве поглубже.
С женщинами Колышев тоже был робок. Но все же влюбился и даже собирался жениться – кратенькая пора, когда новый начальник, и бас его, и шаг его, и кабинет вроде как перестали существовать и совершенно не волновали Колышева.
Колышев этой своей освобожденностью был так поражен, что тут же выложил все своей любимой, звали ее Зиной, шел первый час ночи – они как раз лежали в постели, а сна не было.
– Такая вот штука, Зина, – объяснял Колышев, – я с тобой встречаюсь, и на моего шефа мне почти наплевать!
Он улыбался в темноте:
– Странно-то как… Смешно, а?
И опять улыбался:
– Я даже забываю с ним поздороваться. Не замечаю его. С тех пор как с тобой…
– Ты его боишься – начальника?
– Боялся.
– А я свою хозяйку боюсь, – засмеялась Зина.
– Подожди. Дай мне сказать. Слушай, – Колышев взволновался, – я никогда не рассказывал об этом. Никогда и никому. Во мне есть странная робость…
Зина покачала головой:
– В другой раз расскажешь – ладно? Иди домой.
– Подожди.
– Поздно, Толик… Хозяйка в эти ночи чутко спит.
Зина училась в медтехникуме, она и ее подружка снимали комнату – подружка на неделю уехала погостить, но хозяйка была тут как тут, за стенкой.
Колышев оделся и вылез через окно. Как обычно. Он стоял у окна и не уходил – квартира была на первом этаже.
– Кто знает, – продолжал он рассказывать Зине, – может быть, на меня в детстве кто-то громко крикнул. Или испугал кто-то. А теперь я потихоньку избавляюсь от этого – верно?
Зина не поняла. Но на всякий случай сказала:
– Я тоже в детстве тонула.
Зина была в светлом халатике и вырисовывалась на темном квадрате окна – она облокачивалась на подоконник. А Колышев стоял у самого окна и смотрел на нее снизу вверх.
– Зина… Зина… – Он почувствовал, что задыхается. – Люблю тебя – слышишь?
Она улыбнулась:
– Иди спи. Поздно уже.
Луны не было. Но были звезды – и было тихо, тепло, август.
Кое-что Зина поняла, не столько поняла, сколько почувствовала, – теперь она сама расспрашивала Колышева о его робости, о трепете, о боязни окрика, и женское чутье нашептывало ей, что чем больше он выговорится и выложится, тем ему легче. И Колышев выговаривался, веселел, захлебывался от слов, это как у солдат, которые перед боем с удовольствием рассказывают о своем страхе.
Прошло полгода, Колышев бегал на лыжах, Зина писала письмо своей двоюродной сестренке: «…парень у меня есть, но малость чудной. Начальник у него, видно, злющий, потому что мой Толик до смерти его боится. Каждый день провожаю его на работу, как в бой, – с уговорами. А вообще парень он симпатичный, фото его я тебе обязательно к майским праздникам вышлю».
Зина была маленького росточка, простенькая и добрая, любила поваляться в воскресенье в постели. Если совсем уж размечтаешься и разнежишься, видится бог знает что – ей, к примеру, виделось, что ее Толик вконец поссорился со своим грозным начальником и чуть ли не подрался – его взяли в милицию, – и вот, весь почему-то избитый, в синяках и кровоподтеках, он приходит, и Зина за ним ухаживает. Она первым делом его перебинтовывает. Укладывает в постель. Поит чаем. А потом садится рядышком, и они говорят о том и о сем…
Они разошлись – и каждый жил своей жизнью. Опять был август, тепло и тихо, звездопад, ровно год они были вместе.
Колышев сблизился на некоторое время с одной журналисткой – на ней он тоже собирался жениться, и тоже как-то не вышло. Журналистка была умна, знала массу новостей, плела разговор как хотела, искусница, но общаться от этого с ней было не легче, а труднее – холодновато было, жестко, лишний часок не подремлешь.
– Со мной бывали странные штуки, – начал Колышев однажды, осторожно и издалека, – робел я перед начальником. Боялся.
– Ты? боялся?.. Шутишь?
– Почему ты смеешься?
– Такие, как ты, не боятся начальников.
– Это почему же? – Колышев рассмеялся.
Журналистка только пожала плечами – она считала, что слишком хорошо знает людей, ее не проведешь. Тем паче мужчин. Насквозь их видит. Она сочла, что Колышев попросту рисуется. Мужик сильный, здоровый. Вот ему и хочется иметь внутри некое мягкое местечко.
Колышев слегка обиделся. Во всяком случае, надулся.
– Ну ладно, ладно, – сказала журналистка, снисходя, – ты у меня сла-а-бенький, ты у меня ма-а-ленький. Ты у меня до боли ранимый. (Это ж модно! – и почему человеку не сказать приятное?)
И при этом она гладила его по голове. По плечам. По шее. Пока он не сообразил, что с ним играют.
– Перестань, – сказал он. И больше уже никогда и ни с кем этого разговора не заводил.
В его пугливость никто не верил, это характерно. Колышев, в силу привычки приглядываться к начальнику, первым заметил появившуюся у шефа слабинку – другие и знать не знали. Слабинка была обычная, ходовая, состояла в том, что начальник с возрастом стал человеком с ленцой. Со склонностью уехать на рыбалку. Или закатить к знакомым и там покейфовать за винцом и приятным разговором.
И однажды к Колышеву подошел знакомый инженер – стал жаловаться, что лишили премии. Их всех лишили, потому что отдел затянул сроки работы.
– А ведь как кстати были бы сейчас деньжата! – сокрушался инженер.
Колышев прятать свою мысль не стал. Сказал что думал:
– В начальнике дело.
– В начальнике? – переспросил инженер.
– Наш Петр Евстигнеевич с ленцой. Раскачивается долго… Отдел мог бы работать куда интереснее.
– С ленцой? Ты думаешь… А ты прав, пожалуй.
И тут Колышев затрепетал – ведь получилось, что он, Колышев, неспроста словцо пустил. Ведь так и роют начальнику яму, так и подсиживают. Некрасиво…
– А ты смелый, – сказал инженер.
– Какой я смелый. Я вот сказал тебе, а у самого сердце в пятки ушло.
– Ну уж конечно! – подмигнул инженер. Похлопал Колышева по плечу и звонко захохотал.
– Колышев! – как-то окрикнул его начальник в коридоре. Это был новый начальник, сменивший Петра Евстигнеевича. Колышев был далеко, шагах в двадцати, шел обедать, и потому начальник позвал его звучно и громко. – Колышев!..
Колышев подошел – пока он подходил, лоб его покрылся испариной.
– Скажите, Колышев, почему вы всегда так дерзко со мной разговариваете? – спросил начальник.
Но Колышев уже оправился, окрик пробивал его нутро лишь на пять-десять секунд, не больше.
– Дерзко? – переспросил он.
– Конечно, мой дорогой. Очень дерзко. Даже грубо… Все разговаривают как люди, а вы?
– Видите ли, – спокойно объяснил Колышев, – это у меня от самоутверждения. От слабости характера. Я либо говорю грубовато, либо начинаю мямлить и заикаться, как ребенок… Это с детства.
Начальник подумал. И оценил.
– Ну если так… – И, прощаясь, он мягко и чутко кивнул Колышеву.
Колышев вынырнул – он уже сам был теперь начальником лаборатории, притом большой и известной лаборатории, а не той, в которой когда-то начинал. Был у него и собственный кабинет с добротной мебелью. Были свои аспиранты. Были свои молодые ученые. И не было, разумеется, ни дрожи, ни трепета, ни боязни. Это случилось вдруг. Это случилось разом – едва он стал начальником, вполне самостоятельным и достаточно независимым. «Может, в этом и разгадка», – подтрунивал Колышев сам над собой.
Да и вообще забыл об этом.
Колышеву было сорок, он полнел, солиднел, не видел плохих снов, но уже чувствовал, что пора бы обзавестись семьей. Рассказывают, что он собрал трех своих аспирантов и, переговорив с ними по делу, сказал:
– А теперь – не по делу.
И спокойным голосом объявил им, что хочет познакомиться с хорошенькой женщиной. Он не сказал, что хочет жениться, – понимал, что этого лучше не говорить.
– Если у вас будут намечаться какие-нибудь вечеринки, приглашайте и меня – приду.
И отпустил их, нимало не беспокоясь о возможных пересудах и сплетнях, уверенный человек, сильный.
Аспиранты сбились с ног, устраивая вечерние сборища для своего могучего шефа, было много хорошеньких женщин, было много тостов и застольных песен и веселья, – но могучий шеф что-то не спешил. И уж сидел-то он в самом центре, и говорили о нем без конца, и уж, конечно, все, а значит, и приглашенные женщины, были счастливы чокнуться с Колышевым – но что-то, видно, не срабатывало.
На аспирантов было больно смотреть. Все трое осунулись и заметно похудели.
Колышев женился, когда вновь стал ездить в командировки, теперь уже в качестве шефа. Это были очень недолгие и очень престижные выезды – Колышев курировал работу спецлабораторий.
В поезде, в одном купе с ним, ехала тридцатилетняя женщина, преподаватель теоретической физики. Она была довольно стройная, худая, чуть-чуть чопорная и без очков.
– Здравствуйте, – сказала она, войдя.
– Здравствуйте, – ответил Колышев.
Они были лишь двое в купе, как в романе. И через некоторое время женщина сказала:
– Вы мужчина. Вы должны бы первым представиться.
– Да? – смутился Колышев. – Извините. Я всех этих правил хорошего тона не знаю. То есть знаю, но помнить не помню.
– Это заметно.
И вот Евгения Сергеевна с первых минут стала его школить. Потом она вышла за него замуж – и продолжала школить. Она не сделала перерыва ни на день.
Она любила говорить:
– У меня педагогическая жилка.
И, улыбаясь, добавляла:
– Ярко выраженная.
Но, в общем, они ладили. Она родила ему сына – маленького, боязливого Колышева Витюшу, мальчик пускал пузыри и часто плакал. Замечали, что Колышев с удовольствием позволял жене школить себя, он чувствовал, что ему нужен некоторый лоск после столь долгой холостяцкой жизни, недостатки надо исправлять, главное – их не стесняться.
А когда Колышеву Витюше стало семь лет и он пошел в первый класс, Колышевы уже представляли собой дружную и спаянную временем семью. Без трений.
Колышев стал заместителем директора НИИ по научной части. Фактически крупнейшая фигура в институте. Колышев Анатолий Анатольевич, только так.
Известно, что, разъезжая по делам, Анатолий Анатольевич случайно застрял на целых два дня в том самом городишке, куда ездил когда-то в первую свою командировку. И, разумеется, оказался в той же самой гостинице, других не было. Но только не в коридоре, разумеется, ночевал он теперь. Не на раскладушке.
И стены, и коридор, и обстановка что-то ему напомнили, но что – Колышев угадать не смог. Морщил лоб, вглядывался, но не вспомнил. Забыл. От всего этого случилась бессонница. В добротной теплой пижаме Колышев вылез в коридор и принялся мерить его мягкими ночными шагами.
По пути – а пути было метров двадцать с небольшим – приходилось огибать раскладушки. Их было три, на них спали. И это тоже подспудно волновало Колышева. В коридоре была лишь одна тусклая лампочка. Спящие посапывали, у них были лица, какие и должны быть лица у спящих в коридоре.
– Ну и дыра, – проговорил Анатолий Анатольевич, не особо даже сердясь на случай – у случая, как известно, свои плюсы и свои минусы.
В одной из комнат шумели. Мужские веселые голоса. И женские тоже. Появилась дежурная – заглянула в эту комнату.
– Мы… да они у нас только на часок… Да разве нельзя? – возмущался молодой мужской голос.
Начались выяснения – что можно и что нельзя.
– А вот я напишу докладную, кого вы приводите, – говорила дежурная.
– Ну и пишите!
– Вас завтра же выставят из гостиницы – ищите тогда себе место в городе!
Дежурную пытались улестить, усаживали за стол, булькали вином в чистый стакан. Но она стояла на своем. И настояла.
И вот, зябко поеживаясь и торопливо, вышли две женщины – и быстренько-быстренько исчезли. Ушла и дежурная. В номере погас свет. Тишина.
А Колышев все ходил и ходил. Он ходил взад-вперед по коридору – высокий, полный, тяжеловатый человек в пижаме. И не понимал, почему он не спит.
К одной из раскладушек суетливо подошел молодой паренек, вдруг появившийся среди ночи.
Паренек осторожно подергал за одеяло.
– Товарищ Шкапов, – будил он, – вам телеграмма, товарищ Шкапов.
Спящий приподнял голову. Это был пожилой, седой человек. Прочитал телеграмму, вглядываясь в еле различимые буквы.
– А-а ч-черт, – ругнулся он со сна, – мог бы принести ее завтра.
– Я думал – важное что-то. Я ж не вскрывал.
– Ну иди, иди.
Но паренек сразу не ушел.
– Товарищ Шкапов, вы извините, что вам пришлось здесь спать.
– А?
– Извините, говорю. Тот хороший номер оказался занят. Какая-то шишка из Москвы… Мне обещали этот номер для вас, но понимаете…
– А?.. Ну черт с ним. Дай же мне спать.
Но паренек не уходил.
– Я старался, товарищ Шкапов. Я очень старался…
Потом он ушел.
Колышев шагал в тишине, миновал одну раскладушку и вторую, миновал и этого спящего старика, у которого, как выяснилось, он забрал лучший номер. «Шкапов… Шкапов… Что-то знакомое. Где я слышал эту фамилию?» – думал Колышев.
Но так и не вспомнил.
Как-то возвращаясь из института домой, Колышев остановил машину возле аптеки – притормозил, встал, все честь честью – и вошел в аптеку, чтобы взять для жены лекарство.
– Пожалуйста. – И Колышев, когда подошла очередь, подал рецепт.
– Этого лекарства сейчас нет.
– Как так – нет?
– К нам не поступало.
Быть этого не могло. Колышев с утра специально звонил, и ему сказали – вот-вот завезут.
– Я звонил. Я этого так не оставлю!.. С утра был завоз. Я… – И тут он осекся. – Зина?!
– Что?.. Ах ты, боже мой – Толик!
Она тоже его узнала – из полуовального окошечка улыбалась и глазами, и ртом, и вообще всем лицом.
– Ну… ну а как же лекарство? – сказал Колышев, приходя в себя.
– Нет… лекарства.
Люди в очереди стали шуметь и переминаться с ноги на ногу.
Зина сказала:
– У нас обеденный перерыв. Через пятнадцать минут.
– Я подожду возле аптеки.
– В скверике, ладно? На левой стороне…
Колышев быстро двинулся к выходу, потому что очередь была накалена добела – перерыв, все хотели успеть.
И вот – встреча в скверике, с крыш течет, апрель.
Он рассказал Зине, что женился поздно, но все же женился – ребенку десять, мальчик, в школу ходит, шустрый такой пацаненок. «Поздно, а все же женился удачно. Бывает же так», – рассказывал Колышев.
– Это самое главное, – солидно заметила Зина. – Человек так устроен. Как у него в семье, так и в жизни.
Колышев согласился – что да, то да. И спросил:
– А ты как?
У Зины были две дочки. Обе уже замуж вышли. Обе уже родили по ребенку.
– Так ты уже бабушка?
– Да. И колясочки катаю в скверике…
Помолчали.
– Мне сорок восемь, – начала считать Зина, – значит, тебе…
Она не помнила. И Колышев подсказал:
– Пятьдесят два.
Они сидели на скамеечке в скверике – недалеко от аптеки. Была весна. Люди шли мимо, торопились. А у ног, у самого края лужи, гомонили воробьи.
Оба были люди полные, солидные, особенно Зина. На улице он бы ее не узнал – низенькая, и грузная, и медлительная женщина. С красноватым, кирпичного цвета, лицом.
– Знаешь, как я узнал тебя?.. Лицо в вашем аптекарском окошечке получается как в овале. Как фото…
Но Зина была настроена поговорить о более реальном. Она стала рассказывать о своих дочках – всю себя на них потратила, такая судьба, обе болеют. Что ни год – попадают в больницу. Обе плохо вышли замуж. Обе трудно живут… Вот и вся жизнь пролетела.
– А я всю жизнь цифры пересчитывал, – усмехнулся Колышев.
Они сидели рядом на скамейке – почти чужие, далекие, потратившие жизнь каждый на что-то свое.
О лекарстве они вспомнили в самом конце разговора.
– Лекарство привезли, – сказала Зина. – Я слышала, что привезли. Но мало.
– Я так и думал.
– В продажу не поступило. У нашей заведующей, у Вероники Петровны, какие-то свои планы насчет распределения.
– Какие планы?
– Не знаю. Я человек маленький.
И тогда Анатолий Анатольевич заявил:
– Она не имеет права этого делать!
Тут же выяснилось, что Зина побаивается. Конечно, поговорить с заведующей можно, но боязно…
– Что? Боязно? – Колышев не понимал. – Почему?
– Боязно…
– Но почему? – И Анатолий Анатольевич с улыбкой объяснил Зине, что бояться начальства совершенно не следует, все мы люди, все мы одинаковы. И более того – если правильно и толково объяснить, начальник всегда уступит.
– Ой, не знаю, – сказала Зина.
– А я тебе говорю – уступит.
И, улыбаясь, Анатолий Анатольевич встал со скамейки:
– Мы, Зина, сейчас же пойдем к твоей заведующей. И поговорим с ней. Спокойно и убедительно – главное, чтобы было убедительно.
– Может быть, ты один пойдешь?
– Я могу и один. Но, по-моему, тебе полезно посмотреть, как это делается.
Они пошли вдвоем. И действительно, Колышев легко и просто доказал заведующей ее неправоту. И лекарство добыл. И, разумеется, не только для себя одного – редкое лекарство тут же поступило в продажу.
– Вот видишь. Ничего хитрого тут нет, – сказал Анатолий Анатольевич, прощаясь.
Зина (Зинаида Сергеевна) не сводила с него сияющих глаз:
– Ух как ты ее!
– Понравилось?
– Очень!
Они простились. Колышев перешел на ту сторону улицы, сел в машину и уехал домой. А еще через месяц Зинаиде Сергеевне пришлось уволиться «по собственному желанию».
Зинаида Сергеевна пообивала пороги, побегала, но в итоге, чтобы работать по специальности, пришлось устроиться в другом районе – в больницу сестрой. Правда, человек она была старательный, и руки что надо, и медтехникум за плечами – так что уже через год она стала старшей медицинской сестрой.
В общем, эта работа ей даже больше нравилась, чем прежняя. Все-таки люди, все-таки не просиживанье в аптеке.
Мужу она объяснила, что история получилась из-за одного старого знакомого, которому она взялась помочь.
Муж отчитал:
– Думать надо. Тебе уже полста лет, слава богу… В такие годы с работы на работу не бегают. Не девочка.
Но зато здесь жил Колышев – в том самом районе, где теперь работала Зинаида Сергеевна. Более того: ее больница и его дом – неподалеку.
Теперь Зинаида Сергеевна знает, что Колышев – это крупный начальник и ученый, – Анатолия Анатольевича, и его жену, и даже его сына здесь знают все. И потому Зинаида Сергеевна робеет. Она испытывает некую дрожь и некий трепет, даже когда видит его из окна; что там ни говори, а ведь большой и уважаемый человек. И утром Зинаида Сергеевна старается побыстрее и пораньше проскочить некий асфальтовый пятачок.
Но бывает, случай подводит, деться уже некуда.
– Здравствуйте, Анатолий Анатольевич. С добрым утром.
– Здравствуй, Зина.
Колышев пересекает пятачок и садится в машину.
А Зинаида Сергеевна спешит в больницу. Иногда она думает о Колышеве – ей представляется, что когда-нибудь (не дай бог, конечно!) он поступит в отделение, где она работает. Большие люди частенько прихварывают, ну там сердце пошаливает, или печень, или просто нервы.
И вот она будет дежурить – следить, как сестры дают ему порошки или берут из вены кровь. Сама Зинаида Сергеевна сейчас уже старшая сестра всего отделения, порошками она не занимается, но, скажем, ответственное переливание крови или что-то иное – это она умеет сделать на высшем уровне, не нервируя врача и не мучая больного. Свое дело она знает. Ей придется посидеть у его постели – Колышев небось обрадуется. Она сядет неподалеку, и они побеседуют. Поговорят о том и о сем.