Потаскушкиного сына крестил пьяный поп в хлеву – церковь в тот год сгорела, в избе же шла гулянка. И когда несли его, то уронила мать младенца в лужу – мокрым стал ребенок еще до крещения. Но не заплакал.
Затем принялся поп над ним читать молитву, и запинался, и забывал ее. Взяв дите на дрожащие руки, уронил тут же в корыто, поставленное купелью. Младенчик и голоса не подал.
Отхлебывал поп из початой бутыли и обливал его водой в холодной купели – посинел младенец, но молчал. Поп же подумал:
– Все равно пропадет у потаскухи младенец, как помирали прежние.
И были: крестным отцом – пропойца кладбищенский сторож, а крестной матерью – старуха-сводница. Она, наклоняясь над младенчиком, чуть на него не падала. Не во что было завернуть дитя. Нашли дерюгу и завернули в дерюгу. Когда же выносили крещеного, то, о порог споткнувшись, свалился с младенцем крестный – в третий раз искупался малой – но не услышали даже писку. В избе стояли крик да топот, проминали полы сапогами подгулявшие кавалеры, звенели разбиваемые стаканы и наяривала гармошка. О крещеном забыли – взялись тут же крестины праздновать.
Младенец же заснул.
Назвали его Алексеем, в честь кривого кабатчика.
Понесли крестить своего сынка и благочестивые родители.
На паперти раскричался младенец и требовал всем своим видом, чтобы его распеленали. Когда же кроткая матушка его освободила – пустил длинную струйку. Отец, поглядев на это, обрадовался:
– Хорошо, что облегчился с паперти. Теперь окрестим его спокойно.
Но не прекращался надсадный крик. Затыкали уши приглашенные и покачивали головами:
– Эка раздувает он легкие, точно кузнец меха. Вот труба иерихонская!
Младенец орал точно резаный.
Когда же принялись опускать его в купель, окатил струйкой священника. Сказал тот, вытирая рясу:
– Не видывал я еще, чтобы младенцы, души безгрешные, пускали такую струю.
И зашептались стоящие:
– Откуда пролилось столько влаги на бедного нашего попа? Не иначе, пивной бочонок родился и нельзя завернуть ему краник.
Когда же понесли в алтарь младенчика, то едва его удерживали – вопил он и вырывался из рук. Приглашенные тихо говаривали:
– Ай да младенчик безгрешный, ай да ангельский голосок. Мог бы помолчать в церкви Божией!
От натуги младенец едва не лопался, и молвил огорченный отец, словно тот мог его понять:
– Негоже в доме святом надрываться, из рук выскакивать!
Но вертелся тот так, что сбил горящие свечи. Бросились его пеленать – пустил он третью струйку и окатил крестных отца с матерью. Священник же бормотал, вздыхая:
– В первый раз я вижу подобное крещение, чтоб так упирался младенец у входа в дом Божий, чтобы так брыкался, когда понесли его в алтарь. Не к добру такое упирание, не к добру такой надсадный крик.
Из церкви младенчика вынесли, он тотчас успокоился. Мать, не слушая пересудов за спиною, улыбалась своему сынку и запела тихо песенку – но не засыпал он, как ни старались, ни убаюкивали.
Записали и его Алексеем в честь Божьего человека.
Крестили и царского сына!
Сверкал Великий Собор во всей своей славе. Солнце било лучами по куполам и крестам и звонили колокола.
Расстилали ковровые дорожки под ноги российской императрице – несла она драгоценное дитя, завернутое в кружевные пеленки, в парчовые одеялки. Мягко ступала по коврам ножка царицы – и множество рук готово было тотчас поддержать ее, если оступится она с венценосным младенцем.
Пели в самом соборе царевичу хоры поистине ангельские, он же мирно посапывал. Тесно было в огромном храме от князей и княгинь, мундиры и платья сверкали изумрудами да алмазами. На улицах повсюду стояли войска пешие и конные и оттесняли толпу, спешившую увидеть наследника.
В золотой купели плескалась благовонная вода.
Передавала царица первосвященнику младенца, как хрупкую драгоценность, как хрустальный сосуд.
Сиял рядом с нею отец – государь российский – не было человека счастливее его.
Народ же на улицах ликовал и теснился повсюду – с трудом удерживали его солдаты. Многие поднимали своих детей, чтобы увидели те будущего господина, но все видели лишь расшитые золотом мундиры да платья царской свиты. Вот тронулись кареты, поскакали ко дворцу трубачи и барабанщики с литаврами, а за ними – гвардейская стража, лейб-казаки. За мамками, няньками, пажами упрятали спящего младенчика, надежно укрывали его каретные двери, занавеси защищали от дурного глаза, от шума и слепящего солнца. Ждали царевича во дворце подарки; бриллиантовые крестики, золотые цепочки, а столы ломились от кушаний.
А священники пели:
– Многие лета Алексею Николаевичу!
Время шло: рос себе плут у благочестивых родителей. За него волновалась матушка:
– Не упал бы с крылечка, в яму бы не шагнул… Мостик бы его не свалил. Косяк бы дверной не ударил!
Как исполнилось малому пять годков – взялся он бегать с деревенским дурачком Телей. Завздыхала добрая мать:
– Ах, не пропал бы сынок, не потерялся бы с улицы. Защиплют его гуси, закусают собаки.
И болело ее сердце, когда не видела сынка под окнами.
Летом, когда ласточки принялись носиться над пыльной дорогой, скрепя сердце, сказала:
– Бери, Алешенька, узелок, ходи на дальнюю горку, там батька твой пашет – отнеси ему пообедать сальца да хлебушка! Отец наш еды дожидается.
Алешка убежал, кинул в траву узелок, а сам играл с дурачком, заставляя того скакать на четвереньках, – оседлав Телю, помахивал хворостинкой. Время к вечеру – Алешка вспомнил об узелке, содержимое съел, а губы дурачку салом намазал.
Возвратился голодный батюшка:
– Что, жена, не пришла сама, не прислала сынка на горку?
Плут тогда захныкал, принялся тереть глаза:
– Бежал я, бежал, дурачок меня толкнул в овраг, пока поднимался, Теля все съел – вон у него губы салом намазаны!
Мать взялась отцу ахать:
– Накажи дурачка, он сынка обидел. Отец рассердился, закричал глупому Теле:
– Чтоб духу твоего здесь не было! Тот испугался, со всех ног убежал.
На следующий день позвала мать сорванца:
– На-ко, сынок, отнеси еды отцу. Дурачка-то нет, батька его прогнал!
Алешка-плут побежал по деревне скакать – бегал, бегал, устал, проголодался. Из узелка все вытащил и отправил в рот. Потом поймал собаку соседскую, Жучку – морду ей оставшимся салом вымазал.
Плача побрел домой хитрец и жаловался матери:
– Я маленькой, я слабенькой, напала на меня собака, отняла, все съела – вот и морда у нее в сале.
Отец грозился собаке:
– Больше ей сюда не сунуться! Вновь мать узелок повязала:
– Ты иди, Алешенька, не той дорогой, что по селу ведет, а той тропкой, что вдоль речки пробегает. Собаки там не ходят, дурачка там не видно.
Алешка кивнул и побежал играть. Вечером он поужинал и, выкинув узелок, взялся попричитывать, тереть глазенки:
– Напал на меня у реченьки медведь – я узелок-то ему кинул, а сам – на дерево! Уж он терзал, выгребал еду батюшкину, я до вечера на березке сидел, спуститься не мог.
Отец на лгуна осерчал:
– Каков медведь-то был?
– А вот каков – пять лап да семь ноздрей, пар валит из трех ушей!
Облилось тут страхом на дерзкий ответ материнское сердце, но не дала сынка наказывать, собою прикрыла:
– Единственный он у нас!
Сидел как-то раз малой на крыльце, палку строгал, кур с петухом передразнивал.
Приехал в село купец-коробейник, заглянул во двор:
– Это что за малец, аккурат с мой меньшой палец? Кабы не споткнулся я, за порог не зацепился – не увидел бы тебя да не задивился!
– Это немудрено, – заметил Алешка. – С такими бутылями, что торчат у тебя из карманов, и блоху примешь за корову, а гору между ног пропустишь…
– Экий ты прыткий! – засмеялся купец. – А не скажешь ли тогда, как у вас живут на селе?
– У нас на селе подралась попадья с дьяконицей, маленько поноровя, черт треснул пономаря, поп не тужил и обедни не служил.
Купец спросил:
– Если ты такой спорый, угадай – отчего голова моя раньше бороды поседела?
– Как не знать! – с невозмутимым видом откликнулся малой. – Борода-то головы лет на двадцать моложе.
И убежал, хохоча.
Надоумил Алешка Телю, бестолкового дурачка:
– Теля, Теля, нужна твоя помощь! Сосед наш свинью палит. Свинья-то уже загорелась. Бери ведро, беги заливать. Он спасибо скажет тебе, благословит, даст пряничков.
За дураком долго бегали, награждая тумаками. Хохотал безжалостный плут.
– То-то, каковы прянички?
Забрался он под церковный алтарь и ждал, когда поп начнет проповедь. Воскликнул тот:
– Господи! Очисти нас, грешных, и помилуй!
Был из-под самого алтаря голос:
– Не помилую! Священник повторил:
– Очисти нас грешных! Помилуй!
– Не помилую! В третий раз прокричал священник:
– За что, Господи, отвергаешь просьбы мои? Помилуй!
И, услышав ответ, проклинал про себя богохульника.
Суровый отец снял вожжи и дождался сына. Поймав его, как угорь юркого, и, зажав голову между ног, смахнул штаны и с огорчением ударил:
– Вот тебе, озорник, за Господа нашего, Вседержителя. Не богохульствуй, выполняй заветы Его, как и положено православному. Аминь!
И ударил второй раз, очень огорчаясь:
– Не задевай ни словом, ни делом священника, ибо он для веры сюда поставлен, для доброго напутствия – он крестил, он женить будет, он нас и схоронит – куда нам без попа? Вот тебе за Иисуса Христа. Аминь!
Третий раз сокрушенно ударил:
– За Святого Духа! Не потакай своему юродству, над людьми не смейся, грех обижать умом обиженных. Аминь!
Так, выдрав, сидел печальный. И сказал жене:
– Чем прогневал я Бога? Чту законы Его и отношусь по-христиански к странникам. В церковь хожу чаще прочих и справляю все посты. Крепко мое хозяйство – оттого, что тружусь от зари до зари. В кого же тогда баловник и шельмец? Откуда набрался он бранных слов, непотребных выходок? Будоражит честных людей, и стыдно мне уже в глаза смотреть соседям. Что же будет, когда подрастет?
Зашлась в плаче матушка, кинулась искать любимого сынка – но не нашла нигде: ни во дворе, ни на улице. И плакала, возвратившись домой, о нем убивалась.
Беспутный же сынок как ни в чем не бывало бежал к дурачку Теле, который один слонялся за околицей. Дурачок дружку обрадовался.
Смастерил плут дудочку-свирельку и сидел под березой – далеко отсюда были видны леса и поля и убегала вдаль дорога.
Играл на дудочке расторопный Алешка, а дурачок отплясывал.
А малой пел:
– Батька пропил мою шубу,
Я пропью его кафтан.
Если мамка заругает,
Я пропью и сарафан.
Горя ему было мало!
Зимою два слепца застучали в ворота Алешкиного дома. Били по воротам слепцы клюками:
– Подайте людям замерзшим, слепеньким да бедненьким.
Переговаривались, закатив невидящие глаза к небу:
– Чуем, спускается кто-то с крыльца. Спешит-поспешает добрый человек с хлебцем, с копеечкой. Стучит добренькое его сердечко, готов убогим подать на здоровье!
И еще прислушались:
– Не малое ли то дитятко? Не скрипят ли по снегу шаги самого ангелочка-херувимчика?
Плут отвечал утвердительно:
– Не иначе, спешит к вам херувимчик! И захватил с собою две сосновые чурочки:
– Вот вам хлебушко, застывший с мороза. Ничего, разгрызете, зубы-то вам Господь еще оставил!
И совал им железку:
– А это рублик вам от нас с папашею. Пошли те несолоно хлебавши – плут же над ними хохотал:
– Как вам хлебцы? Как рублик подаренный?
Узнал про то батюшка, накинулся на сына:
– За что обидел калик? За что смеялся над перехожими?
Алешка ответил:
– Уж больно они стонали, мне спать не давали! Да и то – отчего по моим воротам стучали клюками? Отчего на мой двор заходили убогие? Может, еще и в мою избу впустить оборванных? Уложить на полати? И то, батюшка, не много ли мошенников шляется, не многие ли убогими выставляются?
Вскричал тогда батюшка:
– В кого ты такой бессердешный, насмешливый? Благонравие должно быть в тебе! Иначе пойдешь кривой дорожкой, обрывистой тропкой… Разве благонравный отгоняет странников, смеется над убогими? Разве шастает с утра до вечера, огорчает родителей? Благонравие в тебя войти должно!
– Ах! – закричал тут сынок, хватаясь за горло.
Всполошилась матушка:
– Что с тобою, дитятко? Не поперхнулся ли? Не задавился?
– Нет! Не иначе в меня благонравие входит! Не проглотить сразу, вот я и поперхнулся! Вот теперь, чую, проскользнуло. Сидит теперь внутри меня благонравие…
И поднял ногу.
Вознегодовал отец. Объяснил ему непутевый сын:
– Благонравие-то в меня вошло, а дурости не осталось местечка. Вот она и выходит с треском!
Сокрушаясь, добавил:
– Видно, сильно дурость моя благонравию не понравилась!
Только его и видели.
Пришла масленница. Плут сказал:
– Хочу в город с папашею! Охнула матушка:
– Куда тебе, малой тростиночке, в город? Затопчут тебя на ярмарке. Украдут цыгане! Потеряешься – не отыщем.
Отец же решил:
– Хватит ему бездельничать! Пусть попривыкнет к работе. Не век сидеть ему возле твоего подола.
И запрягал лошаденку. Приехали в город, на площадь – всюду гуляла ярмарка. Отец наказал малому:
– Пока я товар раскладываю, никуда не отлучайся. Иль не слыхал, цыгане хватают малых? Иль не слыхал, как топчут детей в базарной толчее? Я же за послушание куплю тебе калач!
Не послушал сынок. Крутились неподалеку медведь с мужичком. Очертив круг по снегу, говаривал мужичок старому мишке:
– Ну-ка, Емельяныч, покажи нам, как солдатушки маршируют!
Косолапил мишка с палкой на косматом плече.
– А как девки в зеркало смотрятся? Принимался медведь показывать девок, язык высовывая, жеманясь и прихорашиваясь.
Алешка пробрался под ногами глазеющих, прихватив с торговых рядов жгучего перца. Когда мишка на публику попятился задом, сыпанул ему незаметно под хвост. Поднялся Емельяныч на задние лапы, заревел и кинулся в толпу – сделалась великая толчея, все бросились на ряды, топча товары, смахивая лавки, – мчался медведь, опрокидывая барышень и городовых, – вмиг разбежалось гулянье.
Долго бродил безутешный отец, спрашивая приставов да околоточных – не видел ли кто мальчишку, шустрого и вихрастого. Перекрестясь, влезал в балаганы – не там ли он глазеет на представления. Надеялся и на каруселях сыскать сорванца. И горевал – как без сынка вернется домой, что скажет своей жене.
В то же самое время на другой площади зазывал, кривляясь, беспутный Алешка народ в палатку:
– Не пожалейте, господа, копеечку! Прокачу вас вокруг всего белого света!
Рядом стоял и хозяин палатки, старый цыган. Находились ротозеи – маленький плут хватал за руку любопытного, заводил в палатку, где было пусто, лишь на столе горела свечка. И обводил вокруг того стола. Посетитель оказывался на улице озадаченным. Алешка же вновь верещал, приманивая бездельников, звенели копеечки за пазухой у малого, цыган, между тем, потирал руки, время от времени принимался мальчишка напевать да приплясывать:
– Я гуляю, как мазурик,
Пропаду, как сукин сын.
Меня девки не помянут,
Бабы скажут: «Жулик был».
Зрители толпились и, дивясь на его возраст, смеялись частушкам. Так, вместе с новоявленным товарищем-цыганом дурачил он народ!
А когда уже выплакала все глаза матушка, и отец готов был пойти в церковь на помин души малого – плут появился. И щеголял в сапожках, в поддевочке, в кулаке зажимал золотой, а в карманах звенели пятаки, свисала цепочка от серебряных часов. Где пропадал, матушке с отцом про то не сказывал. Кинулась к сынку обрадованная матушка, не дала своему мужу вымолвить и слова. Лучшее тащила на стол, приготавливая ненаглядному.
А нарадовавшись, сказала:
– Пусть грех то великий, такое желать своему сыночку, но нет моих сил более терпеть, ждать, где он, что с ним, с дитяткой! Ах, лучше был бы мой сыночек слабеньким да болезненным – всегда бы находился рядом! Я бы его укутала, кормила, поила, прижала к груди своей. Я бы его убаюкивала, пела бы ему песенки – никуда бы от себя не отпустила!
Но не удержать ей было пройдоху – стучал уже Теля-дурачок в окна, призывал Алешку бежать на болота, в подлески, к ивам, к орешнику.
И убежал Алешка к болотцам – за новой свирелькой.
Сынок же блудницы жил больше в трактире, чем в избе.
Был он с рождения слабенький да молчаливый – никто не слыхал его голоса. Те, кто смотрел на младенчика, говаривали с убеждением:
– И года не пройдет, похоронит потаскушка своего сына!
И добавляли:
– То еще будет ему избавлением! Мать часто забывала сынка на трактирных столах. Лежал он посреди бутылей, в табачном дыму. Она и не спохватывалась! Когда приносили ей забытого младенца, так радовалась его появлению:
– Чтоб сдох ты, окаянный! Быстрее бы от тебя избавилась!
Один потаскушкин кавалер, взревновав ее, закричал:
– А любишь ли ты меня так, что выбросишь за порог своего выродка?!
Мать и выбросила сынка в сугроб. Проходили мимо люди, подобрали замерзшего – обратно внесли в избу. Думали, что точно он помрет. Пришла сводница-старуха, крестная мать, и одно прошамкала:
– Вот-вот кончится. Нет силы в нем даже на писк.
А малой не помер! Уже к лету он ходил, держась за стены – и не было ничего на нем, кроме драной рубахи. Когда же мать бросала его и уходила гулять, сосал плесневелые сухари, которые кидала она сыну, словно собаке. Ловил в избе тараканов и кормился ими.
Сердобольные соседи собрали ребетенку денег на одежку – но схватила те деньги мать и пропила.
Тогда одежонку старую собрали – но схватила ту одежонку и пропила.
Тем же, кто ее укорял, отвечала:
– Жду не дождусь, когда возьмут его черти!
Стал сын постарше, но все молчал, и думали – родился он немым. Ему уже тогда наливать пытались, ради потехи, праздные гуляки. Мать же, бывшая рядом, поддакивала:
– Пей, пей, может, раньше подохнешь от веселой водочки.
Сунули ему как-то стакан водки, он сбросил тот стакан на пол.
Таскала его тогда мать за волосья:
– Не смей стаканы полные скидывать! Крестная молвила:
– Хорошо ему просить милостню. Такому будут подавать.
И взялась мать учить его просить милостню. Наставляла:
– Выпрастывай руку за подаянием, плачь, скули голоском тоненьким, чтоб разжалобился всякий проезжий купец!
И выгоняла на дорогу перед трактиром. Он же от дороги отворачивался – и был нещадно таскан за волосья.
Сидел заморыш часто возле окна один-одинешенек. Все деревенские дети играли, он не шел к ним, не забавлялся в палочку, как многие, не прыгал по дороге, не лазил по яблоням.
Матери наказывали своим деткам:
– Пожалейте убогого. Подите, поднесите ему пряничков да орешков.
Дети приносили гостинцы и клали на подоконник. И зазывали играть:
– Пойдем, в рюхи поиграем, побегаем друг за дружкой.
Никуда он не ходил, не бегал.
Один нищий вечером зашел в избу. Ничего ему не сказал мальчишка. Тогда нищий стал искать хлеба, отыскал краюху и съел – молчал потаскушкин сын. Нищий полез на печь спать.
Наутро старик спросил:
– Что же ты, малой, ничего не скажешь на мой приход? Вот расхаживаю по твоим половицам и взял твоего хлеба, и на печь твою залез без всякого приглашения. Или ты в доме своем не хозяин?
Впервые подал голос пьянчужкин сын:
– Не мой это дом, дедушко! Ничего моего в избе нет. Ничего мне в ней не принадлежит. Вот сейчас живу здесь, а назавтра ты сможешь жить в ней!
Нищий, дивясь такому ответу, приласкал малого:
– Великую правду ты сказываешь. Не наше все, а Богово! Мы – путники здесь случайные, твари нагие – вот посидели, поспали, ушли… Наше ли дело делить Божие? Истинно, малой, недетский ум в тебе, не ребячьи твои рассуждения. Скоро ли сошьешь себе дорожную суму? Скоро уйдешь бродить и искать Его?
– Да разве не видишь, дедушко, – отвечал ребенок. – Уйти можно, не уходя никуда. Видеть можно, не открывая глаза свои. Не сшит еще дорожный мешок, а я уже отсюда ушел – вот и нет меня здесь!
Странник его поцеловал:
– Поистине, ты уже далеко, малой.
Притащилась мать-пьянчужка:
– Как, не подох еще? Не взяли тебя черти?
И прогнала сына.
Царевич же с младенчества отдыхал во дворце на тюфяках, на перинах, спеленутый атласными одеялками, – толклись возле него мамки, и сама царица не отходила от венценосного чада. Зорко следила она за сыном.
Когда же царевич немного подрос и взялся бегать, караулили няньки шалуна по всем дворцовым залам – тряслись над ним, лоб ему щупали – не простыл ли, не застудился в царских покоях.
Все старался открыть игривый царевич дворцовые двери, сбежать по лестницам – ловили его, брали на руки, относили обратно в царские комнаты и не спускали глаз с маленького Алексея, помня, кого охраняют, за кем присматривают.
Гвардейцы же, стоявшие в карауле, усы подкручивая, вздыхали:
– На роду ему счастливая жизнь приготовлена – спать в палатах, вкушать сладкие кушанья, играть царскими куклами. Эх, нам бы, братцы, такую жизнь! Он же убегает еще, вырывается из дворца! Чудно!
Когда исполнилось царскому сыну три года, не усмотрели за ним няньки – побежал он к дверям – оказались распахнуты те двери. Круты были дворцовые лестницы – упал царевич и расшибся. Не могли остановить наследнику кровь! Послали за лучшими докторами – напрасно и они прикладывали бинты и пропитанную бальзамами вату, и давали пить лекарства – заходился криком царевич, корчился от боли. Заплакал государь на его мучения. Приказал он узнать, в чем дело; отчего от простого ушиба так мучается его сын. Собрались знаменитости возле будущего венценосца. Все видели, как страдает государь и ждет ответа, но не смогли сказать правду, и отворачивались, потупив глаза.
Решился, наконец, один из дворцовых лекарей:
– Ваше Величество! Болезнь царевича неизлечима. Нельзя ему бегать, как обычному ребенку, прикажите застелить полы мягкими коврами, обить все углы и двери материей – чтобы нигде не мог царевич ни ушибиться, ни пораниться – иначе не остановим кровь наследнику престола, не спасем его для трона!
И вздыхали доктора лейб-медики.
Был приказ – лучших дядек отдать царевичу Алексею.
Устлали коврами покои, обили углы материей, обернули ею все стулья и кресла – все было предусмотрено, чтоб ни на что не наткнулся несчастный ребенок.
Склонялась царица над любимым чадом – но и материнские обильные слезы и ласки не могли помочь. Рыдая, твердила царица:
– Все отдала бы я за то, чтоб здоровым бегал мой ребенок и шалил, подобно другим детям. И была бы счастлива, зная – пусть хоть где-то далеко, но бегает он! Лишь бы не сидеть возле его кроватки, не видеть, как мучается безвинный мой сынок!
Никуда с тех пор царевича не отпускали.
Следил царевич Алексей из дворцовых окон, как носятся его одногодки пажи. Купались они летом в прудах царского парка, зимою же скатывались с горок. Но не мог царевич, разбежавшись, нырнуть в пруд, не мог беспечно скатиться кубарем с горки. Не мог забавляться детскими забавами будущий венценосец – и горько плакал.