Свиток второй

1 Ссылка настоятеля

В пятый день пятой луны 1-го года Дзисё преподобного Мэйуна, главу вероучения Тэндай, отлучили от участия в молитвенных собраниях во дворце, и один из придворных чинов, курандо[132], вручил ему высочайшее повеление возвратить двору статую Шестирукой Каннон-Нёирин[133], издавна хранимую настоятелем. А днем позже чиновники Сыскного ведомства взяли под стражу главных зачинщиков из числа монахов, пытавшихся пронести во дворец ковчеги. Виной же всему были злые наветы Сайко, отца и сына, нашептавших государю-иноку, будто волнения в монастыре возникли оттого, что личное имение настоятеля перешло во владение правителя Моротака; потому-де настоятель и подстрекал монахов к подаче жалобы… Государь-инок разгневался еще пуще. Прошел слух, что настоятеля ожидает особо тяжкая кара. Ему приказали вернуть печать и ключ от сокровищницы – он прогневил государя и, стало быть, не мог оставаться первосвященником Тэндай.

В одиннадцатый день той же луны назначили нового настоятеля – принца крови, седьмого сына покойного императора Тобы, преподобного Какукая[134], ученика блаженного Гёгэна[135]. Со следующего дня Мэйун уже не считался более настоятелем. Двое чиновников Сыскного ведомства, присланные сторожить настоятеля, забили колодец крышкой, залили водой огонь в очаге: бывший настоятель не смел более пользоваться ни водой, ни огнем[136]. И снова поползли слухи, что монахи, возмущенные столь жестоким обращением с настоятелем, опять нагрянут в столицу, и опять стало неспокойно в столице…

В восемнадцатый день той же луны Главный министр и тринадцать высших сановников собрались на совет, дабы определить наказание Мэйуну. Тюнагон Нагаката[137] (в то время он был всего лишь сёнагоном, младшим советником, и занимал в собрании самое нижнее место) сказал:

– Закон велит заменять настоятелям смертную казнь ссылкой в отдаленную местность[138]. Но бывший настоятель Мэйун в совершенстве постиг оба вероучения – Тэндай и Сингон[139]; это безупречный, благочестивый пастырь, он строжайше соблюдает все заповеди Будды, к тому же он – наставник императора, обучающий его текстам Лотосовой сутры, а в свое время наставлял государя-инока на чистый путь бодхисатв согласно учению Махаяны. Суровое наказание такому святому человеку навряд ли будет угодно Будде! Сдается мне, что не следует лишать его духовного сана и от ссылки нужно избавить! – так смело заявил Нагаката, и все сидевшие в ряд вельможи в один голос подтвердили: «Мы согласны с таким суждением!»

Но гнев государя-инока был столь велик, что в конце концов все же решено было отправить Мэйуна в дальнюю ссылку. Сам Правитель-инок Киёмори прибыл во дворец ходатайствовать за Мэйуна, но государь-инок, под предлогом нездоровья, его вовсе не принял, и Киёмори возвратился домой в превеликой досаде. А с бывшим настоятелем поступили по примеру минувших лет, когда каре подвергались священнослужители: отняли грамоту о принятии духовного сана, объявили снова мирянином и дали мирское имя – Мацуэ Фудзии.



Мэйун, сын дайнагона Акимити Кога, был потомком в шестом колене принца Томохиры, седьмого сына императора Мураками. Это был человек добродетели поистине беспримерной, первейший, самый высокопоставленный иерарх в государстве. Он считался также главой храма Небесных Владык, Тэннодзи[140], и всех шести храмов Торжества Победы Веры, Рокусёдзи. Однако Ясутика Абэ, глава Ведомства астрологии и гаданий[141], сказал однажды с неодобрением: «Непонятно, почему столь мудрый вероучитель взял себе имя Мэйун. В первой части сего имени сияют луна и солнце[142], но вторая-то означает тучи…» Главой секты Тэндай он стал в двадцатый день второй луны 1-го года Нинъан. Тогда же, в пятнадцатый день третьей луны, после торжественной службы, открыли сокровищницу в храме и среди разных драгоценных предметов увидели небольшой четырехугольный ларец, обернутый белой тканью. Настоятель, человек всегда во всем безупречный, открыл ларец; там оказался исписанный иероглифами свиток желтой бумаги. То был перечень будущих настоятелей, некогда составленный самим великим учителем Дэнгё-дайси. По обычаю, каждый вновь назначенный настоятель разворачивал свиток, читал написанное ровно до той строки, где значилось его имя, и, не заглянув дальше, снова сворачивал свиток и клал обратно в ларец. Так же поступил, конечно, и Мэйун. И все-таки даже столь досточтимый праведник не избежал своей кармы, предначертанной в прошлых рождениях! Поистине трепет объемлет душу при мысли о неотвратимости кармы!

В ту же луну, в двадцать первый день, определили и место ссылки – край Идзу. Как ни старались смягчить наказание, лживые наветы отца и сына Сайко сделали свое дело. Приказано было в тот же день изгнать настоятеля из столицы; чиновники, назначенные для выполнения приказа, явились в обитель Мэйуна в Сиракаву и объявили ему решение. Обливаясь слезами, настоятель вышел из кельи и проследовал в молитвенный дом Иссайкё. А монахи Святой горы решили: «Отец и сын Сайко – вот кто наш главный недруг!» – и, написав на бумаге их имена, засунули эту бумагу под левую ногу статуи воителя Компиры, одного из двенадцати хранителей Будды, стоящих в Главном храме. «О двенадцать божественных стражей и вы, послушные им демоны тьмы! Без промедления лишите жизни Сайко, отца и сына!» – громогласно восклицали монахи и слали на головы Сайко с сыном ужасные проклятия; вчуже и то страшно было слышать эти слова!

В двадцать третий день той же луны преподобного Мэйуна отправили в ссылку. Чиновники, погрязшие в грехах, грубо погнали в путь священнослужителя столь высокого ранга, человека поистине святой жизни. «Вперед! Живей!» – кричали они, лягая его ногами, как лошади. Так покинул Мэйун столицу. «Сегодня я вижу ее в последний раз по дороге в восточные земли, что лежат за заставой Аусака!» – думал он; нетрудно понять, как горько было у него на душе!

Из бухты Утида, что в селении Оцу, виднелись ярко озаренные солнцем карнизы пагоды Мондзю[143] на Святой горе Хиэй: не в силах еще раз взглянуть туда, настоятель закрыл лицо рукавом и залился слезами.

Немало почтенных старых монахов, священнослужителей высших рангов, скорбели о судьбе настоятеля, но больше всех горевал монах Тёкэн; он скорбел о разлуке столь искренне, что проводил настоятеля далеко, до самой Курицу. Но всему приходит конец. В Курицу он распростился с Мэйуном и вернулся обратно. Настоятель, растроганный преданностью Тёкэна, изустно поведал ему сокровеннейший закон Триединства[144], который хранил в душе долгие годы. Сей закон, изложенный самим Шакья-Муни, передавался из уст в уста от индийского монаха Мэмёбику[145], ревностного проповедника буддийского вероучения, к бодхисатве Рюдзю, обитавшему на юге этой страны. Так постепенно дошел сей закон и до Мэйуна. Но сегодня Мэйун был так взволнован и тронут, что поведал его Тёкэну. Да, пусть мала страна наша, подобная рассыпанным зернам проса, пусть захирела ныне святая вера и недалек уже конец света, все же добродетель Тёкэна помогла ему приобщиться святой доктрины; утирая слезы рукавом монашеской рясы, возвратился Тёкэн в столицу. Воистину обладал он душой благородной!

Тем временем на Святой горе взволнованные монахи стали держать совет.

– С тех самых пор, как учредили сан настоятеля нашей веры, со времени преподобного учителя Гисина[146], сменилось пятьдесят пять поколений, но ни разу не случалось, чтобы настоятеля обрекали на ссылку. Вспомните – в годы Энряку, когда император Камму основал здесь столицу, великий учитель Дэнгё-дайси, поднявшись на эту гору, положил начало учению, озаряющему все четыре стороны света. С тех самых пор ни одна женщина не ступала сюда ногой, ибо на женщине тяготят Пять Запретов[147]; лишь три тысячи монахов обитают на этой святой вершине. Достославный Орлиный пик в Индии, где пребывал Шакья-Муни, великий Будда, находился к северо-востоку от царского замка; у нас, в Японии, Святая гора Хиэй тоже высится на северо-востоке столицы, у врат Демонов преграждая им путь в столицу. Наша гора – святыня, охраняющая страну! На протяжении долгих веков мудрые государи и подлинно благоразумные их вассалы только к нам сюда и стремились, только здесь и приносили обеты. Пусть недалек уже конец света, но мыслимо ли перенести подобное оскорбление Святой горе, превосходящее все пределы терпения! – так в один голос возопили монахи и устремились вниз, к восточному подножью горы.

2 Праведный и син[148]

– Братья, пойдем в Авадзу и освободим настоятеля! Но его окружает стража, ей приказано препроводить его к месту ссылки, а посему уладить дело миром нам никак не удастся! Будем же уповать на великую силу бога-покровителя нашей Святой горы! Если ему и вправду угоден наш замысел освободить настоятеля, да явит он нам святое знамение! – так от всей души горячо молились старые, прославленные святой жизнью монахи.

Был тут юноша восемнадцати лет, служка преподобного Дзёэна, священника из храма Мудодзи. Вдруг на него напала дрожь, все тело покрылось испариной, судороги свели руки и ноги, и он стал биться, как одержимый.

– Слушайте, великий бог храма Дзюдзэндзи вещает моими устами! – возгласил он. – «Как бы ни захирела ныне святая вера, мыслимое ли дело обречь на ссылку пастыря моей Священной горы? Я буду вечно скорбеть об этом, сколько бы раз ни перерождался в грядущем! Зачем мне по-прежнему обитать у подножья этой горы, если свершится подобное преступление?» – С этими словами юноша закрыл лицо руками и горько заплакал.

Монахи изумились.

– Да будет нам подан знак, если его устами и впрямь вещает божественный оракул Дзюдзэндзи! Раздай эти четки прежним владельцам, да так, чтоб при этом не ошибиться! – И, сказав так, несколько сот монахов бросили свои четки на широкий помост, огибающий храм Дзюдзэндзи.

Бесноватый бегом обежал помост, собрал все четки и без единой ошибки раздал прежним владельцам. Убедившись в божественном чуде сего знамения, монахи молитвенно сложили ладони и прослезились от умиления.

– Так идемте же и отобьем настоятеля! – воскликнули они и тучей ринулись вниз, не теряя более ни мгновения.

Одни устремились вдоль побережья Сига-Карасаки, другие спустили лодки на воды озера Бива у селения Ямада. Увидев монахов, стражники, доселе грозные и жестокие, бросились врассыпную, все как один обратившись в бегство.

Монахи ворвались в Поземельный храм, Кокубундзи[149]. Пораженный их появлением, настоятель подошел к краю помоста:

– Вспомните изречение: «Осужденному государем ни луна, ни солнце не светят!» Высочайший указ, повелевающий изгнать меня из столицы, уже издан, и я ни минуты не смею медлить! Возвращайтесь, скорее возвращайтесь обратно! – сказал он и продолжал: – С тех самых пор, как в поисках святой тишины я оставил семью министра и поселился в смиренной келье, в глубине сумрачных ущелий вершины Хиэй, я досконально изучил законы обоих вероучений Тэндай и Сингон. Об одном лишь заботился я – о процветании нашего храма, неустанно молился о ниспослании покоя и мира в стране и любил вас всем сердцем. Тому свидетели боги наших храмов, коих мы почитаем! Оглядываясь на свое прошлое, я ни в чем не вижу ошибки. Вот и теперь, когда осужден я на ссылку за вину, к коей я непричастен, я не ропщу, не гневаюсь ни на кого в этом мире – ни на людей, ни на богов, ни на будд. Я скорблю лишь о том, что мне нечем отблагодарить вас за доброе сердце, приведшее вас сюда, в эту даль! – И, вымолвив это, настоятель столь обильно увлажнил слезами благоуханный рукав своей рясы, что монахи тоже невольно все прослезились.

– Садитесь, скорее садитесь! – сказали они, приглашая его сесть в паланкин.

– Еще недавно я был старшим среди трех тысяч иноков; ныне я жалкий изгнанник… Как же я могу допустить, чтобы меня несли в паланкине почтенные ученые мужи, мудрые монахи! Если бы и довелось мне вновь подняться на нашу гору, я пошел бы пешком, обутый, как и все, в простые соломенные сандалии! – говорил настоятель и все медлил сесть в паланкин.

Был тут некий Юкэй, монах из кельи Кадзёбо, обитавший при Западной пагоде, известный силач ростом в добрых семь сяку[150]. На нем был черный панцирь необычной длины, украшенный металлическими пластинами. Сняв с головы шлем и передав его одному из служек, он раздвинул толпу, при каждом шаге ударяя об землю вместо посоха алебардой, возглашая: «Дорогу! Дайте дорогу!» Быстрым шагом приблизился он к помосту, где стоял Мэйун, и некоторое время молча взирал на него в упор сверкающими очами.

– Вот из-за такого кроткого нрава с вами и приключилась беда! – сказал он. – Садитесь же в паланкин, время не терпит!

Устрашенный его словами, настоятель сел в паланкин. От великой радости, что удалось наконец заполучить обратно своего пастыря, паланкин понесли не низкорожденные служки, а ученые монахи, известные безупречно праведной жизнью. Ликуя, поднимались они на гору; другие носильщики время от времени сменялись, но Юкэй бессменно держал передний шест паланкина и взбирался по крутому восточному склону так легко, как будто шагал по равнине, а шест паланкина и древко своей алебарды сжимал с такой силой, что, казалось, готов их расплющить!

Опустив паланкин перед залом для Поучений, монахи стали держать совет.

– Итак, мы побывали в Авадзу и отбили нашего владыку! Но государь-инок приговорил его к ссылке. Как же нам восстановить его в должности настоятеля?

Тут опять выступил вперед Юкэй.

– Наша гора Хиэй – первая святыня Японии, сердцевина святого учения, охраняющего страну. Могуч наш бог-покровитель, и закон Будды не менее велик, чем закон государей. Мнение даже самого низкого из монахов горы непререкаемо для мирян! Ныне же осмелились осудить святого, добродетельного владыку всей нашей горы, пастыря, вознесенного над тремя тысячами монахов! Ныне собираются наказывать неповинного – как же не гневаться нам, монахам горы, и народу в столице? Как же не прийти в ярость монастырям Кофукудзи и Миидэра? Разве не прискорбно утратить величайшего учителя обоих вероучений Тэндай и Сингон, разве не обездолены будут наши ученые мужи, лишившись наставника в науках? Пусть мне грозит темница, пусть снесут мне голову с плеч – это лишь прославит меня, и добрая память сохранится обо мне в мире! А посему я предлагаю себя первым в заложники! – так говорил он, и слезы катились из его глаз.

Все монахи с ним согласились. С тех пор Юкэя назвали Гневным Монахом, а его послушнику Экэю дали прозвище Гневный Монашек.

Потом все проводили Мэйуна в келью Мёкобо, в одну из долин на южном склоне горы. И все же многие сомневались – удастся ли даже такому праведному монаху, живому Будде во плоти, избежать горькой участи? Ибо никому, даже самому святому человеку, не дано уберечься от внезапной напасти.

В древности в великом Танском государстве жил праведник И Син, духовный наставник императора Сюаньцзуна; молва оклеветала его, обвинив в любовной связи с Ян-гуйфэй, возлюбленной императора. Ибо и в древности, и в наши времена, в великой ли стране, в малой люди нередко склонны распускать слухи, лишенные всякого основания.

По этому подозрению И Сина сослали в страну Кухара[151]. Три дороги ведут туда: дорога Круглого Пруда – для императоров, дорога Мрачной Земли – для простолюдинов, дорога Темных Ущелий – для самых опасных преступников. А праведник И Син считался совершившим особо тяжкое прегрешение, и потому пришлось ему идти третьей дорогой. Семь дней и семь ночей не светят путнику на той дороге ни солнце, ни луна. Вечный мрак царит там, кругом ни души, идешь, не ведая, куда ступит нога в следующий миг… Вокруг лесная чаща, безмолвные горы, лишь изредка прокричит в ущелье одинокая птица… Не просыхала от слез черная ряса монаха. Но Небо сжалилось над без вины виноватым и, приняв облик девяти светил[152], охраняло праведника. Тогда И Син откусил себе палец на правой руке и кровью нарисовал на левом рукаве рясы девять светил. Это и есть мандала[153] Девяти Светил – главная святыня вероучения Сингон, глубоко почитаемая в обеих странах, в Японии и в Китае.

3 Казнь Сайко

Услышав, что монахи Святой горы силой отбили прежнего настоятеля, государь-инок разгневался еще пуще. А Сайко все нашептывал: «Монахи горы не в первый раз осмеливаются подавать дерзостные прошения, но ныне их ослушание превзошло все, что бывало в прошлом! Проучите же их хорошенько!» Так говорил он, ничуть не предполагая, что его самого в скором времени ждет погибель, и нисколько не заботясь о святости горы Хиэй и великого божества, ее покровителя. Его речи еще сильнее распалили гнев Го-Сиракавы. Недаром говорится: «Наветы вассала рождают усобицу в государстве!» И в самом деле, это истинно так! И еще сказано:

Зеленела листва,

распускались цветы орхидеи[154]

Вихрь осенний дохнул,

ни цветов, ни листвы не жалея;

Расцветает страна,

светом мудрости царской согрета,

Но сиянье лучей

омрачают вассалов наветы…

Тогда государь-инок созвал приближенных во главе с дайнагоном Наритикой и стал держать совет, как поступить. Пошли слухи, что он вознамерился послать против монахов воинские отряды. И еще говорили, будто некоторые монахи, проведавшие об этом, тайно склоняются на сторону государя, толкуя между собой: «Мы родились и выросли на земле государя, мы все его подданные, можно ли противиться монаршей воле?» Услышав о таком двоедушии, настоятель Мэйун, укрывшийся в келье Мёкобо, затрепетав от страха, воскликнул: «Увы, что же теперь будет со мной?» Но повторного приказания отправить настоятеля в ссылку из дворца покамест не поступало.

Эти волнения в монастыре заставили дайнагона Наритику на время отложить свои сокровенные замыслы. Меж тем, хотя тайные совещания и приготовления по-прежнему продолжались, Юкицуна, на которого Наритика возлагал столь большие надежды, поразмыслив, решил, что напрасно он пристал к заговорщикам, ибо войско их недостаточно сильно, чтобы сокрушить могущество дома Тайра.

Из ткани, подаренной дайнагоном Наритикой на колчаны для луков, он велел скроить плащи и накидки, раздал их своим вассалам и домочадцам, а сам погрузился в глубокое раздумье.

«Нет, если присмотреться получше, как процветает дом Тайра, ясно видишь, что в скором времени их не одолеешь… Напрасно я ввязался в эту безрассудную затею. Коли заговор откроется, меня первого ждет погибель! Пока другие не донесли, надо переметнуться на сторону Тайра и спасти свою голову!» – решил он.

И вот в двадцать девятый день пятой луны того же года Юкицуна с наступлением сумерек украдкой пробрался в усадьбу Тайра на Восьмой Западной дороге столицы и попросил стражу передать Правителю-иноку: «Явился Юкицуна, ибо есть нечто, о чем он хочет ему поведать!»

– Бывало, и глаз не кажет, а тут вдруг пожаловал!.. Поди и спроси, в чем дело, – приказал Правитель-инок вассалу своему Морикуни.

Но Юкицуна ответил, что его вести – не для посторонних ушей, и тогда князь Киёмори сам соизволил выйти к нему на галерею, ведущую к главным воротам.

– Ночь на дворе… Что означает столь поздний ваш приход? Что случилось? – спросил он.

– Днем слишком много любопытных, оттого я и пришел под покровом ночи, – ответствовал Юкицуна. – В последнее время во дворце государя-инока готовят оружие, собирают воинов-самураев… Что вы думаете об этом?

– Слыхал я, будто он собрался идти войной на монахов горы, – небрежно промолвил князь Киёмори.

Юкицуна, не вставая с колен, пододвинулся ближе и, понизив голос, сказал:

– Нет, не для этого собирают там войско!.. Боюсь, что все это направлено только против вашего глубокопочитаемого семейства!..

– И государю о том известно?

– Именно так! Оттого-то и собирает воинов дайнагон Наритика, что получил на то высочайшее указание. Вот и на днях они опять собирались… Сюнкан предложил то-то, Ясуёри говорил так-то, Сайко отвечал то-то… – И он выболтал все разговоры заговорщиков, присочинив и прибавив многое против правды, и, сказав в заключение: «На этом позвольте мне удалиться!» – покинул усадьбу Тайра.

Князь Киёмори был потрясен и испуган; громовым голосом принялся он сзывать воинов-самураев. А Юкицуна вдруг испугался, как бы из-за своего необдуманного поступка не попасть и самому в соучастники; он высоко подвернул хакама и, хотя никто за ним не гнался, поспешно выбежал за ворота, словно поджигатель, пустивший огонь в широкое поле.

Правитель-инок призвал в первую очередь Садаёси и сказал:

– Столица кишмя кишит злоумышленниками! Дому Тайра грозит опасность! Спешно оповести моих родичей и собери всех воинов!

И Садаёси, вскочив на коня, объехал и созвал их. Тотчас же прискакали сыновья князя – военачальник Правой стражи Мунэмори, военачальник третьего ранга Томомори, офицер Левой стражи Сигэхира и другие члены семейства Тайра, все в боевых доспехах и шлемах, с луком и стрелами за плечами. Примчалось несметное множество самураев, тучами толпились они на подворье; за ночь в усадьбе на Восьмой Западной дороге собралось, наверное, не меньше семи тысяч всадников.

Был канун первого дня шестой луны. Еще не рассвело, когда Правитель-инок призвал начальника Сыскного ведомства Сукэнари из рода Абэ и приказал:

– Скачи немедля во дворец государя-инока Го-Сиракавы, призови Нобунари и пусть передаст: «При дворе государя нашлись люди, задумавшие погубить наш род Тайра и ввергнуть государство в новую смуту. Всех заговорщиков намерены мы схватить, допросить и поступить с ними по закону. А государь да не будет причастен к этому делу!»

Сукэнари тотчас поскакал во дворец, вызвал управителя Нобунари и передал слово в слово, что велел Правитель-инок. Побледнел Нобунари. Представ перед государем, он доложил ему о случившемся. «Боги! – в страхе подумал тот. – Значит, тайна стала известна!»

– Но как же так?.. Как же так?.. – только и сумел невнятно вымолвить он.

Сукэнари поспешно поскакал назад, доложил обо всем Правителю-иноку, и тогда тот сказал:

– Значит, Юкицуна говорил правду! А промолчи он, может быть, меня и в живых бы уж не было! – И, призвав Тадаёси, правителя земли Тикуго, и Кагэиэ, правителя земли Хида, распорядился схватить всех заговорщиков.

Тотчас же во все стороны помчались отряды в двести, в триста всадников и всех виновных схватили.

Затем Правитель-инок послал юношу-скорохода в усадьбу дайнагона Наритики, повелев передать: «Нужно кое в чем получить ваш совет. Соблаговолите непременно пожаловать!» Дайнагон, не заподозрив ловушки, решил, что князь Киёмори желает, верно, посоветоваться, как отговорить государя Го-Сиракаву от намерения послать войско против монахов… «Только навряд ли это удастся!» – размышлял он, а сам тем временем облачился в мягкие изысканные одежды, уселся в роскошную карету, взял с собой свиту из нескольких самураев, даже пажам и погонщикам волов приказал одеться понаряднее. Увы, только потом он понял, что покидал тогда дом свой навеки!..

Уже за несколько кварталов до усадьбы Тайра, только приблизившись к Восьмой дороге, увидел дайнагон множество воинов в боевых доспехах. «С чего бы это?» – подумал он, и тревога невольно закралась в душу. Выйдя из кареты, он прошел в ворота и увидел, что весь двор тоже до отказа заполнен воинством. У входа в главную галерею его уже поджидали несколько самураев свирепого вида; они схватили дайнагона с двух сторон за руки и потащили. «Вязать?» – спросили они. «Не надо!» – ответил из-за бамбуковой шторы Правитель-инок. Тогда они втащили дайнагона на галерею, втолкнули в тесную каморку и заперли. Дайнагону казалось, будто он спит и видит какой-то страшный сон, в котором непонятно, что и почему происходит. Люди его, оттиснутые самураями, разбежались кто куда: побросав и волов, и карету, все они скрылись, охваченные смертельным страхом.

Тем временем притащили и других заговорщиков – преподобного Рэндзё, Сюнкана, управителя храмов Хоссёдзи, Мотоканэ, правителя земли Ямасиро, придворных Масацуну, Ясуёри, Нобуфусу, Сукэюки…

А инок Сайко, едва услышав дурные вести, вскочил на коня и, нахлестывая его, поскакал во весь опор во дворец. Но самураи Тайра догнали его и, преградив путь, закричали: «Срочный вызов из Рокухары! Велено немедленно поворачивать!»

– Я спешу во дворец с докладом государю Го-Сиракаве. Закончу дело и тотчас прибуду, – ответил Сайко.

– А, подлый монах! Какие еще доклады! Полно морочить голову! – закричали самураи, стащили Сайко с коня, в одно мгновение связали и притащили в усадьбу Тайра.

Связали его с особой жестокостью, ибо Сайко с первого дня был одним из главных зачинщиков заговора. Его приволокли во внутренний двор и, не развязывая, бросили наземь.

Князь Киёмори, стоя на широком помосте, некоторое время молча взирал на Сайко, потом сказал:

– Поделом тебе, негодяю, раз ты поднял руку на меня, Киёмори! Эй, подтащите его поближе! – Самураи подтащили Сайко к самому краю помоста, и тогда Киёмори ногой, обутой в сапог, изо всех сил ударил Сайко прямо в лицо. – Ты и твой сын – оба вы холопье отродье – получили на службе у государя Го-Сиракавы чины и звания не по заслугам, оба, что сын, что отец, зазнались сверх всякой меры, нашептывали государю, чтобы он сослал ни в чем не повинного настоятеля горы Хиэй, затеяли смуту в государстве, да мало этого – стали покушаться на весь мой род и с этой целью вступили в сговор. Признавайся во всем!

Но недаром Сайко отличался твердостью духа – он не дрогнул, не выказал ни малейшего страха. Он выпрямился, насколько позволяли ему веревки, и громко рассмеялся в лицо Правителю-иноку:

– Возможно! Но не я, а ты зазнался сверх меры! Может быть, другие тебе поверят, но передо мной не стоит держать такие речи! Да, я участвовал в заговоре. Я служу при дворе государя Го-Сиракавы, как же мне не участвовать в деле, которое начал дайнагон Наритика, главный его управитель, по его высочайшему указанию? Но твои речи противны слуху! Это тебя, сына начальника сыска, до четырнадцати лет ко двору и близко не подпускали; это ты прислуживал покойному вельможе Касэю[155], – не тебя ли дразнили уличные мальчишки Верзилой Тайра, когда в гэта на высоких подставках[156] ты пешком приходил и уходил с княжеского подворья?! И вот ты вознесся до звания Главного министра – так лучше про себя скажи, что занял чужое место! А нам, рожденным в домах воинов-самураев, не в диковину исполнять должность правителей земель или министров! На этом всегда земля стояла и стоять будет!

Так говорил Сайко, бесстрашно высказывая все, что было на сердце.

Князь Киёмори в гневе не сразу нашелся с ответом, но затем приказал, обращаясь к вассалам:

– Глядите у меня, не вздумайте убить его сразу, легкой смерти он не получит. Проучите его хорошенько!

Повинуясь приказу, Тосисигэ Мацура начал допрос и пытку, дробя руки и ноги Сайко. И Сайко рассказал все как было, ибо он и без того не намерен был запираться, к тому же пытка была жестокой. На пяти листах белой бумаги записали признания Сайко. Затем последовал приказ: «Разодрать ему рот!» И ему разодрали рот, после чего казнили, отрубив голову на берегу речки Камо, у Пятой дороги, к западу от широкого проезда Красной Птицы, Сусяку[157]. Сын его и наследник Моротака отбывал ссылку в Итоде, в краю Овари; но теперь тамошнему жителю Корэтоки, начальнику уезда Огума, приказали зарубить его, что тот и исполнил. Младший сын Мороцуна находился в заключении в темнице – его вытащили оттуда и зарубили на берегу реки у Шестой дороги. Младшему брату Морохире и троим вассалам также снесли голову с плеч.



Этот Сайко и его сыновья выбились из людишек совсем ничтожных, затеяли заговор, коего им никак не подобало бы затевать, обрекли на изгнание ни в чем не повинного настоятеля вероучения Тэндай: оттого-то, видно, и свершилась их карма, унаследованная из прошлой жизни, – скоро покарал их светлый великий бог, покровитель Святой горы Хиэй; вот и постигла их злая участь!

4 Малое увещание

Запертый в тесной, душной каморке, дайнагон Наритика предавался тревожным мыслям: «О горе, ясно, что заговор наш открыт! Кто же нас предал? Наверное, кто-нибудь из самураев дворцовой стражи…» Вдруг откуда-то послышались громкие шаги. Дайнагон вздрогнул: «Боги, это самураи идут, чтобы убить меня!» Двери позади дайнагона с грохотом раздвинулись, и пред ним предстал сам Правитель-инок, в коротком монашеском одеянии из некрашеного сурового шелка, в просторных белых хакама[158] с небрежно заткнутым за пояс коротким мечом, рукоять коего была обтянута акульей кожей. Некоторое время он молча и гневно смотрел на дайнагона, потом промолвил:

– Помните ли вы, что заслужили смерть еще в годы Хэйдзи, но мой сын, князь Сигэмори, заступился за вас, предлагая свою жизнь взамен вашей? Только потому в тот раз ваша голова уцелела! За какие же, спрашивается, обиды замыслили вы погубить наш дом Тайра? Благодарность за добро – вот что отличает человека от бездушной скотины! Скотина, та не ведает благодарности! Но не закатилась еще звезда нашего рода – я сумел встретить вас по заслугам! Послушаем теперь, что вы сами расскажете обо всех ваших гнусных кознях!

– Ничего дурного не было и нет и в помине! – отвечал дайнагон. – Я вижу, меня оклеветали! Прикажите проверить все досконально, и вы сами убедитесь в этом!

Но Правитель-инок, не дав ему договорить, крикнул: «Эй, кто там! Люди!» И на зов вошел Садаёси.

– Подай сюда признание мерзавца Сайко! – приказал князь, и Садаёси исполнил повеление. Правитель-инок взял у него бумагу, несколько раз перечел ее вслух и воскликнул: «Низкий человек! Что ты теперь скажешь в свое оправдание?!» С этими словами он швырнул бумагу прямо в лицо дайнагону и вышел, с грохотом задвинув за собой перегородки. Но гнев, как видно, все еще бушевал в его сердце, и он снова позвал: «Цунэтоо! Канэясу!» И на зов явились два самурая.

– Тащите этого человека во двор! – приказал им князь Киёмори. Однако они не спешили исполнить приказ, колебались, опасаясь: «Что скажет на это князь Сигэмори?»

Тогда Правитель-инок, весь вспыхнув, закричал:

– Ладно же! Вы подчиняетесь Сигэмори, а мои слова не ставите ни во что! Ну так пеняйте на себя!

И тогда, испугавшись, оба поднялись с колен и вытащили дайнагона во двор.

– Повалите его лицом к земле, и пусть подаст голос! – с довольным видом приказал Правитель-инок.

Нагнувшись к дайнагону, оба самурая шепнули ему с двух сторон:

– Кричите, как будто вам больно.

И дайнагон несколько раз жалобно вскрикнул.

Когда демоны Ахо и Расэцу[159] мучают грешников в преисподней, заставляют глядеться в зеркало, где отражаются все прошлые дурные поступки, или ставят на весы, измеряющие все земные их прегрешения, и в зависимости от тяжести содеянного всячески терзают виновных, – даже эти адские муки, пожалуй, не горше тех, что испытывал дайнагон в эти мгновения!

…Было время, когда Сяо и Фань томились в темнице, когда Ханя и Пэна зажарили, как рубленое мясо в соусе, когда уделом Чао Цо стала казнь, а Чжоу и Вэй пострадали от злых обвинений. А ведь и Сяо, и Фань, и Хань, и Пэн[160] были верными вассалами императора Гаоцзу, но, оклеветанные низкими людьми, изведали горечь поражения и погибли. Не сходная ли участь постигла ныне дайнагона Наритику?

Не только о себе он тревожился. Какая судьба ждет теперь его старшего сына Нарицунэ, что станет с младшими детьми? Шестая луна – жаркое время года, но, связанный, он даже не мог сбросить парадное одеяние и задыхался от зноя; казалось, грудь вот-вот разорвется, пот и слезы текли ручьями. «Может быть, князь Сигэмори все-таки меня не оставит!» – шептал он, но не знал способа, как передать Сигэмори свою мольбу.

Меж тем князь Сигэмори тоже пожаловал наконец в Рокухару в одной карете с сыном[161] и наследником своим Корэмори, торжественней и спокойнее, чем обычно, в сопровождении всего лишь нескольких чиновников и двоих-троих слуг, без единого вооруженного самурая. Все, начиная с Правителя-инока, с невольным удивлением смотрели на невозмутимое лицо князя. Когда он вышел из кареты, к нему быстрым шагом подошел Садаёси и спросил:

– Отчего же вы не взяли с собой хотя бы одного вооруженного воина, ведь происходят такие важные события?

Сигэмори ответил:

– Важными называют события, связанные с судьбами государства. А подобное дело, сугубо личного свойства, стоит ли считать важным?

И, услышав эти слова, вооруженные до зубов воины невольно смутились.

«Куда же запрятали дайнагона?» – думал князь Сигэмори, обходя одно за другим помещения. Вдруг он увидел – поверх раздвижных дверей, ведущих в одну из комнат, вкруговую, словно паучьи лапы, прибиты доски. «Не здесь ли?» Он оторвал доски и раздвинул двери; дайнагон находился там.

Задыхаясь от слез, с поникшей головой сидел он и не вдруг заметил вошедшего.

– Что с вами? Что случилось? – спросил князь Сигэмори.

Только тогда дайнагон увидел его, и жалко было глядеть, как просияло его лицо; наверное, так обрадовался бы грешник, неожиданно встретив в аду милосердного бодхисатву Дзидзо![162]

– Не знаю, почему и за что я очутился здесь! Вы всегда были ко мне так милостивы – я и теперь уповаю на вашу помощь! В годы Хэйдзи я был уже однажды на волосок от смерти, но благодаря вашему заступничеству голова моя уцелела. С тех пор я достиг высокого звания дайнагона второго ранга, благополучно дожил до сего дня – уже пошел мне пятый десяток… Но сколько бы лет я ни прожил, сколько бы раз ни суждено мне было вновь родиться к новой жизни в грядущем, никогда не смогу в полной мере отблагодарить вас за ваши благодеяния! Ныне я снова молю вас о милосердии! Пощадите, сохраните мне жизнь, и я уйду от мира, затворюсь в обители Коя[163] или Кокава[164] и буду помышлять лишь о спасении души! – так говорил дайнагон.

– Мужайтесь, не может быть и речи, чтобы вас казнили! Уж если дойдет до этого, я скорее отдам свою жизнь взамен вашей! – ответил князь Сигэмори и с этим удалился.

Представ пред отцом своим, Правителем-иноком, обратился он к нему с увещанием:

– Подумайте хорошенько, прежде чем казнить дайнагона! Сколько предков его служили императорам, вот и он наконец, первый в своем семействе, достиг высокого звания дайнагона второго ранга. Ныне он любимейший вассал государя. Мыслимое ли дело вот так, в одночасье, зарубить его, предать смерти? Достаточно будет выслать его за пределы столицы! Вспомните: в старину Митидзанэ Сугавара[165], оклеветанный министром Токихирой[166], был сослан как преступник на остров Кюсю; Такааки Минамото[167], оклеветанный Мандзю Тадой[168], поверял свою скорбь облакам, плывущим над далекой землей Санъёдо[169]; оба были ни в чем не повинны, однако обречены на изгнание… Так ошиблись мудрые государи, правившие в годы Энги и Анва[170]. Даже в древности случалась такая несправедливость; что же говорить о нынешних временах? Сейчас тем более возможны ошибки! Ведь он уже взят под стражу, чего же вам опасаться? Недаром говорится: «Не тревожьтесь, если недостаточно наказание; недостаточное усердие – вот что должно внушать тревогу!»[171] Не стану напоминать вам, что я, Сигэмори, женат на младшей сестре этого дайнагона, а Корэмори, мой сын, женат на его дочери. Не подумайте, что я веду эти речи из-за родственных чувств… Нет, я говорю это во имя моей страны, во имя государя, во имя нашего дома! Ведь с тех пор, как в древние времена, еще при императоре Сага, казнили Наканари Фудзивару[172], и вплоть до недавних годов Хогэн смертная казнь в нашей стране ни разу не совершалась. Двадцать пять государей сменилось на троне за эти века, но ни разу никого не карали смертью! Но в последнее время, когда покойный сёнагон Синдзэй получил столь большую власть при дворе, он первый стал карать смертью. И еще приказал Синдзэй выкопать из могилы тело Ёринаги Фудзивары, дабы самолично убедиться, он ли там похоронен. Я и тогда уже считал неправедными такие поступки! Недаром мудрецы древности учат: «Если карать людей смертью, заговорщики в стране не переведутся!» И что же? Пословица подтвердилась: миновали всего два года, наступили годы Хэйдзи, и снова в мире возникла смута! И раскопали тогда могилу, в которой укрылся Синдзэй[173], отрубили ему голову и носили ее по улицам на всеобщее поругание! То, что совершил Синдзэй в годы Хогэн, вскоре против него же и обернулось! При мысли об этом страх невольно сжимает сердце! Уж так ли виноват дайнагон по сравнению с Синдзэем? Взвесьте же все хорошенько и действуйте осторожно! Вы достигли вершины славы, большего, пожалуй, и желать невозможно, но ведь хотелось бы, чтобы процветали также и дети, и внуки наши! Им воздастся и за добро и за зло, содеянное дедами и отцами. Недаром говорится: «В дом, где творят добро, снизойдет благодать; в дом, где творится зло, обязательно войдет горе!» С какой стороны ни взглянуть, рубить голову дайнагону никак невозможно!

Так говорил князь Сигэмори, и Правитель-инок, как видно рассудив, что сын прав, отказался от мысли в ту же ночь казнить дайнагона.

Затем князь Сигэмори вышел к главным воротам и, обратившись к самураям, сказал:

– Смотрите не вздумайте погубить дайнагона, даже если Правитель-инок прикажет! В пылу гнева он бывает опрометчив, но потом сам же непременно пожалеет об этом. Если сотворите неправедное дело, пеняйте на себя!

Так сказал Сигэмори, и самураи задрожали от страха. И еще он добавил:

– Нынче утром Канэясу и Цунэтоо жестоко обошлись с дайнагоном. Как объяснить такой их поступок? Знали ведь, что от меня это не скроешь, как же не убоялись? Таковы они все, мужланы!.. – И, оставив трепещущих Канэясу и Цунэтоо, князь Сигэмори возвратился в свою усадьбу Комацу.


Меж тем слуги дайнагона прибежали обратно в его усадьбу, что находилась на пересечении дорог Накамикадо и Карасумару. Узнав о случившемся, супруга дайнагона и все женщины в доме запричитали и заплакали в голос.

– Сюда уже посланы самураи! Мы слыхали, что и молодого господина, и младших детей – всех схватят… Скорее, скорее спасайтесь, бегите куда глаза глядят! – кричали слуги, и супруга дайнагона ответила:

– Дело не в том, грозит мне опасность или нет; зачем жить, когда случилось такое горе? Умереть вместе с мужем этой же ночью, как исчезает роса с рассветом, – вот единственное мое желание… Но больно и горько думать, что сегодня утром я в последний раз видела мужа и не знала об этом! – С этими словами она упала на землю и зарыдала.

Но вот разнеслась весть, что самураи уже неподалеку. Немыслимо было обрекать себя и детей на новый позор и горе, и потому госпожа села в карету вместе с детьми – восьмилетним сыном и десятилетней дочерью – и велела ехать сама не зная куда. Но надо было принять решение, и они пустились по дороге Омия на север и приехали к храму Лес Облаков, Унрин, в окрестностях Северной горы, Китаяма. Высадив мать с детьми вблизи монашеских келий, провожатые, опасаясь за свою жизнь, поспешно простились и уехали.

Нетрудно вообразить, что творилось на сердце у бедной женщины, когда осталась она одна с малыми детьми, всеми покинутая, в горестном одиночестве! Вечерело, и, глядя, как постепенно заходит солнце, она думала о том, что этот день – последний для дайнагона, и ей казалось, что и ее жизнь тоже вот-вот оборвется…

В прежней ее усадьбе осталось множество слуг и служанок, но не нашлось никого, кто толком убрал бы вещи или хотя бы закрыл ворота. Множество лошадей стояло в конюшнях, но не было никого, кто задал бы им корм. Еще вчера у ворот ее дома теснились экипажи, в покоях толпились гости, забавлялись и веселились, плясали и развлекались. В целом свете ничто ее не страшило, люди при ней и слова-то громко сказать не смели… Одна ночь – и все изменилось, и воочию раскрылась ей истина: «Все, что цветет, неизбежно увянет!» Вот когда в полной мере уразумела она слова, начертанные кистью правителя земли Овари Асацуной из рода Оэ[174]: «Радость минует, ей горе приходит вослед…»

5 Нарицунэ взят на поруки

Нарицунэ, старший сын дайнагона Наритики, в эту ночь дежурил во дворце государя-инока Го-Сиракавы; он еще не закончил службы, когда прибежали люди дайнагона, вызвали Нарицунэ и рассказали ему все, что случилось. «Странно, почему же тесть мой, сайсё, ничего не сообщил мне?» – сказал Нарицунэ, но не успел он произнести эти слова, как явился гонец с посланием, возгласивший: «От господина сайсё!»

Этот сайсё был не кто иной, как князь Норимори Тайра, младший брат Правителя-инока; его усадьба находилась возле Главных ворот в Рокухаре, отчего и прозвали его Сайсё у Ворот. Нарицунэ был женат на его дочери.

«Правитель-инок приказал немедленно доставить тебя на Восьмую Западную дорогу, в его палаты. С чего бы это?» – гласило послание тестя. Нарицунэ понял, что означает этот приказ, вызвал придворных дам и сказал им:

– Вчера вечером я заметил, что в городе неспокойно, подумал, что это из-за монахов, – уж не решились ли они опять нагрянуть в столицу… Нет, оказалось другое. Отца моего дайнагона сегодня ночью ждет казнь, а значит, и меня, Нарицунэ, наравне с ним сочтут виновным. Хотелось бы еще раз пройти во дворец и проститься с государем, но не смею, ибо на мне уже тяготит преступление!

Дамы сообщили государю эти известия. Тот был потрясен. «Вот оно что! – подумал он, сразу вспомнив слова посланца, переданные ему утром по поручению Правителя-инока. – Значит, все тайные замыслы их открылись!»

– И все же пусть войдет! – приказал он, и Нарицунэ вошел.

Государь-инок молчал, на глазах у него блестели слезы. Нарицунэ тоже хранил молчание, изо всех сил стараясь сдержать рыдания. Однако не мог же он молчать вечно, и вскоре, закрыв лицо рукавом, Нарицунэ удалился в слезах. Долго-долго смотрел ему вслед государь. «Горько жить в эпоху упадка! – сказал он. – Вот и конец, наверное, я больше никогда его не увижу!» И пролились августейшие слезы…

Горевали и все придворные, цеплялись за рукава Нарицунэ, удерживая его за край одежды; не было ни одного человека, кто остался бы равнодушным.

Приехав в дом тестя, Нарицунэ увидел, что супруга его, которая была на сносях и к тому же нездорова, с сегодняшнего утра, когда случилось это несчастье, пребывала в таком расстройстве, что казалось, жизнь вовсе ее покинет. С той минуты, как Нарицунэ выехал из дворца, слезы все время неудержимо текли у него из глаз, теперь же, увидев горе супруги, он совсем упал духом.

У Нарицунэ была кормилица по имени Рокудзё.

– Я впервые пришла к вам в дом, когда нужно было вскормить вас грудью, – плача, сказала она. – Чуть только вы появились на свет, я сразу взяла вас на руки. Годы шли, я радовалась, глядя, как вы растете, и нисколько не горевала, что сама я старею… Как мимолетный сон промелькнуло то время. Но если посчитать, прошел уже двадцать один год, и ни разу я не отлучалась от вас! Даже когда вы уезжали на службу или на праздник ко двору государя-инока и, случалось, поздно возвращались домой, я никогда не знала покоя! Что же теперь-то будет?

– Не убивайся так! Надейся на тестя моего, сайсё. Что бы там ни было, а жизнь мне он вымолит! – утешал ее Нарицунэ, но кормилица, не стыдясь людей, плакала и ломала руки.

А меж тем из усадьбы Тайра непрерывно слали гонцов, требуя скорейшего прибытия Нарицунэ.

– Делать нечего, поедем! – сказал сайсё. – Посмотрим, может, и обойдется!

И они отправились вместе, в одной карете.

Долгие годы, со времен Хогэн и Хэйдзи и вплоть до нынешних дней, отпрыски рода Тайра знали лишь веселье и радость и не ведали ни страданий, ни скорби. Только этому сайсё, по милости неразумного зятя, теперь впервые пришлось изведать горе!

Приблизившись к Восьмой дороге, они вышли из кареты и сразу же попросили доложить о себе. Но Правитель-инок распорядился не допускать Нарицунэ в усадьбу и отвести в один из самурайских домов неподалеку. Сайсё один прошел в ворота, а Нарицунэ тотчас же был окружен самураями и взят под стражу. Нетрудно представить себе, какая тревога охватила душу Нарицунэ, когда его разлучили с сайсё, на которого он только и надеялся!

Сайсё остановился у главных ворот, однако Правитель-инок даже к нему не вышел. Тогда сайсё передал через самурая Гэндаю Суэсаду:

– Я горько раскаиваюсь, что породнился с человеком, недостойным подобной чести, но сделанного уже не воротишь! Дочь моя, которую я выдал за него замуж, сейчас в тягости и хворает. С сегодняшнего утра, когда случилось это несчастье, стало ей и вовсе худо, – кажется, она вот-вот распростится с жизнью… Прошу вас, на время доверьте мне этого Нарицунэ: я, Норимори, возьму его на поруки, и для этого нет, как я полагаю, особых препятствий! Я сам догляжу за ним и, ручаюсь, не допущу никакой промашки! – так сказал сайсё, и Суэсада отправился к Правителю-иноку передать его слова.

– Норимори, как всегда, ничего толком не понимает! – воскликнул Правитель-инок и даже не удостоил брата ответом. Лишь позднее он велел передать: – Дайнагон Наритика задумал погубить весь наш род Тайра и ввергнуть государство в новую смуту. А Нарицунэ – старший сын и наследник этого дайнагона. Чужой ли, родной ли – просьбы тут неуместны! Если б заговор их удался, они бы тебя не пощадили!

Суэсада, возвратившись к сайсё, передал эти слова, и тогда сайсё в отчаянии сказал снова:

– Со времен Хогэн и Хэйдзи я во многих сражениях грудью заслонял князя и не раз готов был пожертвовать жизнью ради его спасения. Я и впредь намерен защищать его так же, как раньше. Пусть я стар, зато есть у меня много молодых сыновей – они будут ему надежной опорой! Я прошу доверить мне Нарицунэ на короткое время; если князь не согласен, значит он считает меня вероломным и двоедушным. Для чего же мне жить в миру, если я недостоин доверия? Распрощусь же навеки с князем, приму схиму, уйду от мира, затворюсь где-нибудь в глухом горном селении и предамся молитвам о спасении души в мире ином! Нет ничего бессмысленнее нашей суетной жизни! Пока живешь в этом мире, душой постоянно владеют желания, но желания не сбываются – и тогда рождается гнев и ропот… Так не лучше ли, отвернувшись от этой юдоли скорби, вступить на путь истины? – так говорил сайсё.

Суэсада отправился к Правителю-иноку и сказал:

– Господин сайсё хочет уйти в монахи! Успокойте же его как-нибудь!

Удивился Правитель-инок, услышав слова Суэсады.

– Из-за такой безделицы постричься в монахи, уйти от мира! Ни с чем не сообразные мысли! Ну, коли так, передай: «Хорошо, на время поручаю тебе Нарицунэ!»

Суэсада вернулся к сайсё, передал ему слова Правителя-инока, и тогда тот воскликнул:

– Нет, не следует человеку иметь детей! Если б не дочь, разве пришлось бы мне пережить подобные душевные муки! – И с этими словами он удалился.

Увидев наконец сайсё, Нарицунэ в нетерпении спросил:

– Что же там было?

– Правитель-инок в ужасном гневе, – отвечал сайсё, – и не пожелал допустить меня пред свои очи. Твердил, что пощадить тебя никак невозможно. Но когда я сказал, что уйду в монахи, велел передать: «Хорошо, пусть Нарицунэ на время остается в твоей усадьбе!» Боюсь, однако, что это еще не конец!..

– Только вам я обязан тем, что еще не распростился с жизнью! А об отце моем, дайнагоне, вы не просили?

– Об этом не могло быть и речи! – ответил сайсё.

И Нарицунэ со слезами на глазах промолвил:

– Поистине я обязан вам жизнью, пусть даже краткой; но ведь оттого-то и жаль мне было расстаться с жизнью, что хотелось еще раз повидать отца! Зачем жить, если отца ожидает казнь? Какова бы ни была его участь, нельзя ли попросить, чтобы мне позволили разделить ее с дайнагоном.

Так сказал Нарицунэ, и жалостью исполнилось сердце сайсё, и он ответил:

– Видишь ли, о тебе я просил, как только мог… Что же касается господина дайнагона, – не знаю, какая судьба его ожидает… Но мне сказали, что нынче утром князь Сигэмори всячески усовещивал Правителя-инока, и потому похоже, что сейчас или, во всяком случае, в ближайшее время смерть ему не грозит!

Услышав эти слова, Нарицунэ, обливаясь слезами радости, молитвенно сложил руки.

Кто, кроме сына, способен так вот радоваться, забыв опасность, нависшую над собственной головой? Узы, соединяющие родителей и детей, – вот истинно глубокий союз! «Нет, человеку обязательно нужно иметь детей!» – подумал на сей раз сайсё, и как отличались эти мысли от недавних его размышлений! Затем они вернулись домой так же, как утром, в одной карете. А там женщины встретили Нарицунэ так, будто он воскрес из мертвых, – все собрались вокруг него и от счастья заливались слезами.

6 Увещание

Многих схватили по приказу Правителя-инока, но, как видно, этого ему все еще было мало: сердце его по-прежнему пылало гневом. Он облачился в боевой кафтан из красной парчи, поверх надел плотно облегающий черный панцирь с серебряными пластинами на груди, в руки взял короткую алебарду, рукоять коей была увита серебряными жгутами.

Много лет назад, еще в бытность свою правителем земли Аки, приехал как-то раз Киёмори на богомолье в храм Ицукусима, и там привиделся ему дивный сон: будто богиня вручила ему короткую алебарду. Но то был не сон, а явь, – проснувшись, он увидел, что рядом и впрямь лежит алебарда. С тех пор он никогда с ней не расставался и даже ночью ставил у изголовья.

Грозен был Киёмори. Выйдя к главным воротам своей усадьбы, кликнул он вассала своего Садаёси; и Садаёси, в оранжевом боевом кафтане и алом панцире, тотчас предстал пред своим господином.

Немного помолчав, Киёмори промолвил:

– Суди сам, Садаёси: в смуту Хогэн больше половины моих сородичей под началом дяди моего Тадамасы перешли на сторону прежнего государя Сутоку. Покойный отец мой Тадамори всю жизнь служил его сыну, принцу Сигэхито, начиная с младенческих лет принца. Нелегко мне было в ту пору пойти против всех моих близких! Но, верный заветам покойного императора Тобы, я прежде всех встал на сторону государя Го-Сиракавы. Такова первая моя служба!

Далее, в двенадцатую луну 1-го года Хэйдзи, снова вспыхнул мятеж; Нобуёри и Ёситомо окружили дворец прежнего государя, вторглись во дворец царствующего владыки, снова ввергли страну в черный мрак смуты. Я, Дзёкай, рискуя жизнью, истребил супостатов. Снова и снова подвергал я опасности свою жизнь, дабы послужить государю Го-Сиракаве, пока не одолел бунтовщиков Цунэмунэ и Корэкату[175]. Что бы ни говорили люди о доме Тайра, императорский дом в долгу перед нашим семейством на семь поколений вперед! Так не обидно ли, что ныне государь-инок внял наветам никчемного смутьяна Наритики и низкорожденного негодяя Сайко, одобрил их замысел покончить с семейством Тайра? Чует сердце, что, если снова сыщется какой-нибудь клеветник, государь-инок способен издать указ, направленный против Тайра. А стоит лишь один раз объявить нас государевыми врагами, и поздно будет сокрушаться и плакать! Вот я и мыслю: до тех пор пока в стране снова не утвердится мир и порядок, нужно заключить государя Го-Сиракаву в загородный дворец Тоба, или, если не в Тобу, пусть пожалует к нам сюда, в Рокухару. Что скажешь на это? Но кое-кто из самураев, служащих в государевой страже, пожалуй, вздумает оказать нам сопротивление, не уступит без боя… Передай же приказ моим вассалам – пусть готовятся к битве! Отныне я больше не слуга государю! Оседлай моего коня! Принеси мой боевой панцирь!

Морикуни, конюший, поскакал в усадьбу Комацу и сообщил о случившемся князю Сигэмори. Даже не выслушав до конца, князь Сигэмори прервал его речь вопросом:

– Стало быть, дайнагон Наритика уже обезглавлен?

– Нет, он жив, – отвечал Морикуни. – Но Правитель-инок облачился в боевой панцирь и созвал всех своих самураев, чтобы вести их на дворец государя Го-Сиракавы. Он хочет заточить его в загородную усадьбу Тоба. Однако сдается мне, что в глубине души Правитель-инок намерен сослать государя на остров Кюсю.

«Да мыслимо ли такое?!» – подумал князь Сигэмори, но, вспомнив гнев отца нынешним утром, понял, что такое безумие, увы, вполне возможно. Усевшись в карету, он поспешил на Восьмую Западную дорогу.

У ворот он вышел из кареты и прошел в усадьбу. Там он увидел Правителя-инока в боевом снаряжении, окруженного множеством царедворцев и витязей Тайра. Все в разноцветных панцирях поверх ярких кафтанов, сидели они двумя рядами на галерее у главных ворот. Правители земель, стражники и чиновники земельных управ заполнили галереи, теснились во дворе, крепко сжимая древки боевых стягов, готовые выступить по первому же сигналу; шнуры их шлемов были крепко завязаны, кони оседланы, подпруги затянуты.

А Сигэмори вошел, облаченный всего лишь в просторный кафтан носи и сасинуки[176] из ткани, украшенной крупным узором, в высокой лакированной шляпе; мягко шуршали шелковые ткани его одежды. Сигэмори выглядел столь отлично от прочих, что всех поверг в изумление; Правитель-инок потупил взор и подумал: «Сигэмори, как обычно, не принимает всерьез ничего, что происходит на свете. Следовало бы отчитать его хорошенько!»

Но Киёмори не решился открыто порицать сына, ибо знал: Сигэмори, даром что родной сын, никогда не нарушает Пяти Запретов[177], превыше всего ставит милосердие, свято чтит Пять Постоянств[178] и неизменно соблюдает все ритуалы[179]. Киёмори тихонько притворил раздвижную перегородку и набросил поверх панциря монашеское одеяние из сурового белого шелка – уж не потому ли, что, облаченный в боевые доспехи, устыдился он обратиться с речью к одетому в шелка сыну? Но серебряные пластины панциря блестели сквозь складки рясы, и он то и дело плотнее запахивал ворот, чтобы сверкание их не было заметно.

Сигэмори опустился на свое место, выше князя Мунэмори, младшего брата. Правитель-инок молчал, молчал и князь Сигэмори. Наконец Киёмори промолвил:

– Заговор Наритики – пустяк, о нем и говорить-то не стоит! Но задуман сей заговор с согласия самого государя-инока Го-Сиракавы. А потому, пока в мире снова не утвердится порядок, я намерен поселить государя в загородной усадьбе Тоба, или, если не там, пусть пожалует ко мне, в Рокухару. Что думаешь ты об этом?

Еще не успел Киёмори закончить, как слезы закапали из глаз Сигэмори.

– Что с тобой? – изумленно спросил Киёмори.

– Слушая вас, я явственно понял, что приходит конец счастливой вашей судьбе! – утерев слезы, отвечал ему Сигэмори. – Когда человек замышляет нечто дурное, он сам готовит себе погибель. Ваше появление здесь в полном боевом снаряжении наводит меня на мысль, что рассудок ваш помутился! Пусть далеко отсюда до Индии, пусть мала наша страна и острова ее подобны рассыпанным зернам проса, но с тех пор, как повелителем Японии стал потомок богини Солнца, а бразды правления взял в свои руки род Фудзивара, ведущий начало от бога Ама-но Коянэ[180], никогда еще не бывало, чтобы правитель, стоящий во главе государства, облачался в боевые одежды, надевал шлем и латы! Вам в особенности сие не подобает – ведь вы носите духовное звание! А вы, невзирая на это, готовы, разом изменив облик, сбросить рясу, священное одеяние, символ прозрения бесчисленных будд всех трех миров![181] Вы готовы надеть доспехи, взять в руки боевой лук и стрелы! Вы не только совершаете тяжкий грех, без стыда нарушая Пять основных заветов Будды, но и предаете забвению Пять Постоянств, которым учит Конфуций, – человеколюбие, долг, ритуалы, мудрость и верность. Как сын, я трепещу, обращаясь к вам с такими словами, но нельзя мне утаить то, о чем болит душа!

Четыре милости дарованы человеку, живущему в этом мире, – милость Земли и Неба, милости государя, благодеяние отца и матери, благодеяние всего живого. Но милость государя превыше всего на свете! Ибо недаром сказано: «Нет земли под небесами, неподвластной государю!»[182] Навеки прославился мудрый праведник древности, омывший уши в водах реки Иншуй[183], и два других мудреца[184], добровольно удалившихся на гору Шоуян, чтобы питаться там побегами папоротника, – они понимали глубокий смысл ритуала, знали, что воле государя нельзя перечить! Тем более надлежит понимать это вам, первому в роду Тайра правителю государства!

Вот и я, говорящий ныне эти слова, человек неразумный, не умудренный ученостью и талантом, тоже удостоен звания министра. Но разве только в этом благоденствие Тайра? Семейство наше правит сейчас больше чем половиной всех земель государства, все поместья, сёэн[185], находятся в нашей власти. Разве это не великое благодеяние двора? И если, забыв о великой монаршей милости, вы отправите государя в изгнание, вы поступите противно закону и оскорбите волю богини Солнца и бога Хатимана!

Боги охраняют Японию. Боги не потерпят нарушения гармонии и порядка. А помыслы государя и на сей раз, может быть, справедливы! Да, вы правы, наш род на протяжении нескольких поколений сокрушал государевых врагов, укрощал волны, бушевавшие на всех четырех морях, – то была наша великая служба государю! Но не следует похваляться заслугами, ибо гордыня принижает других людей. В семнадцати положениях Основного закона, начертанных принцем Сётоку[186], сказано: «У каждого есть душа, и в каждой душе – свои стремления. Что верно для одного, неверно в глазах другого. Кто дерзнет рассудить, что хорошо, а что плохо? В каждом суждении содержатся мудрость и безрассудство, подобно кругу, не имеющему конца. А посему, когда человеком владеет гнев, да убоится он прежде всего собственного греха!»

Счастье еще сопутствует вам – заговор удалось раскрыть. Больше того, коль скоро вы взяли под стражу дайнагона Наритику, первого советчика государя, чего же нам опасаться, даже если бы государь вдруг надумал какой-нибудь необдуманный поступок? Накажите всех заговорщиков, как они того заслужили, и предайте забвению все это дело. Доложите обо всем государю, служите ему с еще большим усердием, проявляйте к народу еще большее милосердие, и боги защитят вас, и воля Будды пребудет с вами! Если же боги и будды прольют на вас свою благодать, я уверен, государь-инок тоже сменит свой гнев на милость. Сопоставляя в мыслях государя, моего владыку и господина, и вас, моего отца, я чувствую, что не в силах решить, кому я должен сохранять верность, а от кого отвернуться! Но, выбирая между правдой и кривдой, можно ли выбрать кривду?

7 Сигнальные огни

– Вот и ныне правда на стороне государя, и потому долг велит мне оборонять его дворец Обитель Веры, Ходзюдзи, даже если это будет мне не под силу. С тех пор как я получил первый придворный ранг и вплоть до настоящего времени, когда я стал военачальником и министром, я всем обязан государю! Милость его дороже горы драгоценных камней, а глубиной подобна пурпурной краске, не единожды, а многократно нанесенной на ткань. Вот почему долг велит мне пойти ко дворцу государя и стоять там насмерть. Есть у меня – хоть и немного их – самураи, давшие клятву не щадить ради меня своей жизни; если вместе с ними я встану на защиту дворца, поистине быть страшной междоусобице!

О горестный выбор! Сохранить верность государю – значит отвернуться от отца, чьи благодеяния превыше горы Сумэру[187]. О скорбный выбор! Избегну греха сыновней непочтительности – значит стану ослушником, нарушившим долг верности государю! Душа моя в смятении, я не в силах отличить правду от кривды! И потому я прошу вас: срубите голову Сигэмори! Вот уж тогда я не смогу оборонять дворец государя, не должен буду встать на его защиту!

Сяо Хэ[188] благодаря великим заслугам, с коими не могли равняться заслуги его соратников, стал первым советником, получил позволение входить во дворец, опоясавшись мечом, не снимая обуви; но, когда он стал перечить монаршей воле[189], император Гаоцзу подверг его тяжкому наказанию. Вспоминая примеры прошлого, видишь: вы, отец, во всем достигли предела, будь то богатство, будь то почет и слава, милости трона или высокие должности в государстве… Теперь же неизбежно наступит закат счастливой вашей судьбы! Ибо недаром сказано: «В богатом доме стремятся еще больше приумножить богатство, но у дерева, что дважды в год плодоносит, корни неизбежно загнивают!»[190]

Душа моя охвачена страхом: неужели суждено мне жить, и жить еще долго, чтобы увидеть, как в мире снова наступит смута? О, как несчастна моя судьба, видно, за грехи мои в прошлой жизни суждено мне было родиться в сей горестный век упадка! Прошу вас, поскорей прикажите кому-нибудь из самураев вывести меня во двор и снять мне голову с плеч – это нетрудно исполнить! И вы все тоже слушайте меня хорошенько! – И, сказав это, князь Сигэмори заплакал так горько, что все приближенные, и знавшие, и не знавшие, о чем он скорбит, невольно прослезились с ним вместе.

Правитель-инок тоже, видимо, несколько поостыл, когда Сигэмори, его опора, обратился к нему с такими речами.

– Нет-нет, – сказал он, – я и в мыслях не держал напасть на дворец государя. Государь прислушался к клевете негодяев, вот я и думал, как бы это не привело к ошибке!

– Что бы ни случилось, особа государя священна! – сказал Сигэмори и, быстро поднявшись с места, подошел к воротам, ведущим во внутренний двор.

– Слышали, о чем сейчас говорил Сигэмори? – обратился он к самураям. – С самого утра я всячески пытался успокоить Правителя-инока, но он так разгневан, что не слушает уговоров, и потому я возвращаюсь в свою усадьбу. Вы же, если хотите, идите с ним на дворец государя, только убедитесь сперва, что скатилась с плеч моя голова! А сейчас следуйте за мной! – И, сказав так, он возвратился в свою усадьбу Комацу.

Призвав Морикуни, князь Сигэмори приказал:

– Государству грозит опасность. Объяви всем, кто предан мне, как себе самому, – пусть возьмут оружие и поспешат ко мне!

И Морикуни передал приказание.

«Не такой человек князь Сигэмори, чтобы ни с того ни с сего отдать такое распоряжение! Наверное, случилось что-нибудь из ряда вон выходящее!» – решили его вассалы в селениях Ёдо, Хацукаси, Удзи, Оканоя, Хино, Кандзюдзи, Дайго, Огурусу, Умэдзу, Кацура, Оохара, Сидзухара и Сэрю. И все примчались, торопясь обогнать друг друга. Многие так спешили, что, облачившись в панцирь, позабыли надеть на голову шлем, взяли колчан со стрелами, но забыли захватить лук, вдели в стремя одну ногу, другая же так и осталась на весу, или прискакали, вовсе оставив стремена.

Услышав, что в усадьбе Комацу творится что-то необычное, несколько тысяч самураев, собравшихся на Восьмой Западной дороге, заволновались, зашумели и, ни слова не сказав Правителю-иноку, один за другим поскакали в усадьбу Комацу. Вскоре в Рокухаре не осталось ни единого человека, хоть сколько-нибудь причастного к воинству.

Правитель-инок в великом испуге кликнул Садаёси:

– Зачем это князь Сигэмори сзывает воинов? Уж не вознамерился ли он, как давеча говорил, пойти на меня войной?

– Неисповедимы сердца человеческие, – уронив слезу, отвечал Садаёси. – Но мыслимо ли заподозрить князя в таком намерении? Я уверен, он сожалеет о словах, сказанных здесь сегодня!

И тогда Правитель-инок, может быть пожалев о размолвке с сыном, отказался от мысли заточить государя в свою усадьбу, снял панцирь, надел поверх белой шелковой рясы монашеское оплечье[191] и начал читать молитвы. Но не от сердца шли те молитвы!


А в усадьбе Комацу Морикуни, повинуясь приказу, составил перечень всех прибывших по зову воинов. Их оказалось свыше десяти тысяч. Просмотрев списки, князь Сигэмори вышел во двор и, обратившись к самураям, промолвил:

– Вы прибыли сюда, храня верность нашему давнему союзу, и это прекрасно! Вот какой сходный случай был однажды в чуждых пределах: у чжоуского государя Ю-вана[192] была горячо любимая супруга по имени Бао Сы, первая красавица в государстве. Одно лишь было не по сердцу Ю-вану: Бао Сы никогда не смеялась, ничто не вызывало ее улыбки. А в той иноземной стране был обычай: если где-нибудь возникал мятеж, зажигали костры и били в большие барабаны, сзывая воинов. Костры эти назывались «фэн хо» – сигнальные огни. Однажды начался вооруженный бунт, и загорелись сигнальные огни. «Как много огней! Как красиво!» – воскликнула Бао Сы, увидев эти огни, и впервые улыбнулась. А в одной ее улыбке таилось беспредельное очарование…[193] Ю-ван так обрадовался, что приказал жечь сигнальные костры день и ночь, хотя никаких причин к тому не было. Всякий раз, когда загорались огни, собирались полководцы и военачальники, но, убедившись, что все спокойно, разъезжались обратно по домам. Так повторялось много раз кряду, и в конце концов никто уже не откликался на эти огни. А потом случилось, что из соседней страны проникли мятежники и осадили столицу Ю-вана. Зажгли костры, но воины не собрались, ибо привыкли, что огни жгут на потеху Бао Сы. Мятежники завладели столицей, и Ю-ван в конце концов был убит. А его супруга – страшное дело! – обернулась лисицей и скрылась… Запомните же: отныне, если я призову вас, вы должны прибыть сюда так же быстро, как сегодня! Я созвал вас, потому что услышал, будто государству угрожает опасность. Но потом разузнал подробней, и оказалось, что сообщение было ложным. Возвращайтесь же по домам! – И с этими словами Сигэмори отпустил собравшихся воинов.

Но если правду сказать, Сигэмори не слышал ни о какой опасности; созвал же он вассалов отца для того, чтобы проверить, встанут ли самураи на его сторону, и таким путем смягчить сердце отца, в глубине души никогда не помышляя затеять с отцом распрю.

Так поступил он, в точности следуя поучению Конфуция: «Даже если государь совершает поступки, недостойные государя, подданный не должен забывать свой долг подданного. Даже если отец совершает неподобающие отцу поступки, сын не должен забывать свой долг сына. Храни верность государю и почтительность к отцу!»

Услышал об этих событиях государь-инок Го-Сиракава и сказал:

– Уже не в первый раз являет нам Сигэмори величие духа! Поистине стыд жжет меня, ибо он отплатил мне добром за зло!

Народ тоже восхищался князем, говоря:

– Ныне он достиг высоких званий военачальника и министра, потому что в предыдущих рождениях добродетель его была совершенной! Силой и красотой, мудростью и ученостью превзошел он всех прочих!

Недаром говорится: «Если вассал не боится советовать государю, страна пребудет в мире! Если сын не боится дать советы отцу, в доме пребудет добродетель!»

И в самом деле, с древних времен и вплоть до нашей печальной поры упадка не бывало второго столь мудрого добродетельного министра, как князь Сигэмори!

8 Дайнагон приговорен к ссылке

На второй день той же шестой луны дайнагона Наритику провели в парадный покой и подали завтрак. Но у дайнагона было так тяжело на сердце, что он даже не прикоснулся к палочкам для еды. Затем подъехала карета, ему велели садиться, и дайнагон, против собственной воли, повиновался. Со всех сторон карету окружили вооруженные самураи, из приближенных же дайнагона не было ни одного человека. «Я хотел бы еще раз увидеться с князем Сигэмори!» – просил он, но и в этой просьбе ему отказали.

– Пусть суров приговор, и я осужден на заточение в дальнем краю, но где это видано – не позволить никому из моих родных или хотя бы слугам сопровождать меня! – так горевал дайнагон, сидя в карете; даже стражники-самураи и те преисполнились к нему сострадания.

Карета покатилась по Восьмой дороге на запад, потом свернула к югу, на дорогу Красной Птицы, Сусяку, и дайнагон увидел дворец – увы, больше ничто не связывало его с дворцом! Люди, сроднившиеся за долгие годы службы, все, вплоть до пажей и погонщиков волов, плакали, горюя о дайнагоне; не было ни одного человека, чьи рукава не увлажнились бы пролитыми слезами. А супруга и малые дети? Тоска с новой силой сжимала душу дайнагона при мысли, что испытывают они в эти мгновения.

Вот миновали уже загородную усадьбу-дворец Тоба – не было случая, чтобы дайнагон не сопровождал государя Го-Сиракаву, когда тот совершал сюда свой выезд… Неподалеку, в долине между горами, находилось и собственное поместье дайнагона Сухама. Но и мимо него он тоже проехал теперь как посторонний.

Выехав из Южных ворот Тоба, самураи заторопились: «Готово ли судно?»

– Куда же вы везете меня? – спросил дайнагон. – Если все равно суждена мне смерть, так уж лучше убейте где-нибудь здесь, поблизости от столицы!

Дайнагона неминуемо ждала казнь, и если его пощадили и заменили казнь ссылкой, то лишь благодаря заступничеству князя Сигэмори. В давние годы, когда дайнагон был еще всего лишь тюнагоном, назначили его правителем земли Мино. И вот зимой 1-го года Као случилось, что к его наместнику Масатомо пришел монах из местного храма Хирано (а храм тот находился в ведении и под покровительством Святой горы Хиэй). Монах предлагал купить ткани, какие изготовляли в монастыре. Наместник же был пьян и под пьяную руку облил ткань тушью. Монах рассердился, стал браниться. Наместник крикнул: «Молчать!» – и обошелся с ним очень грубо. Тогда несколько сот монахов нагрянули в усадьбу чиновника. Тот, как водится, дал отпор; при этом человек десять, а то и больше монахов было убито. Тут уж разгневались монахи Святой горы. На третий день одиннадцатой луны того же года подали они челобитную государю Го-Сиракаве, требуя правителя тюнагона Наритику отправить в ссылку, а его наместника предать смерти. Так случилось, что Наритику приговорили к ссылке в край Биттю и уже было отправили туда под стражей, но доехал он всего лишь до Седьмой Западной дороги в столице, когда государь Го-Сиракава по своему единоличному усмотрению отменил приговор и возвратил Наритику обратно. Говорили, будто монахи горы в отместку прокляли Наритику самым страшным проклятием… Тем не менее в следующем году он получил новое высокое звание, обойдя при этом вельмож Сукэкату и Канэмасу. Сукэката был заслуженным старым придворным, Канэмаса – одним из самых знатных вельмож того времени. Оба были к тому же старшими сыновьями и главами родовитых своих семейств, и то, что их обошли при очередном присвоении рангов, было весьма прискорбно! Тюнагона же Наритику повысили в звании за то, что он построил дворец на Второй дороге, в столице, и преподнес его в дар государю Го-Сиракаве. А еще через год ему вышло новое повышение, он стал дайнагоном. «И это несмотря на проклятие Святой горы!» – дивились люди, наблюдая его стремительный взлет.

Однако на сей раз судьба жестоко обошлась с дайнагоном – кто знает, может быть, именно из-за проклятия монахов… Божья ли кара, людское ли проклятие – рано или поздно непременно настигнут они человека, и никто не знает, в какой час свершится возмездие!

На третий день той же луны в бухту Даймоцу[194] из столицы прибыл гонец. Дайнагон затрепетал, услышав об этом. «Наверное, он привез приказ зарубить меня здесь!» – подумал он, однако приказ был иной: отправить его в изгнание на остров Кодзима, в край Бидзэн. И еще привез гонец дайнагону личное письмо от князя Сигэмори. Письмо гласило:

«Я всячески старался, чтобы место ссылки назначили поближе к столице, и, как мог, пытался усовестить Правителя-инока, но, увы, к великому моему прискорбию, ничего не добился. Теперь вы убедились, сколь я неловок и ни на что не пригоден! Но все-таки удалось хотя бы жизнь вашу вымолить!..»

И еще велел князь Сигэмори гонцу передать его наказ старшему самураю Цунэтоо из Намбы: «Всячески ухаживай за дайнагоном, пекись о нем неустанно и не вздумай пренебречь сим приказанием твоего господина!» К этому присовокуплены были подробные советы, как поступать в тех или иных обстоятельствах, с которыми путники могут встретиться по дороге.

«Куда же меня везут? – думал дайнагон, разлученный и с государем-иноком, столь к нему благосклонным, и с супругой своей, и с детьми, а расставаться с ними, даже на короткое время, всегда было для него мукой. – Нет, видно, не суждено мне вернуться снова в столицу, не видать больше жены и детей! В былые годы меня уже однажды приговорили к ссылке по жалобе монахов горы, но тогда государь сжалился надо мной, и меня вернули назад с Седьмой дороги. Но на сей раз меня ссылают вопреки его воле… Как же это возможно?!» Так горевал он и плакал, припадая к земле, взывая к небу, но, увы, все напрасно!

С рассветом спустили на воду лодку и поплыли, но и в пути дайнагон все время обливался слезами; казалось, смерть ему гораздо милее жизни, и все-таки он не умер, жизнь, недолговечная, как росинка, не покинула дайнагона. Постепенно все дальше становилась столица, все ярче синели белопенные волны – след лодки, уплывшей вдаль[195], как сказано о том в песнях… Дни шли за днями, столица все отдалялась, а край, прежде казавшийся бесконечно далеким, становился ближе и ближе. Наконец лодка причалила к острову Кодзима, что в краю Бидзэн, и дайнагона привели в жалкую хижину под плетенной из сучьев кровлей. Жилище это было таким убогим, что дайнагону оставалось лишь изумляться. А остров был, как все острова, – позади горы, впереди море. Ветер, шумевший в прибрежных соснах, волны, с грохотом набегавшие на берег, – все, что касалось слуха и взора, усиливало и без того неизбывное горе дайнагона.

9 Сосна Акоя[196]

Наказан был не один дайнагон, многих постигла тяжкая кара. Преподобного Рэндзё сослали на остров Садо, Мотоясу, правителя земли Ямасиро, – в край Хооки, Нобуфусу – в край Ава, Сукэюки – в край Мимасака…

В эти дни Правитель-инок пребывал в своей вотчине Фукухаре[197]. В двадцатый день той же шестой луны отправил он Мотодзуми, одного из вассалов, к брату своему сайсё с посланием: «Без промедления доставь сюда зятя твоего Нарицунэ, ибо в том возникла необходимость».

– Скорее бы хоть как-то решилось дело, я смирился бы и обрел наконец душевный покой! – воскликнул сайсё. – Нет сил снова переживать эту муку!

И он приказал Нарицунэ отправиться в Фукухару. Тот покорно стал собираться, горюя и плача.

Женщины в слезах приступали к сайсё с мольбами:

– Не говорите нам, что это невозможно, попытайтесь еще раз замолвить слово за Нарицунэ!

– Все, что я мог, я уже однажды сказал, – отвечал сайсё, – сверх того мне нечего больше добавить… Разве лишь то, что теперь я твердо решил удалиться от мира. Обещаю вам только – если сам буду жив, навещу Нарицунэ, как бы далеко его ни сослали!

У Нарицунэ был маленький сын, ему скоро должно было исполниться три года. В молодости люди редко чувствуют особенно пылкую любовь к детям; так и Нарицунэ до сих пор не проявлял заметной привязанности к ребенку. Но в минуту тяжкой разлуки он, как видно, остро ощутил отцовское горе, ибо сказал: «Я хочу еще раз его увидеть!» Кормилица принесла ребенка. Нарицунэ посадил мальчика на колени и со слезами на глазах, погладив его по головке, промолвил: «А я-то мечтал: вот исполнится тебе семь лет и после обряда совершеннолетия отдам тебя на службу во дворец… Да что пользы теперь толковать об этом! Если суждено тебе вырасти и уцелеть, ступай в монастырь и молись за упокой моей души!»

И ребенок послушно кивнул, хотя младенческим умом своим не мог, конечно, понять слова Нарицунэ. При виде этого и сам Нарицунэ, и мать дитяти, и кормилица, и все, кто находился при этом, – и слабые, и сильные духом, – все невольно оросили рукава одежды слезами.

Меж тем посланец, прибывший из Фукухары, торопил: «Скорее! Скорее! Нужно засветло прибыть в Тобу!» И тогда сказал Нарицунэ:

– Я не собираюсь оттягивать свой отъезд, но, может быть, можно мне хоть еще одну ночь провести в столице?..

Однако посол торопился, так что в тот же вечер Нарицунэ покинул дом и прибыл в Тобу. Тесть его сайсё, совсем упав духом, на сей раз с ним не поехал.

На двадцать второй день той же луны прибыли они в Фукухару, и Правитель-инок повелел сослать Нарицунэ в край Биттю, поручив сопровождать его в ссылку вассалу своему Канэясу Сэноо. Тот, опасаясь, как бы до ушей сайсё не дошли неблагоприятные слухи, в пути всячески ухаживал за Нарицунэ, стараясь как-нибудь смягчить его горе. Но Нарицунэ был безутешен. Днем и ночью непрерывно твердил он имя Будды и молился о смягчении участи своего отца.

Дайнагона сослали на остров Кодзима, однако самурай Цунэтоо, который отвечал за него, решил самолично, что место это не годится для ссылки: слишком близко имелась большая гавань, куда заходили корабли. Он увез дайнагона с острова и поселил в горах, в уединенном храме Арики, в уезде Нивасэ, неподалеку от границы, разделяющей земли Биттю и Бидзэн. Менее десяти тё[198] отделяли владения Канэясу Сэноо в краю Биттю от храма Арики в Бидзэн. Оттого-то Нарицунэ, живший в поместье Канэясу, с душевным волнением встречал даже порыв ветерка, веявшего со стороны Арики.

Однажды он решился спросить Канэясу:

– Сколько дней пути отсюда до Арики, где находится мой отец?

Тот, рассудив, как видно, что говорить правду не следует, ответил:

– Ближним путем будет дней двенадцать-тринадцать!

Слезы потекли по щекам Нарицунэ, и он промолвил:

– В древности Япония делилась на тридцать три края, потом стало их шестьдесят шесть… Земли Бинго, Биттю и Бидзэн составляли когда-то единый край. Так было и на востоке – прославленные земли Дэва и Митиноку были некогда одним краем и назывались общим именем Митиноку. Лишь недавно выделили двенадцать уездов и создали новый край Дэва. Когда вельможу Санэкату сослали в восточные земли[199], захотелось ему взглянуть на воспетую в стихах достопримечательность тамошних мест – сосну Акоя. Все уголки исходил он в поисках этой сосны, но напрасно. Решив, что поиски его тщетны, он пустился в обратный путь, и тут повстречался ему глубокий старик. «Послушайте! – окликнул его Санэката. – По виду вы человек весьма почтенного возраста. Не знаете ли вы, где находится знаменитая сосна Акоя, достопримечательность здешних мест?» Но старик отвечал: «Здесь нет такой сосны! Наверное, она находится в краю Дэва!..» – «Значит, и вы не знаете! – поразился Санэката. – Поистине недалек конец света, если прославленные места уже позабыты!» И с этими словами он собрался было идти дальше своей дорогой, как вдруг старец остановил его за рукав: «Господин, вы изволите говорить о сосне Акоя, которой славится здешний край? Той самой, о которой поется в песне:

Ужели луна

и вовсе не выйдет на небо

ночною порой,

сокрыта раскидистой кроной

огромной сосны в Митиноку?..

Эту песню сложили в стародавние времена, когда вся здешняя земля называлась единым именем Митиноку. Но потом отделили двенадцать уездов, и сосна очутилась уже не в Митиноку, а в Дэве!» – «Вот оно что!» – сказал Санэката. Он отправился в соседний край Дэва и там увидел сосну Акоя… Оказалось, она была совсем рядом!.. Посол, везущий к государеву двору красную рыбу к новогоднему празднику с далекого острова Кюсю, покрывает весь путь за пятнадцать дней. Ты же говоришь о двенадцати днях пути – да за такой срок можно добраться отсюда до Кюсю!.. Как бы далеко ни было отсюда до Арики, расстояние между Биттю и Бидзэн никак может быть больше двух или трех дней пути. Просто-напросто ты не хочешь, чтоб я знал, где находится мой отец-дайнагон, оттого и выдаешь близкое за далекое!

И, сказав так, Нарицунэ никогда больше не заговаривал об отце, как бы сильно ни тосковал.

10 Смерть Дайнагона

Меж тем Сюнкана, Ясуёри, а вместе с ними и Нарицунэ сослали на остров Демонов, что лежит в море Сацума. Остров сей расположен далеко от столицы, морской путь к нему опасен и труден. Без особой нужды туда и корабли-то не посылают. Людей на острове мало. Цвет кожи у них черный, точно у буйволов, тело обросло шерстью, и речи их непонятны. Мужчины не носят шапки, женщины не убирают волос в прическу. Неведома им одежда, оттого и на людей они не похожи. Главный их промысел – убийство всяческих живых тварей, ибо на острове нет растений, годных для пропитания. Они не возделывают поля, оттого и нет у них риса, в садах не сажают деревья тута, оттого и нет у них шелка и других тканей. Посреди острова высятся горы, вечно пылает там неугасимое пламя. В изобилии находят там вещество, именуемое серой, оттого и зовется этот остров еще и другим названием – Иодзима, Сернистый остров[200]. Среди горных вершин непрерывно грохочут раскаты грома, в низины потоками низвергаются ливни. Кажется, ни единого дня, ни краткого мига невозможно здесь прожить человеку!

Тем временем дайнагон, прибыв наконец к месту ссылки, думал, что, как бы то ни было, теперь он немного отдохнет здесь душою, но, узнав, что сына его Нарицунэ сослали на остров Демонов, понял, что отныне надеяться ему больше не на что и счеты с жизнью закончены. И вот, когда представился случай, написал он князю Сигэмори, что решил постричься в монахи. Тот доложил об этом государю Го-Сиракаве, и разрешение было дано. Вскоре свершился обряд пострижения. Вместо пышных нарядов былых времен облачился дайнагон в убогую черную рясу – одежду людей, порвавших все связи с сей юдолью страдания…

Меж тем супруга дайнагона, таясь от людей, ютилась в храме Лес Облаков, Унрин, близ Северной горы, Китаяма. Жить в чужом, незнакомом месте всегда-то печально; тем более сейчас, когда ей приходилось скрываться, каждый день казался ей веком. Много слуг и служанок было у нее прежде, но, боясь людских глаз, теперь никто не приходил ее навестить. Среди них исключением был самурай Нобутоси. Он постоянно наведывался к госпоже, ибо имел на редкость доброе сердце. И вот, призвав сего Нобутоси, сказала она однажды:

– Молва твердила, будто муж мой сослан на остров Кодзима, в край Бидзэн. Но недавно я услыхала, что теперь живет он, кажется, в Арики. О, как хотелось бы мне хоть один-единственный раз написать ему и дождаться его ответа!

Утерев слезы, отвечал Нобутоси:

– С детских лет я был взыскан милостью моего господина и никогда от него не отлучался. Когда предстоял ему отъезд в Бидзэн, я жаждал разделить с ним изгнание, но Тайра не дали на то разрешения. В ушах моих до сих пор слышится его голос; слова, которыми он, бывало, выговаривал мне, поучая, навсегда запали мне в душу… Что бы меня ни ждало – я доставлю ваше письмо моему господину!

Супруга дайнагона обрадовалась, тотчас же написала послание и отдала Нобутоси. Дети тоже написали каждый по письму. Нобутоси взял их послания и пустился в далекий путь, в край Бидзэн, к храму Арики.

Приехав, он прежде всего дал знать о себе самураю Цунэтоо Намбе, которому поручено было сторожить дайнагона. Цунэтоо, тронутый его преданностью, сразу же разрешил свидание. И вот, в то время как дайнагон, погруженный в глубокую скорбь, всеми помыслами летел к столице, ему сказали: «Здесь Нобутоси!»

«Что это, уж не сон ли?» – мелькнуло в голове дайнагона, и, не дослушав, он вскочил, повторяя:

– Сюда! Сюда!

Нобутоси вошел. Убогим было жилище, – первое, что обычно бросается в глаза людям, – но Нобутоси даже не заметил эту убогость, ибо у него потемнело в глазах при виде дайнагона, облаченного в черную рясу, и он едва не лишился чувств.

Подробно передав все, что приказала госпожа, достал он письма и подал. Дайнагон развернул послание жены, но слезы мешали разглядеть начертанные кистью слова.

«Малые дети тоскуют и плачут. Сил нет видеть их горе; я тоже, кажется, не вынесу этой муки…»

Прочитал дайнагон эти строчки, и сердце снова сжалось от боли, и подумал он, что вся его тоска и страдания – ничто в сравнении с горестями, выпавшими на долю его жены и детей.

Прошло несколько дней. «Позвольте не покидать вас до последнего вашего вздоха!» – умолял Нобутоси, но самурай Цунэтоо, которому вверен был дайнагон, упорно твердил: «Нельзя!» Делать нечего, пришлось и дайнагону приказать: «Возвращайся!»

– Меня, наверное, вскоре убьют, – сказал он. – Если услышишь, что меня уже нет на свете, помолись за упокой моей души поусерднее!

Затем дайнагон написал письмо супруге и отдал Нобутоси. Тот взял письмо, распрощался и со словами: «Я еще навещу вас!» – поднялся, чтобы уйти, но дайнагон задержал его.

– Навряд ли я дождусь тебя снова. Побудь же еще немного! Еще недолго! Слишком уж тяжело мне будет после твоего отъезда! – Так несколько раз возвращал он Нобутоси обратно.

Но прощание не может длиться вечно – утирая слезы, Нобутоси покинул дайнагона и возвратился в столицу. Он вручил госпоже письмо дайнагона. Она развернула бумагу и поняла, что дайнагон уже постригся в монахи, – в письмо он вложил прядь волос, снятых при пострижении.

– Не радостно, а горько мне видеть такой подарок! – воскликнула она, не в силах бросить взгляд на послание, и, упав ничком, зарыдала. Дети вторили ей громким плачем.

А дайнагона, как он предчувствовал, и в самом деле вскоре убили. Случилось это в том же году, в шестнадцатый день восьмой луны. О гибели его ходили разные слухи. Говорили, будто поднесли ему отравленное саке, но яд не подействовал, и тогда его столкнули с высокого крутого обрыва, а внизу были воткнуты колья с раздвоенными концами. Поистине подлое и страшное дело! Такого, кажется, и в старину не бывало! Услышав, что дайнагона уже нет в живых, его супруга сказала:

– До сих пор я жила на свете, потому что надеялась когда-нибудь снова на него поглядеть и себя показать, но теперь мне незачем более оставаться в миру! – И она удалилась в храм Прозрения, Бодайин, стала монахиней, возносила молитвы Будде, как предписывает устав, и молилась за упокой души дайнагона.

Госпожа эта, дочь Ацукаты, правителя земли Ямасиро, была писаной красавицей и любимой наложницей государя-инока Го-Сиракавы. А так как дайнагон Наритика тоже был самым преданным и любимым его вассалом, Го-Сиракава пожаловал ее ему в жены.

Младшие дети дайнагона собирали цветы, черпали священную воду и, украшая могилу[201], тоже молились за упокой души отца.

Время шло, миновали дела и страсти людские…[202] Все быстротечно в изменчивом нашем мире, где сами небожители не избегнут Пяти увяданий[203].

11 Дайнагон Дзиттэй[204]

Меж тем дайнагон Дзиттэй заперся в своих покоях, удалившись от света, ибо звание военачальника, о котором он так мечтал, досталось князю Мунэмори, второму сыну Правителя-инока. Когда же он объявил, что намерен уйти в монахи, вся его многочисленная челядь и самураи, состоявшие у него на службе, совсем приуныли от горя. Был среди них некто по имени Сигэканэ, человек сообразительный, хорошо смысливший в любом деле.

Как-то раз, лунной ночью, когда дайнагон Дзиттэй, приказав поднять решетчатые ставни на южной стороне дома, в одиночестве распевал стихи, вдохновленный лунным сиянием, Сигэканэ пришел к нему, намереваясь его утешить.

– Кто там? – окликнул Дзиттэй.

– Это я, Сигэканэ! – гласил ответ.

– Зачем ты?

– Месяц светит сегодня особенно ярко, душа омыта красотой лунного света, вот я и пришел… – отвечал Сигэканэ.

– И хорошо сделал, – отвечал дайнагон, – сам не знаю, почему мне сегодня особенно грустно…

Сигэканэ принялся толковать о том о сем, стараясь развлечь Дзиттэя.

– Как посмотришь, что творится ныне на свете, – немного погодя сказал Дзиттэй, – видишь, что Тайра процветают все больше. Старший и второй сыновья Правителя-инока стали военачальниками Левой и Правой стражи. А ведь есть еще третий сын Томомори и внук Корэмори… Если оба, в свой черед, получат звания, людям из других семейств никогда ничего не дождаться! Поэтому я решил – уйду в монахи!



– Если вы уйдете в монахи, – со слезами отвечал ему Сигэканэ, – всех ваших челядинцев, высоких и низких званий, ожидает участь бесприютных скитальцев. Я придумал, как вам поступить, отлично придумал! Вот, к примеру, семейство Тайра весьма почитает храм Ицукусима, что в краю Аки. За чем дело стало? Поезжайте туда и вознесите молитвы! В этом храме много прекрасных танцовщиц-найси[205]. Они удивятся вашему посещению и окажут вам гостеприимство. Найси спросят, ради какой молитвы вы приехали в этот храм, и тогда расскажите им все как есть, без утайки, – дескать, молитесь вы о получении звания. Когда же вы соберетесь в обратный путь, им, конечно, будет жаль расставаться с вами. Тогда возьмите с собой несколько главных найси в столицу. Здесь они наверняка побывают в усадьбе Тайра на Восьмой Западной дороге. Правитель-инок обязательно спросит, зачем это Дзиттэй ездил молиться в Ицукусиму, и они обо всем расскажут. У Правителя-инока чувствительная душа. Я уверен, он отнесется к вам благосклонно, ибо ему будет приятно, что вы ездили на поклон к богине, которую он почитает!

– Вот до чего бы я сам никогда не додумался! – воскликнул Дзиттэй. – Прекрасная мысль! Немедленно поеду туда! – И он тотчас же начал поститься, совершать очищения и без промедления отправился в Ицукусиму.

Там и в самом деле оказалось множество красавиц-найси. Семь суток провел там Дзиттэй, и все это время найси прислуживали ему, плясали и пели, всячески развлекая и днем и ночью. Целых три раза устраивали они в его честь представления – священные танцы бугаку[206], играли на лютне и цитре, пели священные песнопения кагура[207]. Дзиттэй пришел в такое восхищение от их искусства, что и сам, в свою очередь, исполнил песни имаё, фудзоку, сайбара и роэй[208]. Так утешал он дух богини.

– Господа из семейства Тайра часто посещают сей храм, – сказали найси, – но другие придворные, такие как вы, бывают здесь редко. У вас, несомненно, были особые причины для богомолья. Ради каких молитв пожаловали вы сюда?

– Меня обошел соперник, – отвечал Дзиттэй. – Звание военачальника получил другой человек. Об этом звании я и молюсь.

Когда же, закончив семидневный обет моления, Дзиттэй собрался возвратиться в столицу, свыше десятка юных, самых известных найси, жалея о разлуке, приготовили лодки, чтобы проводить Дзиттэя на расстояние одного дня пути. Наконец обменялись прощальными приветствиями. «Мне все еще жаль расставаться с вами. Побудьте со мной еще один день!.. Еще два денька!..» – уговаривал девушек Дзиттэй и в конце концов увлек их с собой в столицу. Здесь он поселил их в своей усадьбе, оказал радушный прием и щедро одарил их на прощание. «Раз уж мы приехали в такую даль, как не навестить Правителя-инока, нашего покровителя!» – сказали найси и отправились в Рокухару, на Восьмую Западную дорогу.

Правитель-инок поспешил выйти навстречу.

– Что случилось, любезные найси? Что привело вас сюда? – спросил он.

– В Ицукусиму приезжал его светлость Дзиттэй и молился там семь дней кряду, – ответили найси. – Мы решили проводить его в лодках по морю на расстояние одного дня пути, но он так жалел о разлуке, что упрашивал нас сопровождать его все дальше и дальше, пока наконец не привез нас в столицу!

– Но о чем же молился Дзиттэй, что ездил в такую даль? – спросил Киёмори.

– О получении звания военачальника, – ответили найси.

Правитель-инок одобрительно кивнул и промолвил:

– А, бедняга! В столице так много могущественных храмов, известных чудодейственной силой, а он отправился в долгий путь к богине, которую я почитаю превыше всех прочих богов, – такой поступок заслуживает величайшего одобрения! Ну, если уже он так сильно желает получить это звание, придется заново подумать об этом!

И вскоре Правитель-инок устроил так, что его старший сын, князь Сигэмори, министр и военачальник Левой стражи, отказался от военного звания и оно было даровано Дзиттэю. Так случилось, что Правитель-инок поставил Дзиттэя выше своего родного второго сына, князя Мунэмори, ведь тот был военачальником Правой стражи…[209]

Превосходно и счастливо поступил Дзиттэй! Дайнагону Наритике тоже надлежало бы действовать так же мудро, вместо того чтобы замышлять безнадежный, бесплодный заговор, понапрасну сгубивший его самого, его детей и вассалов. Он сам навлек на себя погибель, и это поистине прискорбно!

14 Моление Ясуёри

Меж тем изгнанники на острове Демонов все еще чудом оставались в живых, хоть жизнь их была подобна росинке, дрожащей на кончике листа. И не жаль было бы им расстаться с жизнью, но из поместья Касэ, в краю Хидзэн, принадлежавшего тестю Нарицунэ, постоянно слали тому еду и одежду, и благодаря этому держались и Сюнкан, и Ясуёри.

Когда Ясуёри приговорили к ссылке, он еще по пути принял постриг в Мурадзуми, что в краю Суо, и стал именоваться монахом Сёсё. Он давно уже помышлял о том, чтобы уйти от мира, и теперь сложил песню:

Вот как мне довелось

проститься с жизнью мирскою!

Горько каюсь теперь:

отчего не покинул прежде

сей юдоли скорбей и печалей?..

Ясуёри и Нарицунэ издавна питали глубокую веру в бога Кумано; и вот задумали они как-нибудь устроить на этом острове молельню, дабы обитали там три священных духа Кумано[210], и молиться о возвращении в столицу. Сюнкан же от природы был первейшим во всей стране нечестивцем, в богов не верил и не разделял желания своих товарищей. Но у Ясуёри и Нарицунэ мысли были общие, и стали они бродить по острову в поисках уголка, похожего на местность Кумано.

Наконец отыскали они возвышенность, поросшую богатым дремучим лесом. Словно нарядной парчой, разукрашены были деревья багряной листвою. Взору их предстали высокие горы; тучи висели на вершинах причудливых очертаний, а склоны, казалось, были одеты тончайшим сине-зеленым шелком[211]. Несказанно прекрасны были и лес, и горы… К югу расстилалось безбрежное море; волны катились вдаль, теряясь в туманной дымке[212]. К северу громоздились крутые скалы; бурля, ниспадал оттуда водопад длиною в сто сяку… Грозный рев водопада и шелест ветра в соснах придавали этому месту таинственность, величавость, и веяло здесь божественным духом, точь-в-точь как на святой вершине Нати, в Кумано, где обитает бог Летучего Водопада[213]. Не колеблясь, решили они назвать это место Вершиной Нати.

«Та гора пусть считается Хонгу, Главным храмом, эта возвышенность да именуется Сингу, Новым храмом…» – каждой вершине дали они название разных храмов Кумано. Ясуёри стал духовником, а Нарицунэ – паствой. Каждый день они дружно ходили туда молиться о возвращении в столицу, как будто шли на поклонение в Кумано.

– О великий бог Конго-додзи[214], бог-хранитель Кумано, молим тебя, яви свою милость, возврати нас в родимый край, сподобь снова увидеть наших жен и детей!..

Время шло, платье их износилось, и вместо чистых белых одежд, подобающих паломникам, приходящим в Кумано, они сшили себе одеяния из конопляных волокон; обряд омовения свершали, черпая болотную воду, будто это чистый поток Иваты[215], а поднявшись в гору, говорили: «Это врата Прозрения!»[216] Не было у них бумаги, чтобы написать и поднести божеству гохэй[217], священные обеты, и потому всякий раз, приходя к священному месту, Ясуёри подносил цветы и читал молитву.

Моление Ясуёри

«Сегодня, избрав счастливое утро, в год Петуха[218] – 1-й год Дзисё, когда прошло уже более двенадцати лун и трехсот пятидесяти дней, я, недостойный, взываю к вам, о великие, первейшие, могущественные духи Японии, боги Кумано, и к тебе, грозный и гневный бодхисатва Летучего Водопада, карающий ослушников, нарушивших великий закон Будды! Мы оба, полные веры, ревностные почитатели трех храмов Кумано, Нарицунэ Фудзивара и я, новообращенный монах Сёсё, слив воедино душу и тело, очистив тело, уста и помыслы, смиренно, от всего сердца, обращаем к вам наши молитвы! О великий бодхисатва Амида-Нёрай![219] Ты учитель, спасающий все живое в этом мире страданий; ты, единый в трех ипостасях[220], указываешь грешникам путь ко брегу Прозрения! И к тебе обращаемся мы, о бог Хаятама[221], великий целитель Якуси, избавляющий смертных от всех недугов, владыка райской земли, лазурью сияющий на востоке! И к тебе, бог Мусубу[222], явивший себя в облике бодхисатвы Каннон Тысячерукой, что обращает на путь истины все живое, проповедуя учение Будды на горе Фудараку в полуденной стороне! О бодхисатва Каннон, одиннадцатиликое божество, ты владыка этой юдоли скорби, ты спасаешь все живые создания, ты вселяешь мужество в робких, внемлешь всем молениям смертных!

Каждый, кто молится о покое и мире в этой жизни, будь то сам император или простой народ, каждый, кто жаждет блаженства после кончины, непременно сподобится твоей благодати, если станет провозглашать имя Будды по утрам, совершив омовение, смыв скверну с тела и отбросив томящие душу земные страсти, и по вечерам, обратившись лицом к священным вершинам Кумано. Эти скалистые высокие горы – символ доброты и величия Будды, эти бездонные крутые ущелья глубоки, как стремление Будды спасти все живое, всех смертных! С верой в Будду, пробираясь сквозь тучи, поднимались мы на эти вершины, опускались в ущелья, невзирая на хладные росы, и творили молитву. Если бы не упование на божественную благодать великого бодхисатвы, разве в силах были бы мы свершить путь, столь опасный и трудный? Если бы не верили в чудесную силу святого бога, разве сумели бы прийти на молитву в столь глухое, отдаленное место? А посему, о великие боги, и ты, бог Летучего Водопада, обратите к нам милосердный и ясный взор свой, чистый, как лотос, приклоните слух свой, чуткий, как у молодого оленя, узрите чистоту наших помыслов, в коих нет двоедушия, и внемлите нашему гласу, полному великой любви к вам!

Ради спасения верующих и неверующих покинули вы, о бог Хаятама и бог Мусубу, райские чертоги, сверкающие сокровищами Вселенной, умерили сияние, излучаемое посланцами Будды, и поселились вместе с нами, в нашем грешном мире, в его грязи и скверне. Вот почему без конца стекаются к вам вереницы приносящих дары и священные обеты, и несть числа почитающим вас молящим: „Милосердие божие да изменит предначертание кармы! Да обретет просящий жизнь вечную!“ Приходящие в храм в монашеском рубище приносят к вашему алтарю цветы своего прозрения, и так велико число богомольцев, что прогибается пол в священных чертогах! У почитающих святость храмов Кумано сердца исполнены веры, чисты, как воды, наполняющие райский пруд Спасения всех грешных. Если мы удостоимся благодати и вы, о великие боги, услышите нашу молитву, исполнится все, о чем мы вас просим! Обращая взор ввысь, коленопреклоненно молю – о боги всех двенадцати святилищ Кумано, расправьте крылья спасения, воспарите высоко в небесах над миром суеты и греха и положите конец мукам изгнания! Да исполнится заветная мечта наша – возвращение в столицу! Бьем челом вам снова и снова!»

Так молился Ясуёри.

15 Ступа[223] в волнах

Нарицунэ и Ясуёри каждый день ходили в созданный ими храм Кумано, а случалось, проводили и ночи в молитвах. Как-то раз всю ночь напролет они распевали песнопения имаё. На рассвете Ясуёри задремал и вдруг увидел во сне, будто из морской дали выплыла ладья под белым парусом и вскоре причалила к берегу; из ладьи вышли женщины в алых хакама и, ударяя в ручной барабан, запели хором:

Избавления порукой

будет в море зол и бед

Принятый Тысячерукой[224]

добродетельный обет.

Мощь ее превыше мощи

множества богов и будд.

Повелит – в опавшей роще

ветви цвет и плод дадут![225]

Они повторили эту песню несколько раз и исчезли, точно растаяли в воздухе. Пробудившись, Ясуёри немало дивился этому сну.

– Думается мне, то явился в преображенном виде Великий дракон, бог – повелитель морей и водоемов. Среди трех святилищ Кумано Западный храм посвящен бодхисатве Каннон. А бог-дракон – не кто иной, как один из двадцати восьми ее божественных стражей. Значит, есть надежда, что молитва наша услышана!

В другой раз, проведя ночь в молитве, они задремали, и обоим приснился одинаковый сон, будто ветер, подувший с моря, принес два древесных листка и опустил их прямо на рукава их одежд. Ни о чем не догадываясь, взглянули они на эти листочки: то были листья дерева хаги[226], что растет на святой вершине, в Кумано. Червяк прогрыз в листьях дырочки, так что ясно складывались слова:

Если будете впредь

возносить с неослабным усердьем

славословья богам, —

что же праведным помешает

снова улицезреть столицу?

Чтобы хоть как-нибудь заглушить безмерную тоску по родным краям, Ясуёри решил вырезать из дерева тысячу ступ. На каждой ступе он начертал священную санскритскую букву «А»[227], год, месяц, день, свое мирское и духовное имя и две песни[228]:

О ветер, владыка

над тьмою течений морских!

Ты матушке милой

открой – в море Сацума дальнем,

на острове я обитаю…

Задумайтесь, люди!

Ведь стоит хотя бы на день

кров отчий покинуть —

полнится сердце в разлуке

тоской по родимому краю…

Эти ступы Ясуёри относил к морю. Всякий раз, когда белопенные волны набегали, разбиваясь о берег, и отступали обратно, он бросал по одной ступе в воду, приговаривая:

– О великие боги Брахма и Индра![229] И вы, стражи четырех направлений![230] Вы, могучие боги земли и пресветлые боги, охраняющие столицу! Особливо же к вам обращаюсь, великие боги Кумано, и к тебе, светлая богиня Ицукусимы! Молю вас, пусть хоть одна из этих ступ достигнет столицы!

Так бросал и бросал он ступы, по мере того как они были готовы. Шли дни, и число ступ росло, приближаясь к тысяче, как и было задумано.

То ли тоскующая душа Ясуёри уподобилась ветерку, несущему вести, то ли помогла чудесная сила богов и будд, но только одну из тысячи этих ступ прибило волнами к побережью земли Аки, в Ицукусиму, туда, где у самой воды стоит храм великого бога морей.

Как раз в это время туда пришел паломник-монах, близкий друг Ясуёри. «Если представится случай, поеду на остров Демонов, узнаю, что с ним!..» С такою думой отправился сей монах в паломничество по святым местам к западу от столицы и прежде всего пришел помолиться в храм Ицукусима. Здесь повстречался ему человек, по виду – мирянин, служка при храме. Монах разговорился с ним и, рассуждая о том о сем, спросил:

– Слыхал я, что будды и бодхисатвы, умерив свое сияние, спускаются к нам, на грешную землю, и творят дивные чудеса… Но скажите, как случилось, что здешний бог стал повелителем всех существ, одетых в чешую и живущих в океанских просторах?

И человек тот ответил:

– Здешний бог – это бодхисатва, принявший облик третьей дочери царя – повелителя соленых морей, дракона Сагара[231], ради спасения всех живых существ пребывает она здесь, снизойдя к нам из мира Истины![232] – И он рассказал о многих поистине дивных и благостных деяниях этого божества, с первых дней появления в этих краях и вплоть до недавних времен.

Стройными рядами вознеслись коньки крыш всех восьми строений, образующих храм, как будто созданный чудодейственной силой, к тому же стоит храм прямо в море, и луна озаряет его в часы прилива и отлива. Прихлынет море – огромные храмовые ворота Тории, Птичий Насест, и ограды[233], покрытые алой краской, сверкают в лунном сиянии, как драгоценные камни; отхлынет море – белый песок блестит в лунных лучах, словно иней, выпавший летней ночью…[234]

Монах, преисполнившись благоговения, стал читать священную сутру; меж тем день постепенно померк, взошла луна, наступил час прилива. Вдруг, среди водорослей, колеблемых волнами, заметил он какой-то предмет, очертаниями похожий на ступу. Ни о чем не догадываясь, он ее поднял, поднес близко к глазам, стал разглядывать и вдруг прочитал: «Ты матушке милой открой – в море Сацума дальнем, на острове я обитаю…» Резьба была глубокой, поэтому волны ее не смыли, и знаки виднелись отчетливо и ясно.

«О чудо!» – подумал монах, положил ступу в ящичек, висящий у паломников за спиной, возвратился в столицу и поспешил туда, где, таясь от людей, жила благородная монахиня – мать Ясуёри и его супруга с детьми. Он показал им ступу. «О, как могло случиться, что волны не унесли эту ступу в Китай и приплыла она сюда, чтобы снова терзать нам душу!» – восклицали они, еще острее ощутив свое горе.

Слух об этом дошел и до государя Го-Сиракавы. «О жалость! Значит, несчастные еще живы!» – промолвил он, взглянув на ступу, и пролились августейшие слезы. Вскоре показали ступу и князю Сигэмори, а тот показал ее своему отцу, Правителю-иноку.

Какиномото Хитомаро[235] пел о лодке, что исчезает за островом, Ямабэ-но Акахито[236] сложил песню о журавлях, улетающих в прибрежные заросли камыша; бог Сумиёси воспел ветхие кровли храма[237], бог Мива в песне рассказал о вратах из древа криптомерии…[238] С тех пор как в древности бог Сусаноо сложил первую песню танка[239], многие боги поверяли стихам все богатство своих чувств и душевных стремлений. Песня движет людскими сердцами, приводя их в волнение[240]. Сам Правитель-инок при виде ступы обронил, говорят, несколько сочувственных слов – ведь и у него, как-никак, в груди было сердце, а не камень, не деревяшка![241]

16 Су У[242]

Сам Правитель-инок преисполнился жалости к Ясуёри, прочитав стихи, вырезанные на деревянной ступе, и все жители столицы, благородные и низкорожденные, старцы и юноши, твердили наизусть эти строки. И впрямь, разве не великое чудо, что одна из тысячи этих ступ – а ведь были они, наверное, совсем крохотного размера! – достигла столицы, доплыла из мест, таких отдаленных! Не иначе как тоска Ясуёри оказалась столь чудотворной!

Давным-давно, когда ханьский государь У-ди пошел войной на варваров-сюнну, во главе войска сперва поставили полководца Ли Лина, дав ему под начало триста тысяч всадников. Но силы были неравными, варвары были сильнее, и ханьское войско все полегло. Мало того, сам полководец Ли Лин живым попал в плен к предводителю варваров.

Тогда вновь отрядили против варваров войско в пятьсот тысяч всадников во главе с полководцем Су У. Но и этих воинов оказалось недостаточно, варвары вновь одержали победу и захватили более шести тысяч пленных. Они отобрали шестьсот тридцать самых выдающихся воинов, в том числе и Су У, каждому отрубили ногу, а затем прогнали их прочь. Некоторые умерли сразу, другие – спустя недолгое время. В живых остался один Су У.

Одноногий калека, он скитался в полях, подбирая плоды деревьев, весной собирал съедобные корни болотных трав, осенью – опавшие колосья в полях и тем кое-как поддерживал жизнь, хрупкую, как росинка. Дикие гуси, во множестве гнездившиеся на равнинах, привыкли к нему и перестали его бояться. «А ведь они каждый год улетают на мою родину!» – с тоской думал Су У; и вот, написав в письме обо всем, что было у него на сердце, он привязал это послание к крылу дикого гуся. «Береги же мое письмо и доставь его императору!» – сказал он и с этими словами отпустил птицу в небо.

Дикие гуси, надежные посланцы, каждую осень непременно улетают с севера в столицу Ханьского государства. Как-то раз император Чжао-ди[243] гулял в дворцовом парке Шанлинь[244]. Легкие облака слегка туманили вечернее небо. Безотчетная грусть охватила душу императора. Вдруг в небе показалась цепочка диких гусей. Один из них внезапно спустился вниз, оторвал клювом привязанное к крылу письмо и уронил послание на землю. Придворный чиновник поднял бумагу и подал императору. Тот развернул письмо и прочел:

«Три первых года я скрывался в горах, в пещере, а ныне блуждаю по бескрайним и бесплодным равнинам. Я стал одноногим калекой. Но даже если тело мое истлеет в этих диких краях, дух мой будет вечно служить моему государю!»

С тех пор и повелось называть письма весточкой гуся или посланием гуся…

– Несчастный! – воскликнул император. – Узнаю прославленный почерк Су У! Значит, он все еще жив там, в стране варваров! – И на сей раз он выслал против варваров миллионное войско во главе с полководцем Ли Гуаном[245]. Наконец-то ханьское войско взяло верх, и варвары были разбиты. Услышав о победе своих, Су У, ковыляя, выполз из степи и назвался: «Я тот, кто некогда был Су У!» Девятнадцать долгих лет провел он в плену, потерял ногу, но теперь вернулся на родину в паланкине.

Когда шестнадцатилетний Су У выступал в поход против варваров, император пожаловал ему знамя. Удивительным образом Су У сумел спрятать это знамя и хранить при себе в течение всех этих долгих лет. Теперь он достал его и представил пред очи императора. Все – и государь, и вассалы – преисполнились глубокого восхищения. И так как заслуга Су У перед государством была поистине беспримерной, император пожаловал ему много поместий и, сверх того, должность правителя всех вновь покоренных земель.

А Ли Лин оставался в стране варваров, ему так и не суждено было вернуться на родину. Он очень тосковал и помышлял только о возвращении, но царь варваров не отпускал его. А ханьский император не знал об этом и думал, что Ли изменник.

Загрузка...